На Миусское, пожалуйста

        Я умею чертить. Умею и люблю. Странно, но это так. Хотя для многих - это довольно нудное и мерзское занятие. А я люблю и всё тут. Ещё в детстве помню отец мой классный инженер делал за твердолобых курсовики. Халтурил, так сказать. Когда он чертил я всегда был рядом, наблюдал. Даже пытался копировать на листке бумаги непонятные скопления линий. Занятие это ужасно притягивало меня необьяснимым образом. Готовальня с инструментами на тёмно-синем бархате была для меня чем-то из космоса - недоступным, непонятным и таинственным, словно осколок далёкой кометы. Когда отца не было я частенько доставал её и играл с инструментами. Я обожал их блеск и форму. Мне дико нравились непонятные и загадочные слова циркуль, рейсфедер, измеритель, балеринка. Ещё меня занимало то, что каждый инструмент имеет в готовальне своё место, чётко повторяющее его очертание. Эдакие металлические конфетки в коробке. Каждая в своём угублении. Я мог играть часами.
        Теперь я черчу проект по грунтам. "Грунты и основания" - есть такая особо важная наука в строительстве. Дохлая лампа, прикрепленная к старой исколотой словно рука конченного наркомана доске, тускло освещает лист двадцать четвёртого. Лист голубой экстро-класса. Выменял у Сашки Бару на два обыкновенных серых. Эти голубые - просто люкс-торпедо. Он их иногда из дому привозит. Ему сестра достаёт. Oна в проектном работает.
  Остальная часть комнаты в полутьме. Тружусь в освещённом оазисе словно древний алхимик над своими ретортами. Черчу свайное поле для какой то вымышленной двенадцатиэтажки, которая никогда и построена то не будет. Тривиальный курсач и только. Алюминиевая кружка с чаем дымит рядом на столе. Сигарета в моей руке пыхтит параллельно. Время от времени я глубоко затягиваюсь. Дым ест мне глаза и щекочет ноздри. Меня дико раздражает когда пепел падает на лист. А он периодически падает. Я тогда откладываю всё и сдуваю пепел вдоль рейсшины на пол. Иногда он попадает в чай. Но мне это нисколько не мешает. Tолько вкуснее. Пепельницами мы не пользуемся. Слишком часто надо опустошать. Лень. В лучшем случае - это жестяная банка из-под кофе, или бутылка из-под шампанского. Если туда сбрасывать один пепел без бычков то может с лихвою хватить на год. Проверено. Правда, всегда наисвежайший аромат. Но мы к этому привычные. Некурящих в общаге нет. Все вымерли ещё в прошлом веке.
        Бабинный "Маяк" неспешно мотает Леннона с Йокой. У неё препротивнейший голос, у него ничего. Пусть лучше поёт один.
        - Oooooooooh! How did you sleep… - Oooooooooh! How did you sleep tonight???
        Как, как – хреново, отмечаю я про себя. Очень хреново! Пол-ночи соседи через стену спать не давали. Отмечали чего наверное и довольно усердно.
Хороший, надо сказать, полуроковый блюзон. Такая музыка располагает к механической работе. Я вывожу свои линии практически не задумываясь. Мне это в кайф. Вертикаль - горизонталь, вертикаль - горизонталь. Треугольник гладко скользит вдоль рейсшины. Вперёд назад, вперёд назад. Кончик указательного пальца левой руки чёрный. Я здорово умею точить карандаши. Батина школа. 
        Дверь лениво открывается. Тихо вползает Гусь. В руках дипломат и чёрный пластмассовый тубус. Точно в таких Шмок с Пекарем проносили как-то осенью пиво в общагу. Тары в пивной на разлив не было, так они не оплошали. Умельцы, смекалистые народные умельцы! Пиво, правда, подкапывало через дырочки и слегка отдавало пластмассой. Но мы его успешно выпили.
        Талый снег капает с Гуся на наш и без того чистый пол. В упор созерцаю поговорку - как с гуся вода. Быстро образуются мелкие лужицы. Он молча отряхивает снег в коридоре и вешает одежду в шкаф. Я тоже упорно молчу. Нутром ощущаю - спрашивать бесполезно. Гусь чернее тучи. Не сдал. Старый маразматик даже и со второго редко у кого принимает. Нам всем это доподлинно известно. "Грунты" с первого не сдаются. Не тот номер. 
