Глава 39, -О воспитании детей и интеллигенции

Вот и настал тот день и час, когда ваш любимый автор решил внести свои пять копеек в проблему воспитания новых поколений.
Начнём, с Божьей помощью.
В весьма уже отдалившиеся от нас годы, когда о перспективах появления на одной из родин автора нового отца родного ещё никто не знал, но ветер уже начал поддувать с той самой, привычной для лагерного народа стороны, автор сдружился с бойким парнем, по ту пору чуть старше меня, — Инту Саволайненом. Работал Инту инженером на больших вычислительных комплексах, где ещё сравнительно молодой автор и свёл с ним знакомство.
Дело происходило в городе на Неве, в мой «санкт-петербургский», или, как его часто называют специалисты, мои биографы, «ленинградский период» творчества классика.
Его папа, о котором речь дальше и пойдёт, — Петри Саволайнен — расстался со своей подругой суровых лет Хелмой, оставшейся в Питере с сыном Инту, и переселился в какие-то окрестности Хельсинки с семьёй нового созыва.
Петри, или Пётр Аркадьевич (как Столыпин), был очень фактурен. Высокого роста, крепкий, жилистый, с густой копной седых волос, он находился просто в прекрасной физической форме. Никаких признаков старости, несмотря на весьма почтенные лета. Конечно, морщины, седина, но яркие, абсолютно молодые глаза.
Думаю, главным образом для иностранных читателей и читательниц, стоит упомянуть, что все мои Саволайнены были этническими финнами, или ингерманландцами, коих в северо-западных краях, невзирая на многолетние усилия НКВД, ГПУ, ОГПУ, КГБ, ФСБ и всех прочих, оставалось немало.
Семья внеочередного созыва Саволайнена-старшего состояла из русской супруги гренадерского телосложения, с очень широким тазом и нещадно накрашенными морковной помадой губами, её дочери-подростка лет пятнадцати, с большим кольцом в ноздре и небольшим в языке, и основной скрепы — общей с Петри девочки где-то детсадовской возрастной группы.
В отличие от общепринятых представлений о вековых привычках неторопливых финнов, Петри, как наскипидаренный, катался и метался между Питером и Хельсинки, зарабатывая хлеб насущный мелкой контрабандой, что ещё было возможно в те годы.
Чувствую, меня неправильно поняли. И не надо тут же махать руками. Я вовсе не имел в виду, что сейчас деньги нельзя зарабатывать контрабандой, а «граница на замке». Просто тогда можно было ещё зарабатывать не только крупной, но и мелкой контрабандой, а сейчас уже только крупной, к тому же организованной.
Впрочем, продолжим.
Даму с морковными губами звали Вера, или Верунчик, как она представилась автору, протянув ему крупную руку, украшенную многочисленными браслетами и кольцами цыганского вида. Пожалуй, и в самом Верунчике было что-то цыганистое.
В своей предыдущей реинкарнации, до Верунчика, когда Петри ещё мирно жил в родном Ленинграде со своей Хелмой и Инту в коммуналке на набережной Мойки, он был очень известным и востребованным в городе реставратором и консерватором мраморных скульптур и вообще древних изделий из мрамора. Пожалуй, одним из самых известных и авторитетных.
Петри дружил или был хорошо знаком буквально со всеми популярными на тот момент в Ленинграде людьми — университетскими профессорами, врачами, писателями, поэтами, учителями, режиссёрами, артистами. С директором Эрмитажа Пиотровским (ещё настоящим Пиотровским, Борисом) или Георгием Товстоноговым, служившим тогда в БДТ, например, он вообще был на «ты».
В Саволайнене было что-то завораживающе искреннее, простое и доброе, что привлекало буквально всех вокруг. Какая-то внутренняя интеллигентность, корректность и вместе с тем удивительная ненавязчивость.
Петри украшал любую компанию, был желанным гостем на какой угодно вечеринке. Его приглашали на все юбилеи, концерты, театральные и балетные премьеры, закрытые показы и дискуссии в Доме кино. Петри с Хелмой знал, без преувеличения, весь творческий Ленинград.