        - Старая гадина ну вообще забодал, забодал в корягу. - рычит Гусь и не раздеваясь валится на кровать.
Пружины панцирной сетки жалобно отзываются под ним нестройным многоголосъем. 
        - Гадина, гадина, гадина! - продолжает он тихо сквозь зубы скандировать словно в трансе.
        Я молчу, как рыба об лёд, только сочувственно в солидарность ему киваю головой в такт заклинаниям. Чего бередить зря. Сейчас сам расскажет. Гусь некоторое время молчит, набирает пару.
        - Не ну скотина, скотина, полная скотина! - выпаливает он с некоторой ноткой отчаяния в голосе.
        Это звучит настораживающе. Я начинаю волноваться и подтягиваю в тон Гусю довольно резко и зло:
- Собака, собака, полная дерьмовая собака!
        Гусь натянуто, но улыбается. Eму уже не так муторно.
        - Нет скотина, я настаивю господа, полная негодяйская скотина!
        Я не сопротивляюсь.
        - Хорошо, ты, конечно, прав. Полная негодяйская скотина!  Но не надо так волноваться. Это хреново влияет на обмен веществ и цвет лица. Tы же хорошо знаешь. Согласен?
        Мы умеем сквернословить и довольно веско. Нецензурные выражения иногда проскальзывают в нашей высококультурной среде. Но сейчас мы говорим именно так специально, подчёркивя своё слегка негативное отношение к старому обормоту полунизкими выражениями. В этом и есть свой шарм и шик.
-  Подонская собака!
        Сильнейшая фраза. Выстрел, нет залп дальнобойной гаубицы! Тяжело полновесно ухнуло. Мастер словесности! Дыхание спёрло. Это Илюха узнаю его голос. Оборачиваюсь - точно он. Я мог бы и не оборачиваться. Дать такое сложное филологическое определение человеку может только Илюха. Он всегда поражает меня изощрённостью своих мыслей. Уверен, что он совершает непоправимую ошибку обучаясь на техническом. Eму бы следовало куда-нибудь на факультет экзотических языков и нетривиальных мыслей. Там бы он себя проявил гораздо ярче. "Подонскую собаку" я незамедлительно вписываю в свою личную картотеку афоризмов и при случае непременно щегольну "собакой"  в обществе.
Мы втроём заливаемся минуты три, всячески приукрашая и смакуя вышесказанное на разные лады. Гусю уже явно веселее. Кризис, похоже, миновал. Он достаёт из тубуса свёрнутый чертёж. Разворачивает, кладёт поверх моего и уже весело хвастается замысловатыми филимошкиными каракулями, лихо исполосовавшими его курсач. Лист, словно жертва Джека-Потрошителя, жестоко и немилосердно истерзан вдоль и поперёк. Чуствуется нетвердая рука настоящего серийного киллера сайко, профессионального хладнокровного убийцы с неподражаемым почерком. Наитвердейшим карандашом старое нафталиновое убожество оставило на листе свои дебильные пометки. Они словно плуг глубоко избороздили чертёж. Склоняемся над трупом в глубоком молчании. Илюха медленно снимает шапку.
        - Зверь, истинный зверь, палач - тихо произносит он.
Мы заходимся новым приступом.  Ясно, что чертёж не исправить. Его придётся переделывать.
- Когда пересдача, Ген? - осведомляюсь я.
        - Завтра в 7 вечера во втором корпусе. - отвечает Гусь всё ещё бодрым голосом.
        Чувствую опять в ночь. И, по-моему, в четыре руки. Иначе не успеть. Низачто не успеть. Перспектива рисуется не из весёлых. Но нам ли жить в печали? Не впервой. Проскочим и это. Сейчас только 8. У нас почти целые сутки впереди.  Смекаю, что успеем. Должны.
Я снимаю свой лист с доски, сворачиваю его и прячу. Там скоро начнёт вырисовываться Генкин.
- Ген, ну я пойду, это, картошечки поджарю на ужин, а ты подготавливайся пока.
Услыхав поджарю на ужин, Илюха беспокойно ёрзает и серъезнеет. Выражение затравленной тоски появляется на его измождённом лице. Он тоже голоден. Плетусь на единственную на этаже кухню со сковородкой, десятком картофелин и твёрдым намерением раздобыть там у кого нибудь немного подсолнечного, или жира. Приближаюсь. Дичайшая гамма ароматов встречает меня уже на подходе. Вьетнамцы! Эти козлы опять её жарят! Ну это просто копец!
        Запах жареной селёдки почти нокаутирует меня. Сознание мутнеет. Едва не вырубаюсь. Неимоверным усилием воли выравниваюсь. Вспоминаю об оставленных голодных. Надо идти и делать своё дело. Просто делать своё нелёгкое ратное дело. Через не могу. Чищу картошку. Жарю её, периодически вбегая на кухню на короткое время, чтобы помешать. Не подгорела бы. Делаю это раз восемь, стараясь не дышать. С чьим-то закипевшим чайником и горячей сковородой возвращаюсь назад в комнату.
Уже вернулся Кирьяныч. Он бодр и слегка навеселе. Принёс бутылку коленвала. Это водка "Столичная". Tак её называют из за формы надписи на этикетке. Рассаживаемся вокруг стола, разливаем и неспешно поглощаем чёрный хлеб, варёную толсто нарезанную колбасу и жаренную картошку с луком. С корочкой. Bкууусно! Дуем горячий, крепко заваренный чай, курим и бухтим так ни о чём. На душе сытно тепло и спокойно. За окном морозный вечер и темень. Нам хорошо.
Гуся вдруг опять перемыкает. Oн на короткое мгновение свирепеет лицом.
        - Похоронил бы гада, похоронил! Закопал бы вот этими вот самыми руками! Вот этими!
        Гусь показывает руки. Мы с интересом недоверчиво смотрим на них. Руки как руки. Помыть бы не мешало после еды. Илюха наклоняется и зачем то нюхает правую ладонь Гуся.
        - А где бы похоронил? - подначивает Кирьяныч. Ну где?
        - Где, где, в Караганде. - не унимается Гусь. Да вон на Миусском  хотя бы. Оно самое близкое. Вот прям сейчас бы и похоронил. Руками без лопаты!
Гусь говорит верно. Миусское кладбище недалеко от общаги. На Сущёвском валу между Савеловским проездом и улицей Двинцев. Пёхом минут двадцать. Мы частенько проезжаем мимо на троллейбусе. Кладбище основано в 1771 году за Камер-Коллежским валом близ местности Миусы. Когда-то хоронили здесь купцов, ремесленников и мещан из соседней Марьиной рощи. Теперь же простых советских граждан.
        - Ногти обдерёшь. Земля мёрзлая. - тонко язвит Кирьяныч.
        - Что бы его, да я бы и зубами землю грыз. Но чтоб поглубже, чтоб не достали!
        - Да ладно тебе, уймись. Чертить вон пора начинать.
Мы ещё некоторое время курим. Гусь постепенно успокаивается и начинает готовиться в ночное. Илюха лезет на верхний ярус кроватей и на время затихает там в позе солдата в деревенской избе на постое. Под ним Киряныч читает какой то фолиант, по-моему, бредовую политэкономию. До лучших времён убираю грязную посуду под стол. Звуки в коридоре постепенно стихают. Лишь редкие шаги заплутавших студентов нарушают тишину. Общага постепенно погружается в сон.
Мы чертим вдвоём - я и Гусь. Ночь длинная. Не такая как полярная, но всё же. Придётся отчертить километров пять линий. Приблизительно сто граммов грифельного графита. Работа продвигается в нужном темпе. Гусь командует я выполняю. Он ведущий я ведомый. Это его курсовой.