Автор, хотя давно и снискал заслуженную славу знатока человеческих душ, так и не раскрыл секрета Верунчика.
Она умудрилась в какие-то нереальные сроки — буквально за пару-тройку месяцев — не только развести Саволайнена с замечательной и доброй Хелмой, женив его на себе, но и рассорить Петри буквально со всем родным городом.
Мало того, в первые же годы существования программы для ингерманландцев по «возвращению соотечественников» Верунчик подвигла Петри эмигрировать в Финляндию, сев, естественно, ему на хвост вместе со своей доченькой.
Его взяли в полпинка, на «особых условиях», как специалиста мирового уровня по мраморной скульптуре.
Очень скоро, однако, возник серьёзный и неожиданный карьерный тупик. Как-то быстро, сразу после первичного обустройства, выяснилось, что для светила реставрации древних мраморных скульптур, написавшего три диссертации по греческим мраморам и одну по римским, во всей Финляндии нет ни одной точки приложения его познаний. То есть вообще и полностью. От слова «нет».
Если сказать, что в Ленинграде Саволайнен был нарасхват, — это не сказать ничего.
В Финляндии же разве что на каком-нибудь кладбище, да и то при большом желании, можно было пошкрябать ракушечник двадцатилетней давности. Какая там Греция, какой Рим. Главное — откуда?!
Так семья Саволайнен и оказалась на окраине тихого города Хельсинки, в принятом в тех местах домике из утеплённого картона, обклеенного снаружи китайской плиткой с изображением кирпича.
А самому Петри оставалось только вспоминать о былой славе и чудесных двух комнатах во дворах на набережной Мойки, двери которых всегда были открыты для бесчисленных друзей.
Всю эту жизнь теперь заменила собой Верунчик с двумя новыми детьми. Ну и мелкая контрабанда антиквариатом, в котором Петри более-менее разбирался и, главное, благодаря связям имел некоторый доступ к неплохим вещицам.
Всякие семейные отношения видел автор. Но по уровню выучки мужа, навыкам исполнения команд, отработке механизмов послушания и эффективности управляемости супругом морковногубому Верунчику не было и нет равных.
Саволайнен ловил не только взгляд. Подъём плеча, наклон головы, малейшее изменение тембра голоса — инструментарий воздействия был бесконечен и работал великолепно. Слегка перефразируя одну завязшую в зубах песенку, Верунчик могла спугнуть Саволайнена движением ресниц. А он, соответственно, таял, как снежинка на губах.
Вообще, со стороны, сцены управления Саволайненом выглядели не менее эффектно, чем выступления пилотажной группы «Русские витязи» на авиасалоне в Жуковском.
Мой добрый читатель, думаю, полагает, что образ Верунчика — этакая набоковская Шарлотта Гейз, но с особенностями и чертами, характерными для Среднерусской возвышенности. Ничего подобного, мои дорогие.
Это тот редчайший случай, когда блестящий ум автора полностью отказывался воспринимать факты. Может, за угловатой, громоздкой фигурой, неприятным, каким-то грубым крестьянским лицом, полным отсутствием даже признаков окультуривания особи, будто сошедшей с реконструкционной платформы М. М. Герасимова, скрывались тонкая, чувственная душа, образованность и художественный вкус, столь важные для Саволайнена?
Может, спокойствие и взвешенность, глубина восприятия жизни, философское отношение к бытию, каббалистические практики, в конце концов, так привлекли мэтра древнегреческого искусства?
Ничего подобного. Даже рядом нет.
Верунчик находилась в состоянии непрерывного, как работа заполярного дизеля, и управляемого, как занос болида у гонщика Формулы-1, скандала. Она не входила в скандал, как, к сожалению, делают многие женщины, и не выходила из него. Она в нём жила.
Автор имел несколько, не слишком, надо сказать, приятных встреч с этой дамой. Совместный семейный поход в ресторан, например, выглядел примерно так.