        Киряныч уже благополучно кeмарит, слегка посапывая сквозь "экономику". Книга наполовину закрывает его лицо. Илюха грузно ворочается над ним на верхнем ярусе. Он мальчик далеко не из мелких. Сто тринадцать килограммов чистейшего веса на дохлой панцирной сетке вызывают во мне некоторые опасения за здоровъе Киряныча. Иногда бросаю в их сторону короткий взгляд. Сетка явно может оборваться. И тогда непоправимое. Тишину лишь изредка прерывает отрывистый командный шёпот Гуся, да лёгкий скрежет скальпиля, затачивающего карандаш.
        - Ты когда работаешь прибирай корявки поближе к себе - шипит Гусь.
        - Когда я пишу Ген, особенно такие затейливые слова как ростверк, или, скажем, ригель, мне нужен не только простор логической мысли, но и некоторое физическое пространство. Понял?!
        Гусь некоторое время смотрит на меня, смутно прокачивая вышесказанное сквозь соображалку. Морщит лоб, трёт его, яростно моргает и произносит:
        -Ни хрена не понял, но здорово сказано, здорово!
        Aллею от комплиментов.
        Работаем всю ночь. Курим не выходя в коридор. Дым скапливается в комнатном пространстве, полностью заполняя её и почти не выветриваясь. Даже открытая форточка слабо помогает. Эти двое по моим понятиям должны проснуться с дикой головной болью. Заканчиваем где то к восьми утра. Валимся по койкам спать не раздеваясь.
Утро встречает шестью часами вечера и лёгкой усталостью. В голове полный бардак в движениях рассеянность. За окном уже опять темно. Время, похоже, остановилось.
        - Ну что очнулся? Шевели поршнями час до Филимошки остался!
Мы нехотя идём умываться, пъём чай, готовимся к выходу. Гусь тщательно причёсывается. Не вычесал бы всё из головы раньше времени.  Oб этом вслух не говорю, боюсь сбить настрой. Он ему скоро очень пригодится.
        - Сегодня, или никогда! Победа, или смерть! Вот лозунг мой и солнца! - ёрничает Гусь.
        Вижу он в полной боевой. Мне отрадно. Я сегодня в его углу секундантом. Короткий бой с тенью перед выходом. Мы готовы. Илюха даёт нам в спину короткое напутствие на идише. Что то вроде, чтоб Филимошка не дожил, или вроде того. Я отвечаю, что, мол, всегда готов! Гусь поднимает к плечу сжатый кулак: "No pasaran!"  На этом выходим за дверь общаги в морозный вечер. Неспешно плетёмся ко второму корпусу.
В двести тридцать второй аудитории человек семь мучеников. Один рядом с доцентом Филимоновым на экзекуции. Остальные обречённо ждут своей очереди. Мы садимся на последний ряд в углу, временно расслабляемся и наблюдаем.
        - Ну как живодёр сегодня? - oсведомляется Гусь у Медведева - Есть жертвы?
        - Лютует – oдносложно и грустно  отвечает тот.
        Живодёр в сталинском сером френче и мелких очках поверх ещё более мелких поросячих глазок методично потрошит проект очередного претендента. На претенденте кислая страдальческая физиономия и неистребимое желание прекратить все мучения сразу. Одним махом.
        Доцент Филимонов - особая фигура в замечательной плеяде ненавидимых нами препов. Ему семьдесят с лишним, а всё преподаёт, шевелится, учит молодёжь уму разуму.
        Яркое порождение и воплощение сталинской эпохи. Я думаю он и спит в этом дурацком френче. Не раздеваясь. Его маленькая лысая морщинистая голова полностью вросла в грудную клетку. Шеи практически не видно. Очень коротка. Eё полностью закрывает воротник френча. Кажется кочерыжка растёт прямо из этого воротника. Вечно хмурое одутловатое лицо, неимоверные мешки под глазами. Но не думаю что пъёт, наверняка нет. Сталина своего боится. Характер не уверен, что нордический, но стойкий.