Верунчик уже на этапе раздачи меню орала на официанта, используя чистейший русский язык с обильным употреблением принятых в питерских подворотнях междометий.
Скрепа — детсадовского возраста совместная с Петри девочка — валялась на полу и дрыгала ногами, требуя мороженого.
Дочь-подросток Верунчика, с большим кольцом в ноздре и небольшим в языке, пыталась перевести на финский (она единственная в семье немного владела этим чудесным наречием) разнообразные пожелания собравшихся по поводу заказа, попутно объясняя автору, что кольцо в языке очень помогает ей при минете, чуть ли не вдвое ускоряя наступление happy end (счастливого завершения). А до этого удачного пирсинга ей, бывало, приходилось возиться минут по сорок, особенно с ребятами постарше.
Верунчик в это время, не прекращая орать, зачем-то нюхала пробку от десятиеврового кислого вина, изображая восторг «букетом» и знание манер, указывая толстым пальцем со сбитым морковным маникюром, куда наливать.
Автор снимал очки и втягивал голову в пиджак, пытался прикинуть высоту потолка в ресторане, подсчитывая в уме тангенсы углов и расстояния до колонн (этому успокаивающему упражнению в детстве научил его дедушка с папиной стороны).
Цирковое представление длилось бесконечные два часа. Уйти было невозможно — неудобно перед Петри.
Скрепа, получив мороженое, тут же стала из-под стола орать громче мамы по какому-то другому поводу. Верунчик излагала своё видение отвратительного финского сервиса. Дочь-подросток продолжала трещать какую-то полную дичь. Автор снимал и надевал очки, выходил в туалет, умывался и с тоской возвращался на место.
Единственно, Саволайнен был абсолютно, просто непроницаемо спокоен. Он с любовью глядел на Верунчика и детей серыми, по словам финского поэта Йохана Рунеберга, словно осенняя вода в озере Сайма, глазами.
Вид Саволайнена напоминал тогда автору образ бравого солдата Швейка на комиссии в сумасшедшем доме, где обсуждалась загадка, в каком году у швейцара умерла бабушка.
Вообще, создавалось ощущение, что Петри вполне счастлив в этом кошмаре.
Когда Верунчика рядом не было, Саволайнен вёл себя несколько переменчиво: то погружался в какую-то финскую грусть, то, словно опомнившись, начинал резвиться, излагая наполеоновские планы по развитию своего более чем скромного контрабандного бизнеса.
Другая любимая, пожалуй, самая любимая тема у Петри — изложение всем, а в первую очередь самому себе, всей разумности, своевременности и важности его эмиграции. Причём в таком ключе, будто это решение принял именно он, долго всё обдумывая и всесторонне взвешивая.
Тут Саволайнен полностью исключал из повествования Верунчика, используя строго персональные формы, подчёркивающие его глубокую самостоятельность:
— Я принял решение.
— Я уехал из Ленинграда.
— Я решил, что моей семье здесь лучше.
Ну и так далее.
Главным и основным аргументом Петри была судьба его девочек.
За бутылочкой речи Саволайнена концептуально выглядели приблизительно так:
— Что здесь может случиться плохого с моей дочерью? Мы, финны, даже двери на замок не закрываем, преступности нет! В Ленинграде я за неё волновался, смотрел вечером на часы.
А здесь я абсолютно спокоен. Это стоит того. Да, в Хельсинки скучновато, идти особенно некуда. Хотя, с другой стороны, большой город. Но мы живём семьёй, нам никто особенно и не нужен.
Что мне эти мраморные истуканы? Здесь природа, озёра. Я вот, то есть мы, на самом деле, гуляли по лесу, оленя видели! Живого оленя! Где ты видел оленя в Ленинграде? В зоопарке? Вот именно.
Здесь я совершенно не волнуюсь за дочь. Вот два часа ночи, а её нет. Ну и что? Нет и нет. С друзьями гуляет.
А мы что, не гуляли в Ленинграде в молодости? Белые ночи, мосты разведены, на Ваську не добраться, разве что по шахте метро. Но это ходы надо знать. А красота какая! Атланты у Эрмитажа в серой дымке… Летний сад застыл… Представляешь, я же в пяти минутах жил от квартиры Пушкина. Пушкина! Я ведь всего «Онегина» уже в десять лет наизусть знал. Тогда ещё «Спас на Крови» стоял в лесах… Мы, мальчишками, наверх залезали, а оттуда… С ума сойти… Михайловский замок как на ладони, Исаакий стоит, Малая Морская, Большая Морская… Адмиралтейство будто рядышком…
Подожди, я не об этом. Оленя видели! И ёжиков. Не в зоопарке, в лесу! Здесь, совсем недалеко от Хельсинки, не где-нибудь там!
Петри, махнув рукой в сторону, выпивал подряд ещё две рюмочки.
— Я здесь за дочь спокоен. Она тут в безопасности. Здесь общество другое.
А ещё я, то есть мы, лиса видел. То есть видели. Ещё серенького, с зимы. Представляешь?
Тут Саволайнен, смахнув случайную слезинку, видимо, растрогавшись лисой, выпивал ещё одну рюмку.
— Дети — главное. Мы же ради них живём, ради их счастья. А не ради мрамора этого проклятого. С какого-нибудь Пелопоннеса или откуда он там.
А воздух? Представь, мы же в Хельсинки, в столице! Его же пить можно, воздух! Чувствуешь, морем пахнет? И соснами одновременно.
Разве там, в Ленинграде, можно дышать? Один Кировский завод чего стоит. Не говоря уже об «Электросиле». Всё изгадили. Экологии просто нет.
Приедешь, бывало, из отпуска домой, а на камине пыль — с палец толщиной! Сядешь сразу в кресло, не раздеваясь, возьмёшь наугад книгу с отцовской полки, со штампиком синим, витиеватым: «Из библиотеки Саволайнена», странички знакомые, с карандашными пометками, почувствуешь будто тепло отцовских рук на них. И мысль: «Вот я и дома». А там уж и на пыль эту на камине плевать. Что пыль? Взял тряпку да и вытер.
Представляешь, у нас в комнате камин был старинный, с чугунными грифонами, начала девятнадцатого века. Там всё так…
Вызвали меня как-то скульптурку посмотреть. Говорят, хороший фрагмент, квартирная коллекция.
Прихожу — глазам не верю. Камин бросается в глаза, как в моей квартире, один в один. Удивительно. А справа…
Глаза перевёл и чуть в обморок не упал. Какой там фрагмент! Прекрасно сохранившаяся римская копия Геры. Датирую сразу, с ходу, пятым веком до Рождества Христова, надеваю по привычке нитяные перчатки и глажу это чудо, глажу, просто оторваться не могу.
Тут Саволайнен проглатывал без всякой закуски ещё рюмку, предусмотрительно налитую во время рассуждений о вредоносных выбросах Кировского завода.
— Полюбил я Хельсинки как-то сразу. Тишина тут удивительная. После семи вечера — что окна закрыты, что открыты, неважно. Никто не побеспокоит. Даже в самом центре города! Как последний «Макдоналдс», что на вокзале, закрывается в восемь, так всё. До утра — полная тишина.
Начинаешь ценить простые человеческие радости. Не то что в ленинградской круговерти, когда не знаешь, что с тобой случится через два часа!
Беседовал я как-то с Даниилом Граниным. Он тоже жаловался на шум за окном. Вот бы его сюда — в тишину, спокойствие, негу. Тут, право, никто и ничто не нарушит рабочую атмосферу, кроме скрипа собственного пера ничего не услышишь. Разве что припозднившийся трамвай пройдёт вдалеке, напомнит Ленинград…
После этого Саволайнен наливал, выпивал две рюмки подряд и закрывал глаза. Спит или не спит — кто ж его знает.
В этом месте мы надолго расстанемся с Петри Саволайненом. И вернёмся к нему где-то через год, когда автор в очередной раз визитировал в Хельсинки и не преминул зайти в гости, почтить бывшую ленинградскую знаменитость, тем более что находился с Петри в постоянной дружеской переписке.