        Доцент Филимонов иногда рассказывает на лекциях о своём героическом прошлом, которым видимо очень гордится. О том, например, как служил при советском посольстве в Афганистане в тридцатые годы и его за голову укусила басмаческая лошадь. Причём на полном скаку. Почему басмаческая и почему на скаку? Никак не догоню. Может быть любая другая нормальная человеческая лошадь. Например проходил мимо извозчика и на! Нет же – басмаческая! Защищал Родину и пострадал. На поле боя, так сказать. Дебил блин! Только таких лошади за головы и кусают! Такого бы я и сам укусил. Беспощадно и больно! Не говоря уже о Гусе. Это укушение точно повлияло на многое. Тем более за его и без того дурацкую голову. Голос у него изысканно вредный и до невозможности противный. Руки старческие и вечно мелко трясущиеся. Когда он чертит мелом по доске, или карандашом по бумаге линии получаются волнистыми, как рябь на воде. Я себе представляю, если буквально строить по таким.
        Филимошка поднимает глаза и медленно обводит взглядом аудиторию. Это не мелко рыскающий взгляд прожектора противовоздушной обороны. Это медленный тяжёлый взгляд корабельного орудийного ствола. Доцент медленно словно свинцом тягуче сплёвывает:
        - Гусев, вы уже готовы? Так быстро? Приятно удивлен. И как это вы?
        - Так я ж Сергей Васильевич старался. "Грунты и основания" опять же. Ведь это же не "Политэкономия", то есть не физкультура я хотел сказать. - осекается Гусь и слегка краснеет.
        - Посмотрим, посмотрим - тяжело давит Филимонов.
Гусь растерянно садится.
        - Ты чё, на Соловки захотел? - Цежу я. - Думаешь там ещё сезон не открыли? Так для тебя живо откроют с красной дорожкой. Фильтруй чё лепишь!
        - Да он глухой - cамоуспокаивающе говорит Гусь. - Думаю не услышал. У него все уши вон мхом поросли. Кусты, целые заросли. Не, не услышал.
Судя по очереди и скорости с которой филимошка принимает ждать ещё часа полтора. Чем бы себя занять? Рассматриваем с Гусём напартную живопись. Есть на что посмотреть и что почитать. Иногда диву даюсь на какие кладези можно набрести. Я бы предложил рассматривать это творчество, как законный вид искусства. Вполне заслуживает. Несколько раз выходим курить. Наконец кроме нас и старого тирана в аудитории больше никого. Он медленно поворачивается к нам. Даже у меня потеют ладони. Cмотрю на Гуся. Он внешне спокоен. Шёпотом даю ему последние указания:
        - В основном работай левой. Не подпускай близко. Только на средней и дальней. Левой, левой ушёл. Левой, левой ушёл. Усёк?
        Гусь лыбится. Но я вижу, что ему не очень весело.
        - Гусев, ну что вы там возитесь? А дружок ваш Бодня здесь по какому случаю? Парламентёром? Думаете поможет? Ну, ну.
        Гусь направляется к филимошке шагом висельника идущего на эшафот. Спина слегка искривлена, походка блуждающая. Но на последних трёх шагах преображается. Чуть ли не печатая шаг подходит, разворачивает курсач, кладёт его перед Филимошкой. Молодец, взял себя в руки!
        - Нутес, нутес. - Кашляет старикашка, потирая руки и вперивая взгляд в проект. - А вы, Гусев, садитесь, садитесь. В ногах знаете ли...
        Гусь браво садиться, но почему то на самый краешек стула. Филимошка замолкает. Я наблюдаю за поединком из своего угла.
        Вдруг вспоминаю историю монинского прораба. Эту историю Филимошка преподносит каждому последующему курсу, как реальное учебное пособие по своему предмету. Он свято верит в её полезность и поучительность.
        Когда то в Монино под Москвой упал пятиэтажный жилой дом. Прораб допустил ошибку, или проектанты не столь важно, но осудили прораба. Была Суббота выходной. Родители всего дома, причём все одновременно, отправляют своих детей в близлежащий магазин за хлебом и молоком. Дом в этот момент падает, родители погибают, дети остаются живы. Хоть нечто положительное во всей этой трагикомедии. Так вот, когда несчастного прораба судили, утверждает Филимошка, то все дети пришли на суд. А один мальчик подошёл к прорабу и спрашивает:
        - Где моя мамка, где мой папка?!
        А затем выплеснул прорабу в лицо сначала ведро соляной, а потом и серной кислоты, которую запасливый малец загодя пронёс в зал заседаний для свершения правосудия. Слушая этот бред, мы катались под партами. Вот и сейчас не могу удержаться. Лицо искажается в кривой ухмылке, затем улыбке. Начинаю беззвучно трястись. Гусь с недоумением смотрит на меня. Если бы знал тоже бы заржал. Ещё и похлеще. Меня колотит, дико колотит! Гусь с недоумением смотрит на меня и произносит одними губами, медленно ковыряя висок:
        - Ты что охренел?
        Я его дешифрую и заливаюсь пуще прежнего. Вспоминаю, как сами добавили, что после всего прорабу дали ещё пятнадцать лет расстрела.
- Гусев! А что это у вас вот здесь?
        Доцент Филимонов оживляется. Его правая рука с неизменным твёрдым карандашом начинает быстро елозить по листу. Показать точно где он не может. Старческое дрожание имеет большую амплитуду на плоскости. Сантиметров пятнадцать, или более. Гусь напряжённо следит за вихляющей рукой, как за шариком в пинг-понге. Наконец, робко спрашивает, тыча пальцем в чертёж:
        - Сергей Васильевич, так где здесь, или здесь?
Филимошка собирает все свои мощи и тычет куда то в проект на этот раз стабильно.
        - Сергей Васильевич, так это же шпунт! Bы же сами рекомендуете в подобных случаях.
        Лицо старого хомяка разглаживает некое подобие улыбки. Нет гримасы. Некое подобие гримасы. Видимо он чертовски доволен.
Допрос продолжается ещё минут двадцать. Мотыляния филимошкиной руки сменяются удачными ответами Гуся. Он доводит бой до победного завершения. Филимошка кисло требует зачётную книжку. Гусь кладёт её перед ним небрежно, как десятирублёвку чаевых. Филимошка нехотя, своим строгим каллиграфическим вписывает зачёт. Гусь начищенно сияет, собирает свои монатки и идёт ко мне. Нимб неотступно следует за ним на положенной над головой высоте. Надеваем наши формрнные МИИТ-овские шинели, берём шапки с кокардами и собираемся выходить. Гусь шапку не надевает. Боится помять нимб.
        - Молодые люди! А вы не проводите меня до такси?
Мы переглядываемся, медленно оборачиваемся и почти в один голос со всею возможною патокой, произносим:
        - Ну конечно же, Сергей Васильевич!
        Идём втроём по полуосвещённым коридорам из второго корпуса в первый к главному выходу. Поверженный Филимошка впереди мы с Гусём конвоируем метрах в пяти сзади. Гусь постоянно корчит рожи его распирает от победы. Наконец, выходим в глубокий вечер. Наши одинокие фигурки в морозной тишине движутся к чугунным МИИТ-овским воротам. На остановке пятого трамвая никого. Только вечер, луна и мы. Ждём. Молча закуриваем. Филимошкe не предлагаем. Подношу горящую в ладонях спичку Генке. Слабый огонёк лишь на секунду освещает его лицо. Бесовские огни радости и какой то свершённой справедливой мести пляшут в его глазах.
        Наконец, вдалеке зелёный фонарь. Тачка приближается. Гусь подходит к обочине и вскидывает руку. Такси останавливается.
        - До свидания, Сергей Васильевич - бодро ревём мы!
Филимошка грузно садится в машину. Его сгорбленная спина понемногу начинает исчезать в пассажирской дверце. Гусь негромко то ли таксисту, то ли просто в никуда с придыханием шепчет:
        - На Миусское пожалуйста.
Спина на секунду прекращает своё продвижение внутрь такси, затем продолжает. Наверное всё таки услыхал. Такси трогается и скрывается за поворотом на Трифоновской.
        Мы ещё немного стоим, молча докуриваем. Пора в родную вторую общагу на постой. Луна щерится на все тридцать два. Нам далеко до Миусского, или любого другого подобного. У нас вся жизнь впереди. Гусь поправляет шапку и смотрит мне в глаза:
        - Ну что, пойдём что ли?

Вадим Бодягин


Рецензии