Автор не пришёл с пустыми руками, поэтому очень скоро сидел с Саволайненом за бутылкой с нехитрой закуской, рассказывая все новости с большой земли и наслаждаясь общением с чудесным интеллектуалом. Верунчика и любимых девочек, к счастью, дома не было.
Когда первую половину литровой благополучно преодолели, а случилось это поразительно быстро, Петри вернулся к любимой теме всех эмигрантов — как хорошо, что все мы здесь сегодня собрались. Про другой уровень жизни, про безопасность детей и их светлое, совершенно безоблачное будущее. Речь опять пошла о его безмятежном состоянии, когда девочка гуляет где-то до утра, о спокойной жизни и лёгкости воспитания, когда надо просто довериться высокоразвитому финскому обществу.
Саволайнен рассказал о недавнем шестнадцатилетии дочери — той самой, с удачным пирсингом, — как хорошо, по-доброму прошёл семейный праздник, как славно они всей семьёй поели пиццу на улице, запивая её вином (кому разрешено по возрасту, разумеется) и диетической кока-колой.
Между делом Саволайнен упомянул, что один из подарков его несколько удивил:
— Сосед, вполне взрослый мужик, за сорок, принёс в красивом подарочном пакете коробку с туфлями. Очень красивые итальянские туфли, видимо, страшно дорогие, на высоченном, сантиметров десять, каблуке.
Петри слегка растерянно сказал, что это показалось ему немного странным.
— С другой стороны, — размышлял он вслух, — общество для нас всё же новое, может, тут так принято. Почему бы соседской девчонке на день рождения не подарить красивую обувь?
Автор не стал комментировать странный подарок, аккуратно пытаясь перевести разговор на другую, более нейтральную тему. Но, выпив ещё рюмочку, Петри вдруг начал развивать какую-то нехарактерную для него, ленинградского интеллигента, мысль о свободе нравов.
— Тут, в развитом мире, — рассказывал Саволайнен, — в школе все, буквально все, занимаются «сэксом». Это нормально, вот и Верунчик так считает. Не надо сдерживать естественные инстинкты. В юности надо дать волю чувствам, эмоциям. Я поначалу так не считал, но Верунчик меня убедила. Это правильно, этим надо переболеть, как корью. В том ничего страшного нет. Это там, в Ленинграде, такое поведение у молодых девушек подвергали остракизму, их называли ужасными словами, а здесь всё не так.
И замечательно!
Нет, мне, конечно, не нравится, что моя дочь редко бывает дома, почти не разговаривает со мной, только берёт деньги. Я могу предположить, что она не просто гуляет, но и иногда занимается «сэксом». Ведь сейчас уже в пятнадцать принято иметь бойфренда, иначе её не поймут подруги. Верунчик в этом просто убеждена. А я не могу ей не доверять, ведь она её мама.
Потом, не сделав никакого перерыва, Саволайнен вернулся к знакомой до боли теме спокойствия и безопасности цивилизованной финской жизни:
— Когда для любого сверчка найдётся свой шесток, когда все дороги в будущее для молодёжи открыты и ясны. А воспитывать молодую, неокрепшую душу в таком обществе — одно удовольствие.
После этой встречи мы не виделись с Петри целых два долгих года. Дело в том, что автор в этот период уехал на одну из своих других родин и основательно подзастрял там в связи со сложными обстоятельствами, весьма далеко выходящими за рамки сегодняшнего повествования.
Переписка с Саволайненом в этот период, сказать по правде, тоже как-то прервалась, ограничиваясь дежурными поздравлениями с праздниками и днями рождения.
Как-то, планируя очередной перелёт в город Лондон, автор решил воспользоваться услугами Finnair, сделав остановку на пару дней в Хельсинки. Хотелось проведать старика Саволайнена, послушать рассказы, пока есть возможность, о некоторых чудесных людях, которых тот близко знал, особенно о Дмитрии Сергеевиче Лихачёве.
Неожиданный звонок очень обрадовал Петри, но домой к себе, как обычно, он почему-то не пригласил. Договорились встретиться, пообедать в маленьком ресторанчике недалеко от редакции газеты «Хельсинки Саномат».
Саволайнен неожиданно постарел, хотя молодые глаза по-прежнему блестели на слегка округлившемся финском лице.
Пройдя все нейтральные темы, послушав чудесную историю о Дмитрии Сергеевиче, я стал расспрашивать о семье.
Петри начал рассказывать, как всё отлично.
— Верунчик радует, младшая девочка, трудно поверить, уже пошла в школу.
— Время-то, время как идёт… А старшая? — осторожно спросил я, припоминая историю с туфлями.
— Учится и работает, — потупив седую голову, сказал Петри.
Учитывая, что мы преодолели уже первую бутылку водки и обсуждали семейную сагу под дозаказанные, пресловутые «триста в графинчике», Саволайнен, со свойственной ленинградским интеллигентам искренностью, рассказал, что работает она, собственно, в публичном доме.
— Но там всё законно, официально, условия очень хорошие, девочек никто не обижает, платят прекрасно, даже вопросов нет, — пустился в объяснения Саволайнен. — Нет, но это веяние времени, современные нравы диктуют…
Сейчас вся молодёжь и так занимается «сэксом». Что такого, если кто-то ещё и хочет, и может за это заплатить? Вот и Верунчик говорит, что это нестерпимое ханжество — осуждать молодых.
И у меня, помню, в Ленинграде была девушка из очень хорошей семьи. Её папа служил деканом в Горном институте, они жили на Загородном, неподалёку от Витебского вокзала. У нас чуть было это тоже не случилось. Я был у них в гостях, дома никого не было, но потом неожиданно пришла её тётя, и всё расстроилось.
Мы ещё долго встречались, целовались на Стрелке, внизу, совсем у воды, любовались отражением Эрмитажа. А потом она приняла предложение от Серёжи из Первого меда. Ну, ты знаешь Серёжу Бронштейна. Они теперь в Кливленде живут, штат Огайо.
Я согласно кивнул, хотя никакого Серёжу Бронштейна не знал и знать не мог.
— Он там ведущий нейрохирург. Кто-то бы её тоже осудил, но не я. Хотя переживал тогда ужасно, всё из рук валилось. Да… Очень переживал. Все фотографии там, на Стрелке, в воду выбросил.
Так что дочь не так уж и плохо устроена. Главное — сама себя обеспечивает. Вот и Верунчик говорит, что лучше так, чем бесплатно. Я уже не вмешиваюсь, ведь она взрослый человек. Сама всё взвешивает, сама всё решает. Это её жизнь.
Это же пройдёт, получит опыт, сгладится пыл. Выйдет замуж, внуков мне родит. Будет замечательной женой и мамой. Вот и Ремарк об этом много писал. А уж сколько такого в русской литературе?
Саволайнен налил себе подряд две рюмки. Задумался о чём-то своём, финском. И как-то механически, закрыв глаза, выпил.
«Триста», как и положено, закончились. Я взял заключительные двести, хотя с самого начала было понятно, что надо просто ещё бутылку заказывать, и попросил рассказать поподробнее про Верунчика, что радует.
— Верунчик прекрасно, — заверил Саволайнен. — У неё подруги, свой круг образовался. Они играют в лото, слегка выпивают, часто на всю ночь засиживаются поболтать.
Дома, правда, бывает шумно. Верунчик очень конфликтует с нашей младшей доченькой. Даже бывает, что и тряпкой по ней пройдётся. Но это воспитание, никуда от этого не деться. Надо ведь как-то сразу приучить ребёнка к аккуратности, бережливости, чтобы она спокойно влилась в финское общество. А то ещё вырастет неряхой и лгуньей. Этого только нам в доме не хватало.
А так с ней в основном я. Хотя помогать по школе мне трудно — ты же знаешь, я по-фински объясняюсь, но это всё-таки разговорный уровень. Да и у Верунчика много своих дел. Бывает, что и на несколько дней уезжает.
Старшенькая, жаль, заглядывает к нам совсем редко. И на меня как-то странно смотрит. Но это пройдёт, ей просто надо пережить этот гормональный период. Вот и Верунчик так говорит. Мы должны быть терпимее, толерантнее, добрее к людям. Особенно если это наши дети.
А какие здесь продукты! — продолжил рассуждения Петри. — Всё свежее, высочайшего качества. Особенно молочка. Это просто нечто. Там, в Ленинграде, ничего даже похожего никогда не было.
Сметана, йогурт, молоко двадцати видов! Я утром люблю смешать тёплые кукурузные хлопья с домашним йогуртом. И поставить большую чашку только что заваренного кофе на стол.
А яйца! Здесь желток такого цвета! Будто фломастером нарисован. Там, в Ленинграде, желтки в яичнице всегда какие-то бледные были, белёсые, невнятные.
И Саволайнен выпил последнюю рюмку в той нашей беседе.

Нам, впрочем, тоже пора.
Жаль, но наступил момент окончательно попрощаться с замечательным Петри Саволайненом и его семьёй.
Умение вовремя расстаться, не пролив моря слёз, — одно из величайших умений на этой земле.
Автор не видит смысла в дальнейшем рассказе о Петри. Он полагает, что это не принесёт читателю новых чувств, не откроет новых горизонтов.
Великая Правда жизни, к которой так чувствителен современный читатель, не позволит автору накапать тридцать капель пустырника, сказав, например, что Петри был счастлив в своей слепой любви к Верунчику. Или что его дочерей, несмотря ни на что, ждёт счастливая судьба. Или, допустим, что Верунчик изменится, со временем став доброй и любящей женой.
Да и нужно ли это автору и его читателю?
Ведь жизнь — она такая, какая есть… И есть в ней лишь строгая, как классический концерт, величавая в своей неподдельной суровости Правда бытия.
Та Правда, что остаётся таковой и на Севере, и на Юге, в Финляндии и Иране, сегодня и через две тысячи лет. Как ни пытается пропаганда отучить нас от её существования, мы лишь острее чувствуем в себе тот кантовский нравственный закон, что делает прекрасной нашу жизнь и жизнь Петри, какой бы нелепой со стороны она ни казалась.
Тот нравственный закон, что смеётся над живущими «в щасье» владельцами «лодок» длиной сто пятьдесят метров; тот нравственный закон, что хихикает, приготовив тяжёлые ночные кошмары для хозяев особняков с бассейнами, расположившихся на берегах красивейших итальянских озёр.
Тот нравственный закон, что каждый вечер заботливо подтыкает тёплое одеяло в постели нашего Петри, только что уложившего спать свою первоклашку в доме из обклеенного кафелем картона, осыпав над ними огромными звёздами чёрное финское небо.
Старик Иммануил продолжает мерить гулкими шагами улицы Кёнигсберга и Хельсинки, Нью-Йорка и Москвы, ведя счёт неумолимо уходящему времени. Он смотрит на нас своими печальными миндалевидными глазами. На тех, кто считает, что всех перехитрил, «играя с подругами в лото» или переворачивая бордюры. И на тех, кто пытается спасти чью-то жизнь, падая от усталости и боли. И на тех, кто просто верит в добро, не понимая смысла жизни без любви.
А нам пока есть о чём подумать… И немного погрустить в этот какой-то совсем уже Нерабочий Полдень.

29.04.2020


Рецензии
Ну хоть кому то повезло в этом мире./хотя в нем все и переменчиво/И пусть это не у нас.:)

Ирина Давыдова 5   30.04.2021 18:45     Заявить о нарушении
Спасибо! Хотя.. везение - дело сложное, как вы правильно отметили. Точно связано с нашим путем и выбором :)!

Александр Корчемный   01.05.2021 00:29   Заявить о нарушении

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →