Царь Лев против Царя Голода. 1-я пол. 1892 г

            «ПИСЬМА ТВОИ, ДУШЕНЬКА, ДЛЯ МЕНЯ ОГРОМНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ…»

          (Избранные Страницы из Переписки Льва Николаевича Толстого
                с женой, Софьей Андреевной Толстой)

                В выборке и с комментариями Романа Алтухова.

                ~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

                ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. Годы 1886 – 1895.

                Эпизод Тридцать Пятый.
                ЦАРЬ ЛЕВ ПРОТИВ ЦАРЯ ГОЛОДА

                (4 февраля – 26 июля 1892 года)

                ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК

      21 ноября 1891 года в письме, отправленном в Бегичевку, Н. Я. Грот сообщив о «мерзостях», творящихся в Петербурге вокруг дела о голоде, назвал Л. Н. Толстого «духовным царём», на которого возлагаются все надежды лучших людей России в это трудное время (см.: Опульская Л.Д. Лев Николаевич Толстой. Мат-лы к биогр. с 1886 по 1892 г. М., 1979. – С. 251 - 252).       

     И это не было хвалебным преувеличением, а было правдой. Даже противу рожна поначалу (не желая, как мы помним по предшествующему Эпизоду, участвовать в благотворительности при помощи денег), но Толстой ЕСТЕСТВЕННО для человека христианского сознания и христианского же религиозного понимания жизни, выстраивал систему своих, по поводу голода, отношений с общественным окружением таким образом, что неизбежно духовно влиял на множество современников — способствуя делу Бога и Христа в мире. Пусть и внутри государства, пусть для большинства только на время, но он собирал их в христово братство — в Церковь истинную, способную не только благотворить трудом, а не мирскими неправедными богатствами, но и духовно противостоять слугам мирских насилия и лжи. Развитие этой системы в последующие десять лет несомненно дало почувствовать российской имперской сволочи всю опасность этого духовного влияния Льва Николаевича для возлюбленного ими государства Российского: потому что верно понятое христианство Христа безсомненно противостоит всякому государству: как на уровне религиозного христианского понимания жизни, разоблачающего суеверия низшего, языческого и еврейского, жизнепонимания, так и на уровне общественного устройства жизни, в котором закон насилия должен быть отменён законом любви, и разбойничьи гнёзда государств, разделяющих людей ради власти над ними, долженствуют быть побеждены единою Церковью Христа и прямым общинным самоуправлением.

      Хорошо известно суждение о Толстом в дневнике писателя, журналиста и театрального критика А.С. Суворина (1834 - 1912), записанное им 29 мая 1901 г., вскоре после публичного «отлучения» Толстого от православного лжехристианства:

     «Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой несомненно колеблет трон Николая и его династии. […]
Новое время настаёт, и оно себя покажет. […] Хоть умереть с этим убеждением, что произвол подточен и совсем не надо бури, чтоб он повалился. Обыкновенный ветер его повалит» (Суворин А.С. Дневник. М., 2015. С. 314 - 315).

     К сожалению, слишком мало людей последовали за духовным царём Львом — и революционной «бури» России избежать не удалось. Нам, однако, важно в этом суждении Алексея Сергеевича признание ПОЛИТИЧЕСКОГО значения духовного авторитета Толстого-христианина.

    Авторитет этот, как мы уже показали, повлиял, сколь было можно, и на ближайшее окружение Льва Николаевича: его жену и детей, на его духовных единомышленников (среди которых, заметим, не было Владимира Черткова — во всяком случае, в предприятиях, вредных для его жизни и здоровья). Все вместе они составили, как в шутку их называли тогда, «министерство Льва Николаевича Толстого» (Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого: В 4-х тт. М., 1923. Т. 3. – С. 185). Совершенно особенное по важности министерство — раз заведовал им не простой министр, а сам Духовный Царь России!

     Если в начале 1891 г. в деятельности Софьи Андреевны в связи с определением судьбы «Крейцеровой сонаты» и «Плодов просвещения», ещё превалировал интерес личный и семейный, в том числе денежный, то в «голодном» деле, начатом осенью этого же года, она уже — пусть и не единомышленница мужа во Христе, но активнейшая, инициативная и талантливая союзница и соратница, вдохновлённая и окрылённая духовным авторитетом мужа… и одновременно — жена, заботливая о здоровье любимого мужа. Год 1892-й явит это союзничество без общей веры в не менее ярких и исторически значимых формах, нежели предшествующий.

     Особенность переписки второго Бегичевского, и Тридцать Пятого в общем счёте нашей книги Эпизода переписки супругов Толстых — большая интенсивность эпистолярного диалога. Со стороны Л.Н. Толстого в указанный нами в заголовке хронологический период было отправлено 51 послание, включающее в себя письма простые и открытые, телеграммы и приписки к письмам других адресатов. Со стороны Софьи Андреевны — известно о, по крайней мере, 46 письмах, лишь 29 из которых доступны нам в полных текстах. Но если значительная часть писем, приписок к письмам, телеграмм Толстого совершенно или преимущественно «технические» по содержанию, т.е. посвящены решению текущих вопросов обеспечения голодающей местности, то письма Софьи Андреевны содержат так же много материала, освещающего повседневную жизнь семьи Толстого в Москве и в Ясной Поляне, проблемы Софьи Андреевны и детей со здоровьем, её отношение к разнообразным персоналиям (включая Владимира Черткова, на новом конфликте с которым мы задержим внимание читателя особо). Конечно же, при наличии значительного массива второстепенного материала мы будем, как и выше, делать ВЫБОРКУ наиболее значительных мест из писем супругов, но, как и прежде, предпочтём по возможности приводить их тексты в полном виде.

_____________


Фрагмент Первый.
МИНИСТЕРСТВО ЛЬВА ТОЛСТОГО
(4 февраля – 12 марта 1892 г.)

     Итак, мы оставили Льва Николаевича в предыдущем Эпизоде в момент его отъезда в Москву, к семье, с которой он пробыл с 1 по 23 января 1892 г. По этому поводу С.А. Толстая отмечает в мемуарах: «Прожили тогда со мной в январе Лев Николаевич и дочери Таня и Маша целых три недели, и я отдохнула немного душой…» (МЖ – 2. С. 249). Не без удовольствия наблюдала она, что муж, приобретя опыт практической организации сложнейшего дела, стал с иными критериями подходить к людям, и прежнее отношение к единомышленникам по вере так же изменилось: «…Я замечала, что Льву Николаевичу как будто привычнее, легче и приятнее было общение с людьми обыкновенными, своего круга, и исчезла та узость и упорство, которые были в нём раньше. Добрее, проще принимал он все впечатления города, семьи и событий» (Там же).

     Находясь в Москве, Толстой тяготился «суетой, праздностью, роскошью, тщеславием и чувственностью московской жизни» (Дневник, запись 30 января; 52, 61). Все три московские недели он продолжал путём переписки руководить деятельностью столовых и закупкой продовольствия.

     По окончании трёх недель Софья Андреевна выехала в Бегичевку вместе с мужем, так как, по собственным её словам, «решила сама поехать посмотреть на месте, как производится помощь голодающим и как там живут все мои» (Там же. С. 252). Уже в дороге, в поезде, ей стало плохо: её раздражили разговоры мужа с пассажирами то такой степени, что «сделался нервный припадок, удушие», сменившиеся, как обыкновенно, припадком депрессивным. К сожалению, такие болезненные состояния повторялись и в дни пребывания Софьи Андреевны в Бегичевке, чему способствовала, конечно же, и обстановка села: «Дом мрачный, природа скучная, степи, река замёрзшая, лесу нет. И везде горе, несчастье, голод, слёзы… Столовые производили отрадное впечатление. Но когда я видела всё это, на меня всё-таки находило отчаяние невозможности помочь этой громадной безнадёжной нищете, и делалось тоскливо на душе» (Там же. С. 254 – 255, 257). Измучив своей тоской и себя, и Льва Николаевича со всею командой помощников, 3 февраля Софья Андреевна «грустно рассталась» с мужем, который, видя её нездоровье, «очень мучился» необходимостью расставания (Там же. С. 257). На следующий день, 4 февраля, он адресовал ей в Москву довольно пространную приписку к письму М.Л. Толстой — первую в данном Эпизоде переписки. Приводим ниже основной текст.

     «Мучался о тебе, милый друг, вроде как в тот вечер о наших девицах. Только дай Бог, чтобы так же напрасно. Нынче получил от <ссыпщика хлеба> Ермолаева выписку и сводил счёты и писал деловые письма, и считали с конторщиками. Всё вполне уяснил и мог бы тебе похвастать.

    […] Утомляют и мучают попрошайки. А нынче я решил насчёт дров; и с завтрашнего дня будем выдавать записанным, более чем 200, семействам записки на дрова. […] Нынче я убедился, что эта нужда ужасная и что попрошайничество очень путает представление о действительности нужды.

     Сейчас написал письмо Тулинову о горохе, который он просил у нас, и, между прочим, желая подбодрить их, высказал то, что сам чувствую. Много есть тяжёлого, и самое тяжелое это попрошайничество, недовольство, требовательность, зависть и т. п. И мы на это досадуем. Нам кажется, что всё должно идти гладко, ровно, без тяжести борьбы и напряжения, — не напряжения труда (его не много нужно, и он лёгок), а напряжения доброты, насколько её есть; а как же это может быть, когда находишься в исключительном положении и делаешь исключительное дело. Всё кажется — и нам так казалось сначала — что это что-то вроде partie de plaisir; [прогулки;] но чем дальше входишь в дело, тем тяжелее, и попрошайничество есть показатель исключительного положения.

     Ох! как ты доехала! Не было ли у тебя мрачных мыслей? У меня нет. И если вспомню о тебе, то проходят, и чувствую только грусть, что тебя нет. Прощай, голубушка, целую тебя и детей.

Л. Т.

     Узнай о льне […]. Завтра поеду, если хороша погода, в Андреевку [село в 17 км. от Бегичевки. – Р. А.] о соломе и тамошних столовых» (84, 114 - 115).

     Положение Софьи Андреевны в общем деле помощи голодающим — как жительницы Москвы — определило её судьбу: участие в этом деле (а позднее, по причине возрастания известности и авторитета) и множестве других общих с мужем исторических предприятий — поневоле более активное и тяжёлое, связанное с массивом разнообразной, атакующей её сознание, информации. Как следствие, именно её письма будут снова, как и в предыдущем Эпизоде, много более информативны и источниково ценны для нас, но потребуют от нас и существенного комментирования.

    Таково и самое первое в данном Эпизоде, встречное, от 4 февраля, письмо Софьи Андреевны: уже из Москвы, то есть, очевидно, написанное сразу по прибытии. Главная тема письма — очередной подлый выпад журналистов газеты «Московские ведомости» против Льва Николаевича. Мы остановимся на этой теме подробнее ниже, в комментарии к письму С. А. Толстой от 12 марта, так же посвящённому в основном клевете «Московских ведомостей».

     Приводим основной текст письма от 4 февраля. 

     «Милый друг, на всякий случай пишу тебе на Клёкотки, может быть, будет случай. Таня лежит от известных обстоятельств и потому завтра не может выехать. Я очень её уговариваю ехать просто на Клёкотки, и она, кажется, склоняется. Доехала я благополучно, спала хорошо. В Москве сегодня страшная, именно без преувеличения, СТРАШНАЯ метель. Что-ты вы все делали и как провели день? Хотя и Ваничка ласкается очень приятно, и мальчики мне рады, и жизнь здесь удобнее и легче, но мне жаль было тебя оставлять. От этой поездки во мне вдруг перевернулось чувство досады и недоброжелательства к тому, что ты всех нас бросил и уехал от нас, — на чувство сожаления к тебе и сочувствия к твоей тяжёлой, но, конечно, несомненно полезной деятельности. Я увидала, как тебе трудно и далеко не весело, и как невозможно теперь всё это оставить.

     Первое впечатление в Москве — это общий крик и стон о «Московских ведомостях». Таня, Вера — из Петербурга, Стаховичи три: мать и две дочери, Алексей Митрофаныч и пр. — все с разными рассказами, которые передадут и тебе. Таня видела Суворина, просмотрела en regard [наглядно сопоставляя] статью у Грота с «Московскими ведомостями» и Суворин телеграфировал, чтоб напечатали моё опровержение. Пришёл утром Грот, он больше всех хлопотал в Петербурге, и очень умно. Носил гранки, с которых переводил Диллон, — к Плеве, показывал о смысле, как ПОДНИМЕТСЯ НАРОД; эта фраза всех с ума свела, и её никто не понял, а он всем толковал. Государь, будто, сказал Александре Андреевне: «Посмотрите-ка, прочтите, что наш с вами «proteg;» [любимец] написал». Очень будет досадно, если государю не объяснит никто этой клеветы «Московских ведомостей». Ещё рассказывали, будто тебя хотели водворить [т.е. с позором, с полицией выслать по месту жительства. – Р. А.] в Ясной Поляне, но что государь сказал: «Толстого не сметь трогать». Всё это пересуды. Но что государь своим добрым сердцем чует всегда правду — это я уверена. Про Диллона говорят, что он ненавидит Россию и нарочно прибавил злое к твоей статье, едва заметное, но ехидное. Вот Таня тебе это всё расскажет. Грот удивительно мил и предан тебе всей душой.

     Гостей сейчас — мальчики Раевские, Коля Оболенский, Соня Мамонова и Машенька Стёпина. Дети легли, я устала, иду спать. Как здоровье Наташи, целую Машу свою, Вере и Елене Михайловнам мой дружеский поклон, и тебя обнимаю.

      […] Я тебе советую взять ещё помощника прямо себе, чтоб меньше работать; а то тебе слишком трудно. Напиши ответ мне; присылай скорей обратно то, что посылала почтой Таня: английские деньги, объявления на моё имя, Лёвины письма. Ну, прощай.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 488 - 489).

    Комментатор сборника писем С.А. Толстой, вышедшего в 1936 г. уверен, что причина отклонения царём от Толстого ожидавшихся репрессий заключалась не в добром сердце императора Александра III, а исключительно «в том, что он учитывал силу общественного мнения, которое было на стороне Толстого. То, что правительство не тронуло Толстого, объяснялось популярностью последнего» (ПСТ. С. 489. Комментарии). Рискнём предположить, что истина в данном вопросе… приблизительно посередине. Софья Андреевна пересказывает в мемуарах слова императора так: «Толстой меня предал моим врагам англичанам, а я его жену принял».  И ещё, по поводу подтасовок и лжи “Московских ведомостей”: «Меня не интересует эта подлая газета, а интересует МОЙ Толстой» (МЖ – 2. С. 259). В то же время хорошо известно и высказанное императором нежелание, сделав из Толстого мученика, «обратить на себя всеобщее негодование» (Цит. по: Бирюков П.И. Указ. изд. Т. 3. С. 175). Так что в решении Александра III оставить доносы «Московских ведомостей» без последствий сказались разнообразные факторы: безусловно и авторитетность «духовного царя» России, но в то же время и неприязнь царя к журналистской лжи, и добрые воспоминания от общения: литературного, через книги и театр — с Толстым, а приятнейшего, как мы помним, личного — с его супругой.
 
     От последующих дней, 5 и 6 февраля, мы располагаем только письмами Л. Н. Толстого, являющимися, однако, по выводу комментаторов, ответами на два неизвестных письма Софьи Андреевны (см. 84, 115 и 116). Первый из ответов, от 5 февраля (№ 483 в томе писем) — совсем краткая приписка к письму М. Л. Толстой:

     «Как обрадовало меня твоё письмецо, не могу тебе выразить. Мы очень осторожны и тихи. Я нынче утром хорошо писал. Целую тебя и детей» (Там же. С. 115).

     «Хорошо писал» -- вероятнее всего, трактат «Царство Божие внутри вас», в котором Толстой “увяз” на годы.

     Следующее послание Толстого — вполне самостоятельное, в отдельном конверте, письмо, но тоже достаточно краткое, в основном о текущих делах. Приводим в начале Эпизода такое письмо Л.Н. Толстого целиком — как образец многих подобных в дальнейшем, которые мы будем уже пересказывать и сокращать.

    «Сейчас 8 часов утра четверга. Яков Петров [Я. П. Шугаев, приятель Раевских. – Р. А.] едет в Москву и пришёл спросить, не будет ли письма. Вчера мы писали тебе, и с тех пор ничего нового. Мы здоровы, бодры. Нынче хотели ехать — я в Куркино (Ефремовского уезда), много там дела, и проведать Гастева, который один; а Маша в Осиновую Гору [деревня Данковского уезда, в 15 км. от Бегичевки. – Р. А.]. (Они вчера кидали жребий с Верой Михайловной <Величкиной>, кому ехать, и вышло Маше). Но опять метель, и придётся дожидаться. Вчера стали выдавать записки на дрова. Вчера получили Танино письмо и твоё, и объявления на посылки. Вероятно, Танина там. Был вчера у Наташи. У неё всё жар. Теперь покойно, что Софья Алексеевна там. — Новосёлов тоже всё болен. Теперь зубами. Маша всё спит. Целую тебя, Таню, Веру и детей.

     Вероятно, теперь будет оттепель. Это бы хорошо для Таниной поездки.

     Л. Т.» (Там же. С. 116).
   
    Упомянутая Вера Михайловна Величкина (1870—1918) работала с Толстым на голоде как врач. Впоследствии она написала об этой работе воспоминания «В голодный год с Львом Толстым» (опубл. впервые в 1912 г.).

    Стоит заметить, что оба письма из Бегичевки были отправлены не по почте, а «с оказией». Это стало часто практиковаться Толстым: у него было теперь много помощников, приезжающих и отъезжающих из Бегичевки, и письмо было, с кем послать — минуя почтовую контору.

    Софья Андреевна, судя по всему, отправила мужу от 6 февраля ДВА письма, текстом одного из которых мы располагаем:

     «Написала на Клёкотки и пишу ещё в Чернаву, чтоб вы не беспокоились. <Дочь> Таня и Вера <Кузминская> выедут завтра в ночь и прямо уж к вам. У Веры железы распухли, и Таня первый день совсем здорова. Приехали <из Бегичевки> Поша <П. И. Бирюков> и <И. Е.> Репин. Вчера до трёх часов ночи сидел М. Стахович. Измучили меня толки о статье «Московских ведомостей». Таня пишет, что был собран в Петербурге комитет министров и решили тебя выслать за границу, но что государь отменил и сказал: «предал меня врагам моим», и будто очень он огорчён: — «И жену его принял, ни для кого этого не делал». — Погубишь ты всех нас своими задорными статьями; где же тут ЛЮБОВЬ И НЕПРОТИВЛЕНИЕ? И не имеешь ты права, когда 9 детей, губить и меня и их. Хоть и христианская почва, но слова не хорошие. Я очень тревожусь и ещё не знаю, что предприму, а так оставить нельзя. Буду осторожна и кротка — это будь спокоен. Целую тебя и Машу.

      С. Т.» (ПСТ. С. 490).

      Как видим, в этом письме (и, вероятно, в двух предшествующих, не опубликованных, от 5 и 6 января) выразилось неспокойное состояние Софьи Андреевны, вызванное слухами о возможных репрессиях против Толстого как автора статьи «О голоде».

      Стиль статьи «О голоде», как мы и отмечали во вступительном очерке к предшествующему Эпизоду, действительно, местами «задорен». Но в целом Соничка, как, впрочем, и император Александр III, пеняют на Толстого совершенно напрасно. Он не «губит» ни себя, ни семью, а, обличая общественные неправды орудием слова — не нарушает и христианского закона непротивления злому насилием. «Губить» могла только Российская империя, как все империи — духовная наследница римлян, убийц Христа. И оправдать себя в этом государство Российское может и по сей день — только опираясь на НЕХРИСТИАНСКОЕ массовое сознание и общественное мнение в России, на массовую этатистскую СУЕВЕРНОСТЬ обитателей России.

     Пенять и царю, и жене следовало бы, прежде всего, на цензуру — запретившую полезнейшую, особенно нужную в создавшейся в стране обстановке статью Толстого, но в то же время допустившую её распространение в искажённых отрывках и пересказах. Конечно, такие тексты могли быть восприняты и как политическая прокламация Толстого. На деле же обращена статья «О голоде» была к СОВЕСТИ городских дармоедов — не менее жёстко обличая их, нежели написанная Толстым несколькими годами ранее «Сказка об Иване-дураке», по сей день “не перевариваемая” в своём идейном содержании городской интеллигентской сволочью. Не местью ли тайной, в числе прочего, и за неё были выпады «Московских ведомостей»?

    Софья Андреевна понимала всё это. Она, одна из немногих в России, могла прочесть И полный текст статьи мужа, И настоящие прокламации радикальных пропагандистов тех лет… которым она, судя по приводимым ею в мемуарах их отрывкам, даже ОТЧАСТИ сочувствовала: потому что НА ДЕЛЕ познала в 1891-93 гг., какова цена общественного активизма в России, стране неуёмной имперской паранойи, всеторжествующего неуважения и недоверия власти к собственным гражданам:

     «Правительство смотрело на дело помощи голодающим очень несочувственно. Чего-то боялись, всему мешали, а сами в правительственных сферах, очевидно, не справлялись с помощью народу» (МЖ – 2. С. 249).

     А где лукавство, скрывание, подлое изворачивание, враньё — там рядышком традиционно и воровство:

     «Дело помощи обставлено так, что нельзя быть уверенным, доходят ли пожертвования по назначению. Правительство охраняет безгласность злоупотреблений и делает невозможным обличение администрации…» (Там же. С. 250).

     Это — цитата из прокламации петербургского «Свободного слова» за январь 1892 г., приводимая Софьей Андреевной в мемуарах. Но под этими словами она готова была бы подписаться. Люди, присылавшие ей деньги для голодающих, часто сопровождали свои посылки записками такого характера:

     «Прошу принять в ваши ЧИСТЫЕ руки для дела помощи народному бедствию…»

     Или ещё, при переводе в 33 рубля:

     «Чтобы эти скромные средства не стали ещё скромнее в руках хищников, которых за это время так много развелось на Святой Руси, мы решили послать эти деньги именно Вам, многоуважаемая Софья Андреевна, как особе, вполне заслуживающей доверие общества…» (Там же. С. 251).

     Как видим, чиновным «закромам родины» умное меньшинство населения России доверяло в конце XIX столетия не больше, чем сто лет спустя, чем в наши дни… да и поделом!

     Итак, Софья Андреевна на самом деле СОЧУВСТВОВАЛА мужу, в особенности понимая, что критика его самая умеренная: по содержанию, хотя, увы, не по «задорному» стилю. Но страх за мужа и детей от этого не становился меньше. Его подогревали разнообразные слухи, вызванные скандалом, раздутым «Московскими ведомостями»:

     «Были слухи, что Толстого хотят водворить безвыездно в Ясной Поляне, но что Государь строго приказал Толстого не трогать никак. Брат Стёпа писал мне из Витебска, что ходят слухи о ссылке Толстого в Соловецкий монастырь. Сестра ещё писала мне из Петербурга, что был собран Комитет министров, на котором решено было выслать Льва Николаевича за границу» (Там же. С. 259). Сестра и её муж, А. М. Кузминский, предупреждали в письмах довольно мутно о некоей ОПАСНОСТИ, грозящей всей семье Л. Н. Толстого, если он немедленно не опубликует опровержения на публикацию в «Daily Telegraph». Этим “заботливая” родня достигла лишь того террористического эффекта, которого не могла достигнуть глубоко презренная Софье Андреевне газета: она заболела и слегла с невралгией, как раз тогда, когда готовила уже было новую поездку в Петербург «для личного объяснения с властями» (Там же. С. 260). Пришлось ограничиться письменными сношениями.

      Написанное в ночь на 8 февраля к мужу письмо вполне передаёт нервозное, мучительное и суетливое состояние Софьи Андреевны:

      «Весь нынешний день провела в писании писем: министру внутренних дел, Елене Григорьевне Шереметевой [урожд. гр. Строганова (1861—1908), внучка Николая I, дочь вел. кн. Марии Николаевны. – Р. А.] и в «Правительственный вестник». Помог мне в составлении письма в газету Грот. Но вряд ли где и что-либо напечатают. А вместе с тем я беспрестанно слышу и читаю угрожающие слухи. Сегодня получила письма от Александра Михайловича Кузминского и от Тани. Оба с участием и каким-то отчаянием пишут мне о какой-то опасности, умоляют меня СКОРЕЙ действовать, вызывают в Петербург. Но дипломатично умалчивают, в чём именно опасность? Я сегодня чуть не уехала в Петербург с курьерским поездом. Но боюсь детей оставить и боюсь нервного удара, так как затылок, висок, все скулы странно и напряжённо болят. Весь день вздрагиваю и жду, что вот, вот известие придёт, что сделают с нами что-нибудь не хорошее. Будет нечто очень печальное: тебя сошлют, у меня будет удар, и дети останутся одни. И за что, подумаешь! Как же не нашли в этой статье ничего предосудительного, когда читали её в цензуре для журнала Философии? Неужели объяснение «Московских ведомостей», что это революционное движение, могло переменить суть её? Что может наделать злоба людей!

     Написала, как могла, всюду. Но не довольна письмами. Слишком я взволнована, чтоб хорошо и умно действовать. Если б мы были все вместе, всё легче бы было! — Пишите мне, милые друзья, чаще, и если будет случай, даже телеграфните раз, что вы все там и благополучны. Мне смешно вспомнить, Лёвочка, что ты беспокоился о том, что я ОЗЯБНУ. Если б ты знал, насколько хуже и ужаснее то состояние, в котором я теперь, — всякой простуды и болезни.

     […] О себе ты ничего не пишешь, надеюсь, что ты здоров. Сегодня вечером была у меня m-me Юнге и помогала мне писать. Если б не она, кажется, с ума бы сошла одна. […] Прощайте, милые друзья, не могу больше писать, скоро два часа ночи, а я уже столько писала! […] С. Толстая» (ПСТ. С. 491).

     13 февраля министр внутренних дел Дурново ответил Софье Андреевне отказом: «При всём желании исполнить Вашу просьбу, я затрудняюсь допустить обнародование доставленного мне Вами опровержения, по той причине, что оно, вызывая по существу своему вполне основательные возражения, несомненно породит дальнейшую полемику, весьма не желательную по соображениям, до общественного порядка относящимся» (Цит. по: Там же. С. 492).

     В ответе от 11 февраля отказала в публикации и правительственная газета. И, как всегда было и есть в подлой, дрянной, сволочной стране России, только обращение «по знакомству» и «по блату», а именно к могущественной графине Е. Г. Шереметевой, имело результат: та, выждав удобный случай, дала почитать царю НАСТОЯЩИЙ, не искажённый, текст статьи Л.Н. Толстого «О голоде» (МЖ – 2. С. 260 - 261). Конечно, Софья Андреевна была недовольна собой: «Слишком я была взволнована, чтобы умно и хорошо действовать» (Там же. С. 261).

     Контрастом всей этой нездоровой катавасии — очередное, от 9 февраля, письмо из Бегичевки Л. Н. Толстого, твёрдо и спокойно продолжавшего своё христианское служение:

     «Третьего дня ездил в Ефремовский уезд, в Куркино. Погода была очень дурна, дождь. Я доехал до купца Сычёва и, помня твои наказы, остался ночевать. Прекрасно спал, купил солому, устроил, что нужно было для корма там лошадей, и вернулся вчера благополучно, повидав Гастева и столовые тамошние, в которых многое неправильно было.

    Дома у нас англичанин Стевени, возвращающийся из Самары от Лёвы с хорошими известиями о нём. Он здоров и хлопочет.

     Дело всё видоизменяется и растет. Но труда особенного нет. Помощники много и хорошо работают. Вчера я купил 1000 пудов проса для переделки в пшено и для корма лошадей отходом. Всё это поручил Григорию Фёдоровичу Кузнецову [кучер у Раевских], и тот прекрасно действует; свёл счеты на мельнице и осмотрел и исправил столовые.

     Ещё хороший, кажется, будет помощник <Фёдор Алексеевич> Страхов.

     Вчера получил твоё письмо обо всех толках по случаю статьи «Московских ведомостей». Всё это пройдёт и забудется, и чем скорее, тем лучше. Мы же давай содействовать тому, чтобы это скорее забылось, т. е. молчать об этом. От Грота очень хорошее письмо. Скажи ему, что благодарю его за добрые речи. Разумеется, чем добрее, тем лучше.

     [ ПРИМЕЧАНИЕ.
       В письме к Толстому от 30 января Н. Я. Грот писал, что ему приходится «ежедневно спорить и защищать» Толстого от нападок в петербургских аристократических кругах. – Р. А.]

         […] Что, он не думает приехать к нам? — Таню сейчас ждём. Она приезжает, а англичанин уезжает.

     Маша едет в Чернаву за почтой и по дороге открывать столовые в двух деревнях. С ней едет Страхов, кот[орого] мы помещаем в Скопинск[ом] уезде. — Я очень хорошо думаю последнее время, и на душе хорошо. Целую тебя и детей. — Пишу, торопясь. Постоянно тебя теперь вспоминаю.

     Л. Толстой» (84, 116 - 117).

     Помощь голодающим, пересекшаяся с подобной же деятельностью иностранных благотворителей — добавила Толстому знакомств и популярности среди иностранцев и сделала невозможным на все последующие годы столь желанное императору Александру III и российским властям изолированное положение Л. Н. Толстого-публициста и общественного деятеля. Красноречивый тому пример — визит к отцу и сыну Толстым Джеймса Уильяма Барнса Стевени (James William Barnes Steveni, 1859 - 1944). Он жил в Петербурге ещё с 1887 года — официально как учитель английского. Но именно с 1892 года (и до самого 1917-го!) он активно сотрудничает с лондонской газетой «Daily Chronicle», собирая материал о жизни в России. Отчего-то он особенно интересовался политическим положением в России и состоянием вооружённых сил; его обобщающая, в виде книги, публикация на эту тему вышла в Лондоне в 1914 г. («The Russian army from within»), как раз накануне Первой мировой войны. Это наводит на ряд размышлений о реальном статусе в России этого «мирного» учителя английского языка и газетного корреспондента… в особенности в связи с обиженной репликой императора Александра III о том, что Толстой-де стакнулся с врагами России — англичанами.

     Но Толстой ни с кем не «стакнулся», и искренне был убеждён, что принимает у себя в московском доме 18 января, а 8-9 февраля в Бегичевке — именно обыкновенного иностранного корреспондента, изучающего проблемы России, связанные с голодом и организацией помощи голодающим. В этом же был уверен и Л. Л. Толстой, принимавший гостя в Патровке (см.: Толстой Л.Л. В голодные годы. – М., 1900. - С. 69-70). Гость, кстати говоря, возил с собой фотоаппарат и сделал ценнейшие, исторической значимости, снимки… оригинальные негативы которых, однако, тут же отправил своим заказчикам в Англию. В том же 1892 г. вышла в Лондоне книга Стевени «Through Famine-Stricken Russia», куда вошли все материалы его корреспондентских очерков. А уже в 1917 г. в № 80 «Anglo-russian Liberary Society Proceedings» он публикует «Personal recollections of Count Tolstoy in 1891 and 1892».

      Куда «прозрачней», очевиднее, честнее были новые помощники Толстого, упоминаемые им в письме — Пётр Николаевич Гастев (1866 - ?) и Фёдор Алексеевич Страхов (1861 - 1923).

     Выпускник Тверской духовной семинарии, Гастев не разделил с товарищами слепой веры в учение «православия», а примкнул к «толстовцам», жил в Новосёлковской общине Дугино в Тверской губ. и в общинах Кавказа, а ещё — был, как и Толстой, огромным поклонником личности и взглядов тверского крестьянина-сектанта В. К. Сютаева. К 1891 г. он сошёл с ума, и с марта по август 1891 г. содержался в Бурашёвской лечебнице близ Твери. Покинув её, он конечно же незамедлительно приехал в Ясную Поляну — для личного общения с Львом Николаевичем, духовным единомышленником и учителем. В сентябре 1891 г. П. И. Бирюкову Толстой писал: «Гастев был в больнице, а теперь совсем здоров и очень милый — наивное и чистое дитя» (66, 38). Конечно же, такое «дитя» не могло не оказаться полезнейшим помощником в Министерстве Добра Льва Толстого — Духовного Царя России! Впоследствии Гастев стал автором мемуарных записок «На голоде с Л. Н. Толстым в Рязанской губернии» и «Лев Толстой и голод» (Нижний Новгород, 1912).

      Ещё более яркая, колоритная персоналия среди «министров» Льва Николаевича — Фёдор Алексеевич Страхов, известный как писатель, как религиозный мыслитель (разумеется, «толстовец») и даже как музыкант. Упоминавшиеся выше в письмах супругов Толстых Клёкотки (в то время в Ефремовском уезде Тульской губ.) были родовым имением Страховых, так что даже свои салонные романсы и пиески для фортепиано Фёдор Алексеевич подписывал псевдонимом «Клёкотовский». За 1892 г. при личном участии Ф. А. Страхова в Рязанской губернии было открыто семь столовых — и это, безусловно, было важнейшим и полезнейшим из всего того, что он сделал к тому времени в своей жизни.

      Продолжение скандальной истории с толстовской статьёй — в письме С. А. Толстой от 10 февраля:

      «Милые друзья, сейчас вернулась из Нескучного, где имела длинный разговор с великим князем <Сергеем Александровичем> по поводу статьи «Московских ведомостей» и просила, чтоб он приказал напечатать в газетах моё опровержение. Он очень интересовался ходом дела, но помочь он мне ничем не может. Очевидно, как он и говорил мне, ждут опровержения от тебя, Лёвочка, в «Правительственном вестнике», за твоей подписью; в другие газеты запрещено принимать, и желание это идёт от государя и любя тебя. Негодование на «Московские ведомости» очень большое и недовольство, главное, не на тебя, а на то, что твоим именем ВЗВОЛНОВАЛИ УМЫ. И, чтоб их успокоить, нужно официальное опровержение твоё. Я поняла так, что если б твоё опровержение было и лживое, чего, конечно, никогда быть не может, то оно всё-таки необходимо, потому что из тебя, к которому Государь имел такое доверие, сделали какого-то революционера. Вспомни письмо двух петербургских студентиков, которые написали тебе, выражая своё недоумение. И это недоумение везде. По словам и тону великого князя я поняла, что напряжённо ждут все от тебя несколько слов объяснения, что ничего пока не предпринимают, но что, если это объяснение не появится, тогда.... Вот это-то и ужасно. И объяснение, как он мне дал почувствовать, не для того, чтобы ТЕБЕ оправдаться, а для того, чтоб в такое время успокоить поднявшееся недоразумение публики и уличить, уничтожить «Московские ведомости». 

     Провожая меня, великий князь сказал: «очень благодарю вас, графиня, за ваше посещение». Потом прибавил: «я слышал, что вы так много трудитесь, что на вас так много возложено обязанностей; во всём вы одна».

     Теперь вот что: напиши, милый друг, несколько слов: а именно: «что в иностранные, периодические издания ты ничего не посылал, ни писем, ни статей, что на основании отказа своего от авторских прав, ты разрешаешь и разрешил и Диллону переводить свои сочинения, что статья, о которой поминают «Московские ведомости», была предназначена для журнала философии и психологии, но что её перефразировали и придали ей совершенно несвойственный ей характер — «Московские ведомости». Всё это будет правда, умеренно и кротко. Ради Бога, сделай это, успокой меня; я живу теперь в таком ужасном состоянии. Какая-то судьба нацелилась на мою жизнь, чтоб её уничтожить. Я не сплю, не ем и измучилась более, чем когда-либо. Более всего смутили меня письма Кузминских супругов, которые пришли уже после отъезда Тани.

    Сегодня Ваничка всю ночь прокричал. Очевидно, у него невралгия. Болят ЩЁЧКИ. До пяти часов ни я, ни няня не спали; я уж шаталась, со мной просто дурнота делалась. Сегодня он встал в девять часов утра и весел; я даже пустила его гулять, так как погода удивительная: ясно, тихо и слегка морозит. Все остальные дети здоровы и веселы. Вчера мальчики ездили на Патриаршие, а сегодня все дети ходили на Девичье Поле, где ещё мало народу, и Ваничка, с уговором принять хинин, купил себе шар.

    Всё бы хорошо, если б не эта туча над нами. И чувствуется, что несколько слов от тебя её рассеют, и совершенно.

     Сейчас обрадовал меня англичанин Стевени письмом от тебя, милый Лёвочка. Он совершенно разделяет моё мнение о твоём опровержении, т. е., что оно НЕОБХОДИМО. За что вводить в заблуждение и грех умы слабые, могущие усумниться в истине твоих убеждений? За что смущать студентиков и других любящих тебя людей.

    Если в будущем письме твоём я найду твоё письмо в газету, или увижу подписанным тот листок, который прилагаю, я приду в такое радостное, спокойное состояние, в котором давно не была, если же нет, то, вероятно, поеду в Петербург, пробужу ещё раз свою энергию, но сделаю нечто даже крайнее, чтоб защитить тебя и истину, а так жить не могу.

     Поздравляю Машу со днём её рожденья после завтра; целую её, Таню и Веру. Как-то они доехали? Рада, что их видел англичанин целыми и приехавшими. Напишите об акушерке, Таня знает, нужна ли она будет? Посылаю переводы и письма из Англии; едет в Тулу Александра Ивановна Бергер [сестра И. И. Раевского. – Р. А.] на свиданье с сестрой Маргаритой Ивановной, которая вам всё и передаст.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 492 - 494).

     Таково письмо С.А. Толстой от 10 февраля. Следующее за ним письмо от 11-го достаточно малоинтересно: посвящено примерно наполовину вопросам с деньгами и накладными на продовольствие, со свидетельствами Красного Креста на бесплатную перевозку грузов, а в другой части — подробностям кончины Анны Петровны, жены художника Ге. Есть и хорошие очень интимно-личные строки:

     «Таня, Маша, Вера, — все мои милые девочки, как живёте? Какое нынче было солнце весеннее, чудное! Небо синее, лужи — совсем весна. Мне вспомнилась наша прошлогодняя мирная, яснополянская жизнь, как мы цветы по окнам сеяли, как птицы на подоконниках чиликали, как лес хорош там и всё ясно, чисто, и очень жаль стало той жизни» (Там же. С. 496).

     В продолжение же главной темы предыдущего письма Софья Андреевна пишет следующее:

     «Великий князь был, говорят, после моего визита у Истомина и говорил: “мне так жаль графиню, она так волнуется, а ведь нужно только несколько слов от графа, и государь, и все мгновенно успокоятся”. — Видно, напряжённо ждут этого. — И я жду для своего покоя» (Там же. С. 495).

     Конечно же, для любящего мужа достаточно было и того, что ждёт жена. Уже 12 февраля он пишет необходимые письма и жене, и в «Правительственный вестник» (см.: 84, 118; 66, 161 - 162). Через два дня, 14 февраля, делая объезд деревень, Толстой из Богородицка отсылает и жене текст своего опровержения — записанный, видимо, по черновику и несколько отличающийся от посланного в газету (84, 119 - 120). Поэтому мы пропустим письмо Л. Н. Толстого жене от 14 февраля и приведём ниже его письмо от 12-го жене и, как более точный вариант текста, отправленного 14-го Софье Андреевне — письмо редактору «Правительственного вестника».

      Письмо от 12 февраля к С. А. Толстой:

      «Погода превосходная и мы хотим воспользоваться ею, чтобы съездить в Богородицкий уезд…

      Как мне жаль, милый друг, что тебя так тревожат глупые толки о статьях «Московских ведомостей», и что ты ездила к Сергею Александровичу. — Ничего ведь не случилось нового. То, что мною написано в статье о голоде, писалось много раз, в гораздо более сильных выражениях. Что же тут нового? Это всё дело толпы, гипнотизация толпы, наростающего кома снега.

    Опровержение я написал. Но, пожалуйста, мой друг, НИ ОДНОГО СЛОВА НЕ ИЗМЕНЯЙ И НЕ ПРИБАВЛЯЙ, и даже не позволяй изменить. Всякое слово я обдумал внимательно и сказал всю правду и только правду, и вполне отверг ложное обвинение.

     Студенты мне очень помогли.

     Целую тебя и детей. Л. Т.» (Там же. С. 118).

     И письмо Толстого в газету от 12-го:

     «Г-ну Редактору «Правительственного Вестника».

      Милостивый Государь,

      В ответ на получаемые мною с разных сторон и от разных лиц вопросы о том, действительно ли написаны и посланы мною в английские газеты письма, из которых приводятся выписки и содержание которых будто бы излагается в № 22 «Московских Ведомостей», покорно прошу Вас поместить в Вашей газете следующее моё заявление.

     Писем никаких я в английские газеты не писал. То же, что напечатано в № 22 «Московских ведомостей» мелким шрифтом, есть не письмо, а выдержка из моей статьи о голоде, написанной для русского журнала, выдержка весьма измененная, вследствие двукратного и слишком вольного перевода её сначала на английский, а потом опять на русский язык. То же, что напечатано крупным шрифтом вслед за этой выдержкой и выдаётся за изложение второго моего письма, есть вымысел. В этом месте составитель статьи «Московских ведомостей» пользуется словами, употребленными мною в одном смысле, для выражения мысли не только совершенно чуждой мне, но и противной всем моим убеждениям.

     Примите, Милостивый Государь, уверения моего уважения.

     Лев Толстой» (66, 161 - 162).

     Мелким шрифтом «Московские ведомости» опубликовали искажённые выдержки из статьи Л. Н. Толстого «О голоде», крупным же — свою произвольную трактовку этих неверных текстов.

     К письму Л.Н. Толстого от 14 февраля с текстом письма-опровержения в черновой редакции Софья Андреевна сделала такое примечание: «Письмо это “Правительствен-ный вестник” отказался напечатать на том основании, что полемика не допускалась в этой газете. Посоветовавшись с Н. Я. Гротом, я дала отгектографировать 100 экз. письма Льва Никол[аевича] и разослала в 30 периодических изданий, из которых многие его напечатали» (Цит. по: 84, 120).

      О том же — первая часть довольно пространного письма С. А. Толстой к мужу от 16 февраля, начинающееся предупреждением:

     «Не читай вслух.

     Спасибо, милый друг Лёвочка, что послал письмо в «Правительственный вестник». Хотя мне Сергий Александрович и говорил, что желательно бы было, чтоб ты сам написал опровержение в «Правительственный вестник» и что это УСПОКОИЛО БЫ УМЫ И УДОВЛЕТВОРИЛО ВПОЛНЕ ГОСУДАРЯ, но бог их знает, напечатают ли. На МОЁ возражение, которое я послала, Случевский, редактор «Правительственного вестника» мне отвечал, что «Правительственный вестник» полемических статей не принимает. Истомин же говорил, что это ЗАКОН. Чего, может быть, и не знал вел. кн. Сергий Александрович. Ну, да всё равно. Шереметева покажет моё письмо к ней Государю. Это через Павла Ивановича велела мне передать Александра Андреевна и через Кузминских. Сегодня получила от Дурново письмо в ответ на моё, что МОЁ опровержение, в виду дальнейших толков, напечатать нельзя. Я теперь успокоилась. В московском свете взяли такой тон: «La pauvre comtesse, comme elle est d;rang;e», [«бедная графиня, как она взволнована»] и т. д. Вчера мне передали, что великая княгиня мне очень сочувствует и велит мне сказать, чтоб я не беспокоилась, qu’il n’y a rien, rien ; craindre». [«нечего, совершенно НЕЧЕГО бояться»] Второй раз на rien [«нечего»] делается особенное ударение. Это Олсуфьева передавала, для передачи мне. Я была у Ермоловой на её субботе и много было народу. — Теперь завтра пост, и я с радостью уйду опять в свою скорлупу, из которой и не вышла бы нынешний год, если б не вся эта глупая история. — Но на долго ли спокойствие? Теперь всегда живёшь, вздрагивая нравственно; вот-вот опять что-нибудь начнёт тебя бить.

     Таня кому-то в Москве сказала: «как я УСТАЛА быть дочерью знаменитого отца». — А уж я-то как устала быть ЖЕНОЙ знаменитого мужа!

      […] Я письмо в «Правительственный вестник» послала сегодня же, и расписку получила; письмо я очень одобрила» (ПСТ. С. 496 - 497).

      К 19-22 февраля относится очень большое, даже уникальное в корпусе проанализированной нами переписки, ЧЕТЫРЁХДНЕВНОЕ по времени писания письмо С.А. Толстой, в котором, в числе множества иных тем, идёт речь об отказе «Правительственного вестника» и решении по этому поводу Софьи Андреевны и Н. Я. Грота:

     «Грот вчера <20 февраля> советовал послать твоё письмо, Лёвочка, во ВСЕ редакции в России. Где-нибудь, да напечатают, тогда другие газеты имеют право перепечатать. Грот думает, что в “Вестнике Европы” решатся напечатать. Тут говорят, что расстроенная молодёжь рвёт твои портреты и т.д. Вот, что жаль, и вот что следует восстановить» (Там же. С. 505).

      Как следует из вышеприведённого примечания Софьи Андреевны к письму мужа от 14 февраля, восстановление репутации Л.Н. Толстого обеспечили сразу несколько газет. Но это, как мы увидим из дальнейшего, не было завершением скандальной истории.

      Теперь всё-таки возвратимся к хронологическому порядку представления здесь переписки супругов Л.Н. и С.А. Толстых. Приводим ниже другие значительные части из письма С. А. Толстой к мужу от 16 февраля, а следом — его ответ от 18-го.

      «…На меня нашло беспокойство, что Маша наладила настойчиво ездить сама в Чернаву. Не затеяла ли она тайной переписки с Петей? Это очень не желательно. Что ещё из этого выйдет, а она всю жизнь проводит в этих тайных амуретках, которые лопаются так же, как шары у детей, а на неё налагают ничем не изгладимые пятна и упрёки совести, если она у ней есть, в чём сомневаюсь, так как люди с совестью НЕ ОБМАНЫВАЮТ, и все делают открыто и честно. — Если я ошибаюсь, что она ТАЙНО переписывается, я прошу у ней прощения: но ведь она меня уже столько раз обманывала!» (Там же. С. 497 - 498).

     Духовная близость дочери Толстого Марии Львовны к отцу вызывала стойкую неприязнь к ней матери, проявлявшуюся, в числе прочего, в желании «уличать» дочь в отступлении от нравственных устоев в отношениях с мужчинами. На деле ни одно из увлечений Маши не было в те годы ни глубоким, ни длительным, включая краткое сближение с П. И. Раевским, сыном покойного И. И. Раевского, которого добросердечная Маша очень жалела. Толстой к середине февраля 1892 г. уже давно замечал это сближение (уже и сходившее к тому времени на нет), но не придал ему того гипертрофированного значения, которое придавала неприязненная в отношениях с дочерью мать.

      «Насчёт Маши ты хотя и не ошиблась, но я к удовольствию своему вижу, что это проходит. И пройдет, не оставив следов» — сообщает жене Толстой в своём ответе 18 февраля (84, 122).

      Ещё из письма от 16 февраля, уже обычные новости и выражение беспокойства жены и матери:

      «Это письмо везёт Павел Иванович <Бирюков>. Мне его теперь жаль и я его по-старому люблю и уважаю. Куда-то вы его определите? Не исполнит ли он твою мысль о столовых в Самаре? Хорошо бы, если б он заменил Лёву, а Лёва засел бы за экзамены в университете и не уходил бы из оного. Но, пожалуй, это безнадёжно; вышел из колеи. Я вообще о Лёве и его планах ничего не знаю и не пойму.

     Ваша поездка продолжает меня тревожить, какие она будет иметь последствия. Мы с Пошей <Бирюковым> так и ахнули, когда прочли, что ты «поел блинов». Ты раз чуть от них не умер в феврале же. Самый плохой месяц для желчных болезней. Мне с самой Бегичевки нездоровится, часто стало под ложечкой болеть; пожалуйста, не запускай себя, берегись и ешь осторожно.

    […] Ваничка всё бегал и искал, что послать «барышням». У него были фисташки, он их все высыпал, потом выпросил у меня ещё что-нибудь и велел написать: «от Вани барышням». Пусть они не побрезгают его коробочкой и вниманием.

    Вчера был танц-класс, и дети в азарте учили мазурку. Миша, потанцовав у Свербеевых, только и бредит танцами; всё выделывает па, а Андрюша на него глядит с некоторой завистью, что он ПРОПУСТИЛ. У Андрюши пять дней горло красно. Жару нет, но он не может выходить и очень скучает. — У них добронравные мысли к посту: учиться хорошо, получить ОТЛИЧНОЕ поведение, есть постное и т. д. — Саша здорова, Ваня тоже, поёт всё утро, играет и радуется жизни» (Там же. С. 498).

    И далее снова «деловая» часть письма: о пожертвованиях, о закупках и перевозке продовольствия, дров… Деньги заканчиваются, и Соничка предупреждает мужа: «Не советую распространяться, пожертвования совсем остановились» (Там же. С. 501). «Распространяться» здесь означает: расширять сеть столовых и других пунктов помощи. В конце же письма следуют, в качестве резюме, вопросы, на которые Софье Андревне необходимо получить ответы, и приписка для дочери Тани.

      Благодаря обоюдному использованию супругами по сю пору актуального в России почтового ресурса под названием «оказия» (т. е. пересылка писем и мелких грузов С КЕМ-ТО, а не по почте), Лев Николаевич уже 18 февраля имел возможность ответить на это письмо жены следующим:

      «Получил нынче утром твоё письмо с Пошей и очень рад был и тому, и другому. Особенно рад, что ты успокоилась. Я не мог беспокоиться, потому что знал, что не сделал ничего особенно дурного; в том смысле, что дурное я всегда, к сожалению, делаю, но с этой статьей ничего не сделал и, главное, не хотел сделать дурного и ни в чём не каюсь, и потому и беспокоиться не мог.

     Вчера мы были очень деятельны, все вечером писали письма, так что всех было готово к отправке 32 письма, из коих моих 20, да ещё большинство иностранных. Нынче утром была выдача, а потом Таня с Верой поехали открывать столовую, на своём хлебе, в Полевых Озёрках [в Епифанском уезде, 10 км. от Бегичевки. – Р. А.], а Маша ездила в Орловку [в 8 км. от Бегичевки] и принадлежащие к ней столовые, чтоб привести всё в порядок после Кузнецова, которому я, как ни тяжело было, отказал.

     Столовые на своём хлебе [с земской выдачи. – Р. А.] приходят в порядок. Их желают и просятся в них. И хотя и жалко видеть, как дети идут туда с маленьким ломтиком хлеба, да ещё с лебедой, нельзя давать хлеб тогда, как они получают по пуду на душу, а рядом в Скопинском уезде по 15 фунтов, из которых половина скверные отруби. Третьего дня <Фёдор Алексеевич> Страхов открыл там 5 столовых в новом селе. Нужда там большая, и вчера Таня […] осмотрела деревню, где надо открыть [столовую] и куда я поеду завтра с Пошей.

      Поездка наша удалась очень хорошо. Лёва расскажет, как ехали туда; назад тоже ехали прекрасно и приехали все здоровые. — Результат поездки тот, что туда направлять силы не нужно. — Алёхин Аркадий здесь; поехал в Вязьму и в четверг вернется и сядет на место с Страховым в Муравлянке [Скопинского уезда, в 20 км. от Бегичевки] и заменит его, когда тот уедет. Кажется, он будет хороший помощник. Страхов прекрасный, — и жалко, что не может остаться.

     […] Счёты наши хлебные все теперь приведены в ясность, и я с Пошей намерен всё это бухгалтерски изложить.

     […] Ещё не можешь ли ты через кого-нибудь [помочь]  […] в том, что у нас до 50 вагонов, с дровами, разной клажи на платформе станции Клёкотки и по дороге, вдруг, и в самую масляницу, когда нельзя найти подвод, — сделано распоряжение взыскивать за полежалое всё в увеличающейся прогрессии?

     Девочки уморились и спят, а я ходил днём по деревням и устав выспался и теперь ночью пишу тебе.

     Ну вот, прощай пока, милый друг, целую Леву, Андрюшу, Мишу, Сашу, Ваню. — Не беспокойся о заразительности тифа Богоявл[енского], мы бережёмся и не ходим. Хотя, кажется, что это не прилипчиво.

     Соня! Таня хотела тебе писать, да разоспалась и не успела.

     Ванечка! Напиши мне письмо. Я тебя люблю!

     Папа» (84, 121 - 123).

     И, конечно же, Лев Николаевич отвечает жене на вопросы — так же, по пунктам, как они приведены в её письме. Ему явно понравилась эта деловая эпистолярная дисциплина. Немецкая наследственность Сони плюс опыт, полученный в бизнесе издания книг…

     В этот же день, 18 февраля, Софья Андреевна пишет большое письмо дочери Тане — то есть, по сути, и Льву Николаевичу, так как многие письма читались членами семьи сообща. Но так как формально адресат письма не Лев Николаевич, нам придётся опустить его. Для Толстого же в этот день было послано лишь небольшое, в один абзац, письмо, где, самое важное, Софья Андреевна упоминает о посещении её в тот день Александром Александровичем Стаховичем (1830 - 1913), давним (с 1850-х гг.) знакомым Л. Н. Толстого — тем самым Стаховичем, который в 1885 г. дал Соничке взаймы стартовый капитал для издания ею собрания сочинений мужа. Такое добро не забывается…. Но в тот день в гостях у Толстых Стахович пересказал некоторые сплетни, связанные с клеветнической кампанией «Московских ведомостей», и «очень расстроил» Софью Андреевну (ПСТ. С. 502). Подробнее о разговоре со старым сплетником Софья Андреевна пишет уже в следующем, ЧЕТЫРЁХДНЕВНОМ своём, очень пространном письме (от 19-22 февраля), к изложению которого, с сокращениями и комментариями, мы теперь и приступаем.
    
      Вот первая часть этой огромной корреспонденции, письмо от 19 февраля:

      «Милые друзья, посылаю вам накладную на получение капусты. Обратите внимание на то, чтоб БОЧКИ от неё были целы. Ещё я давно хотела вам напомнить о МЕШКАХ, не помню, писала ли. А мешки стоят несколько СОТ рублей. Я удивилась, когда Количка Ге писал цену мешков. 

    […] Я не надписываю на конвертах сколько денег иностранных, так как я теперь посылаю письма иностранные в конвертах и с переводами, как их сама получаю.

     Приехал ли, наконец, к вам Бибиков? Меня очень тревожит Богоявленский. Неужели и он умрёт? Это было бы ужасно! И никакая разлука, ничто меня теперь так не тревожит, как эти болезни. Лёва тоже многое в этой области рискует и за него я страшно буду бояться. Едет ли Поша в Самару? У него такой был измученный и грустный вид последний раз! Мне его очень жаль.

     Вчера был старик Стахович, и страшно меня опять расстроил. Не стану повторять всего, но по всему чувствуется, что общество раздражено больше правительства ещё, что на руку правительству, и что мы далеко не безопасны. Малейшее что, и нас не пощадят. Это в Бегичевке стало казаться, что всё ничего, я же тут чувствую себя травленым зайцем, точно и я в чём-то виновата, и такое чувство, что спрятался бы куда, только бы никого не видеть и не слышать.

     Лёва поправился, послал отчёт в «Русские ведомости», занялся немного детьми, т. е. говорил с ними. Андрюша плохо учится очень. Жалкий он! Припишу завтра ещё, а теперь принесли кучу писем и дел. Да и грустно что-то, не пишется.

     Таня, милая, я посылаю вам все «Argus de la Presse», потому что интересно их читать, но, пожалуйста, сохрани их все и верни потом мне. Это всё ИСТОРИЧЕСКИ интересно сохранить» (ПСТ. С. 503).

     «L'Argus de la presse» - это парижская консалтинговая и сервисная компания по связям со СМИ, основанная в 1879 году и дожившая аж до 2017-го (когда была разорена и продана американцам). Когда она только начиналась, это была своеобразная дайджест-газета, в которой собирались важнейшие выдержки из прессы. Как ни устала умница Софья Андреевна быть женой знаменитого мужа — а не забывала уже в то время собирать «для истории» отзывы в прессе о деятельности мужа в пользу голодающих. А вот Стахович, конечно, кругом дурак: самое распоследнее из НЕ ПОДТВЕРЖДЁННЫХ НИЧЕМ сплетен, что стоило бы доводить до ушей вечно неспокойной матери, живущей в Москве без мужа и с маленькими детьми — это как раз то, что он ей пересказал…

     Продолжила Софья Андреевна своё большое послание мужу уже 20 февраля:

     «Екатерина Ивановна <Баратынская> сегодня, кажется, не едет, а завтра. Поэтому письмо это пошлю в ящик, а вам напишу завтра другое. Сегодня около 12 часов Ваничка зевал, зевал, начало его знобить, а теперь 4 часа, он спит весь в жару. Метель страшная, холодно и мрачно.

     Прибежал Миташа Оболенский и спрашивает меня: «правда ли, что Льва Николаевича арестовали и сослали в Ясную Поляну?» Говорят, что в университете прокламации, подписанные «Лев Толстой» и революционные. Я уверена, что и эти прокламации напечатаны в редакции «Московских ведомостей» под фальшивым именем Толстого. Если правда, что прокламации появились, то для меня нет сомнений, что это «Московские ведомости», благо типография своя.

       [ КОММЕНТАРИЙ.
       Дмитрий Дмитриевич Оболенский (1844 - 1931), ещё один давний друг семейства, очень любопытный и болтливый; ещё один «заботливый» переносчик сплетен! Именно он, уловив первые слухи и примчавшись в Ясную Поляну 29 октября 1910 г., первым выведает у Софьи Андреевны и немедленно «поведает миру» драматические подробности, связанные с уходом Л. Н. Толстого из Ясной Поляны. – Р. А.]

      Пока я писала, свалилась и Саша. Померили — у ней 38 и 3. Но ещё она вся холодная, её знобит. Думаю, что это перемена погоды повлияла: у нас эти дни ровно по суткам пролежали: Лёва, Митька, Аннушка [Анна Максимовна, кухарка Толстых. – Р. А.] и теперь дети. Я разладилась тоже немного желудком. Очень тревожусь о вас во всех отношениях: болезни, слухи о недовольстве общем на папа, метель, — всё это не успокоительно и вот 4 дня, как ничего о вас не знаю.

    Отправили ли вы Кузнецова? Не берите ни за что неизвестных людей. Если папа трудно, пусть лучше наймёт прикащика какого-нибудь для приёма ржи, вообще всего, для разъездов и практических дел. Да если поискать, в Москве найдутся. Лёва отказывается от этого Архангельского в Бронницах, рекомендации Никифорова. Может быть он вам пригодится; он, говорят, здоровый, работящий, на всё выносливый.

          [ КОММЕНТАРИЙ.
           Александр Иванович Архангельский (1857 - 1906), ветеринарный фельдшер, выходец из духовенства, оставивший службу после знакомства с сочинением Л. Н. Толстого «В чём моя вера?» Знакомый Л. Н. Толстого с 1889 года. Писатель. Публиковался под псевдонимом «Бука». Вершинный труд его — исповедально-биографическая и религиозно-философская книга «Кому служить?», опубликованная впервые в 1911 г. болгарскими толстовцами в г. Бургас (в России — в 1920 г. силами толстовской Общины-коммуны «Трезвая жизнь»). Книга эта была забыта в России почти на столетие, пока её не отыскал и не опубликовал, вместе с биографическими сведениями об авторе, современный исследователь Роман Алтухов. Отрывки и отдельные мысли из книги «Кому служить?» Лев Николаевич поместил в «Круг чтения» и другие свои сборники мудрой мысли.

     Отказ Л. Л. Толстого от помощи А. И. Архангельского мог, вопреки сведениям Софьи Андреевны, быть связанным как раз с состоянием здоровья Александра Ивановича. В бытность свою в юные годы воспитанником «духовного» училища (бурсы) и затем попом, он вёл нездоровый образ жизни, в частности много пил спиртного и нанёс тогда же ущерб своему здоровью, наложивший ограничения на его способность к физическому труду. Уже о первой встрече с Архангельским в Дневнике Л. Н. Толстого под 11 февраля 1889 г. осталась характерная запись: «За кофе пришёл Архангельский, фельдшер ветеринар Бронницкий, переписывает «В чём моя вера?», свежий, ясный, сильный человек, НО, КАЖЕТСЯ, ПЬЁТ. Надо помочь ему» (50, 35. Курсив наш. – Р.А.). То есть ВЫГЛЯДЕЛ Архангельский как человек пьющий — что подтвердилось позднее для его прошлого. А опыт казённой ветеринарной службы очень повредил характеру Архангельского, что признавал и сам Александр Иванович, выбрав недаром для себя литературный псевдоним «Бука». – Примечание Романа Алтухова. ] 

     Лёвочка, сегодня был у меня от Александра Ивановича Эртеля — какой-то воронежский, кажется, помещик... Он говорил о страшной нужде в их местах, и просил на столовые их, которые они трое открыли — денег. Я спросила: «сколько?» Он говорил: «1000 руб.». Я не дала, не знаю, хватит ли самим.

     [ КОММЕНТАРИЙ.
       Александр Иванович Эртель (1855 - 1908) был довольно выдающимся писателем своей эпохи. Знакомый Л. Н. Толстого с 1885 г. Толстой высоко ценил лучший из романов Эртеля «Гарденины» (1889). В 1892 г. Эртель проживал в имении Емпелево Воронежской губернии (нынче это пос. Трудовое Новоусманского района Воронежской области) и оказывал помощь голодающим крестьянам окрестных сёл и деревень. – Р. А. ]

     Сейчас получила письмо из «Правительственного вестника» с отказом [в публикации написанного Л. Н. Толстым опровержения. – Р. А.]. Прости меня, Лёвочка, что я тебя вызвала это писать. Теперь я зарок даю ни в какие дела не вмешиваться.

     Делянов сказал Гроту: «пусть напишет в «Правительственном вестнике» и мы поверим». Великий князь сказал то, что я писала. Вот и пойми их!

     [ ПРИМЕЧАНИЕ.
      Далее в оригинале письма — приписка от Л. Л. Толстого, опровергавшего дурацкие и злые, смутившие маму, слухи:

      «Никто нас не трогает и трогать к несчастью не хотят. В университете сегодня был, никаких прокламаций нет. […] Я отвык от беспокойства вечного обо всём и суетливости мам;, и это бывает тяжело, но когда вникнешь в источники, откуда идёт это, понимаешь и иногда ценишь её действия» (Цит. по: ПСТ. С. 506). ]
 
      […] Сейчас получила письмо Маши. Очень жалею, что её огорчила, но писала же она П[ете], а хорошо ли она делает, она сама не знает. Если б она была откровенна и послушна, никаких и подозрений не могло бы быть» (ПСТ. С. 504 - 505).

      К сожалению, понимающее и деликатное в юные годы отношение сына Льва к непростому характеру матери с годами приведёт его к ситуациям выражения крайней неприязни в отношении отца и к безусловной, непродуманной защите точки зрения матери в её конфликтах с Львом Николаевичем. Эта позиция будет столь же несправедлива, какой была в 1892-м году выраженная в письмах неприязнь Софьи Андреевны в отношении дочери своей Марии Львовны, на которую та ответила матери сама в письме от 20 февраля:

     «…Ваши предположения о тайной моей переписке теперь ложны. Давно уже я писала П., но теперь нет. Так что пожалуйста не беспокойтесь об этом и ради Бога не намекайте ни на что П. Всё, что вы пишете относительно меня, очень мне больно. Во всём такая злоба и ненависть ко мне, что ужас» (Цит. по: ПСТ. С. 506).

     Папа просил малыша Ваничку написать — и тот исполнил! Его письмо Софья Андреевна приложила к собственному листку, уже 21 февраля, такого содержания:

     «Вот вам письмо Ванички в ответ на ваше и просьбу написать. Он второй вечер в жару; других болезненных признаков нет, и всё тревожно и грустно: 38 и 5. Сегодня оживлённо диктовал письмо, красненький, смеётся в постельке. Лёва смотрел, смотрел на него и сказал: «не жилец он на этом свете». — А мне ещё тоскливей.

     Был нынче Стадлинг, из Стокгольма. Сидел, сидел; мы его уж обедать позвали. Очень интересовался положением дел в России, едет к вам.

      Получила я, милый Лёвочка, твоё длинное письмо с ответами по пунктам, и очень благодарю. Но что вы с Количкой путаете с покупкой хлеба — я ничего не понимаю. Он пишет, что ты 22 вагона заказал, а ты пишешь, что ничего не заказывал больше. Ничего не понимаю. Завтра перешлю последние 5000 рублей, а уж вы ведайтесь с ними сами. Сегодня телеграммой он мне делает запрос, нужно ли ещё закупать рожь сверх 22 вагонов, так как цена 1 р. 4 коп. Я отвечу, что не нужно. Ещё припишу завтра утром и пошлю уж всё с Екатериной Ивановной Баратынской» (Там же. С. 505).

      Екатерина Ивановна Баратынская, урожд. Тимирязева (1859 - 1921) — известная в свою эпоху журналистка и переводчица, жена московского вице-губернатора Л. А. Баратынского, вознамерившаяся тогда включиться в работу бегичевского «министерства добра».

      Йонас Йонссон Стадлинг (Jonas Jonsson Stadling, 1847 - 1935) получил в «министерстве Толстого» кличку «швед», коим, собственно говоря, и был. С 1877 г. Стадлинг подвизался в журналистике. С 1891-го — работал на шведскую ежедневную газету «Aftonbladet» и параллельно — на американский журнал «The Century Illustrated Monthly Magazine».

     Вот что рассказывает сам Стадлинг о причинах своего прибытия в Россию:

     «В январе 1892  года,  живя  в  Швеции,  я  получал  письма  из  охваченных  голодом  губерний  России.  В  них  рассказывалось,  в  частности,  о  страдальцах,  которые  по  тем  или иным причинам  не  получали  официальных  вспомоществований.  Ещё ранее небольшие суммы, жертвуемые шведами  для  помощи  голодающим,  были  направлены  в  Россию.  Но так как друзья  в  Великобритании  и  Америке  выразили  надежду,  что  смогут  собрать  более  значительные  пожертвования,  мне  предложили  поехать  в  Россию  и попытаться организовать  там благотворительную  работу  среди  наиболее пострадавших  и  обойдённых.  Опасаясь,  что иностранцу  будет  трудно,  а  то  и  вовсе  невозможно  осуществить  этот  план  собственными силами,  я  написал  графине  С.  Толстой, спрашивая её совета». Софья Андреевна изложила ему в ответном письме условия, на которых могут приниматься в России иностранные пожертвования и пригласили его приехать для личного наблюдения и посильной помощи. После упомянутой Софьей Андреевной беседы 21 февраля Стадлинг с нужными сведениями и, на правах репортёра, с фотоаппаратом «Кодак», купленным уже в Москве, отправился к Толстому в Бегичевку (куда, однако, прибыл не ранее 28-го). На последнем этапе пути, от станции в Клёкотках до Бегичевки, его сопровождали Баратынская и, вероятно, Фёдор Страхов:

     «С ужасной головной  болью  и  скудным  запасом  русских слов  я  вышел  в  пронизывающий  холод,  не без  опасений  попасть  в  руки  сыщиков,  которые,  как  говорили,  кишели  в  этих  местах. Войдя  в  зал  ожидания  для  пассажиров  второго  класса,  где  несколько  мужиков  и  баб  клали поклоны  и  крестились  перед  иконами  (зал
напоминал  часовню  с  большим  количеством икон), я заметил сидевшую  в одиночестве  знатного  вида  даму.  Заговорив  с  ней  по-французски,  я  был  приятно  удивлен,  когда узнал,  что она  тоже  направляется  к  графу  Толстому, чтобы  участвовать  в  его  трудах.  Г-жа  Б., принадлежащая  к известной  московской  семье, дала  мне  лекарство  от  головной  боли  и  познакомила  с  г-ном  Ф.  С.,  молодым  человеком, одетым  в  крестьянский костюм,  который предложил  переночевать  вместе  с ним.  Мы проехали  пару  миль  по  слепящей  глаза  метели  и добрались  до  одноэтажного  деревянного  дома, состоящего  из  довольно  просторной  комнаты, в  которой  было  несколько  лавок  и  большой стол,  и  маленького  чулана.  Он  служил  спальней.  Комната  использовалась  как  судейское помещение:  здесь  работал дядя  моего  спутника,  мировой  судья.  Ф.  С.  оказался одним  из самых  горячих  поклонников  и  последователей графа  Толстого.  Он отказался  от  собственности,  следуя  примеру  учителя,  жил  среди  мужиков.  Теперь он  помогал  графу,  стремясь  облегчить  участь  голодающих» (Стадлинг Ю. С Толстым на голоде в  России // Прометей.- М., 1980. – Т. 12. - С. 314 - 316).

      Собственно говоря, тип сей столь же «мутен» и двусмыслен в голодавшей России, как и Джеймс Стевени, о котором мы писали выше. Тем более, что среди заказчиков и покупателей его материалов были не только шведы, но и англичане и американцы (большая часть оригинальных фотографий была выкуплена какой-то английской газетой). Но если о Стевени лишь в 1914 г. стало известно достоверно, что он выведывал в России (в пользу Великобритании) политические и военные её секреты, то «благотворитель» Йонас Стадлинг остался в истории вполне чистеньким. Но при этом, по воспоминаниям Е. И. Раевской, помимо критических замечаний о России в своих очерках, он очень специфически использовал свой фотоаппарат: «снимал виды избы, раскрытых сараев, оборванных ребятишек и проч.», на заказ для своих «друзей американцев» (Раевская Е.И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Летописи гос. лит. музея. Кн. 2. С. 410). Однако Стадлинг оказался не только красавцем, но и умницей, весьма сговорчивым и покладистым человеком, щедрым на похвалы всем, кого, как он понимал, нужно было хвалить: самого Толстого, дочери его Марии (которую он сопровождал в поездках по деревням, где переходил из одной нищей, грязной избы в другую со своим фотоаппаратом), других помощников Толстого, крестьян, «толстовцев» и проч. и проч. Снискав всеобщее расположение, он исполнил свою миссию, следует признать, весьма профессионально и с огромным успехом. Иллюстрированные очерки Йонаса Стадлинга имеют ценнейшее источниковое значение и в наши дни.

    Наконец мы добрались до последней части пространного четырёхдневного послания к мужу С. А. Толстой: листка, писанного уже утром 22-го февраля, перед отправкой всего письма «с оказией». Вот его текст, открывающийся «традиционным» для писем С. А. Толстой кошмариком о больном и гибнущем ребёнке:

     «Всю ночь Ваня не спал, всё пугался, кричал, что его медведь лохматый хватает, и только в 6 часов утра он уснул на моей постели. Мне вспомнилось, как Алёша перед смертью ночи пугался, ничего не ел, и так похоже Ваничкино состояние, что я просто в отчаяние пришла. Сейчас 10 часов утра, я мерила им температуру и только 37 у Вани. Миша кашляет, как из бочки, хрипло, но без жара, Ваня с Сашей встали весёлые в десятом часу. Лёва что-то грустен; наша семейная суета его тревожит; он уже отвык от неё.

    Получила письмо от Alexandrine, которое посылаю. Грот вчера советовал послать твоё письмо, Лёвочка, во ВСЕ редакции в России. Где-нибудь да напечатают, тогда другие газеты имеют право перепечатать. Грот думает, что в «Вестнике Европы» решатся напечатать. Тут говорят, что расстроенная молодёжь, усомнившаяся в тебе, рвёт твои портреты и т. д. Вот, что жаль, и вот что следует восстановить.

     Таня, как твоё расположение духа?

     У меня опять камень навалился недавно; и очень что-то тоскливо. Стараюсь себя поднять — и не могу. Мне смешно на Лёву, что он всё говорит: «у вас прекрасный вид», — это, чтоб не видать, что мне плохо. Ну, да это, бог даст, пройдёт. Тут, главное, виновата статья, да дети похворали. — Екатерина Ивановна столько раз откладывала отъезд, что я третий день пишу это письмо. Сейчас всё это ей свезу.

     Прощайте, милые друзья. Меня тревожат переводы, объявления и проч., которые я посылаю. […] Целую вас всех.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 505 - 506).

     О письме А. А. Толстой, тесно связанном с эпистолярным дискурсом супругов, мы скажем ниже. Здесь же упомянем о письме того же 22 февраля Толстого жене, писанном из имения Философовых Паники в 6 км. от Бегичевки, куда Толстой попал проездом в дальнюю деревню Рожню, до которой из-за погоды не смог добраться. В основном письмо посвящено текущим делам в Бегичевке, здоровью самого Толстого и его помощников и работе столовых «на приварке», в новых условиях, когда хлеб крестьяне стали получать из земских ресурсов:

     «Столовые без хлеба очень хорошо идут. Стоят дёшево, питают прекрасно, так что в них без хлеба можно быть сытым и стоят 50 к. в месяц на человека. Теперь все просятся. Ещё хорошо идёт помощь дровами. [...] Корм лошадей тоже налаживается» (84, 124).

    Таких тяжёлых поездок, да при отвратительной погоде, было немало. Как и не менее тяжёлых приёмов «просителей» с деревень. Это и была повседневная жизнь «министерства Толстого». Одна из его участниц, Вера Величкина, в книге воспоминаний «В голодный год с Львом Толстым» описывала эту жизнь так:

     «Каждое утро вставали мы в седьмом часу, так как передняя была уже битком набита народом. Если мы немножко просыпали, то Лев Николаевич, проходя по коридору, стучал нам в двери. Утро работали мы вместе в передней, разбирая просьбы, нужды собравшегося народа. Затем кто-нибудь один оставался дома, а остальные разъезжались по окрестным деревням, всегда посоветовавшись раньше со Львом Николаевичем. Он неизменно был в курсе дела и всегда помнил каждую мелочь, куда и зачем нужно было ехать. …Вставал он очень рано и не мог видеть, чтобы народ дожидался» (Величкина В. В голодный год с Львом Толстым. – М. – Л., 1928. С. 31 - 32). Далеко не каждый день, урывками, мог заняться Толстой по утрам и своими литературными трудами.

    17 февраля в письме Н. Н. Ге-сыну Лев Николаевич признавался:

     «Измучился я, голубчик, от этой деятельности, не физически, но нравственно. Если было сомненье в возможности делать добро деньгами, то теперь его уже нет — нельзя.

     Нельзя тоже и не делать того, что я делаю, т. е. мне нельзя. Я не умею не делать. Утешаюсь тем, что это я расплачиваюсь за грехи свои и своих братьев и отцов.

      Тяжесть в том, что не веришь в добро матерьяльной помощи и что главный труд есть не доброе отношение  к  людям,  а  напротив — злое,  недоброе,  по крайней мере:  удерживаешь их в их требованиях,  попрошайничестве, уличаешь в неправде и вызываешь в них недобрые  чувства.  Не только в них, но сплошь да рядом и в себе» (66, 165).
      
       Но в тот же день в письме к С. Н. Трубецкому Толстой сообщал и радостное для него: «то, что в последнее время стало  очевидно,  что  самая  острая нужда потушена» (Там же. С. 166).

      Продолжение известий о деятельности помощи — в письме к С. А. Толстой от 26 февраля:

      «Пишу опять в Клёкотки, милый друг. У нас туда теперь беспрестанно случаи [оказии. – Р. А.], и надеюсь от тебя получить оттуда более свежие известия, чем через Чернаву. Что Таня? Как доехала? и поправляется ли и поправилась ли? [T. Л. Толстая заболела и уехала в Москву 24 февраля. – Р. А.] Без неё нам скучно, но ведём себя, как и при ней, — примерно. Всё та же метель, и мы никуда в даль не ездим. Я даже никуда не ходил, кроме как около дома. Читаю, немного пишу, но главное соображаю, распоряжаюсь. Помощники, особенно Поша, чудесные. Все те <П. Н. Гастев, М. В. Алёхин и М. А. Новосёлов>, которые были тут <в> воскресенье, разъехались, и мы одни. Нет даже и Элены Михайловны <Персидской>, и Вера Михайловна приезжала только на понедельник и опять уехала. Хотела приехать нынче, да верно что-нибудь задержало. Теперь 10-й час и её нет.

     Главное занятие теперь, кроме обычной выдачи на столовые и упорядочения ходящих, выдача дров, в которых нужда всё больше и больше. И радостно, что мы можем раздавать много. И раздаём очень пока хорошо, разумно: кому даром, кому исполу, кому за деньги. Разумеется, не без ошибок, но кажется, что делаем нужное. Другое дело — это устройство приютов для маленьких детей от 1 до 3-х лет, или скорее — разливной, с молочной кашкой на крупе и пшене, которые устраиваются и принимают определённую форму. Я напишу подробнее, когда это совсем пойдёт.

     Вообще нужно опять написать отчёт о пожертвованиях и о том, что сделано. А сделано, как оглянешься назад, с того времени, как писал последний отчёт, не мало. Столовых более 120 разных типов; устраиваются детские, с завтрашнего дня поступают на корм лошади, и много сделано разными способами в помощи дровами. Часто страшное испытываешь чувство; люди вокруг не бедствуют, и спрашиваешь себя: зачем же я здесь, если они нe бедствуют? Да они не бедствуют то от того, что мы здесь, и через нас прошло — как мы умели пропустить — тысяч 50.

     Нынче пришёл лук. Хотя он и помёрз, он не пропадёт и весь пойдёт в дело. Сначала мне показалось его слишком много, но потом мы решили, что весь понадобится. По чём он ровно? Нынче мы не могли уж выдать на выдаче картофеля, потому что весь вышел; мы скупаем по 2 р. за меру, и начинают просить больше. Нынче же, читая газету «Русские ведомости» о грибном торге, я прочёл, что картофель продавали за мешок в три меры от 20—30 коп. — Если это так, если бы мера стоила даже в двое дороже — до 15 коп., то выгодно бы было прислать нам. Если это так, попроси кого-нибудь купить, и пришли нам вагона два. Теперь мороза уже не может быть выше 5°, и картофель может дойти безвредно.

      Нынче приехал <кучер> Михайла с двумя лошадьми: Миронихой и Мухортым. Михайло уедет назад, а лошади нам пригодятся очень. А то стесняло нас неимение их.

      Рожь постоянно приходит. Нынче Ермолаев пишет, что на Клёкотках 13 вагонов. Мы возим старательно по складам, и счёт теперь ведётся, и мы знаем, сколько и где у нас чего. О ценности мешков я знаю. Их всех почти на 1000 р. И мы постараемся, чтобы они не пропали.

     Доктор Богоявленский очень слаб. Жар спал, но у него расстройство желудка и большая слабость. Если Екатерина Ивановна Баратынская не выезжала, то не лучше ли отговорить её ехать к нам и направить в иное место.

     Лёву я вполне понимаю. Как ни кажется иногда ничтожной и нескладной деятельность здесь, московская жизнь как-то особенно тяжело переносится после этой. Это я говорю совсем не потому, что не хочется ехать к вам, в Москву; напротив, — очень хочется и с радостью об этом думаю; но я — другое дело — я, во 1-х, стар; во 2-х, у меня есть письменная работа, которая иногда представляется тоже нужной и которую удобнее вести в Москве.

    От тебя то было часто, — а теперь давно, — т. е. дня три, нет известий, и я только не говорю, но я о тебе беспокоюсь не меньше, чем ты обо мне. И имею основание, потому что всё так тебя тревожит. Дай Бог, чтоб все были здоровы и чтоб ты не слушала разговоров Стаховичей и т. п. обо мне и об отношениях ко мне ОБЩЕСТВА. Ведь это всё должно быть давно решено, и мы должны знать, каково должно быть отношение ко мне общества, и не заботиться о том, что говорят. Мне иногда мучает мысль, что я не ответил Гроту на его милые, сердечные письма <от 20 января и 7 февраля>. Теперь уж поздно. Но скажи ему, что я его люблю и благодарю за его любовь ко мне. — Напиши поподробнее о себе, Тане, Лёве; целую тебя и детей. Мы все совершенно здоровы, и только скучаем о дурной погоде и дороге. — Если что забыл ответить, прости. Вспомню — напишу.

     Л. Т.» (84, 125 - 127).

     Следующее письмо Л. Н. Толстого особенно значительно. И вовсе не первым упоминанием Толстого о Стадлинге: для нас гораздо интереснее содержащееся в письме вынужденное объяснение Толстым жене своей общественной позиции в связи с подтасовками и клеветой «Московских ведомостей». Толстой не хотел писать такого объяснения, но почувствовал его необходимость после ознакомления с письмом к жене троюродной тётки своей Александры Андреевны Толстой (она же Alexandrine), чьи суждения вообще часто и расчётливо-болезненно задевали его. Софья Андреевна знала о таком влиянии на мужа писем старшей и очень умной тётки — вероятно, потому и переслала ему очередное её письмо, так как выражено в нём было нечто желанное и близкое и ей самой.

     Приводим отрывок из письма А. А. Толстой не только по причине связи его с эпистолярным дискурсом супругов, но и как доказательство ОБОЮДНОЙ вины в грязнейшем, с политическим акцентом, газетном скандале и «Московских ведомостей», и переводчика Диллона. 19 февраля тётушка писала жене Толстого:

      «Очень бы хотелось узнать, как Диллон толкует свой невероятный перевод и как он изъяснил его Льву? Я читала его in extenso дословно в «Daily Telegraph» и ужаснулась. Письмо моё было прервано появлением Елены Григорьевны [Шереметевой]. Вот какую мысль она выразила между прочим: отчего бы Льву Николаевичу не написать возражение в английских газетах? Я считаю это тем более «нужным», прибавила она, что все недоброжелатели графа отвечают мне на это: он этого не сделает и не может сделать потому, что статья, появившаяся в «Daily Telegraph», — совсем не та, что была напечатана в «Неделе». В продолжение разговора я могла заметить, что мысль эта не собственно принадлежит Елене Григорьевне, а была ей внушена» (Цит. по: ПСТ. С. 507).

      Напомним читателю, что в январе статья Толстого в специально переработанном для цензуры и сильно урезанном виде, под заглавием «Помощь голодным», была напечатана в либеральном журнале «Книжки Недели», редактируемом симпатизировавшим Толстому со времён его статьи «О переписи в Москве» (1882) и много с ним сотрудничавшим Павлом Александровичем Гайдебуровым (1841 - 1893). И, между прочим, к переводчикам, с ведома Толстого, статья рассылалась именно Гайдебуровым. В этом свете инициативы Эмиля Диллона смотрятся не как «безобидное» стремление опередить конкурентов (пользуясь своим пребыванием в России и личной известностью Толстому), а много ближе к той картине неуважительного к автору мошенничества, которую нарисовала в воспоминаниях Софья Андреевна Толстая. Читатели «Книжек Недели», как мы видим из приведённого отрывка письма А. А. Толстой, решительно оценили и публикацию Диллона в «Daily Telegraph», и обратный её грубо искажённый и ложно представленный читателю перевод «Московскими ведомостями» как тексты совершенно отличные (т.е. не близкие ни текстологически, ни идейно) от единственной русской публикации.

     А теперь — письмо Л.Н. Толстого от 28 февраля, ставшее достойным ответом не только на вышеприведённое четырёхдневное послание жены, но и на это письмо тётушки. В начале его — любопытная подробность: прибытию самого Стадлинга предшествовало письмо от него (очевидно, уже из Клёкоток, где он задержался), о котором в уже цитировавшихся нами выше мемуарах он не упоминает.

     Ниже приводим в сокращении текст этого интереснейшего и важного письма Льва Николаевича.

     «Жили мы в продолжении этих мятелей в совершенном уединении и тишине; вчера, 27, поехал я опять в Рожню (Таня знает) верхом, но опять не доехал. Намело снегу горы, и дорог нет нигде. Был в Колодезях и другой деревне о дровах и приютах для детей, потом ковал с мужиками и приехал домой в 5. Дома нашёл Е. И. Баратынскую с письмом шведа; тотчас же после приехал Высотский, приятель Владимирова, потом к вечеру два брата Алёхины, из Полтавы Скороходов и Сукачёв, их товарищ. Всем порознь я очень рад, но все вдруг слишком много. Нынче Высоцкий уезжает и везёт это письмо. Скороходов с Сукачёвым поедут в Куркино к лошадям. Митрофан Алёхин поедет с Пошей в Орловку на выдачу и с тем, чтобы заведывать орловскими столовыми и вести у нас всю бухгалтерию, чего он мастер. Он очень симпатичен, — не похож на Аркадия. — Теперь о хлебе. […]

    О Гроте я писал, а он ещё пишет письмо и присылает гектографическое заявление для отправки в газеты и журналы. Я всё подписал и отправляю.

    Ради Бога, милый друг, не беспокойся ты об этом. Я по письму милой Александры Андреевны вижу, что у них тон тот, что я в чём-то провинился и мне надо перед кем-то оправдываться. Этот тон надо не допускать. Я пишу, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительству, ни богатым классам, уж 12 лет, и пишу не нечаянно, а сознательно, и не только оправдываться в этом не намерен, но надеюсь, что те, которые желают, чтобы я оправдывался, постараются хоть не оправдаться, а очиститься от того, в чём не я, а вся жизнь их обвиняет.

     В частном же этом случае происходит следующее: Правительство устраивает цензуру, нелепую, беззаконную, мешающую появляться мыслям людей в их настоящем свете, невольно происходит то, что вещи эти в искажённом виде являются за границей. Правительство приходит в волнение и вместо того, чтобы открыто, честно разобрать дело, опять прячется за цензуру, и вместе чем-то обижается и позволяет себе обвинять ещё других, а не себя. То же, что я писал в статье о голоде, есть часть того, что я 12 лет на все лады пишу и говорю, и буду говорить до самой смерти, и что говорит со мной всё, что есть просвещённого и честного во всём мире, что говорит сердце каждого неиспорченного человека, и что говорит христианство, которое исповедуют те, которые ужасаются. Пожалуйста, не принимай тона обвинённой. Это совершенная перестановка ролей. Можно молчать. Если же не молчать, то можно только обвинять: не Московские Ведомости, которые вовсе не интересны, и не людей, а те условия жизни, при которых возможно всё то, что возможно у нас. Я давно тебе хотел написать это. И нынче рано утром, с свежей головой, высказываю то, что думаю об этом.

     Заметь при этом, что есть мои писания в 10000 экземпляров на разных языках, в которых изложены мои взгляды. И вдруг по каким-то таинственным письмам, появившимся в английских газетах, все вдруг поняли, что я за птица! Ведь это смешно. Только те невежественные люди, из которых самые невежественные это те, что составляет двор [Alexandrine Толстая была придворной фрейлиной. – Р. А.], могут не знать того, что я писал, и думать, что такие взгляды, как мои, могут в один день вдруг перемениться и сделаться революционными. Всё это смешно. И рассуждать с такими людьми для меня и унизительно, и оскорбительно.

     Боюсь, что ты будешь бранить меня за эти речи, милый друг, и обвинять в гордости. Но это будет несправедливо. Не гордость. А те основы христианства, которыми я живу, не могут подгибаться под требования нехристианских людей, и я отстаиваю не себя и оскорбляюсь не за себя, а за те основы, которыми я живу.

     Пишу же заявление и подписал, потому что, как справедливо пишет милый Грот, — истину всегда нужно восстановить, если это нужно. — Те же, которые рвут портреты, совершенно напрасно их имели.

    […] Целую тебя крепко. Л. Т.» (84, 127 - 129).

    Коротко и ясно. И если бы не новые “изыски” Э.  Диллона и «Московских ведомостей» — выраженная Толстым позиция могла бы поставить точку в скандале.

     Мы не располагаем текстами писем Софьи Андреевны от 24 и 28 февраля. Письмо же Л. Н. Толстого от 29-го — сравнительно малоинтересно. Толстой сообщает об ужасной погоде, мешающей делать объезды по деревням; о «злобе дня»: раздаче дров и о столовых для детей и для лошадок; также и о множестве помощников, среди которых названы «покойная и добрая» Баратынская и «очень приятный» швед Стадлинг, высказавший пожелание ехать к Л. Л. Толстому в Патровку (84, 130).

     О новоприбывших помощниках Толстой сделал запись и в Дневнике под 29 февраля. Помимо Стадлинга, названы толстовцы К. А. Высоцкий, приехавший со своего хутора близ ст. Дубровка, братья А. и М. Алёхины, В. И. Скороходов и Е. А. Сукачёв. Толстой признаётся в письме, что ему тяжело от такого наплыва новых лиц, что он вообще устал, что называется — «выгорел» на психологически и физически тяжелейшем своём поприще, «огрубел» от постоянного лицезрения человеческого несчастья, склок с мелкими местными начальниками и подсчётов денег (см.: 52, 63 - 64). Новых помощников помянул добрым словом ещё один участник дела помощи и биограф Толстого П. И. Бирюков:

     «К этому времени как раз понемногу, одна за другой, прекратили своё существование <толстовские> земледель-ческие общины. И вот целая группа молодых сил, ищущих приложения, явилась в распоряжение Л. Н-ча. Братья Алёхины, Новосёлов, Скороходов, Гастев, Леонтьев, Рахманов занялись распределением пожертвований под руководством Л. Н-ча. Другие помогали собиранием хлеба на месте жительства и отправкой его к центру помощи» (Бирюков П.И. Указ. изд. – Т. 3. – С. 185).

     Моральную тяжесть приезду «толстовцев» добавлял Льву Николаевичу давний его скепсис, с которым он наблюдал попытки общинной жизни своих единомышленников во Христе. Многие общины разваливались как раз из-за неспособности их членов разрешать повседневные конфликты и споры. Так что и от приехавших Толстой имел основания ожидать проблем в области сплочённости и дисциплины.

     1 марта встречные письма пишут оба супруга. Вот письмо Льва Николаевича. Он отвечает на заданные женой вопросы (один из которых, о дровах, она повторит в письме от 2 марта):

      «Пишу только, чтобы ответить на вопросы твоего письма, сейчас полученного из Чернавы. …Хочу ответить на твой вопрос о том, платить ли Усову [управляющий на жел. дороге. – Р. А.] по счёту за дрова. Пожалуйста, плати, и поскорее, и если будешь писать, пиши поласковее. Он сделал нам большое благодеяние, доставив нам эти дрова за баснословно дешёвую цену, именно дрова, которые в Москве стоят около 30 рублей за сажень, за 4 и 5 рублей, т. е., очевидно, только за работу рубки, колки и подвоза. Благодаря ему, мы могли сделать много помощи дровами.

     Лёва у нас. Очень мил. Поша с <В. Н.> Тушиным уехал открывать столовые в Рожню, а я ходил нынче в Горки и Никитское [3 км. от Бегичевки] по детским приютам. И мне кажется, что это хорошо. Завтра едет Екатерина Ивановна <Баратынская> с Верой Михайловной <Величкиной> в Ефремовский уезд. Вера Михайловна её будет там шапронировать [фр. chaperonner — сопровождать] и вернётся. И я еду с ними до Куркина, им через него ехать — посмотрю там лошадей на кормах и вернусь, если хороша будет погода, а то переночую. Я берегу себя, как больше нельзя. Целую Таничку милую и детей и тебя — last, but not least [хотя последнюю, но не менее дорогую]. Маша только желает всё кончить <с Петей Раевским> и освободиться; надеюсь, что осуществит свои добрые желания.

     Поша и Швед едут послезавтра с Лёвой. Очень хорошая компания» (84, 131).

     Теперь слово Софье Андреевне. Письмо от 1 марта предваряет особенное указание на приватность, так как дружная бегичевская команда уже слишком привыкла прочитывать письма от московской помощницы Сони сообща и вслух. Но это письмо — именно ЖЕНЫ ТОЛСТОГО, глубоко личное, К МУЖУ:

     «ЛЬВУ НИКОЛАЕВИЧУ

      Милый друг, к вам всякий день случай, и вы про нас всё знаете, но всё-таки пишу несколько слов.

     Во-первых, вчера я получила твоё длинное письмо, в котором ты пишешь, чтоб я не принимала вида ОБВИНЯЕМОЙ. К несчастью, я не такого характера, и как раз перед всеми взяла вид оскорблённой за несправедливость, возмущённой, готовой бросить всё русское и даже перейти в европейское подданство со всеми детьми. Одно я говорю и чувствую, это что мне жаль, что огорчили и ввели в заблуждение Государя; он действительно очень добрый и теперь стало ещё очевиднее из всех толков, что несмотря на путаницу, которая его окружает, он сердцем любит тебя и считает отнюдь не революционером; но до конца ему не дадут понять тебя, ты это увидишь из письма Страхова, которое я послала с Петей. [К сожалению, это письмо не сохранилось. – Р. А.]

     Подписанные тобой письма мы с Гротом (который теперь болен в инфлуенце) разошлём по всем главным русским редакциям, и, может быть, иностранным.

    Хоть ты мне и не велишь считать себя гордым, но я не могу считать тебя и смиренным. Прячась за христианские принципы, ты всё-таки возмущён, я это чувствую, и сама испытываю то же без христианских ширм. Истинное христианство: пусть бьют, бранят, преследуют, клевещут, а христианин только должен говорить: «любите друг друга». Это идеал, я не могу быть такой, но я и не говорю, что я христианка; спасибо хоть за то, что я это поняла немножко.

      [ ПРИМЕЧАНИЕ.
       ОЧЕНЬ распространённый в мире «православного» лжехристианства софизм, имеющий свои вариации, но по существу сводящийся к типовым суждениям такого плана: если идеал повседневно неисполним — значит, лучше не стремиться исполнять и тщеславиться, как общественной заслугой, своей “честностью” в отвёртывании от Бога и Христа, от Истины, от Идеала. А те, кто стремится исполнить хоть что-то — сами тщеславные лицемеры, стремящиеся скрыть от людей мира своё истинное непоправимо греховное состояние, обмануть их и себя. Если же исполнишь до конца, мир объявит тебя особенным «святым», неотмирным (как «отрезанный ломоть»), будет почитать, но… не последовать вместе с тобой Истине и Христу. Одна из прочнейших, многовековых уловок дьявола. – Р. А. ]

     Меня очень взволновало, что к вам поехало столько народу. Когда вы одни, вы помните друг друга и заботитесь о себе, а теперь эта толпа, которую всю надо уложить, накормить и распределить на дело — это ужасно утомительно и усложняет дело. По крайней мере определите их на ваше дело всех скорей и приезжайте. Эти холода, которые стоят так упорно, показывают, что весна дружно станет и всё растает вдруг. Не допускайте до этого и уезжайте. У нас 7 гр. мороза и ветер страшный всё время.

    Как нашёл ты Лёву? Я его отправила с тяжёлым чувством, и здоровьем, и духом он не хорош был. Тане гораздо лучше; не знаю уж, хорошо ли я делаю, что отпускаю её в среду. Но мне и за тебя страшно, и я надеюсь, что Маша на время забыла свои личные дела и помнит тебя во всех отношениях.

     Я очень соскучилась по тебе, и если б не моё сознание, что я вам там совершенно бесполезна, я бы поехала непременно вместо Тани.

     Детям лучше, но они ещё не выходят. Жизнь идёт по-старому, довольно бесцветно; и энергия, серьёзность к тому, что делаю, часто упадают совсем. Здоровье моё хорошо, близость весны всё-таки подбадривает. Целую тебя и девочек.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 507 - 508).

     В письме следующего дня, 2 марта, Софья Андреевна, не успевшая получить ещё письмо мужа 1 марта, повторяет свой вопрос о плате за дрова от Усова, сообщает о морозе в Москве, о болезни Н. Я. Грота и готовящейся к очередному отъезду в Бегичевку Татьяне Львовне. В конце письма она признаётся, что считает дни до 15 марта — крайнего условленного срока, в который Лев Николаевич планировал закончить текущие дела в Бегичевке и приехать к ней в Москву (см.: Там же. С. 509 (№ 252)).

      Письмо этого же дня Льва Николаевича содержит ряд второстепенных денежных и организационных подробностей жизни бегичевского «министерства» и не представляет здесь большого интереса (см.: 84, 132 (№ 497)).

      В следующем по хронологии письме от 4 марта Толстой упоминает об ожидаемом приезде Татьяны Львовны, что однако не позволяет с точностью ответить на вопрос, на КАКОЕ письмо жены он отвечает: об отъезде дочери в Бегичевку Софья Андреевна писала и 1, и 2 марта. Само письмо несколько интересней, и мы приводим его в сокращении.

     «Получил вчера твоё письмо с Лизаветой Прохоровной (забыл фамилию). Слава Богу, что у вас всё хорошо. Таню ждём и не ждём. У нас всё хорошо. Все здоровы. Только очень хлопотно. И дрова, и кормление лошадей, и приюты, и новые столовые, и новые люди, и, главное, пришедший хлеб, и распределение его по складам. Но как всегда бывает: идёт всё волнами — прилив и отлив. Когда наберётся слишком много вдруг дела, то начинает уменьшаться. Так и теперь. Всё хорошо, приходит в порядок, и я надеюсь, что к моему отъезду всё будет в порядке и оставить будет не трудно, т. е. не вредно для дела…

     Теперь в отношении средств, мы опять кажется уж в 4-й раз переживаем период, когда я чувствую, что мы зарываемся и надо сдерживаться. [А Софья Андреевна предупреждала! См. её письмо ещё 16 февраля. – Р. А.] Я теперь боюсь, что недостанет денег на всё, что начато, и только прошу всех сдерживаться. […]

     Тревожит меня ещё заказанная мною кукуруза с наложным платежём. Денег у нас теперь не хватит — остаётся около 3000, и постоянно расходуются, а нужно на все 9 вагонов 3600. ПОЖАЛУЙСТА, ПРИШЛИ С ПЕРВЫМ СЛУЧАЕМ 3000. Если с Таней, то с Таней, а нет, то можно и с тем, кто поедет.

     Письмо это везёт в Клёкотки Петя <Раевский>, который пробыл здесь два дня. Маша, сколько я видел и понял, старалась развязать завязанное, т. е. говорила, что до 4-х лет не надо говорить об этом, но не разорвала совсем. Так я думаю по словам Веры, но не успел с Машей самой переговорить, что сделаю нынче. Вообще же, как я заметил, она вела себя хорошо и более спокойна, чем бывала прежде. Она прекрасно работает, и от неё мне кроме радости до сих пор ничего нет.

     Ещё попроси Таню написать и как-нибудь кончить с стаховичевской пожертвованной мукой. Я не знаю, где, как. А дорога кончается. [Т. е. начинается весенняя распутица. – Р. А.] Не могут ли они нанять, а прикащик их, и мы бы заплатили.

     Прощай пока, милый друг, теперь не на долго, если будем живы. Детей целую.

     Лёва на всех нас произвел самое хорошее впечатление нравственно и нехорошее физически. Компания их поехала прекрасная: Поша неоценённый и милый Швед.

     Так до свиданья, крепко целую тебя. Л. Т. […]» (Там же. С. 132 - 133).

     Завершая текущие дела и готовясь к отъезду в Москву, Толстой составил черновой отчёт об употреблении пожертвованных денег. Об этом и о других текущих вопросах Толстой пишет в кратком на строчки, но весьма ёмком на смыслы письме 5 мартя, содержащем и интимно-личные строки, и даже шутку, выдающую внутреннюю удовлетворённость сделанным и хорошее настроение писавшего. Приводим полный его текст:

     «Как и пишет Маша, всё у нас хорошо. Мы оба в очень сдержанном, напряжённо акуратном духе. Я вчера написал отчёт, — отчёт о том, что и что сделано. И, кажется, просто, коротко и ясно. Надо только переписать и вписать цифры. Другой отчёт денежный составим, Бог даст, нынче.

     Пожары от столовых пугают и потому приходится изменить дело: надо будет выдавать муку <крестьянам>, т. е. не печь хлеба, и все столовые переделать в бесхлебные.
   
     Сейчас все сотрудники разъезжаются. Все они очень млады, но хорошие.

     Я здоров и бодр. Буду что-нибудь хорошенькое писать. Тебя видел во сне и па яву о тебе помню и думаю с любовью. Таня, — да, чтоб была она здорова, скверность какая! — пусть не торопится приезжать, а как ей приятнее. Кутелева приехала. Отчего тёмные <толстовцы> Кутелеву меньше обращают, чем Наташу?

     Целую вас и детей. Достаньте пожалуйста номера газеты   «Русские ведомости», где отчёты, и свой новый опять пришлю.

     Целую тебя, милый друг, и Таню — чтоб она была здорова — и детей — вобче!

     Л. Т.» (84, 134).

     По поводу упоминания в письме «тёмных», толстовцев, и новоприбывшей помощницы, акушерки и фельдшера Елизаветы Прохоровны Кутелевой (1862—1913), — той самой, чью фамилию запамятовал Толстой в начале письма 4 марта — Софья Андреевна поясняет следующее: «Шутка Л. Н-ча, намекавшего, что Кутелева была очень некрасива и не молода, а Наташа Философова, напротив, была красивая девушка, ещё очень молодая» (Цит. по: Там же).

     И встречное, тоже от 5 марта, письмо Софьи Андреевны:

    «Сегодня утром пошла к Гроту, он здоров, с «Календарём», где список всех периодических изданий в России, и мы с ним вместе отметили, в какие издания послать письма [с опровержением, написанным Л. Н. Толстым. – Р. А.]. Сейчас вечер, и я только что кончила запечатывать письма и адресовать их. Всех разошлю 30, и этим действием надеюсь покончить навсегда с этим делом, какой бы ни был результат. — Потом я ездила в «Склад», где просила пожертвовать мне или продать рубашек мужских, но нам ничего не дали; я тогда поехала покупать какой-нибудь бумажной материи; зашла в оптовый склад Викулы Морозова. Там директор допрашивает: «на что мне 500 аршин?» Я говорю, что хочу сшить 100 рубашек для тифозных в Самарской губернии и послать. Он говорит: «Мы вам пожертвуем». — Ну и спасибо. В «Складе», где Ермолова, сошьют по 10 коп. сер. и мы с няней, Аннушкой, Дуняшей всё перекроим дома. Потом я купила чаю, сахару, тоже послать Лёве; немного лекарства и кое-что Лёве съедобное, что не портится. Я всё о нём думаю, и всякие другие тревоги отстранились и на первом плане страх, что Лёва заразится тифом. Когда он уехал от вас? — Сегодня всё мне казалось, что Танин голос. Пошла наверх вечером с Сашей и Ваней, чуть не окликнула её. Надеюсь, что она благополучно доехала, буду ждать письма от неё.

    Какое несчастие быть так привязанной к семье! Всякое дело тормозит; если б не забота обо всех, я нашла бы себе столько интересного и хорошего дела. А пока всё детьми занимаюсь. Играла с ними, читала Саше вслух, рассказывала кое-что. С Андрюшей декламировали заданные ему стихи по-немецки: «Nach Frankreich zogen zwei Grenadiere» [«Во Францию два гренадера», стихотворение Г. Гейне. – Р. А.], а сейчас маленькие спят, а мальчики ещё сидят с <Георгием Ивановичем> Челпановым [ученик Н. Я. Грота, впоследствии выдающийся философ и психолог. – Р. А.]. Сегодня никого у нас не было, и даже Машеньку весь день не видала.

     Завтра хочу Сашу с Ваней выпустить погулять, хотя всё тот же восточный ветер, который сушит мне грудь и скоблит горло. Были Количка и Оличка, играли с нашими. [ Николай и Ольга Рыдзевские, дети Ольги Александровны, урожд. Стахович. ]

     Сейчас пришла Машенька в самом возбуждённом состояния: она опять поступила в больницу тюремную, в отделение тифозных, сестрой милосердия. «Не могу так жить; все поехали на хорошее дело, и Таничку проводила, а я то что ж берегу своё тело! Не могу, решилась и поступила». И в большом волнении и восторге. Сейчас она мне говорила, что <Владимир Алексеевич> Бобринский свалился. Ещё один! Что-то Богоявленский? — Жду вас всех, не дождусь. Теперь тревогу свою буду топить в кройке 100 рубах для тифозных.

     Прощайте, милые друзья, будьте здоровы и не мучайте себя слишком. Таня, берегись, чтоб тоже не впасть в тиф, теперь желудок слаб. Ешьте меньше и чаще, и не студитесь пуще всего. Целую вас всех.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 509 - 510).

          Ещё одно, «деловое» по преимуществу, письмо Софьи Андреевны Толстой, но проникнутое достаточно бодрым настроением близящегося завершения дел и, хоть и на время, но приезда мужа. Датировано письмо 7 марта и по содержанию является ответом на письма Толстого от 1, 2 и 4 марта.

        «Милый Лёвочка, посылаю тебе с Евгеньей Павловной <Писаревой> 3000 р. с., которые ей свезёт Ваня Раевский. Он едет сегодня в Тулу на два дня. С Ваней же я посылаю 1700 р. с., которые ты <в письме 2 марта> велел кроме того уплатить Рафаилу Алексеевичу Писареву по телеграфу, чего я не успела сделать.

     Получила от Лёвы телеграмму, просит выслать поскорей ещё 5000 р. с. денег и медикаментов от Феррейна. Но у меня всех денег осталось 4500 рублей, которые я ему ПОСЛЕДНИЕ ВЫШЛЮ в понедельник. Да, не распространяйтесь больше, все пожертвования прекратились и не предвидятся. Не знаю наверное, сколько у Тани на текущем счету в Москве, а у меня всем деньгам конец. За дрова я уплатила и письмо ласковое Усову написала.

     Посылаю вам ещё немного яблок, бумаги Маше и книг для школы. Мне пишет Елена Михайловна Персидская прислать 20; посылаю по пять всех «Книг для чтения» и «Азбук». Что так мало просили?

     К Софье Алексеевне съезжу сейчас и спрошу о кукурузе. Пусть она вам напишет с Ваней. Посылаю для подписки объявление, которое я нечаянно подписала, и английское письмо.

     Если вам нужны свидетельства Красного Креста [для бесплатного провоза грузов. – Р. А.], то мне Зиновьев прислал десять. Как я рада, что Поша уехал с Лёвой; очень он меня тревожит своим нездоровым видом и состоянием. Куда девали вы Елизавету Прохоровну Кутелеву? Я очень желала, чтоб она ехала в Самару. — Будь осторожен с СМЕЛЫМ Алёхиным. Как бы он не сделал расходов, какие не из чего платить. У меня останутся только бриллиантовые деньги, значит, тысяч около двух, и больше ничего, и то ещё не проданы.

     Получила с Петей письмо Тани, и меня тревожит, что у ней боль под ложкой была сильная. Пусть бережётся и пусть Вера ей закажет с Марией Кирилловной [домашняя портниха Толстых. – Р. А.] куриный суп. Ещё ей не худо понемногу ревень и Эмс рюмочками тёплый раз шесть в день, при чём диэта.

     Сегодня свезла в «Склад» 66 мужских и 24 женских рубашки шить по 10 коп. из пожертвованного Морозовым товара — суровой бязи. Это для самарских голодающих. Сегодня отправляю большую партию платьев, чаю, сахару, лекарств, провизии Лёве и 68 аршин той же материи для больниц в Лёвиной стране.

     Вчера вечером очень мне нездоровилось, я даже легла; но пошла кровь носом и сегодня я совсем здорова. Погода удивительная: ручьи так и бегут; по вечерам три градуса мороза, а днём жара. Больше одного дня на санках не проездят. Ваня с Сашей ходили к Фетам и их привезли в карете. Миша учится лучше и сегодня я платила деньги в Поливановскую гимназию и надзиратель очень хвалил их поведение, но говорил, что ленятся. Машу особенно поцелуй за то, что тебе она так приятна и полезна, и вообще мне чувствуется, что она очень старается идти по хорошей дороге, что она стала благоразумнее. Таню больную приласкай от меня и сочувствующую Верочку поцелуй. Не заживитесь до невозможного пути.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 511 - 512).

     Это последнее «деловое» письмо С. А. Толстой к мужу в Бегичевку. Зная о его отъезде, но не зная точной даты, она посылает ему ещё три небольших письма: два 19 марта (одно не опубликовано) и одно — в самый день отъезда мужа из Бегичевки, 12 марта. Сам же Толстой посылает жене ещё только одно письмо — в тот же день 7 марта — следующего содержания:

     «Доживаем последнее время, и дела всё делается больше и больше; но вместе с тем и видится хоть не конец ему, но то, что оно придёт в большую правильность. Нынче я для опыта затеял записывать всех приходящих с просьбами, и оказалось в обыкновенный день не выдачи 125 человек, не считая мелких просителей лаптей, одёжи и т. п. Нынче принимала их Таня и я отчасти, когда хотел и нужно было. Они все меня берегут. Маша ездила в Колодези за Наташиными владениями, а Вера в Бароновку и Софьинку. Я же утром немного писал, а после завтрака ездил к <Ф. Е.> Лебедеву <в Грязновку> свести счёты по складу. Чудесная погода и верхом очень хорошо. Если погода не переменится, то дорога простоит до 15. Это и нам нужно для развоза провианта по складам. Делаем учёты и, главное, сметы, — сколько в какой склад нужно провианта до новины. Надеюсь до отъезда привести всё в совершенную ясность. Митрофан Алёхин, который один из помощников живёт с нами, большой знаток бухгалтерии и очень акуратно всё высчитывает и записывает. Писарев приехал. Завтра увижу его и попрошу заменить отчасти меня, и, если он согласится, уеду спокойно. Мы все здоровы вполне, если не считать констипацию (от лат. сonstipatio — запор) Тани и маленькую горловую боль Веры. Прощай, голубушка, целую тебя и детей. […]» (84, 134 - 135).

     Итак, у отъезда Толстого из Бегичевки и очередного, на этот раз месячного, перерыва в его работе помощи голодающим были несколько причин. Помимо личной (желания свидеться с семьёй), были и «технические» причины: весенняя распутица и недостаточность денежных средств так же вынуждали к перерыву. Не последнюю роль играли и усиливающиеся эпидемии среди крестьян: тифа, цинги и только начавшейся повальной холеры. Жертвами болезней стали ещё в конце февраля и в марте сперва Татьяна Львовна, приехавшая из Бегичевки к матери с И.Е. Репиным уже совершенно больной, а затем в Патровке — и Лев Львович (МЖ – 2. С. 270).

     12-го марта 1892 г. Толстой временно покидает своё бегичевское «министерство» — оставив своих помощников распоряжаться работой 170 (!) работающих к этому времени столовых для крестьян, их детей и их лошадок, для обеспечения которых на тот момент оставалось денег 8 тысяч рублей из 15-16 необходимых (66, 178).

     Наконец, на очереди два письма Софьи Андреевны — сначала 10 марта:

     «Пишу одновременно в Клёкотки и Чернаву, чтоб сказать, что мы все здоровы и благополучны и ждём вас, так как тепло, тает сильно и дорог на днях не будет. Читал ли ты, Лёвочка в «Русской жизни» твоё письмо? На другой день и в «Новом времени» напечатали. Послала в Клёкотки этот номер. В Москве ясно по-весеннему; дети гуляют и радуются. Нового ничего, всё по-прежнему. Очень интересно будет послушать ваши рассказы. Последнее время вы все скупы на ДЛИННЫЕ письма. Целую всех.

     С. Т.» (ПСТ. С. 512).

     Опровержение Толстого на клевету «Московских ведомостей» 8 марта опубликовали сразу две газеты: «Санкт-Петербургские ведомости» и «Русская жизнь». За ними, как по команде, его перепечатали другие российские газеты. Вероятно, «Московские ведомости» уже были к этой публикации приготовлены, ибо новый их удар подлости и лжи не заставил себя ждать. В заключительном в данном Фрагменте переписки письме от 12 марта Софья Андреевна сообщает:

     «Вот мрачность то сегодня!

     «Московские ведомости» сегодня весь номер заняли обличением, вследствие письма твоего (во всех русских газетах напечатано), и Диллон от себя написал и прислал в «Московские ведомости» ВСЕ написанные тобой письма и то письмо, которое он сам написал в Бегичевке и умолял тебя подписать. По-моему, «Московские ведомости», обличая тебя, обличают больше всего себя. Не посылаю газеты, чтоб тебя не расстроить, да и не моя газета. Тогда прочтёшь. Но ужасно неприятно, точно захлебнулся в помойной яме; да опять поднимется страшный гвалт по всей Европе. Вчера я послала в «Temps» письмо, отрицая известие о твоей ссылке. Хоть бы приехали скорей! Я измучилась этими неприятностями. — Валит мокрый снег, метёт, ветер и темнота. На дворе такая же гадость, как и в «Московских ведомостях». Мы все здоровы. Целую всех. От Лёвы известий нет.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 513).

     Конечно, это письмо не застало Толстого в Рязанской губернии, но тематика его наверняка составила тему устных его бесед с женой после возвращения в Москву. Вообще нужно заметить, что в поединке с «Московскими ведомостями» Софья Андреевна оказалась не менее преданным соратником и другом Толстого, чем в самом деле помощи голодающим крестьянам. В письме от 11 марта к Н. Н. Ге-сыну Толстой признавался, что уже минимум лет за 10 он не может упомнить такого сближения с женой, «а ведь это важнее всего» (66, 177).

    История же, изложенная С. А. Толстой в письме 12 марта, имеет, подобно айсбергу, огромную «скрытую часть». Мы приводили в прошлом Эпизоде письмо Л.Н. Толстого к жене от 25 ноября 1891 г., в котором он просит жену разослать запрещённую уже его статью «О голоде» переводчикам – обратим внимание! — «в последней редакции без смягчений» (84, 104). П. А. Гайдебуров, о котором мы рассказали выше, готовил для своих «Книжек Недели» смягчённую, подцензурную версию, а БЕСЦЕНЗУРНЫЙ, полный и точный список статьи пообещал Эмилю Диллону, работавшему специальным корреспондентом «Daily Telegraph» в Петербурге, о чём Диллон известил Толстого в письме от 11 декабря (66, 126). Отвечая Диллону из Бегичевки 24-25(?) декабря, Толстой особо сожалел, что статья уходит к английскому переводчику «в необработанном виде», искажённая множественными изменениями для цензуры и давал Диллону полное право СОКРАТИТЬ в тексте «повторения и неловкие обороты», которые он там наверняка обнаружит (Там же. С. 125 - 126).
 
    Опубликована статья была в нескольких номерах «Daily Telegraph» в виде «писем» Толстого под общим заглавием «Почему голодают русские крестьяне?». Толстой, занятый “по маковку” делами организации столовых, вычиткой перевода себя не обременил. И, конечно, не мог читать английских газет. И неприятность не заставила себя ждать: «Московские ведомости» добавили к искажениям перевода Диллона искажения своего обратного, с английского языка, перевода, да снабдили в своей публикации тенденциозным комментарием: «…В другом письме граф Толстой задаётся «самоважнейшим вопросом»: понимают ли сами крестьяне серьёзность своего положения и необходимость ВОВРЕМЯ ПРОСНУТЬСЯ И САМИМ ПРЕДПРИНЯТЬ ЧТО-НИБУДЬ, в виду того, что никто другой им помочь не может, ибо если САМИ они ничего не предпримут, «они передохнут к весне, как пчелы без меду». В следующем абзаце дается такая характеристика словам Толстого: «пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, пред которым блекнет даже наша подпольная пропаганда» (Цит. по: ПСТ. С. 489).

     Возмущённая очевидной, и с элементами политического доноса, клеветой «Московских ведомостей», Софья Толстая выступила 23 января с опровержением, сославшись на мужа. «Московские ведомости» отреагировали телеграммой в «Daily Telegraph», в которой извещали, что «граф Толстой» отрицает подлинность опубликованного английской газетой 26 января “письма”. Конечно же, встревоженная редакция газеты снеслась телеграммой с переводчиком, а Диллон, не застав уже Толстого в Москве, ринулся в Бегичевку: речь шла, ни мало, ни много, как о его профессиональной репутации!
 
    Биограф Толстого П. И. Бирюков, в то время активно помогавший семье Толстого в работе помощи голодающим, свидетельствует:

      «Достаточно лёгкого поверхностного сравнения напеча-танного в “Московских ведомостях” с тем, что было написано Л. Н-чем, чтобы увидать, что если нет больших искажений, то есть весьма неточный перевод, пере-становки, подбор и сопоставления более резких фраз, от кого бы это ни исходило…» (Бирюков П.И. Указ. соч. Т. 3. С. 179).

      Но от кого «исходило»? КТО исказил текст? Диллон? Маловероятно, что он один — ибо речь идёт об ОЧЕНЬ БОЛЬШИХ И НАМЕРЕННЫХ искажениях. В любом случае, вина за СКАНДАЛ вокруг английской публикации лежит однозначно на щелкопёрах «Московских ведомостей», которые, как справедливо подметила Софья Андреевна, сами бывшие «толстовцы» или «революционеры». То есть субъекты, желавшие и угодить, срептильничать в отношении правительства, и заодно — отомстить своим прежним идеалам за малодушное разочарование в них. Но мстить радикальной оппозиции было опасно. Осталось — насесть на безответного и тяжело занятого делом христианина Толстого, приписав ему попутно собственные прежние социалистические фантазии.

      На сторону Диллона встали Вл. Соловьёв и Н. С. Лесков, которым переводчик успел уплакаться в жилетку. П. И. Бирюков в своей «Биографии Льва Николаевича Толстого» цитирует посланное ему Н. С. Лесковым эмоциональное письмо, ключевые слова в котором: «…Где искажения, когда нет искажений!» (см.: Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого. Указ. изд. Т. 3. С. 178 - 179). Таким образом, Лесков, полного текста статьи «О голоде», разумеется, не читавший, по наивности “лил воду на мельницу” не одного опекаемого им Диллона, но и «Московских ведомостей». У Вл. Соловьёва позиция была несколько иная. Диллон привёз 29 января в Бегичевку большое письмо Соловьёва, в котором тот давал Толстому совет, больше похожий на распоряжение: «Разъясните дело в Англии так, чтобы ответственность за непозволительное и неточное разглашение Ваших мыслей в России перешла с Диллона на тех, кто действительно виноват, то есть на “Московские ведомости”» (Цит. по: 66, 146).

      Толстой симпатизировал Диллону и был так же склонен оправдать его. А вот Софья Андреевна…

      В дневнике под 16 февраля и в мемуарах «Моя жизнь» Софья Андреевна рассказывает СВОЮ версию гадких событий (см.: ДСАТ – 1. С. 220 – 221; МЖ – 2. С. 252 – 254, 259 – 267, 272). Вот версия из «Моей жизни»:

      «…Англичанин Диллон явился к Льву Николаевичу с просьбой позволить перевести эту статью. Лев Николаевич ничего не имел против и направил Диллона в редакцию “Недели”. Вместо того чтобы перевести то, что было напечатано [пропущенные цензурой отрывки статьи, опубликованные Гайдебуровым в январе. – Р. А.], Диллон старательно подобрал то, что было выпущено […], придал всей статье революционный характер и привёз в корректуре Льву Николаевичу».

     Итак, именно Диллон, как свидетельствует Софья Толстая, ПОШЁЛ СВОИМ ПУТЁМ в работе над переводом статьи Л.Н. Толстого «О голоде», и, вместо разрешённой ему автором корректуры, ОТРЕДАКТИРОВАЛ её, по-своему поняв и усилив и без того довольно радикальную социальную критику в статье.

      Далее в «Моей жизни» — о визите к Толстому обиженного и встревоженного переводчика, имевшего несчастье застать в Бегичевке и Софью Андреевну, которая, как мы знаем, всегда «на страже»:

     «Приехав в Бегичевку к Льву Николаевичу, Диллон сам написал к себе от имени Льва Николаевича письмо, в котором было сказано, что Лев Николаевич вполне согласен и одобряет перевод Диллона, и это письмо Лев Николаевич, не прочитав, подписал». Корректуру же переведённой статьи Толстой смотреть не стал по недостатку времени (МЖ – 2. С. 253).

      На деле всё-таки Диллон сперва написал письмо к Толстому, передав его уже в Бегичевке. Вот ответ Толстого — письменный, специально для газетной публикации:

      «В ответ на ваше сегодняшнее письмо я могу только выразить своё удивление на содержание той телеграммы,  которую вы получили  от  «Daily Telegraph».  Я  никогда  не  отрицал и  никого  не  уполномочивал отрицать подлинность статей,  появившихся под моим именем в  «Daily  Telegraph». Я знаю, что эти статьи являются переводом той статьи о голоде, которую   написал для журнала «Вопросы философии и психологии»  и  которую передал вам  для  перевода  на  английский  язык.

     Хотя Я НЕ ЧИТАЛ ВСЕХ ЭТИХ СТАТЕЙ, но у меня нет основания сомневаться в правильности вашего перевода, так как я имел уже неоднократные доказательства вашей точности и  аккуратности в  этом отношении.

     Полученную же вами телеграмму могу объяснить  только  письмом моей жены в «Московские ведомости», в котором она отрицала утверждение, будто я послал какие-то статьи в иностранные газеты, а также отрицала подлинность некоторых выдержек из «Московских ведомостей», утверждая с полным основанием,  что  они  настолько искажены, что стали почти неузнаваемы» (66, 144 – 145. Выделение наше. – Р. А.).

      Обратим внимание: Толстой явным образом указывает на ИНИЦИАТИВУ ЖЕНЫ в январском выступлении с опровержением. Этому легко можно поверить: Лев Николаевич в принципе избегал газетных и журнальных полемик, когда нужно что-то «подтверждать» или «опровергать».

      Обратим внимание и на утверждение, что Толстой не читал ВСЕХ “писем” – т.е. фрагментов своей статьи, подготовленных Диллоном для «Daily Telegraph». Комментатор в томе писем Толстого в Полном собрании его сочинений поясняет, что Толстой-таки ОЗНАКОМИЛСЯ с одним из “писем”, в котором был переведённый Э. Диллоном текст как раз 5-й, самой “крамольной”, главы его статьи «О голоде» (см.: 66, 146).

       Между тем в мемуарах Софьи Андреевны дальше — уже совсем увлекательно. Она настаивает, что письмо, которое Толстой передал Диллону 29 января… написал в первой редакции сам Диллон — а Толстой лишь подписал, не читая:

      «…Волнение Диллона, поспешность его сборов к отъезду — всё это меня навело на мысль, что Диллон затевает что-нибудь недоброе. Я просила его показать письмо, подписанное Львом Николаевичем. Он отказал и сказал, что боится опоздать к поезду. Тогда я загородила его чемодан и сказала, что не дам ему вещей, если он не покажет мне письма, написанного им самим и подписанного Львом Николаевичем. По-видимому, он понял, с кем имеет дело, и достал письмо. Когда я его прочла, я так и ахнула. В нём было сказано в самых лестных словах, что Лев Николаевич вполне согласен и одобряет перевод Диллона.

      Я побежала к Льву Николаевичу и показала ему письмо. Он удивился и был недоволен» (МЖ – 2. С. 253 - 254). По настоянию Софьи Андреевны и был написан второй вариант — по сути своей, однако, не обвинявший Диллона ни в чём из того, что готова была возложить на него в 1909-м Соничка-мемуаристка.
      
     Трудно во ВСЁМ поверить её версии событий. Хотя бы потому, что всех этих офигительных подробностей НЕТ в Сонином ДНЕВНИКЕ 1892 года: там все пени — в адрес «Московских ведомостей», и начинается тема с 3 февраля, дня возвращения Софьи Толстой из Бегичевки в Москву:

     «Когда я вернулась  в  Москву,  я  постепенно  слышала всё большие и большие толки о том, что Лёвочка написал письма  будто  бы  в  Англию  о  русском  голоде;  что  все негодуют;  наконец я  стала получать письма из Петербурга,  что  надо  мне  спешить  предпринять  что-нибудь  для нашего  спасенья,  что  нас  хотят  сослать  и  т.  д.  Я  долго ничего не  предпринимала.  Целую  почти  неделю  я ездила к  зубному  врачу  зубы  все  чинить;  по  мало-помалу  меня разобрало  беспокойство.  Я написала  письма:  министру внутренних  дел  Дурново,  Шереметевой,  товарищу  министра  Плеве,  Александре  Андреевне  и  Кузминским.  Во всех  письмах  я  объясняла  истину  и  опровергала  ложь
“Московских ведомостей”» (ДСАТ – 1. С. 220 - 221).

      О Диллоне и конфликте с ним в дневнике 1892 года — НИ СЛОВА. Сведения сониного дневника подтверждает, как мы показали выше, и её переписка. По версии же Софьи Андреевны-мемуаристки получается, что Диллон даже очень, и прежде всего, преступен, а уж после него и «Московские ведомости».

    Точку зрения об изначальном искажении статьи Толстого именно переводчиком, высказала, как мы помним, Alexandrine Толстая, читавшая, по её утверждению, самые “письма” в «Daily Telegraph».

    Трудно теперь сказать, кто больше исказил правду: Эмиль Диллон, Софья или Александра Толстые. Одно несомненно: глубоко чтя Толстого и как писателя, и как христианского исповедника и публициста, Диллон действительно для заграничной бесцензурной публикации охотно “подобрал” всё, что столь небрежно “обронила” криволапая российская цензура. А Толстой, который таки бегло просмотрел 29 января 5-ю, самую нецензурную, главу своей статьи в диллоновском переводе — только одобрил такую работу своего английского помощника и почитателя. Искажений ГРУБЫХ, появившихся в “версии” «Московских ведомостей» он не обнаружил.

      Конечно же, текст толстовского письма Диллон использовал для публичной защиты своей репутации, и вскоре он был в распоряжении и «Daily Telegraph», и, к сожалению, «Московских ведомостей».

       «Cherchez la femme, pardieu! cherchez la femme!» Как мы видели, и второе, февральское, опровержение Толстой написал, в основном повинуясь настояниям жены. В нём, напомним, перевод был назван «слишком вольным» -- но уже в том виде, обратного перевода с английского на русский, как его дали «Московские ведомости». И особенно подчёркнута ложь ТРАКТОВКИ этих отрывков (см.: в письме к жене: 84, 119; ср. п. к ред.: 66, 160 - 162). Диллон оправдан — в той степени, в какой это было возможно. Но это совершенно невыгодно, конечно, «Московским ведомостям».

     И вот в № 71 «Московских ведомостей» от 12 марта 1892 г. явилась обширная передовая статья, специально посвящённая разбору письма-опровержения Толстого от 12 февраля. В статье даны параллельно русский текст Толстого, с которого переводил Диллон, английский перевод и обратный перевод на русский язык; приложены тексты писем Толстого к Диллону и Диллона. «Московские ведомости» стремились показать, что Толстой напрасно отрёкся от собственных взглядов и что предшествующая статья «Московских ведомостей» якобы правильно вскрыла разрушительные и революционные тенденции мысли Толстого.
    Это, кстати сказать, очень распространённый и в наши дни манипулятивный приём. Вокруг клеветнических публикаций «Московских ведомостей» сложился некоторый круг доверившихся их трактовкам почитателей, которые, по свойствам человечьей психологии, теперь до последнего момента готовы были видеть в статье Толстого то, что “увидели” фельетонисты этой газеты. Им не грозило ничем даже опубликование ВЕРНЫХ отрывков из статьи Толстого: вырванные из общего контекста и “снабжённые” тенденциозными комментариями газеты, они воспринимались её поклонниками именно так, как желалось авторам. Люди же, не обманутые изначально — давно уже составили себе мнение о всей клеветнической кампании газеты, но мало чем могли помочь Толстому.
     В письме В. Г. Черткову Л. Н. Толстой так отозвался на эти новые выпады: «Статьи “Московских ведомостей” и “Гражданина” и письма Диллона были мне неприятны — в особенности Диллона [...]. Тут всё полу-правда, полу-ложь, и разобраться в этом, когда нет доброжелательства людей друг к другу, нет никакой  возможности. И потому самое лучшее ничего  не  говорить. […] … Cкучно и некогда иметь дело с людьми, которые всё усложняют, из всего делают какие-то вопросы, которые надо  доказывать  или  опровергать» (87, 132 - 133).
     Оставим и мы эту пачкотную историю: её дальнейшее развитие не представляет интереса для нашей книги, ибо не отражено в дальнейшей переписке жертв её, с которыми мы встретимся уже в новом, Втором Фрагменте Тридцать Пятого Эпизода.

КОНЕЦ ФРАГМЕНТА ПЕРВОГО
__________________

Фрагмент Второй.
ДУХОВНЫЙ ЦАРЬ РАСПРАВЛЯЕТ КРЫЛЬЯ
(13 апреля – 16 мая 1892 г.)

ПТИЦЫ БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ
(Вместо Предисловия)

   Взгляните на птиц небесных:
они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы;
и Отец ваш Небесный питает их.

   (Мф., 6:26)

     К 13-го марта Лев Николаевич с дочурками вернулся в Москву и до 12 апреля жил с женой, чему та была несказанно рада. По трудам — и заслуженный отдых! Толстой провёл этот месяц с семейством так беззаботно, как лишь мог себе позволить, продолжая как своё руководство делом помощи крестьянам, так и работу над книгой «Царство Божие внутри вас», одна из глав которой доставила ему в то время немало трудов: «Всё время стараюсь кончить 8-ую главу и всё дальше от конца» (52, 64). Кроме того, Толстой замысливал новый, более зрелый и сдержанный вариант статьи «О голоде», основанный на опыте его работы, как он это называет в Дневнике сам, «проводника пожертвований»: «Хочется написать всю  перечувствованную  правду, как перед Богом» (Там же).

     Вместе с тем он не отказал себе в удовольствии гуляния на Пасху с другом-художником Репиным (который побывал уже с ним в Бегичевке и много помогал), дочерью Таней и гостями московского дома Толстых. Совершались в наёмном экипаже загородные прогулки — в Останкино, в Кунцево и другие отдалённые от заразной московской клоаки прекрасные места. «Там и завтракали, и гуляли, — вспоминает Соничка, — и гонялись за майскими жуками, и искали первые цветочки, которые приносили мне… Весна томила всё-таки в городе, и хотелось, как всегда, в деревню. Я писала Льву Николаевичу, что у меня болезненная тоска по деревне. “Я ведь птица, вот и бьюсь в клетке”» (МЖ – 2. С. 275).

     Не нужно переоценивать этих слов Софьи Андреевны о любви к деревне, процитированных ею по одному из не опубликованных, к сожалению, апрельских её писем мужу. Любила она — НЕ ТУ деревню, которую знал с юных лет, и понимал, и любил её муж. Не ту ТРУДОВУЮ НАРОДНУЮ сельскую жизнь, которая и в наши дни ещё теплится, влача жалкое существование среди заплывшей буржуазным жиром путинской России. Нет, нравилась урождённой москвичке Соничке именно та ЖИЗНЬ НА ПРИРОДЕ, какой она и описана во многих местах её дневника и мемуаров «Моя жизнь». Её идеал — примерно тот же, что и идеал современных российских городских хомячков, томящихся в ожидании весны и лета, чтобы, подобно потоку блевоты, которой давно тошнит переполненные, душные и зачумлённые мегаполисы, выхлестнуть на пикники и прогулки, на жраньё, фотографирование и собирание гербариев… Идеал миллиардов в наши дни городских паразитов на трудящемся народе и на всей планете Земля. Любовь Сонички к деревне — это любовь ДАЧНИЦЫ, зажиточной горожанки, взыскующей, помимо искусства, ещё и красот природных. Такое, преимущественно эстетическое, обожание не было тождественно восприятию природы Толстым, родившимся и выросшим в усадьбе. Во многом оно было ему чуждо, а в христианский период его творчества — ещё и порицаемо им с этических позиций. Вспомним хотя бы знаменитый рассказ Л. Н. Толстого «Неужели это так надо?» (1900), явно писанный «с натуры», в котором такие же праздные гуляки, как семейство Толстого (или как современные нам, на автомобилях, городские «любители» природы и деревни) проезжают, любуясь окрестностями, в коляске мимо надрывно трудящегося и не замечаемого ими народа, чьим трудом они живут.

     Толстой ведь тоже не прочь был расправить крылья. Он тоже был — птица. Роман Алтухов, замечательный современный исследователь духовной биографии Льва Николаевича Толстого, напоминает нам о христианском образе, появляющемся ещё в романе Л.Н. Толстого «Война и мир» и находящемся в сопряжении с важнейшими страницами внешней и духовной биографий Толстого. Вот что пишет Р. Алтухов о значении для Толстого смерти брата Николая и отражении этого события на страницах толстовского романа:

     «Ему не было суждено прийти к новому, высшему пониманию жизни: слишком тяжёл для разума и души оказался «груз» внушённой светской, научной и богословской лжи. Но сам Толстой оттого и чтил высочайше память именно этого своего брата, что понял порыв его разума и сердца к Истине, неведомой большинству в лжехристианском мире. И понял, что сам-то он отстал от тогдашнего, в канун его смерти, состояния сознания своего брата – придя к нему, по меньшей мере, лет через 15-ть…» ( http://www.proza.ru/2016/05/30/1756 ). Началом этого пути стало для Толстого в сентябре 1869 года memento mori, напоминание о смерти в виде тоскливой, мучительной ночи, пережитой в Арзамасе, знаменитой «арзамасской тоски».

     Рассуждение Р. Алтухова подтверждается хорошо известными и памятными строчками из «Исповеди» Льва Николаевича:

     «Умный, добрый, серьёзный человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и ещё менее понимая, зачем он умирает. Никакие теории ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания» (23, 8). Свой

      Исследователь делает такой вывод:

      «Князь Андрей в «Войне и мире» — это образ такого же прерванного на самом первом взлёте полёта «птицы небесной», каким явилась жизнь Николеньки: человека, отринувшего мирской бунт и только-только, ещё в большей степени бессознательно, начавшего своё рождение духом. Он и успел пожить этой жизнью — но лишь на краю земного бытия и лишь в лучшие свои часы… Из-за смертельного ранения это его рождение не могло стать рождением в жизнь – в обновлённую духовно жизнь в прежнем материальном теле…» (Там же).

     Р. Алтухов находит сближения с христианским образом «птицы небесной» и на страницах того самого трактата «Царство Божие внутри вас», над которым усиленно работал Толстой в тот же период, к которому относится его эпопея помощи голодающим крестьянам. Речь идёт о концепции ТРЁХ РАЗЛИЧНЫХ РЕЛИГИОЗНЫХ ЖИЗНЕПОНИМАНИЙ, изложенной Толстым в этом трактате (см.: 28, 69-70). Исследователь так пересказывает и толкует её:

     «…Иудей, римлянин, мусульманин или церковный лжехристианин («православный» или какой-то иной) равно враждебны истине учения Христа. Их мировоззрение, оправдывающее и освящающее служение, во-первых, себе и своим (эгоизм личный и семейный), а также учению мира, князям и сильным мира сего: служение им своими физическими силами или разумом, пользование организованным насилием и оправдание его и многие-многие иные неправды – эти жизнепонимания («личное» и «общественное», по терминологии Толстого) и этот образ жизни были враждебны задачам выживания человечества и прежде, со времён спасительной миссии Христа, и в особенности стали несоответственны вызовам истории в нашем III-м тысячелетии. Они враждебны самой живой жизни: начиная с «осевой» эпохи, эпохи Христа и переданного им от Бога нового учения жизни, они – лишь безумный бунт человечества против Бога, против замысла Его о человечестве, эволюционирующем в разумности и добре.

     Жизнепонимание же, которое Лев Николаевич назвал «всемирным», или «Божеским» и высшее, полнейшее и лучшее выражение которого он обнаружил в отчищенном о церковно-богословского дерьма учении Христа: жизнепонимание о служении человеком Богу как Отцу, жизни в Его воле — это и есть учение спасения и жизни, учение революционного преображения мира».

     И положение человека по отношению к «Птице Небесной», то есть к жизни духа и разумения в мире и в нём самом — различно в той степени, в какой человек сперва прозревает к христианскому религиозному жизнепониманию, а затем и сознательно принимает его — уже не как обременяющую догму, а как руководство в реальной жизни, со всеми возможными компромиссами, отступлениями от идеала, необходимыми в ней:

      «…Для этого прежде всего человеку самому надо принять к исполнению законы воздержания и неделания, обратить помыслы в глубины собственного духа, а прежние требования к другим и принуждения других – на самого себя.

   Бунтарство – антипод истинной, победной революционности! Даже самые искренние идеалисты из числа людей мира, борющихся за внешнее устройство или переустройство жизни […] – всё это лишь бунтари против Бога и закона Его. Отринувший их ложь Лев Толстой 1880-х – это человек с пробудившимся к высшему, чем у всех их, жизнепониманию Христа».
 
      С этих позиций раскрывается автором и судьба Анны Карениной в другом великом романе Толстого:

     «Бунт Анны – это состояние двойной опасности: её отказ от общего для большинства бунта против Бога и Христа не детерминирован обретением нового религиозного понимания жизни. Она не делается христианкой, но бунт её уничтожает и её прежние социальные связи и возможности, которыми она пользовалась прежде как бессознательная подельница в общем со всем её окружением преступлении служения злу и оправдания его. Она должна обличить их – но обличить-то, по существу, и нечем…» ( http://www.proza.ru/2016/05/30/1756 ).

     Напомним здесь же читателю, что С. А. Толстая дала героине своей повести «Чья вина?», погибшей от рук мужа, имя — АННА. Не напрасно. Повесть, как мы помним, была протестным ответом жены Толстого на его «Крейцерову сонату», воспринятую Софьей Андреевной как удар мужа лично по ней и по супружеским узам, связывавшим её с ним (не исключая и наиболее интимных). Но протест этот, как и все протесты Сони против «новых» убеждений мужа — с начала 1880-х и до его смерти — так и не эволюционировали до мировоззренческих оснований высших, нежели индивидуальный социальный протест женщины и жены против «мужского» деспотизма и всей лжи православной России.

     А такие основания, как справедливо указывает Р. Алтухов, есть, и их уже прочно держался Толстой в своей миссии помощи голодающим крестьянам:

     «…К мешающему взлёту Птицы Небесной балласту относятся не только образованность без мудрости (то, описанное Паскалем, полуумно-полудурочное состояние учёных интеллигентов, от детской и народной простоты невежества ушедших, а истинной мудрости не достигших), но и все суеверия, церковные и светские, все дурные привычки человека, уступающее почестям и лести самомнение и многое иное. В отношении них у человека с пробудившимся разумным сознанием есть лишь четыре возможных поприща: 1) наиболее массовидного, слепого бунтарства против Бога, т.е. жизни по учению мира, будучи при этом в плену этих заблуждений и грехов; 2) бунтарства же, но против этих, уже осознанных, зол и неправд – без ориентиров в Боге; 3) покойного, беззлобного и любовного к рабам и жертвам их отречения от них, созерцания их, равно как и созерцания, постижения Божьей истины извне – уже в трансцендентном «ласточкином полёте»; и, наконец, 4) поприще мирского служения Богу – противостояния грехам, соблазнам и суевериям мира с укреплённого «фундамента» нового жизнепонимания, вооружение умов и воспитание сердец ближних — то есть жертва человеком в земной жизни своим полётом ради других. Это уже абсолют, далее которого всегда только известная нам плотская смерть человека — тот же «отлет» Птицы Небесной, но с осознанием исполненного долга земного бытия. Страдания и смерть не страшны такому человеку и принимаются как благо» (Там же).

    Первое состояние — это все недовольные общественным строем и проявляющие своё недовольство в пропаганде революций, реформ, в политике и т.п. глупостях и гадостях. Второе состояние, как мы указали — это как раз Софья Андреевна. Оно соответствует очень высокой (высококультурной) стадии человека второго, общественно-государственного (языческого, еврейского или церковно-лжехристстианского) жизнепонимания. Третья стадия — прозрение в христианское жизнепонимание без возможности («ещё» или «уже») жить с ним в мире: брат Толстого Николенька, князь Андрей в «Войне и мире»… Наконец, четвёртое «поприще мирского служения Богу» — это именно путь Христа в его земной жизни, путь Христовых исповедников (включая сюда и лучших представителей «исторических» церквей) и… путь Льва Толстого-христианина. Тернистый — как и должно быть. На челе Христа перед казнью ведь тоже не из розочек венец был… Путь, предполагающий многие компромиссы, которые, как мы видели, анализируя переписку Толстого, ему приходилось зачастую выстраивать буквально «на ходу». Не только в отношениях с женой, оставшейся, как она и сама не раз признавалась, церковноверующей язычницей. В отношениях со всем «большим», чуждым вере Христа, российским обществом — тоже. Выше мы уже подробно разобрали пример установления Толстым для себя такого компромисса — как раз в связи с формированием его позиции в отношении голода в России и необходимости помощи бедствующему народу.

     Да, Соничка, и ты от рождения — Птица. Мы все… Но не все готовы понять, что тесную клетку, в которой приходится «биться» и невозможно вполне расправить духовные крылья, создаём мы сами: для себя и друг для друга. Твои с детьми «вылеты» на весенней барской колеснице — мимо народа — «на лоно природы», на прогулки и пикники, равно и на концерты, в театры и на выставки, не более чем иллюзия свободного полёта, обманка жизни, богатой культурными событиями, но всё так же СКУДНОЙ ДУХОМ. Заразительная «ннфлуенца», которой переболела, со значительным процентом москвичей и твоя семья зимой 1891-92 гг. – не более, чем “звоночек”, ваш memento mori: напоминание для вас о бессмысленности и гибельности такого мнимобытия. И, напротив, тяжёлое, как пахота в ярме, повседневное служение твоего мужа в голодной, заразной дизентерией, холерой и тифом Бегичевке — это затруднённый, но всё же полноценный, с отдачей всех сил, настоящий полёт Птицы Небесной.

       И он не закончится с окончанием бегичевской эпопеи. Компромисс с миром ради творения добра, ради служения Истине и Богу — закончится для Толстого лишь с самой жизнью в известном нам мире.

КОНЕЦ ВСТУПИТЕЛЬНОГО ОЧЕРКА
_________________

    
    Итак, 12 апреля Лев Николаевич с неизменной помощницей своей, дочерью Машей, возвращается в Бегичевку — с пониманием совершаемого долга служения, но, конечно, без охоты и радости: само по себе «распределение блевотины, которой тошнит богачей», то есть помощь посредством денег, всё больше и больше тяготила Толстого. В этом его могла понять и Софья Андреевна, жертвовавшая для общего дела «высшей радостью жить с мужем и дочерями» (МЖ – 2. С. 277). В мемуарах «Моя жизнь» она цитирует строки из Дневника мужа, запись 3 апреля 1892 г.:

     «На душе — зла мало, любви к людям больше.  Главное — чувствую радостный переворот  —  жизни  своей  личной  не  почти,  а  совсем  нет. […] От всей души говорю: да будет не моя, но Твоя [воля], и не то, что я, а что Ты хочешь, и  не  так,  как  [я],  а  так,  как  Ты хочешь.

     […] Я один, а людей так ужасно, бесконечно много, так разнообразны все эти  люди,  так  невозможно  мне  узнать  всех  их — всех  этих  индейцев,  малайцев,  японцев,  даже тех людей,  которые со мной всегда — моих детей, жену...  Среди всех этих людей я один, совсем одинок и один.  И сознание этого одиночества и потребности общения со всеми людьми и невозможности этого общения достаточно для того, чтобы сойти с ума. Одно спасение — сознание внутреннего, через Бога, общения со всеми ими.  Когда найдёшь это общение, перестаёт тревожить потребность внешнего общения» (52, 64 - 65).

      Это, как мог, Лев Николаевич описал своё состояние на духовной высоте жизни — Птицы Небесной в её бесстрашном и любовном полёте. И Соничка — тоже, как могла — поняла эти строки любящим сердцем, почувствовав биение Птицы в клетке временного материального бытия:

      «Точно Лев Николаевич хотел обнять весь мир и проникнуть во всех людей в мире» (МЖ – 2. С. 278).

* * * * *

      Первое письмо Л. Н. Толстой по обыкновению написал уже с дороги:

      «Пишу хоть несколько слов, милый друг, из Тулы, перед отъездом <в Бегичевку> — скоро час. Доехали, спали хорошо. Я очень нервами упал, вероятно после усиленной работы последнего времени.

      Едем с бодростью и самыми добрыми намерениями спокойного и добросовестного, но только, исполнения долга. Погода прекрасная. Беру шубу всё-таки на всякий случай у Раевских. Всё утро писал. Сейчас был Давыдов. Очень добр.
Маша пошла к Зиновьевым.

     Целую тебя, Таню. — Чтоб она была здорова. Не для меня, а для себя и детей. Л. Т.» (84, 135).

    «Усиленная работа», которую имеет в виду Толстой — это, конечно и прежде всего 8-я, долго не дававшаяся ему, глава трактата «Царство Божие внутри вас…».

     К 14 или 15 апреля (точно датировать затруднительно) относятся сразу два письма Л.Н. Толстого к жене, оба уже из Бегичевки. В утреннем речь, конечно, о поездке, которая в этот раз ознаменовалась приключениями и о сразу по прибытии навалившихся хлопотах: 
 
      «В Клёкотки доехали благополучно и так заторопились уехать поскорее, что не успели написать тебе. Ехали хорошо, но в темноте долго, сбились с дороги и попали па Мясновку [4 км. от Бегичевки. – Р. А.], и Пётр Васильевич, которого мы взяли в Туле, ехавший впереди на телеге, свалился с возом. Хорошо, что не ушибся. И тут же самаринская лошадь, коренная, стала хрипеть, упала и издохла. Мы дошли до перевоза пешком. Все уже спали, но услыхали нас и перевезли.

     Здесь только Высоцкий и Митрофан <Алёхин>. — Спать легли в 2. Но выспался я до 10 отлично и нынче вхожу в дело. Нужда в помощи на лошадей и на посев, который идёт и надо делать скорее, ко времени. Послал Высоцкого к Писареву, а сам еду к Мордвинову узнать, что они, земство, делают по посеву и лошадям, чтобы нам делать, что они не доделают. Целую тебя, Таню больную, чтоб она была здорова, и детей» (84, 135 - 136).

     С 14 по 21 апреля Толстой работает над очередным отчётом об употреблении им пожертвованных денег. А об важнейшей для крестьян помощи — семенами овса и картофеля для посева он теперь будет упоминать в переписке с женой регулярно, вплоть до очередного отъезда из Бегичевки 16 мая (см.: 84, №№ 509- 520).

     Об этом и следующее письмо Толстого, написанное вечером того же дня:

     «Писал утром и пишу сейчас, 11-й час вечера, с <ссыпщиком хлеба Григорием> Ермолаевым, который приехал <со станции> считаться. Я нынче занимался выдачей семян, и вечером мы подготовляли с Митрофаном Васильевичем <Алёхиным> отчёт. Считали приход и расход, и всё ясно и сходится. Недостаёт последних пожертвований тебе в приходе и Таниного списка пожертвований поименно: книжки её тут нет. Я пришлю вам отчёт, оставив en blanc [незаполненным] то, что вы впишете.

     Живём хорошо. Маша спокойно деятельна. Погода прекрасная. Зеленя [новый урожай. – Р. А.] положительно плохи. Целую Таню (чтобы она была здорова). Kipling плох.

     Была Кутелева. Действует очень спокойно и энергично. Присылайте больше народа, если будут проситься, — особенно хороших. А то многие уходят. Целую тебя, милый друг, и детей» (Там же. С. 136 - 137).

     Произведение знаменитого Редьярда Киплинга (1865 - 1936), которое произвело на Толстого невыгодное впечатление, не названо, но, с наибольшей вероятностью, это был единственный его к тому времени роман «The Light That Failed» (1891).  Толстой и позднее не изменит о Киплинге первоначального негативного мнения — как о представителе современного «ложного» искусства.

     Очень хороша подробность: просьба Толстого присылать ХОРОШИХ (выносливых, толковых и трудолюбивых) помощников. «Экзаменовать» их на соответствие, конечно же, приходилось Софье Андреевне.

      Обратимся теперь к её очередным письмам. Первые три письма, от 13, 15 и 17 апреля, мы пропустим: первое и третье из них, к сожалению, не публиковались, а второе касается преимущественно подсчётам истраченных и остаточных денежных средств из сумм, пожертвованных благотворителями. А вот четвёртое по хронологии письмо Софьи Андреевны к мужу, от 18 апреля — хоть и кратко, но небезынтересно. История его такова: 17-го Софья Андреевна была вызвана в Ясную Поляну по хозяйственным вопросам тогдашним управляющим усадьбой, Иваном Александровичем Бергером (1867 - 1916), племянником И. И. Раевского, успевшим к тому времени помочь и Льву Николаевичу, и жене, и в особенности сыну его Льву Львовичу в организации помощи голодающим. Конечно, Софья Андреевна выехала в весеннюю, апрельскую, прекраснейшую Ясную Поляну с превеликой радостью — хотя всего на один день. По окончании переговоров с управляющим и прочих дел, уже из Тулы и готовясь к возвращению в Москву, из дома Е. П. Раевской, она написала супругу письмо такого содержания:

     «Провела чудесный день в Ясной Поляне. Распорядилась всё по хозяйству, с большим усилием просмотрела книги, всё очень исправно; смотрела коров, лошадей, надувшиеся почки на яблонях в молодом саду, опять будут яблоки; прекрасные зеленя, а главное такая погода, так хорошо, красиво в деревне, что с тоской возвращаюсь в Москву, где сидят бедные дети, и откуда надо бы бежать. Я сейчас еду опять на поезд, сижу у Елены Павловны, она не совсем здорова, лежит. Прощай, пишу второпях, надеюсь в Москве найти твоё письмо. Целую вас. С. Т.» (ПСТ. С. 514).

     В книге воспоминаний «Моя жизнь» есть прекрасное дополнение к этому письму, которое мы не можем не привести здесь же:

     «Приехала ко мне Марья Александровна Шмидт, мы весело варили себе сами обед, и я провела чудесный день… Давно я не испытывала такого восторга: каталась, рвала цветы, уже распустились медунчики, жёлтые одуванчики и другие лесные цветы, и почувствовала я весну по-молодому, почти по-детски, так как давно не переживала этого подъёма молодых духовных и физических сил. Красиво, хорошо мне показалось в деревне, и с тоской возвращалась я в Москву, пожалев, что там сидят мои дети, и мечтая как можно скорее бежать оттуда» (МЖ – 2. С. 275 - 276).

     Здесь выразился тот же типичный городской взгляд жены Толстого: с приматом ЭСТЕТИЧЕСКОГО любования жизнью: взгляд гуляющей на отдыхе дачницы. Фактически же, как мы помним, как только в этой усадебной обстановке жизнь дачная и барская «разбавлялась» подлинной, с её заботами о хозяйстве и семье, Софья Андреевна в самых первых лет замужества выражала неудовлетворённость этой повседневной и настоящей деревенской жизнью, устремляя помыслы к той жизни, которую могли вести в ту эпоху только люди богатые и только в Москве и крупных городах России или же в путешествиях за границу.

     В тот же день 18 апреля пишет письмо к жене и Лев Николаевич — не из Бегичевки, а из села Пашкова, что в Епифанском уезде, в 7 км. от Бегичевки, и… на французском языке. Вот перевод этого письма:

     «Пишу из Пашкова, куда я приехал, чтобы купить овса и ржи, которая здесь продается. Племянник Ермолаева возвращается сейчас в Клёкотки, и я пользуюсь случаем, чтобы сообщить тебе о нас.

     Так как нет конверта, пишу тебе по-французски. Мы чувствуем себя хорошо, погода восхитительная. Мы, т. е. я и Маша, очень деятельны и в хорошем настроении. Я гораздо спокойнее, чем раньше. Не строю себе иллюзий и стараюсь делать как можно лучше то, что необходимо делать, и чувствую себя очень хорошо. Всё идет хорошо. Я посетил 4 столовых, нашёл всех довольными, сделал несколько распоряжений, и у меня такое чувство, что моя поездка была необходима. Возвращаюсь от Писаревых.  …Мы условились о семенах. — Завтра мы собираемся с Машей проехаться в Ефремовский уезд. Сегодня Маша отправилась в Дубки. Целую Таню (нужно, чтоб она была здорова) и детей.
Л. Т.

     Сейчас два часа дня. Я голоден, как собака, это доказывает бодрое, цветущее состояние моего здоровья» (84, 137).

      Как видим, Толстой, исполняя долг своего христианского служения, снова использовал по возможности ОКАЗИИ, а не почту, для более быстрой пересылки писем жене. Это позволяло сообщать новости оперативно, пиша при этом не длинно, т.к. на длинные письма часто не было ни времени, ни сил. Соничка со своей стороны приноровилась к такому стилю эпистолярного общения с нею мужа, и, как мы видели в предыдущем Фрагменте переписки на примере ЧЕТЫРЁХДНЕВНОГО письма (см.: ПСТ. С. 503 - 506), в свою очередь иногда «собирала» доставленные ей письма мужа, чтобы ответить на все одним большим письмом. Так она поступила и с только что приведённым нами письмом Л. Н. Толстого: начав писать ответ 21-го апреля, она закончила его только в ночь на 23-е. За это время посланники духовного царя России доставили его благоверной ещё ТРИ письма: от 19, 21 и даже от 22 апреля (потому что привозили их «с оказией», минуя почту). Приводим сначала их тексты.    

     Толстой, 19 апреля 1892 г.:

      «Опять пользуюсь случаем. Вчера, после моего французского письма, я, вернувшись домой, лёг отдохнуть. Меня разбудили <Р. А.> Писарев и <его знакомый, помещик> Балашёв. Балашёв едет нынче, и вот я посылаю письмо с ним. Писарев очень мил. Очень дорожит столовыми, которые так не нравились нашим помощникам. И помогает во всём.

      Теперь забота наша посев, и народ одолевает, но я не робею и разбираюсь понемногу. Мы с Машей не поехали нынче, 19-го, во 1-х потому, что тут дел было много не конченных; отчёт надо докончить. Немного осталось и у Маши дела, и она лежит, страдает, но не очень. Даже не грели овёс.

      […] Скучно, нет от вас писем. Интересов у нас мало, потому пишу о чтении. Kipling совсем слаб, растрёпан, ищет оригинальности; но зато Flaubert M-me Bovary имеет большие достоинства и не даром славится у французов.
 
      […] Сейчас ездил верхом […] в те столовые. Всё очень хорошо. Особенно детские, которые совсем утвердились. Погода чудная, жарко. Мы покупаем горох, просо на столовые, и овёс, и картофель на семена. Я выписал ещё вагон семени из Калуги, через Усова. Теперь 7-й час, Маша ест суп в постели, а я сейчас пойду обедать. Пётр Васильевич, как всегда, спокоен и мил.

     Целую тебя, милый друг, и Таню, которая должна быть уже здорова, и детей. Л. Т.

      Сейчас приехала Наташа и привезла твое письмо. Слава Богу, что все здоровы и всё хорошо. […]» (84, 138).

     Очень сходно своей «хозяйственно-организационной» частью и следующее письмо Л. Н. Толстого к жене, от 21 апреля. О трудностях писания отчёта: «Меня спутало, главное то, что я не умею считать и вести бухгалтерию, а у нас она не только двойная, но тройная, и не в смысле порядка, а беспорядка» (Там же. С. 139). О столовых: «Вчера я ездил верхом в Софьинку и Бароновку [деревни Данковского уезда, в 7—9 км. от Бегичевки. – Р. А.] и опять получил самое хорошее впечатление от столовых и главное от детских приютов. Все довольны. В избу к хозяйке собрались все бабы с детьми, и дети здоровенькие и сытенькие, и бабы всем и хозяйкой довольны» (Там же). Наконец, понимающий и любовный совет жене не засиживаться в лучшие весенние дни дома: «Грустно тебе в городе, да ты езди побольше с детьми — маленькими за город — отдыхать и думать и радоваться» (Там же).

     Наконец, текст небольшого письма от 22 апреля, которому предшествует текст отчёта о помощи голодающим (подписанный 21-м апреля):

     «Милый друг, посылаю отчёт, который можно напечатать, как он есть, без тех подробностей, которые можно бы ещё прибавить. Он составлен так, что даёт действительный и точный отчёт о нашем деле и употреблении денег, хотя и не имеет полной бухгалтерской точности. Ошибка, могущая быть в нём, состоит в тех 23.755 р., которые мы показываем полученными нами от русских жертвователей. Этих сведений я не имел и вывел эту сумму по остатку. Я думаю, что она так и есть в действительности. Если же нет, то всё равно все деньги пошли на то же, и ошибка только в цифрах, а не в деле. — Отчёт же даёт понятие жертвователям о том, как употреблены и употребляются их деньги. Это главное. Если Таня ещё с тобой, просмотрите с ней вместе, и если можете что прибавить — прибавьте, особенно в жертвованиях вещами, но не изменяйте стоившего нам большого труда этого отчёта. Лучше же всего, если что можно написать подробнее, то написать прибавление подробностей в другом отчёте.

      Целую тебя и детей. Не знаю, когда дойдёт тебе это письмо, во всяком случае сообщаю о себе; сегодня, 22, мы здоровы, и я еду один в Андреевку.

    Л. Толстой» (Там же. С. 140 - 141).

    На все четыре (!) приведённых нами выше, полностью или в отрывках, письма мужа Софья Андреевна отвечала большим, ТРЁХДНЕВНЫМ по времени писания, письмом от 21 – 23 апреля, текст которого, с комментариями и лишь с незначительными сокращениями, мы и приводим теперь.

      «Милый Лёвочка, мне смешно было читать твоё французское письмо, немножко ненатурально, но меня ужасно утешает и трогает то, что ты при всяком случае вспомнишь нас с Таней, и не поленишься написать хоть немного. Это так помогает мне жить.

      От Лёвы получили ещё длиннейшее письмо, очень хорошее [из Патровки; штемпель: Бузулук, 16 апреля. – Р. А.], к Тане. У него 150 столовых, горячая деятельность, видно удовлетворяющая его, но жалуется всё на плохое состояние желудка.

     У них всё дорог нет, весна холодная и не дружная; а у нас теперь в Москве такая страшная жара, как только бывает в июле. Ужасно тяжело быть в Москве, хоть сад наш (ещё совсем не распустившийся), но всё же, такой для всех нас ressource [помощь]. Дети в саду весь день, то играют, то сажают, то грядки перекапывают, на велосипедах катаются. В воскресенье тут было целое общество детей Мартыновых, Глебовых и Сухотиных, и они ужасно все веселились и пили чай в саду.

     Сегодня Таня ездила на Воробьевы горы на лодках с Зубовыми, Олсуфьевым, Мамоновыми, Голицыными, Верой Северцовой и проч., и они тоже очень веселились. Таня сегодня себя чувствует бодрей, чем те дни, но я боюсь, что опять как-нибудь не убережётся. Она после твоего отъезда ужасно ещё похудела, но я думаю, это действие вод, и теперь она начнет поправляться, так как кончила их пить.

     Ездила я в Ясную по делам, а вместо того увлеклась радостью быть в деревне; бегала везде, как девочка, рвала и выкапывала душистые фиалки, мылась в пруду, обегала все посадки, сад; ездила по купальной дороге, кругом ёлок и домой по Грумонтской дороге. — Я давно не была в таком восторге. Но я всё-таки пересмотрела все книги, распорядилась везде и порадовалась на густые зеленя, и почки яблонь, и хорошую траву. Провела я в Ясной одну субботу, а в вагоне две ночи, и приехала очень усталая.

     Теперь справляю здесь весенние дела. Раньше месяца отсюда не выберешься. Была сегодня <в гимназии> у Поливанова. Андрюшу не допустят до многих экзаменов, придётся в августе держать, а Мишу допустят. Поливанов мне рекомендует очень гувернёра; я вчера отказала Борелю. Он очень огорчался, просил оставить его до осени, но я не могу его держать, очень уж распустился.

    Завтра кончу это письмо, а теперь два часа ночи, я написала очень много писем. — Да, ещё не забыть: что же вы не тратите денег на голодающих? Ведь лежат они в банке, и очень много. Я искала купить горох, нашла один вагон, и то по 1 р. 35 коп. очень плохой. Я думаю, вы в Скопине найдёте и горох, и лук, и картофель. Там огородников много, и верно дешевле. Помощников ищу, говорю всем, но никак не могу найти. 

      22-го. Сегодня Таня проснулась, говорит, что едет к доктору, всю её прострелило, колет и больно всякое движение. Я испугалась, поехала сама с ней к Флёрову. Он говорит: простудилась, ревматизм в мускулах, окружающих лёгкие, велел горчишники, растереть скипидаром и сидеть дома. Желудок и общее здоровье нашёл лучше. Говорит: дня через два, три пройдёт, жару нет и ничего внутри не больно, но ехать к вам ей едва ли скоро придётся; очень она слаба, худа и легко сваливается.
 
     Я приколола к панталонам газету с МОИМ ПОСЛЕДНИМ ОТЧЁТОМ. Посылаем две фуражки: одну купили, другую Таня с Соней Мамоновой сшили. Мне до того некогда, что я даже этого не сделала. […] Очень долго приходится позировать, часа по три непременно, но портрет очень хорош.

      [ ПРИМЕЧАНИЕ.
      Во время московского отпуска, в начале апреля, Лев Николаевич, как подарок жене, заказал её портрет масляными красками у знаменитого художника Валентина Серова. – Прим. Р. А. ]

      23-го. Целый дневник пишу. Ещё было от вас два письма. Спасибо, спасибо, голубчики, я очень рада всегда. Тане получше, но она ещё не выходит и всё больно правая сторона груди и под лопатку, но сама бодра.

     16 000 рублей итог расходов в книжечке, которая у тебя, Танина. Посылаю кое-что. Если фуражки, панталоны или блузы не впору, пусть Марья Кирилловна перешьёт, на то она у вас и ПОРТНИХА. Маша, вели папа сделать из картофеля салат, немного огурцов нарезать туда тонко, как ему в Москве понравилось; всё для этого посылаю. Твои вещи тоже посылаю, которые просишь.

     От Лёвы было письмо; он радуется, что много семян роздал, такое видно это произвело хорошее на всех действие, ЭТА помощь. Сегодня послала ему из ваших сумм 3000 рублей. Прощайте, милые друзья, сейчас везу вещи к Величкиной, которая едет сегодня. Целую вас крепко и нежно. За город не ездили, ветер теперь, а то коляску чинили. Ещё съезжу, времени мало. С. Т.» (ПСТ. С. 514 - 516).

     Благодаря возможности для обоих супругов взаимно избегать неспешного сервиса почты России, Толстой ответил на это большое письмо (или, точнее, ТРИ письма в одной корреспонденции) жены уже 25 апреля — и, разумеется, и этот свой ответ отослал «с оказией», минуя почту:

     «Получил твои письма и посылки с Верой Михайловной, милый друг. Всё бы прекрасно, если бы не Танино нездоровье. Но неприятно только нездоровье, а никак не то, что она не помогает. Теперь самое хлопотливое прошло или проходит, именно раздача семян, картофеля. И народ подъезжает. […] Нынче суббота, но уже съехались сотрудники: Алёхины 3 брата, Леонтьев, <Николай Иванович> Дудченко. А вчера ещё приехала <М. А.> Пинская с своим помощником. У них идёт дело хорошо, и там особенно нужна помощь, так что мы им дали тысячу четыреста рублей. Мы купили кое-что, но много не закупаем, потому что надеемся, что после посева всё подешевеет. Погода ужасная, сушит, как в июле.

     […] Письмо это привезёт тебе человек Мордвиновых. Он может рассказать про зеленя и народ. 

     […] Посылаю обратно два чека подписанные. Таня напрасно пишет, чтобы я написал receipt [расписку в получении]. Я бы мог, но послано ей. Впрочем, напишу. Да скажи ей, чтоб она послала Hapgood расписки в получении всех полученных денег. Таня, голубушка, отвечать нужно только Hapgood и американцу, который charg; d'affaires [поверенный в делах]. Hapgood ты сама получше отвечай, да и сharg; d’affaires тоже. Посылаю для этой цели листок с моей подписью.

     Пожалуйста, не думай, милая, что ты нам нужна. Ты нам приятна и дорога так, а для дела, как ты ни полезна для него, мы в тебе не нуждаемся.

     Целую вас и детей. Л. Т.» (84, 141 - 142).

     Последним замечанием Л. Н. Толстой выразил своё пожелание, чтобы жена берегла свои силы, не беспокоясь о том, что помощь её на данном этапе уж совершенно незаменима. Помощников не хватало, но они были. В письме упоминаются, в частности. важные иностранные помощники: Джордж В. Вуртс (George W. Wurts), уполномоченный от американского правительства, только что приславший Толстому для помощи голодающим солидную сумму: в рублях она вышла «чистыми» 504 р. 30 коп. А ещё упомянута среди постоянных помощников американская писательница, переводчица и журналист Изабелла Флоренс Хэпгуд (Isabel Florence Hapgood; 1850 - 1928), уже лично знакомая к тому времени с Толстым, скандально памятная своими отказами переводить для американского читателя такие “вредные” книги Толстого как «Крейцерова соната» или «Царство Божие внутри вас». В этом, кстати сказать, она нашла единомыслие с Софьей Андреевной и была лично очень симпатична ей.

     Не имея в распоряжении писем С. А. Толстой от 25 и 27 апреля, мы приводим ниже очередные по хронологии письма Льва Николаевича.

      Письмо от 26 апреля, в сокращении:

      «Нынче заедет купец, возвращаясь в Клёкотки, и вот я готовлю письма, и первое пишу тебе, милый друг, а то, пожалуй, не успею или успею дурно. Не знаю, как вы с Таней решили с моим отчётом: не нашли ли таких неправильностей и пропусков, что решили прежде исправить. Если так — делайте. 

      […] У нас идёт напряжённая работа с раздачей семян и теперь лошадей. (Это очень трудно — раздать так, чтобы не было обиды.) Вчера я целый день ездил верхом (самая покойная езда на Мухортом), отчасти по этому делу, и для открытия столовой в Екатериновке [деревня Данковского уезда, в 7 км. от Бегичевки. – Р. А.], и для приютов в Екатериновку, Софьинку и Бароновку, и мне было очень хорошо нравственно и всё сделал, как умел и мог, физически — тоже хорошо; я совершенно здоров, но погода ужасная. По полям ярового ветром несёт, не переставая, целые тучи пыли, как это бывает по дорогам в июле. Я никогда не видывал ничего подобного. Эта сушь не обещает ничего хорошего.

     Помощников нам нужно, и чем больше, тем лучше. Лошадей мы купили теперь 19 и всех раздали. Раздали 1 на трёх, так что один хозяин, получающий лошадь, обязуется обработать еще два надела. Я не ошибся, написав в отчете, что для удовлетворения крайней нужды в лошадях нужно бы 100 лошадей. Нужно больше в нашем округе. Думаю, что после раздачи картофеля в конце апреля и начале мая будет перерыв напряжённых занятий. 

    […] Чертков пишет <16 апреля из Россоши Воронежской губ.> о положении народа у них и о цынге. Это страшно. Просит тебя прислать как можно больше капусты. Я думаю, он писал тебе? Если же нет, то пошли ему 300 пудов капусты. Ужасно особенно то, что все эти страшные страдания цынги: слепота и всякие уродства проходят и уж всегда предупреждаются хорошей, стоящей 50 к. в месяц на человека, пищей.

    От тебя мало писем. Последнее, что я знаю, это то только, [что ты] приехала в Москву. [Речь о «тройном» письме С. А. от 21-23 апреля. – Р. А] 

     […] Видел Андрюшу сегодня во сне. Как он живёт? Как все твои дела, не дела денежные, а с детьми?

     Прощай, милый друг, целую тебя, Таню, если она с тобой, и детей.

      Пожалуйста купи учение 12 Апостолов и пошли: Белый Ключ, Тифлисской губ., Борчалинский уезд, Триолетск. приставство, село Башкичет, Дмитрию Александровичу Хилкову.

    Прилагаемое письмо Hapgood перешли, на её письме нет адреса. При этом же два подписанных чека» (84, 142 - 143).

     Князь Дмитрий Александрович Хилков (1857? - 1914) был хорошо известен Льву Николаевичу со 2-й половины 1880-х, когда, под влиянием духовного писания Толстого «В чём моя вера?» он отказался от своих имений и дворянских привилегий и занялся земледельческим трудом, как простой крестьянин — на трёх десятинах. Судя по просьбе Толстого к жене КУПИТЬ книгу «Учение двенадцати апостолов», речь может идти только об оригинальном Дидахе, а не о его вольном «переводе», с собственным Предисловием, выполненном Л. Н. Толстым в 1885 году но ещё не выходившем к тому времени в России отдельным книжным изданием. 

     Так же в сокращении — письмо 27 апреля, довольно сбивчивое, буквально дающее ощущение писания в спешке, промеж множества иных дел. Толстой начал писать было на обороте письма одного из благотворителей (вероятно, торговца), некоего Рубцова, но в результате письмо получилось довольно длинным, разнообразным, в приписке вместившим в себя даже сугубо «семейное» замечание об учёбе сына:

     «Вот полученное вчера письмо Рубцова. Как это случилось, что он не получил денег, когда уж давно в наших счетах значатся эти 844 рубля. Пожалуйста, голубушка, разъясни и исправь это. Это ужасно обидно, так как он жертвовал и трудился для нас. Я пишу ему.

     Сегодня понедельник, 27, 12 часов дня. Приезжал один господин, в Раненбургском уезде, ведущий столовые, и сейчас возвращается. Я с ним посылаю это. Мы живы, здоровы, очень заняты, всё хорошо и приятно. И видится, что особенные дела весенние скоро придут к концу. Лошадей роздал и больше не покупаем, овёс тоже. Теперь раздали картофель. И когда кончится, то отдохнём. Деньги у нас все вышли, и потому, пожалуйста, пришли с первым случаем тысячи три.

     Вчера, […] главное, не было от тебя письма. Верно опоздало или едет с кем-нибудь в Клёкотки. Жара чрезвычайная, и дождя нет. […] Вчера был у Писарева, […] и общий голос, что ржи дурны и от засухи всё хужеют. Писарев очень энергично работает и уж начинает думать о будущем годе. Я думаю, что это преждевременно, и загадывать не надо хорошего, и ещё менее дурного.
 
     […] Я перешел в комнату Елены Михайловны <Раевской>. Маша меня туда перевела, потому что в спальне ужасно жарко. Маша очень заботится обо мне и для себя, и для тебя, и для меня. Очень благодарю тебя за фуражки и блузы.

    Целую тебя, милый друг, и детей. Л. Т.

     Надеюсь, что Андрюша не унывает и будет летом работать, чтоб выдержать <переэкзаменовку>, а то он ошибается. Ему надо учиться, чтобы иметь всё то, что он любит…» (Там же. С. 144 - 145).

      Наконец 28 апреля до Бегичевки доехало письмо С. А. Толстой от 25-го. Отвечая на него открытым небольшим письмом, Толстой писал в тот же день:

     «Получил сегодня твоё письмо... Спасибо. Напрасно ты думаешь, что мы с Машей унывали. Напротив, до сих пор дело спорится и не трудно.

      Нынче приехал оригинальный старик швед из Индии» (Там же. С. 145).

      В эти дни в жизнь Льва Николаевича, членов его семьи, его единомышленников во Христе и других помощников ненадолго вошёл самобытный духовный искатель, бродячий аскет и проповедник Абрахам фон Бонде (ок. 1821 - ?), шведский еврей. Как и князь Хилков, он отказался от немалых земных богатств и тем осуществил столь страшный для Софьи Андреевны и столь желанный мужу её идеал праведной бедности. В дальнейшей переписке Толстого с женой ещё явится немало подробностей об этой экстравагантнейшей и незабвенной личности.

     В тот же день 28 апреля Софья Андреевна пишет такое встречное письмо мужу:

     «Очень радостно, что всякий день почти от вас письма, милый друг Лёвочка. Сегодня пришло письмо с чеками и ответом Hapgood, который пошлю. Хилкову книгу тоже пошлю, хотя не знаю, где её купить. Поправку в отчёте сделаю. Я послала его только сегодня, всё Таня не выпускала из рук, хотела проверить с своим в газетах. Она завтра едет к Олсуфьевым на три дня с М. Зубовой, и очень собирается, укладывается. Здоровье её получше в женском отношении, но всё запоры, и без кл<истира> только раз было действие <кишечника> во всё время. Она стремится после Олсуфьевых к вам, в Бегичевку; не знаю, пущу ли её или нет, посмотрю тогда.

    Мне и вас страшно жаль: воображаю, как вам трудно, хлопотно и одиноко! Ты просишь помощников, милый Лёвочка. Я всем на свете это говорю: студентам, профессорам, просила репетитора детей — все обещают, но никого не найдём. Вчера был <В. С.> Соловьёв, <М. С.> Сухотин и <Е. И.> Баратынская. Последняя обещает какую-то барышню; я просила её присылать. Что вы пишете о зное и ветре — очень огорчительно. Здесь, в Москве, почти всякий день дождь; была чудесная гроза, но сегодня жара страшная, и я весь день не выходила. Прождала напрасно Серова, он не пришёл, а портрет после 12 сеансов далеко не готов; ужасно надоело сидеть по три часа. 

     Дела мои с детьми хороши: все здоровы, послушны. <Гувернёр> Борель отходит, его вещи тут ещё, но сам он пропадает. Очень робею за нового, мало вообще известный, не молодой и вегетарианец крайний. Если НЕ молодой плох, то это ещё хуже. Ну, да можно и отказать, если что. Поступит он 10 мая.

    В саду черёмуха распустилась, и на всё это я смотрю с сантиментальной грустью. Жалкие кусты крыжовнику цветут и тоже яблони в саду зацветают.

     Что ты, Лёвочка, деньги не тратишь? Ведь чем скорее ты их определишь, тем скорее ты будешь свободен. В газетах пишут опять о засухе в разных губерниях. Что-то будет! Конечно, если б деньги остались, можно будет беднейшим дать потом на посев ржи, летом. Но всё это втягивает тебя дальше и дальше в труд, и мне это страшно.

     О себе и жизни нашей нечего писать. Вы без радостей при деле, и мы без радости при деле. Думаешь: будто так надо, а всё вперёд глядишь, что будет время, когда мы соединимся и будем счастливы в Ясной. — От Лёвы писем не было, что-то в их степях! Уныло вскрылась весна.

      Сейчас ещё от вас письма. Вот спасибо, такое это утешение.

     Рубцовские деньги были посланы 4 марта в Калугу. [Деньги за дрова для их поставщика, Н. К. Рубцова. – Р. А.] Так как это ошибка, моя вероятно, то только вчера мне их вернули. Я […] теперь поняла, что надо было послать в Смоленск, что и сделаю завтра.

     Вы ни разу не упомянули о посланных 1000 рублях с Верой Михайловной, и пишете, что нуждаетесь в деньгах. Если Таня не поедет скоро, не послать ли их почтой эти 3000 рублей? Ещё я думаю, милый Лёвочка, что капусту посылать в такую жару и так далеко теперь невозможно, она протухнет непременно. Я, впрочем, от Черткова ответа не получала, посылать ли по такой высокой плате за проезд — или нет? И хороша ли, получена ли та капуста, которую я посылала им.

      Андрюше я прочла то место [в письме Л. Н. Толстого от 27 апреля. – Р. А.], которое относится к нему, но он остался, кажется, холоден. Он очень огорчителен своей бессодержательностью, заботой о внешнем и равнодушием ко всему духовному, художественному и даже настоящему в жизни: природе, людям, животным, движению и т. д.

     Что делать! жалкий он и много будет тосковать, а мало радоваться. Такого ещё у нас не было.

      Всё время через раскрытые окна слышу детей в саду, плотники стучат, забор новый в сад делают, и корова мычит отчаянно, и ей, как мне, в поле хочется. Я дала пастуху 1 р., чтоб он её брал эту неделю в поле.

     7-го уедут с сестрой Таней Саша и Ваничка с няньками, людьми, коровой и вещами. Останется Дуняша, Митя и мальчики со мной до конца мая. Странный год!

     Вы не получили письма в воскресенье, это удивительно, мы часто пишем и пригоняем акуратно; это на почте неисправно. — Ну, прощай, милый Лёвочка, будем мужаться, а как хорошо бы быть вместе! Будем утешаться, что так надо. И Машу мне сердечно жаль, что ей трудно; целую её, и радуюсь, что о тебе заботится. Пусть и себя бережёт. Еду в редакцию «Русских ведомостей» исправить, что ты просил.

     Соня» (ПСТ. С. 517 – 518, 521).
      
     «Уныло вскрылась весна…» От депрессивного и негативистского настроения Софьи Андреевны, часто выражавшегося в переписке с мужем, можно, пожалуй, уныть и вскрыться ненароком и в самый весёлый, солнечный весенний день… К сожалению, некоторые её опасения о будущем оказались не напрасны: урожай 1892 года снова погиб в части России засухой, очередные зима и весна снова были голодными, и Толстому, несмотря на всю отлаженность работы его «министерства добра», неизбежно было лично участвовать в работе на голоде, и в 1893-м году снова и снова выезжая в свой штаб в Бегичевке…

      В постоянно тревожном состоянии, вожделенно не желая пропускать никакой оказии для продолжения хотя бы эпистолярного, через расстояние, общения с мужем, Софья Андреевна продолжала писать в Бегичевку ежедневно. Вот следующее её письмо, от 29 апреля, настолько переполненное и милыми повседневными, и значительными, касающимися Л. Н. Толстого, биографическими подробностями, что достойно быть приведённым без сокращений:

     «Милый друг, вчера писала тебе, но не хочу пропускать Чернавской почты. Сегодня уехала к Олсуфьевым Таня до субботы. Пусть рассеется, хотя и тут сердце не покойно. Если она чего ждёт и не дождётся, то только сердце растравит. Здоровье её получше, но медленно идёт к улучшению, всё кишки не действуют.

      Сегодня в конторе Волкова встретила <Нила Тимофеевича> Владимирова, и он кое-что рассказал, что вынес из своей заграничной поездки. Всякий кучер, рабочий во Франции знает тебя и читал. Вообще образование низших классов его поразило сравнительно с Россией.

     Получила письмо от Ивана Ивановича Горбунова, просит капусты и других продуктов; но картофелю отсюда посылать нельзя, дорого; особенно платно. Для капусты прислали одно свидетельство Красного Креста. У них там цынга и бедность. Сегодня ещё барыня просила денег для Бугурусланского уезда, но я ещё не дала.

     Был этот капустник, у которого я покупаю, и рассказывал, что нанял двух работниц из ваших мест, и они рассказывали про ГРАФА, какой он благодетель, детей кашкой кормят, народ кормят, обо всех пекутся; несправедливые дела с кукурузной мукой разобрал, праведный человек!

     А вечера Грот принёс письмо Антония, в котором он пишет, что митрополит здешний хочет тебя торжественно отлучить от церкви. — Вот ещё мало презирают Россию за границей, а тут, я воображаю, какой бы смех поднялся! Сам Антоний хвалит очень «Первую ступень», и умно и остроумно отзывается о ней и об отношении к этой статье митрополита и духовенства. Тебе Грот хотел сегодня или завтра писать, он лучше расскажет, а у меня перебиваются разные впечатления, и я плохо помню.

     Очень холодно стало сегодня, и мы за город не поехали и не поедем, если будет так. У мальчиков 1 мая экзамены алгебры и арифметики. Все дети здоровы и хороши. Сидит Дунаев, помогает считать и завтра поможет, где купить клюквенный экстракт, лимоны и другое для Горбунова.

      Как поживаете? Кончился ли зной, сушь и ветер? Теперь у нас так, да ещё холодно.

      Прощай, милый друг, что-то не пишется. Провела день скучно: утро в банках, днём — позировала, вечер держала корректуру твоего отчёта. Пишу теперь письма, счёты, 10 часов вечера. Целую тебя и Машу.

      С. Толстая. 29 апреля 1892 г.

     Статью «Первая ступень» в журнале Грота пропустили, сейчас получила известие от ликующего Грота. Только сегодня всё решилось» (ПСТ. С. 521 - 522).

     О статье Л. Н. Толстого, специально посвящённой христианскому воздержанию, в частности же пищевому посту и осуждению культа ЖРАНЬЯ в лжехристианской, буржуазно-православной России, в мемуарах «Моя жизнь» Софья Андреевна дополнительно вспоминает, что получила её в печатном виде через Н. Я. Грота уже 1 мая и «прочла с удовольствием», несмотря даже на то, что уловила в тексте «живой упрёк» СВОЕМУ с семейством городскому и барскому образу жизни (МЖ – 2. С. 280). Опубликована статья была 6 мая.

      Очень значительны и упоминания в письме Софьи Андреевны об Алексее Павловиче Храповицком (церковная кличка «Антоний»; 1863 - 1936). Алёшке в детстве не повезло: родители не имели единого мнения о жизненной стезе, по которой надлежит направить сынка. Мать обеспечила ему религиозное домашнее воспитание; отец же, помещик и военный генерал — настоял на светском образовании для сына. В результате мальчик Алёшенька успел за гимназические годы наслушаться публичных лекций В. С. Соловьёва и Ф. М. Достоевского, и, под действием мистической «прививки в мозги» от матушки, принял их к сердцу чрезвычайно страстно. С 1881 по 1885 гг. он учится, вопреки воли отца, в Санкт-Петербургской духовной академии, понемногу, но далеко не полностью, преодолевая влияние «ересей» Соловьёва и Достоевского. А вот «профессиональная» ПРАКТИКА выпускника Академии — конечно же на время реанимировала многие его юношеские социально-критические и церковно-либеральные настроения. В особенности — с 1890 г., когда, уже с кличкой «Антоний», иеромонашек Лёха Храповицкий получил сан архимандрита и должность ректора той самой академии, в которой учился. Среди «духовных якорей», которые удержали его под влиянием учения православия самой влиятельной была весьма неравная по возрасту и влиянию дружба с харизматичным кронштадтским протоиереем Иваном Сергиевым (1829 - 1908), будущим «святым праведным отцом Иоанном Кронштадтским». Но рвало умненького Лёшку с церковного «якоря» долго и нехило. Именно с этим кризисом связано его поверхностная симпатия в начале 1890-х к христианской проповеди Льва Николаевича — в её аскетическом и практически-благотворительном аспектах. Конечно же, «роман» с толстовством не был у «Антония» и длительным: уже в том же 1892 г., будто кем-то «одёрнутый» (быть может, тем же Сергиевым?), он публикует критический очерк «Нравственная идея догмата Троицы», направленный частию и против Толстого — как бы публично «расписываясь в лояльности» матушке-церкви, обеспечившей уже ему завидную карьеру и весьма денежную должность. Через много лет, в марте 1908 г., вспоминая об Антонии (в связи с известием о желании того явиться в Ясную Поляну для «внушения» еретику о возвращении в «лоно церкви»), Толстой отозвался о нём так: «…Я не сказал <своей проповедью> ничего нового Антонию, он всё это знает. У него устройство психики такое, что всё это соскакивает» (Маковицкий Д. П. У Толстого. Яснополянские записки. – М., 1979. – Т. 3. С. 28).

     Митрополитом же, о котором сообщил в письме Гроту архимандрит Антоний, был старенький да глупенький Иван Алексеевич Лебединский) (церковная кличка «Леонтий»; 1822—1893), митрополит московский с 1891 г. По возрасту он имел счастье не дожить до того дня, когда его церковь таки осуществила предложенную им меру воздействия на Л. Н. Толстого — отлучение.

     Стоит попутно заметить, что составители сборника писем Софьи Андреевны Толстой в комментарии к приведённому нами только что письму ошибочно указывают на другую персоналию, а именно на Александра Васильевича Вадковского (церковная кличка «Антоний»; 1840—1912) (см.: ПСТ. С. 522). Но вот он как раз никогда и нимало Толстому не симпатизировал. Как раз поп Шурик Вадковский, будучи в 1901-м году уже митрополитом Санкт-Петербургским и Ладожским и первенствующим членом Синода, стал одним из инициаторов знаменитого «Определения». Кроме того, он состоял в 1900-е гг. в особой переписке с С. А. Толстой и так же, как Храповицкий, но с особой настырностью, как о важном церковно-государственном деле, пёкся об «обращении» Толстого в православие. Этими сближениями, вероятно, и вызвана ошибка в публикации писем С. А. Толстой.

      Наконец 30 апреля Соня кратко отвечает на столь же краткое открытое письмо мужа от 28-го. Главная в нём новость — успешная публикация 20 апреля толстовского отчёта в газете «Русские ведомости», свежий номер которой прилагался к письму:

      «[…] Вчера писала тебе, сегодня высылаю твой напечатанный отчёт в «Русских ведомостях» и это письмо. Мы все здоровы. […] Прощай, писать нечего. Дай бог вам всего лучшего, напишу в Клёкотки скоро.

       С. Толстая» (ПСТ. С. 523).

       По приведённым нами выше письмам супругов достаточно подробно можно восстановить картину основной их деятельности, связанной с помощью голодавшим крестьянам. Ниже мы опустим очень сходные по тематике документы или фрагменты их из анализируемого корпуса переписки. Это касается корреспонденций Л. Н. Толстого к жене от 2, 4, 12, 13, 15 и 16 мая и С. А. Толстой — от 2, 9, 10, 11, 18 и 19 мая. Такое наше решение связано и с тем, что сам Толстой публикацией своего отчёта подвёл итог большому этапу своей бегичевской эпопеи: с декабря 1891-го по середину апреля 1892-го года — так что продолжение этой эпопеи логично для нашего исследования связать с появлением в переписке супругов новых, интересных для нас писем; а таковые появляются уже только летом 1892-го.

     Но нам осталось представить читателю два важных сюжета, берущих начало именно в весенней переписке супругов. Первый из них — трагикомический, а местами и просто смешной, связанный с похождениями явившегося к Толстому шведского бродячего еврея.

     Татьяна Львовна, дочь Толстого, много беседовала с Авраамом фон Бонде и передаёт в своих воспоминаниях историю его жизни. Он был богатым землевладельцем в Нью-Йорке и однажды услышал, как бедная нанимательница проклинала его за то, что на оплату жилья у неё уходили последние гроши. Он решил отдать все свои деньги и весь дом даром своим жильцам. Но добрая женщина, почуяв слабость характера хозяина, накинулась на него с ещё большей и злейшей бранью: «А кто заплатит мне за годы горя и лишения, которые мы терпели…» и т. д. Несчастный еврей в ужасе бежал — из собственного дома, из Нью-Йорка, из Америки… В Индии он услышал восторженные рассказы местных жителей о Толстом и отправился к единомышленнику в Россию (Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. М., 1976. С. 308 - 309). Не застав Толстого в Ясной Поляне, он явился в Бегичевку. О его приезде Толстой сделал в Дневнике 26 мая такую запись: «Явился швед Абрагам. Моя тень. Те же мысли, то же настроение, минус чуткость. Много хорошего говорит и пишет» (52, 66). Забегая вперёд можно заключить, что именно это самое: «минус чуткость» — и сделало долгое проживание Авраама фон Бонде в Ясной Поляне, мечтавшееся ему, совершенно невозможным.

     В письме к жене от 1 мая Л. Н. Толстой характеризует гостя довольно подробно:

      «Ещё 3 дня тому назад явился к нам старик, 70 лет швед, живший 30 лет в Америке, побывавший в Китае, в Индии, в Японии. Длинные волоса, жёлто-седые, такая же борода, маленький ростом, огромная шляпа; оборванный, немного на меня похож, проповедник жизни по закону природы. Прекрасно говорит по-английски, очень умён, оригинален и интересен. Хочет жить где-нибудь, он был в Ясной, и научить людей, как можно прокормить 10 человек одному с 400 сажен земли без рабочего скота, одной лопатой. Я писал Черткову о нём и хочу его направить к нему. А пока он тут копает под картофель и проповедует нам. Он вегетарианец, без молока и яиц, предпочитая всё сырое, ходит босой, спит на полу, подкладывая под голову бутылку и т. п.» (84, 146).

     Судьбу такого аскета в глазах Софьи Андреевны Толстой можно было бы предвидеть: в её восприятии этот старый еврей мог быть столь же «вредным» для её отношений с мужем, для её семьи человеком, что и еврей молодой, неоднократно ранее упомянутый нами Исаак Файнерман, приблудивший к Толстому и Ясной Поляне ещё в середине 1880-х. Файнерман осуществил наяву один из Соничкиных кошмаров: живя по толстовским теориям, разорил до голодной нищеты свою семью, сделал глубоко несчастной свою жену… А Бонде практически осуществил другой постоянный кошмар Софьи Андреевны (из цикла «этим обязательно всё и кончится»): он бежал из дома и стал бродягой, надрывая свои силы в 70 лет тяжёлым физическим трудом и портя желудок грубой пищей.

     В дальнейшей переписке Толстой вспоминает шведа уже не так часто и пространно, но тоже достаточно для того, чтобы известиями о нём насторожить ещё более Софью Андреевну. Для примера, вот такие шутливые строки из письма от 2 мая:

     «Теперь 9 часов вечера, суббота. За столом, на котором стоит самовар, который швед называет идолом, сидит Маша, Саша Философова, Вера Михайловна, Митрофан, Скороходов и швед, съевший яблоко и больше ничего не желающий. Про него говорят, что он самый антихрист, он обещает прокормить 20 человек на осьминнике и копает уж, но только с уговором, чтоб ему душу продать» (84, 148).

     Шутки шутками, а швед, в числе прочих сближений с духовными практиками Льва Николаевича, оказался сторонником и пропагандистом того же восточного «хлебного огорода», возделываемого без использования скота, который, как мы помним, уже испытывал в Ясной Поляне и Толстой.

     Вот, в передаче Екатерины Ивановны Раевской, старушки мамы умершего И. И. Раевского, некоторые высказывания фон Бонде:

     «— Я — часть вселенной. Всё то, что я делаю, мне кажется, что так и должно делать. Если б я осуждал то, что делаю, то осуждал бы всю вселенную. Если осуждают одно
колесо в машине, то осуждают и всю машину. Всё то, что делается, делается к лучшему.

      […] Религия ничья мне не нужна. Религия запрудила весь ход человеческой жизни, и самый большой чёрт — это нравственность, так как она остановка жизни. Как реку запружают плотинами, так жизнь запрудили моралью. Надо брать пример с животных.

     […] Скота держать не следует, потому что он съедает траву, которая часть природы.

      […] Чистота не имеет смысла, это предрассудок. Мыться не нужно, потому что это стирает жир с тела. […] Не должно стричь волос, ни ногтей; это отнимает сок у человека. Держите ваш желудок в порядке, никогда не лечитесь. Если желудок в порядке, то не тратьте более пяти минут на испражнение. Если вы на это тратите больше времени, вы — больны. Чтоб желудок был в порядке, ешьте больше яблок и картофеля и пейте три стакана воды в день. Если будете жирно есть, то и два часа просидите без последствий. […] Когда я здороваюсь с моим приятелем, то всегда говорю: не здравствуйте, а: “Хорошо ли вы испражнялись?” и тот тем же мне отвечает» и т. д. (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Л. Н. Толстой. Летописи Государственного литературного музея. – Кн. 12. — М., 1938. — [Т. I]. – С. 419 - 420).

      Легко догадаться по этим суждениям бродячего философа, что именно он послужил Толстому прототипом для образа «свободного человека», беспаспортного старика-сектанта в романе «Воскресение» (см. ч. 3, гл. XXI). Кстати сказать, сопоставление реального Бонде с реальным Толстым делает невозможными никакие спекуляции по линии отождествления бродяги из «Воскресения» с самим великим яснополянцем — к которым по сей день периодически прибегают непрофессиональные и нечестные, обманывающие читателей исследователи, такие как П. Басинский, Ю. Сапрыкин и единомысленные им такие же сволочи и дряни.

     Казалось бы, длительные отношения с великим яснополянцем шведу обеспечены. Но, к сожалению, аскет не учёл состояния здоровья своего младшего по летам нового приятеля… да и тот, увлёкшись, забыл про свои хронические болячки. Рассказывает Т. Л. Сухотина – Толстая:

     «Кроме сырых яблок, швед готовил какие-то лепёшки, которые он ел тоже сырыми, и пил болтушку из овсяной муки с водой. Тяжёлые, как камень, лепёшки, конечно, совершенно расстроили здоровье отца, всю жизнь страдавшего болями желудка. Он сильно поплатился за своё увлечение» (Сухотина-Толстая Т. Л. Указ. соч. С. 306).

     В конце концов в письме от 4 мая Толстому пришлось сознаться в своей оплошности:

     «…У меня 3-го дня, следовательно, 2 мая, были довольно сильные боли в животе, похожие на те, которые бывали у меня при камнях. Я тотчас же поставил несколько клестиров, горячее на живот, потом компресс и через 3 часа боли прошли, и вот теперь, 4-е, 2-й час дня, я совсем здоров, только напуган этим приступом, и осторожен, как только можно быть. Ещё не ем ничего твёрдого, и не хожу, и не езжу, хотя ничего не болит. Маша […] ходила за мной и хотела писать тебе тотчас же, но я удержал её и, как видишь, сделал очень хорошо, потому что всё прошло… Это наверно были камни, потому что очень было резко больно, хотя и не долго. Ни желтухи, ни окраски мочи, ни жару не было.

     Странно сказать, но я истинно люблю эти боли. Бога вспомнишь. А главное, до этого я два дня был в страшно дурном расположении духа, ничего не мог работать. А теперь так свеж и бодр и 2-е утро хорошо работаю. Прощай, душенька, пожалуйста же, не беспокойся и знай, что я всю тебе написал правду» (84, 148 - 149).

     Сомнительно, что такое письмо могло успокоить Софью Андреевну, или что она могла хотя бы совершенно поверить ему. Но, по воспоминаниям всё той же Е. И. Раевской, Софья Андреевна узнала о болезни мужа прежде получения этого его письма: Елена Павловна Раевская, вдова И. И. Раевского, жившая в Туле с детьми, узнала о приступах Толстого от прибывшего к ней из имения управляющего и, конечно, немедленно довела всё до сведения Софьи Андреевны:

     «Получив письмо 6 мая в 10 часов вечера, графиня,  немедля  ни  минуты, тут  же  выехала  6-го  по двенадцатичасовому  ночному  поезду  и  7-го  числа  вечером  прибыла  в  Бегичевку, приехав со станции Клёкотки […] в маленькой тележке» (Раевская Е. И. Там же. С. 420).

     Дальнейшее пусть расскажет сама С. А. Толстая, по мемуарам «Моя жизнь»:

     «Приехала вечером, Лев Николаевич уже здоровый сидел за большим столом с своими сотрудниками, которых было много, а на полу лежал старый швед и спал, а может быть, и притворялся, что спит, так как было очень шумно.
    
      Лев Николаевич как будто был мне рад. Я гуляла с ним, посещая столовые, следила за его здоровьем, а главное, регулировала его пищу, стараясь как можно лучше кормить его. Желтуха, очевидно, была, так как зрачки его совершенно пожелтели.

      9-го мая я уехала, заехала в Туле к Елене Павловне Раевской, куда приехал и губернатор Зиновьев и вручил мне там свидетельства Красного Креста, которые я тотчас же послала в Бегичевку с письмом, в котором между прочим пишу: “Целую Машу, которая была очень мила: светлая, кроткая и приятная… Так и вижу вашу пыльную Бегичевку, но мне там было оба раза хорошо”» (МЖ – 2. С. 282).

     Это очень важное для нас признание Сони из цитируемого ей в мемуарах письма её к мужу. В особенности если помнить отрицательные отзывы её о Бегичевки из прежней, зимней, поездки. Пусть и не сразу, но Птица Небесная духа и разумения расправила крылья и в ней. И назвать христианское служение Сони «второстепенным», менее значительным, чем служение бедствовавшему народу Льва — не решится никто. Титану с огромными крылами потребно накормить народ (да и всему человечеству оказать своей нравственной проповедью важную духовную помощь!), а маленькой птичке рядом… важно, чтобы сам кормилец не голодал и не болел, был в силах для своего дела!

     В письме Л. Н. Толстого к жене из Бегичевки от 12 мая о Бонде он пишет всего одно предложение, свидетельствующее о сохранившейся и после неудачной диеты и болезни симпатии к нему (хотя, кажется, ставшей более умеренной): «Швед грустен, сидит в уголке и зябнет, но говорит всё так же радикально и умно» (84, 150).

     Дальнейшая судьба странного шведа не нашла отражения в переписке Л. Н. и С. А. Толстых и не может поэтому быть здесь рассматриваема. Конечно же, Авраам фон Бонде, помимо непростительного своего проступка в отношении здоровья Льва Николаевича, и в целом произвёл на Соничку самое невыгодное впечатление — что-то сродни грязному и нездоровому животному. Всё же, по воспоминаниям Т. Л. Сухотиной-Толстой, он был принят и долго терпим в Ясной Поляне — вместе со всеми своими чудачествами, как, например, раздевание догола, спаньё на полу и под. И лишь когда он стал грубо конфликтовать с другими гостями Ясной Поляны, Толстой с дочерью Таней деликатно выселили его — сперва в ближнюю деревню Овсянниково, в маленький домик, в котором жила такая же радикальная аскетка Мария Шмидт, а позднее, хлопотами Толстого, Бонде должен был переехать в Воронежскую губернию, на участок земли, где мог бы осуществить свои земледельческие планы, но… не признавая документов, он не смог, по действовавшим законам, сделаться официально оседлым жителем Российской Империи и, вероятно, вскоре покинул её (Сухотина-Толстая Т. Л. Указ. соч. С. 309 – 314, 490 (Примечания.)).

     Второй сюжет, на котором, завершая данный Фрагмент презентования читателю и анализа переписки Л. Н. и С. А. Толстых в 1892 году, нам необходимо задержать внимание читателя — довольно печальный и чреватый той трагедией, которой завершилась для Софьи Андреевны в 1910 году попытка жить с мужем-христианином, не разделяя его религиозного понимания жизни. В центре этого сюжета снова оказывается ближайший друг Льва Николаевича, В. Г. Чертков — человек с тяжёлым характером и далеко не всегда открытыми, честными намерениями. Не умом, а именно своим психическим складом он был «язычник» — в том же смысле, в каком грустно признавала себя «язычницей» и Софья Андреевна: то есть человек, необходимо и во многом разделявший то низшее по отношению к христианству, «мирское» понимание жизни, которое отдаёт человека во власть главных и страшнейших по разрушительности грехов: властолюбия, тщеславия, похоти, корысти… В отношении Льва Николаевича Чертков вряд ли когда-то мог явить корыстолюбие: он по наследству был гораздо богаче, чем семья Толстого. Вряд ли можно говорить и о похоти — вопреки «догадке» уже совершенно душевно не здоровой в 1910 г. Софьи Андреевны о гомосексуальном партнёрстве её 81-летнего мужа с Чертковым. А вот что касается властолюбия и тщеславия… Это и были главные обвинения в адрес В. Г. Черткова из уст и в писаниях уже его современников. Он стремился наложить тяжёлую длань своего влияния не только на рукописи Льва Николаевича, не только на ход и результаты его творчества, но и на СЕМЕЙНЫЕ ОТНОШЕНИЯ Толстого, и прежде всего — с ЖЕНОЙ, в которой Черткову справедливо виделся конкурент за историческое место «по правую руку от гения».

     Попросим тут снова нашего читателя завязать на память узелок. А если уж развязался прежний — напомним, что конфликтные, неприязненные отношения жены Толстого с В. Г. Чертковым берут начало в 1887 г., когда она нечаянно (хотелось бы верить, что именно так) прочла письмо Льву Николаевичу его «одноцентренного друга», где были такие строки:

      «Галя около меня, и нет такой области, в  которой  мы  лишены  обоюдного  общения  и  единения. Не знаю, как благодарить Бога за всё то благо, какое я получаю от этого единения с женой. При этом я всегда вспоминаю тех, кто  лишен  возможности такого духовного  общения с женами,  и  которые,  как  казалось  бы, гораздо,  гораздо  более  меня заслуживают этого счастья.  …Я объясняю себе это обстоятельство, с первого взгляда кажущееся несправедливым, тем, что люди эти,  именно  потому,  что они  сильнее меня  и могут обходиться меньшим, именно,  потому-то  лишены  той  роскоши  духовного  единения  с  женой, которою  я  пользуюсь.  Силы их больше и  задача  и  условия  их жизни соразмерно  труднее и  значительнее» (Цит. по: 86, 33).

     Конечно же, это по внешности «общее» суждение о жёнах, с которыми великим мужьям невозможно духовное общение Софья Андреевна вполне справедливо отнесла на свой счёт. Вдвойне болезненней было Соничке сопоставление Чертковым её с собственной его женой, Анной Константиновной (урожд. Дитерихс; 1859 - 1927) (имевшей в кругах толстовцев кличку «Галя»). Духовное единомыслие «Гали» с мужем и Львом Толстым, единоверие в Боге и Христе либо переосмысливалось в сознании Софьи Андреевны таким образом, что превращалось в свидетельство “глупости” или “слабохарактерности” Анны Константиновны, либо находило рационализацию в том, что семья Чертковых, будучи чрезвычайно богатой и защищённой от репрессий могучими «связями», вплоть до придворных, могла себе позволить «юродство» христианской жизни.

     В дневнике Софьи Андреевны под 9 марта 1887 г. появилась такая запись о тайном чтении чужого письма:
   
     «Я прочла, и мне больно стало. Этот тупой, хитрый и неправдивый человек […] хочет разрушить ту связь, которая скоро 25 лет нас так тесно связывала всячески!»

      И ниже, как резюме:

      «Отношения с Чертковым надо прекратить. Там всё ложь и зло, а от этого подальше» (ДСАТ – 1. С. 116).

      «Я возненавидела тогда Черткова» — признаётся Софья Андреевна в мемуарах (МЖ – 2. С. 19). Но дальше «установки на разрыв» отношений дело так и не пошло: человек, во-первых, воспитанием и происхождением светско-аристократический, то есть принадлежащий как раз к тем кругам, которые были ближе и любимее всего Соне; во-вторых молодой и красивый мужчина (что, конечно же, имело значение для Сони не столько как для женщины, сколько как для эстетически утончённого человека); в третьих же, и главное — многообразно полезный её мужу и ДУХОВНО необходимый, Чертков не мог быть изгнан из толстовского дома так же просто, как сделали это с чудаком шведом.

     Отношения продолжились… и приняли к 1892 году ещё более, со стороны Черткова, «токсичный» характер. Почуяв в готовящемся Львом Николаевичем трактате «Царство Божие внутри вас» значительное в человеческой и христианской истории сочинение, навязчиво заботливый друг озаботился не просто КОНТРОЛИРОВАТЬ, но и специфически «стимулировать» работу Льва Николаевича. В частности, приехавший в ноябре 1891 г. в Бегичевку М. Н. Чистяков имел от Черткова поручение: забрать у Толстого и привезти к нему (на хутор Черткова Ржевск в Воронежской губ.) первые восемь готовых глав «Царства Божия». Как мы знаем, Толстой сильно задержался с писанием 8-й главы, и Чертков никак не мог дождаться заполучить её. Первые семь глав были переписаны на хуторе Черткова начисто, будто для публикации. В марте тот же Чистяков снова караулил, буквально «над душой» автора, 8-ю главу — в Москве, во время пребывания там Толстого. Несомненно, это был элемент манипулятивного давления на Толстого, любившего возвращаться к уже, казалось бы, оконченным писанием текстам и снова перемарывать и переделывать их… В середине апреля 1892 г. рукопись 8-й главы отправилась к Черткову, а оттуда в конце месяца, уже в переписанном виде — снова к Толстому, в Бегичевку. Причём Чертков прислал с рукописью своего переписчика, Евдокима Платоновича Соколова (1873 – 1919), крестьянина-грамотея, ловкого и хитрого, служившего в хуторе Ржевск у Черткова и для выполнения иных, что называется, «особых» и негласных поручений. В письме от 28 апреля Лев Николаевич деликатно давал понять «заботнику», что не намерен прерывать работу помощи крестьянам ради желаемого Чертковым скорейшего окончания трактата (87, 144 - 145). Соколов, однако, так и кружил, как стервятник, вокруг Толстого битый месяц, уехав из Бегичевки только 23 мая — конечно же, БЕЗ вожделенной Черткову рукописи. 

     Примечательно, что в этом же письме Толстой рассказал Черткову и о новоприбывшем в Бегичевку шведе Бонде, с самых положительных сторон охарактеризовав его интеллект, нравственный облик и согласные с убеждениями поведенческие практики. Он просил Черткова принять Бонде и поселить на хуторе, на клочке земли. Но Чертков в ответном письме… открестился от «духовного собрата» из Швеции, попросив Толстого НЕ присылать Бонде к нему. С наибольшим вероятием — побоявшись внимания к себе полиции в связи с проживанием на его земле «хлебороба», не признающего ни денег, ни документов, ни даже обыкновенной человеческой одежды.

     Сам «христианнейший» Владимир Григорьевич во всю «голодную эпопею» не подверг (в отличие от той же Софьи Андреевны) свою задницу никакой опасности, не навестив ни тифозной, холерной и дизентерийной Бегичевки, ни Патровки, где едва не погиб от тифа младший сын Толстого, Лев Львович. Он предпочитал «просвещать» народ, готовя к публикации тексты для издательства «Посредник»: это ведь куда как менее хлопотно и более безопасно, чем кормить или лечить!

     Толстой молчал, терпел и не жаловался жене на дёрганья со стороны «посланцев» от Черткова. Но скрыть ничего не удалось. О «стервятнике» Соколове её известили, и 4 мая она отправила В. Г. Черткову некое критикующее письмо, которое тот, прочтя, переслал Толстому с жёстким распоряжением: ознакомиться и ИЗОРВАТЬ. К сожалению, Толстой исполнил эту волю своего духовного собрата (или уже контролёра?). Чертков же отправил Софье Андреевне 8 мая отповедь такого лживого и гнусного содержания:

    «…Вы находитесь в полном заблуждении.  Никого я к Льву Николаевичу за рукописью не посылал и нисколько я  его  не  тороплю,  не «мучаю»  окончанием этой работы.  Я наоборот послал ему списанную  рукопись,  следуя  в  этом  его собственному желанию,  определённо мне сообщенному» (Цит. по: 87, 147).

      Последнее было правдой. Но заметим: ни слова о «сторожах», включая Соколова, ВЫМОГАВШИХ у Толстого рукописи, хотя и не вербально, но одним своим молчаливым присутствием в его доме — в Москве и в Бегичевке!

      И далее — ОЧЕНЬ болезненный удар по Соне:

      «В вашем письме ко мне вы упоминаете о Льве Николаевиче, как об «утомлённом НЕРВНОМ старике». Вы знаете, Софья Андреевна, как давно я уже совсем воздерживаюсь от высказывания вам моего мнения о ваших отношениях к Льву Николаевичу. Но раз вы сами затрагиваете со мною этот  вопрос,  я  чувствую,  что  обязан  и  с  своей  стороны  ответить  вам откровенно и правдиво.  Во Льве Николаевиче я не только не вижу нервного старика, но напротив того привык видеть в нем и ежедневно получаю фактические  подтверждения этого,  — человека  моложе  и  бодрее  духом и  менее  нервного,  т.  е.  с большим душевным равновесием, чем  все  без исключения люди,  его окружающие и ему  близкие. Он вообще, по моему глубокому убеждению, гораздо разумнее нас всех; а по отношению к СВОИМ поступкам  и  распоряжению СВОИМИ  занятиями  он  несомненно  гораздо лучше кого-либо  из  нас знает что;,  где,  когда  и как делать. И потому ни вам, ни  мне,  и  никому  из  нас  не  подобает  становиться  по  отношению к  нему в положение «оберегателя его труда», как вы о себе выражаетесь. […] …Теми вашими поступками,  в  которых  вы действуете  наперекор  желаниям  Льва  Николаевича,  хотя  бы  и с  самыми благими намерениями,  вы не только причиняете ему лично большое страдание,  но  даже  и  практически,  во  внешних  условиях  жизни  очень  ему вредите.

    […] Высказал я вам всё это, Софья Андреевна, для того,  чтобы  объяснить вам, почему, если в данном случае вы и ошиблись в вашем предположении о моем образе действия с рукописью Льва Николаевича, я однако в будущем не  могу  обещаться  воздерживаться  от  такого  именно  отношения к  Льву  Николаевичу,  которое  вы  порицаете,  но  я  считаю  единственным правильным. […] …При  возникновении таких  или иных запросов к нему,  буду их предъявлять ему,  не откладывая до наступления  других  предполагаемых  условий,  которые  могут  никогда  и  не наступить» (Цит. по: Там же. С. 147 - 148). Любопытно, что в черновике письма Чертков прямо указал, что-де жена годами лишает Льва Николаевича «душевного отдохновения», но позднее вычеркнул эти строки (Там же. С. 149).

     Это уже не «третий лишний» в общении мужа и жены. Это уже лишний НА МЕСТЕ ОДНОГО ИЗ ДВОИХ, а именно Софьи Андреевны — настырно «отодвигающий» её от мужа, претендующий на ДУЭТ, без её «духовно чуждого» влияния в жизни мужа. Само появление (не в первый уже раз!) голоса Черткова в нашей книге, подразумевающей ДИАЛОГ ДВОИХ, мужа и жены, Льва Николаевича и Софьи Андреевны Толстых — свидетельство той дерзкой роли, которую принял на себя приближённый и доверенный друг великого писателя!

     Вот по поводу этой чертковской злой филиппики Софья Андреевна пишет мужу в ночном письме 14 мая уже открыто, хотя по-толстовски деликатно (скорее снова ставит вопрос о поведении Черткова, нежели разрешает его):

     «Чертков написал мне неприятное письмо, на которое я слишком горячо ответила. Он, очевидно, рассердился за мой упрёк, что он торопит тебя статьей, а я и не знала, что ты сам её выписал. Я извинилась перед ним; но что за тупой и односторонне-понимающий всё человек! И досадно, и жаль, что люди узко и мало видят; им скучно!» (ПСТ. С. 524).

      Письмо это, ответ Сони Черткову, сохранилось. Приводим наконец выдержки и из него:

      «Вл. Григ., в том, что я упрекнула вам за присылку конца статьи — я виновата. Так как я не живу с Л. Н., я не знала, что он сам её у вас вытребовал, и прошу извинения. Но ваше недовольство, что я упомянула о том, что человек 64 лет — старик, что деятельность утомила его и что он нервный — мне было удивительно. О духовном его состоянии я не говорила: не вам, не мне его судить, а вы наивно выражаетесь, что он — разумнее нас всех! Да разве такое сравнение возможно? Мы, люди простые, крайне односторонние, — а он вековое явление. И если я 30 лет ОБЕРЕГАЛА его, то теперь ни у вас и ни у кого-либо уж учиться не буду, как это делать [...]. Что касается ВРЕДА И СТРАДАНИЯ, о которых вы упоминаете, что я причиняю мужу моему, то кроме вашего взгляда, который усмотрел это, — ещё другого не было. Все видели и видят нашу 30-летнюю счастливую жизнь, а если последнее время иногда и казалось, что были тяжёлые минуты, то только благодаря посторонним вмешательствам совершенно чуждых нам людей, которые сознательно и бессознательно портили нашу семейную жизнь и вторгались в неё [...]. Не забыла и не прощу я вам никогда одного — это ещё несколько лет тому назад я прочла в вашем письме сожаленье Л<ьву> Н<иколаевичу>, что ему в лице меня послан КРЕСТ. Теперь вы это повторяете иносказательно — мне. Да вспомните, Вл. Гр., что кроме вашей — есть воля Божья, и если бы правда была, что это крест, то нельзя даже упоминать об этом человеку, которого любишь; а, любя, надо искать и указать на те светлые стороны жизни, которые есть у всякого. Больше мне вам сказать нечего, как пожелать больше доброты и ясности, и меньше вмешательства в чужую жизнь» (Цит. по: ПСТ. С. 525 - 526).

     С несением креста жизнь Толстого с женой Чертков сравнил ещё много ранее рокового письма 1887 года… и, разумеется, ошибался. Вот как своё положение, по отношению к этому христианскому образу, характеризовал сам Толстой в Дневнике 3 мая 1884 г.:

     «…Нашёл письмо жены. Бедная, как она ненавидит меня. Господи, помоги мне. Крест бы, так крест, чтобы давил, раздавил меня. А это дёрганье души — ужасно не только тяжело, больно, но трудно...» (49, 89).

      Увы! но уже к началу 1890-х, и до самого конца земного бытия Льва Николаевича Толстого, таким «дёргателем», на пару с Софьей Андреевной, стал — конечно же, тоже С САМЫМИ БЛАГИМИ НАМЕРЕНИЯМИ — и В. Г. Чертков. Именно с этим, С БЛАГИМИ НАМЕРЕНИЯМИ, «дёрганьем души» связана знаменитая и трагическая запись Льва Николаевича во второй тетради «Дневника для одного себя» 1910 г.: «Они разрывают меня на части.  Иногда думается: уйти ото всех» (58, 138).
 
     Однако возможности, как в начале 1890-х, уйти от суетливых претендентов на «духовное наследие» и просто наследство в практическое дело, каким была помощь голодавшим крестьянам, у Толстого в 1910-м не выдалось. Земной полёт был окончен, миссия выполнена. Отяжелевшие мирскими тяготами и горем крылья Птицы Небесной Льва отказали ему, приковав умирающее тело к постели в доме железнодорожного начальника на станции Астапово. Там и до сей поры музей, в котором копошится полчище бюджетных, от роду и пожизненно бескрылых музейных крыс, кормящихся с материальных останков этого, одного из величайших в человеческой истории, духовных освобождений.

КОНЕЦ ВТОРОГО ФРАГМЕНТА

______________

Фрагмент Третий.
СОВСЕМ УСТАЛА БЫТЬ ЕГО ЖЕНОЙ
(14 – 26 июля 1892 г.)

     В начале Фрагмента Третьего, заключительного в Тридцать Пятом эпизоде нашей презентации переписки супругов Толстых, вспомним снова характеристическое, очень эмоциональное признание Софьи Андреевны из письма мужу от 18 февраля:

    «<Дочь> Таня кому-то в Москве сказала: «как я УСТАЛА быть дочерью знаменитого отца». — А уж я-то как устала быть ЖЕНОЙ знаменитого мужа!» (ПСТ. С. 497)»

      Усталость, конечно же, коснулась и Толстого. В своём втором публичном «Отчёте об употреблении пожертвованных денег», за период уже с 12 апреля по 20 июля 1892 г. он свидетельствует об определённых эмоциональных «выгорании» и «отупении», сделавших его и помощников его малочувствительными не только к видам крестьянских несчастий, но даже к слезам и мольбам:

     «…Я не мог бы ответить на вопрос о том, каково положение народа: тяжело, очень тяжело или ничего?  потому что мы все, близко жившие с народом, слишком пригляделись к его понемножку всё ухудшавшемуся и ухудшавшемуся состоянию.

     […] Да, нам надоело.  А им всё так же хочется есть, так же хочется жить, так же хочется счастья, хочется любви…» (29, 166, 168).

     Но это «выгорание», скорее, было психологической защитой, необходимой при длительном стрессе — чуждой эгоизма. К «усталости» же Софьи Андреевны, помимо вербализируемых ей забот о семье, о своих иссякающих силах и о здоровье мужа, примешивалось всё та же, уже отмеченная нами выше, особенная «любовь», неотторжимая от потребности ОБЛАДАТЬ любимым человеком, постоянно видя его, и даже КОНТРОЛИРОВАТЬ в его действиях и отношениях с прочими людьми. Почувствовав снова в Черткове конкурента в этом обладании и контроле (а значит, и врага), она, как свидетельствует запись в Дневнике Льва Николаевича, в дни его очередного краткого, с 24 мая по 2 июня, отпуска и приезда с дочерью Машей и жизни с ней — уже в Ясной Поляне, куда по обыкновению переехала на лето семья — Софья Андреевна снова была не в духе:

    «Соня мрачна, тяжела. Уж я забыл это мученье.  И опять. Молился нынче о том, чтобы избавиться от дурного чувства». И тут же: «Я собрался ехать» (52, 67). Хорошо, когда ЕСТЬ, КУДА уехать!

     Поездка Толстого в Бегичевку со 2 по 15 июня, хотя и сопровождалась недлительным эпистолярным общением супругов, для нас малозначительна. Со стороны Софьи Андреевны к этому периоду относятся письма от 2, 4, 8 и 11 июня, которые мы опускаем. В целом они производят удручающее впечатление: писавший их человек явно очень устал, не вполне здоров и настроен на негативное восприятие всех новостей и вообще впечатлений жизни. И запоминается Соничке не самое лучшее. Для примера, из письма от 4 июня, из прекрасной летней Ясной Поляны:

     «Удушье у меня не повторялось, немного спина болит и плохо ночь спала, но купаюсь, гуляю, ем — всё по-старому. Сестра Таня вдруг решила, что: “а ведь ты, Соня, долго не проживёшь” — и повторяет мне это несколько раз. Я это и сама думаю…».

     А тут ещё изгнанный из дома грубый немец-гувернёр (вероятно, тоже не вполне здоровый душевно человек), пользуясь отсутствием хозяина, пишет ей и грозит отомстить:

     «…И если б не маленькие дети, не соловьи, не цветы, не чудное солнце, не дубы и вся цветущая растительность, то жить бы было очень тяжело. Уйдёшь в лес с Ваничкой, ну и хорошо» (ПСТ. С. 526).

     А в письме 8 июня — другая грустная история: крестьяне с дальнего покоса решили, в отсутствие «барина», проехать с возами сена прямо по барским лугам, да ненароком наехали на Софью Андреевну, сидевшую в высокой траве с детьми:

    «…Четырнадцать возов, человек 20 народу. Всё это ехало Калиновым лугом, без дороги, мимо ёлочек и мимо ржи и Заказа. Я рассердилась, послала переписать всех и заявить уряднику» (Там же. С. 527 - 528). На следующий день мольбы на коленях мужичьих жён довели Соничку до очередного нервного срыва и припадков удушья… но бабы добились своего: оштрафованы мужья не были.

     Поступок, казалось бы, совершенно оправданный. Защита собственности. Была опасность для детей… И так далее. Но, во-первых, выглядит эта хозяйственная грозность Софьи Андреевны достаточно чрезмерной в отношении ТРУДЯЩИХСЯ СОСЕДЕЙ, бедняков-крестьян — если посмотреть на неё глазами Толстого. И вовсе нелепой — если смотреть из НАШЕГО (апрель 2020 г.) времени, когда по тем же самым землям закрытой на карантин Ясной Поляны колесят любители моторного «экстрима», шумя, матерясь, разбрасывая по пути мусор и сжигая траву, а на Любимой Скамейке Льва Николаевича в «Ёлочках» уже прошло несколько пьяных пикников — с участием свободно заходящих на территорию Музея и в Заповедник, благодаря «хорошим знакомствам», дружков тех самых охранников, которые показушно закрыли вход к нам «из-за вируса» от НОРМАЛЬНЫХ посетителей! Это-то как раз не народ, а ГОРОДСКИЕ ПАРАЗИТЫ, как правило избегающие настоящего человеческого труда — ЛИШНИЕ, не нужные ни Богу, ни Природе! Но заявляющие некие свои «права» на последнюю… на свежий воздух вперемешку с табаком, бензином и водкой.

     Это был только один из цепочки конфликтов жадной и принципиальной горожанки (хуже того — москвички) Sophie с нелюбимым ею сельским народом. По этому поводу Татьяна Львовна предостерегала маму в письме от 12 июня 1892 г. из Бегичевки:

     «Ваши истории с ясенским и телятинским народом очень огорчительны, и всё это пойдёт crescendo и crescendo, потому что чем хуже будут отношения с народом, тем они будут больше делать неприятностей. Это — дурное начало… Со временем начнут вас поджигать, и такие будут ожесточённые отношения, что жить в Ясной нельзя будет» (Цит. по: Гусев И. И. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого. 1891 – 1910. С. 78).

     Пророчество умнейшей дочери Льва могло бы совершенно сбыться уже в годы Первой российской революции 1905 – 1907 гг., когда в России массово разграблялись и сжигались протестующим народом дворянские усадьбы. Если бы не гигантский авторитет в глазах крестьян Толстого, НАЗЛО которому Sophie продолжала и в последующие годы преследовать крестьян.

      В эти же дни Лев Николаевич с дочерьми Машей и Таней и множеством иных помощников продолжал своё служение Духовного Царя России. Виды на урожай были далёкими от благих ожиданий, так что ни о каком свёртывании бегичевского «министерства добра» не могло идти и речи. Но всё же Лев Николаевич стремился максимально успокоить и обнадёжить жену, с целью чего писал, например, 8 июня, перечисляя своих главных помощников в Бегичевке:

     «Сейчас ожидаются Писаревы, Философовы и тут Давыдовы, и я спешу уйти. Вчера я ездил, нынче пойду ходить по ближним <столовым>. В свои поездки я, глядя на поля, решил, что урожай не так плох, как казалось, и, несмотря на то, что приходят депутации о том, чтобы продолжать, можно будет спокойно уехать, хотя и многих жалко» (84, 154).

      А в письме от 13 июня — небольшая коррекция этой, специально для Сони состряпанной, радужной картины, но «подслащённая» одновременно известием о скором, пусть и не окончательном, приезде домой, в Ясную:

     «Если ничего не помешает, приедем во вторник, как ты желала. Готовим всё к тому, чтобы откланяться, для чего надо будет приехать ещё один последний раз» (Там же. С. 155).

     В новом отпуске, с 16 июня по 9 июля 1892 г., Толстой продолжил работу над трактатом «Царство Божие внутри вас». Восьмая глава наконец далась ему: по совету приехавшего в госте к семье Н. Н. Страхова, он разделил её на три главы, что помогло определиться с необходимыми дополнениями и правками всего текста.

      А ещё в эти же дни, но уже перед самым отъездом, Толстой завершил юридически раздел имущества между женой и детьми, подписав 7-го июля раздельный акт. Показательно, что гостившие в эти дни в яснополянском доме Н. Н. Страхов и П. И. Бирюков, люди покладистые и психологически выносливые, всё-таки 5 и 6 июля соответственно спешно выехали восвояси — не выдержав атмосферы домашней свары, сопровождавшей раздел. Её отчасти передаёт относящаяся к разделу запись в Дневнике Л. Н. Толстого от 5 июля:

     «Остаюсь ещё для раздела. Тяжело, мучительно ужасно.  Молюсь, чтоб Бог избавил меня.  Как? Не как я хочу, а как  хочет Он.  Только бы затушил Он во мне нелюбовь.  —  Вчера поразительный разговор детей.  Таня и Лёва внушают Маше, что она делает ПОДЛОСТЬ, отказываясь  от  имения.  Её поступок заставляет их чувствовать  неправду  своего,  а  им надо  быть  правыми,  и  вот  они  стараются  придумывать,  почему поступок  нехорош  и подлость.  Ужасно.  Не могу писать.  Уж я плакал, и опять плакать  хочется.  Они говорят: мы  сами  бы хотели  это  сделать,  да  это  было  бы  дурно.  Жена говорит им: оставьте у меня. [Часть Марии Львовны, отказавшейся участвовать в мерзком разделе, Софья Андреевна оставила себе. – Р. А.]  Они молчат.  Ужасно!  Никогда не видал такой очевидности лжи и мотивов её.  — Грустно, грустно, тяжело мучительно» (52, 67).

      Этот «раз», то есть эта поездка в Бегичевку в период с 9 по 29 июля, конечно же, не будет последней для Толстого. Но именно о ней и о хронологически связанной с этими днями переписке Л. Н. и С. А. Толстых мы и будем говорить ниже.

     Биографически время пребывания Льва Николаевича в Бегичевке в июльскую поездку, с отъезда из Ясной Поляны до возвращения в неё же — это числа с 9 по 29-е. Но первое из известных писем этого Фрагмента, именно 14 июля от Софьи Андреевны, не публиковалось. Первое же из писем Толстого — уже из самой Бегичевки, датируемое исследователями приблизительно 15 или 16 июля: труд описать дорожные приключения поездки на лошадях через Пирогово, Успенское (имение Бибиковых) и Богородицк в Бегичевку взяла на этот раз на себя дочь Толстого Маша. В своём же письме Толстой сообщал все те подробности своего временного, сезонного «сворачивания» работы помощи крестьянам, которые, как он знал, будут необходимы или хоть интересны жене:

     «Маша тебе, вероятно, описывала <в письме 12 июля> всё наше путешествие, которое было не только безопасно и безвредно, но очень мне приятно. Здесь все приготовились и приготовляются давать отчёты последние. Провизию остальную всё свозим в Бегичевку. Делаем перерыв всех столовых — думаю — до конца сентября. Что дальше будет, покажут обстоятельства. Но одно, что я и прежде думал и в чём теперь ещё более утвердился, это то, что самых слабых людей, старых, больных — небольшое количество — всегда бесприютных и беспомощных, нынешний год при неурожае и потому при неподавании милостыни, при дорогом хлебе и при привычке, взятой ими и теми, кто о них заботился, что их кормят, — что нельзя их бросить. И это то самое дело, которым мы займёмся теперь. — Их надо как-нибудь устроить. Нынче приходила такая команда из Татищева. Вчера приходила Бегичевская вся деревня. Но целые деревни мы не можем кормить, а бездомных нельзя бросить. В этом было и главное дело прошлого года. И теперь, как это устроится, не знаю. Вчера я целый день был дома. Все съехались. А нынче поеду в сторону Орловки и по деревням, попробую, испытаю, как это устроится.

    Торопят меня, едет Гриша к Давыдовым и свезёт письмо в Клёкотки.

     Я здоров, хотя слаб и не пишется. Получены два вагона, и нет дубликатов, и потому, пожалуйста, все объявления присылай. Целую тебя, Лёву и детей. Тани, верно, ещё нет. — Здесь все благодушны и дружны» (84, 155 - 156).

     Следующее небольшое письмо Толстого к жене, от 17 июля, так же связано с проблемами принятия на станции продовольствия для столовых. Цитируем из него строки, которые касаются общих личных интересов Сони и Льва:

      «Мы все благополучны и здоровы. Но положение народа, особенно в нашей местности, очень дурно. Положительно хуже прошлого года. Так что искать худшего негде» (84, 156).

     Вместе с предшествующим письмом это однозначно давало Софье Андреевне понять: ни о каком зимовании без выезда, при ней и в Москве, мужа она могла даже не мечтать. Но её интересы явно расходились с текущими интересами работника Божьего в мире Льва. Как раз очередное, встречное, то есть тоже от 17 июля, письмо Софьи Андреевны продемонстрировало это очень ярко. Приводим ниже полный его текст

     «Милый друг Лёвочка, получила, наконец, и от тебя письмо; ты пишешь, что здоров, но слаб, что голод опять, что вы кончаете до сентября дело и НЕ ЗНАЕТЕ, что будете делать впредь. Как всегда письма и вести из Бегичевки наваливают мне на душу камень, в горле спазма и слёзы, а кроме того предчувствие надвигающейся тучи, как было и в прошлом году. Говорить о том, как я отношусь к незнанию того, как ты пишешь, ЧТО вы будете делать, — много раз и впредь я не буду. Но один раз я должна высказать свое мнение и чувство относительно будущего. Я считаю, что ты более ФИЗИЧЕСКИ не в состоянии переносить трудности прошлогодней жизни, а НРАВСТВЕННО неправ отдавать свои последние силы и годы на другое что, чем твою умственную и художественную деятельность. — Кроме того я считаю себя не в состоянии пережить ещё то, что пережила весь этот год. Надорванность моих всяких сил я чувствую так сильно, что сегодня, только при получении письма твоего, всё поднялось во мне: и тоска, и сердцебиение, и желание опять, по-прошлогоднему, уйти из жизни. Но ведь всё это старые боли, и это совсем невыносимо. Следовательно, я прямо и ясно говорю, что я употреблю все свои последние силы на то, чтоб не пустить вас в Бегичевку ни за что, ни за что. Насилие и обман можно всегда производить; меня и этот год жестоко обманули; но иначе трудно было, я это понимаю. Нынешний же год только начинается, и от тебя зависит устроиться именно теперь так или иначе. — Всякая женщина, прожив без порока тридцатилетнюю замужнюю жизнь, имеет хоть то право желать иметь с собой, чтоб покоить, любить и общаться с любимым мужем. Если б ты хоть на минуту мог быть справедлив и любящ сам, то ты понял бы, насколько законно и сердечно моё желание.

     Довольно мне и страдания видеть, как это гордое дело помощи народу погубило и Таню. Её здоровье очень, по-моему, плохо. Лёва высказал от себя то чувство, которое постоянно испытываю я: что когда Таня тут сидит, то у него тоскливое чувство глядеть на неё. — Вчера она вернулась с Сашей; как будто вид её свежей. Никто ей душу не терзал, и уж она отдохнула. В Бегичевку я её не пущу. Вчера была уже неделя, как и вы уехали. Я очень рада была узнать от вас, что вы легко совершили путешествие; спасибо Маше, что описала мне всё подробно.

     Она пишет прислать разных продуктов и лекарств; но я вчера только получила её письмо, а пока всё дойдёт до места, вы уж, надеюсь, вернётесь, а оказии никакой не предвидится. Сегодня захолодало и ветер непрерывный. От Эрдели известий нет, у нас все здоровы, только меня одышка от холодного ветра одолевает. Гостей никого не было, только сестра Лиза приезжала. Она будет жить в Москве и предлагает, чтоб муж её мне помогал во всех моих делах, чтоб я посылала его, куда надо, что он свободен и охотно это будет делать. [ Александр Александрович Берс (1844—1921), сын Александра Евстафьевича Берса, родного брата отца Софьи Андреевны. Второй муж Е. А. Берс. ] Мне всегда больно, когда Берсы, Дунаевы и пр. должны помогать мне, когда у меня есть муж и старшие сыновья; и пусть уж лучше мои силы последние надрываются, а посторонних вмешательств я принять не могу. У всякого своя гордость.

     Мне очень жаль, что моё письмо тебя расстроит; но я предпочла написать, ибо разговора могу и не вынести, сердце и при письме так стучит, что удары в стол отдаются. Письмо это разорви, чтобы неосторожно не попало посторонним.

     Ты скажешь, что деньги остались и их надо хорошо употребить. Денег мало; можно купить муки, дров, посадить человека, и пусть выдаёт самым нуждающимся. Столовые открывать нельзя; в них явится такая потребность везде, что очень скоро дело это окажется невозможным. Кроме того на это нужно опять много людей, и их не будет. Помощь же в виде раздачи можно поручить Павлу Ивановичу, благо он за это взялся, т. е. согласился приехать, когда нужно.

      Посылаю два объявления, но оба НА ПОСЫЛКИ. Дубликаты на горох я послала <ссыпщику на станции> Ермолаеву, верно вы получили; их было именно два.

     Прощай, милый Лёвочка, береги себя, пожалуйста; не пей везде воды сырой; лучше бери с собой миндального молока, когда будешь отъезжать далеко, и то на кипячёной воде. Целую Машу и Веру и кланяюсь Елене Павловне.

     С. Т.» (ПСТ. С. 528 - 530).

     Это письмо было во многих отношениях тяжело для Льва Николаевича: своими свидетельствами и нездоровья жены, и непонимания ею смыслов якобы «гордого» дела его помощи народу, которому, не без колебаний, как мы помним, именно по причине сближения с нехристианским, гордым делом «благотворительности» деньгами, посвятил себя Толстой. Тяжёлая, эгоистическая сторона Сониной любви снова дала ему знать себя. В тоже время было невозможно не понять её и не сочувствовать ей, не желать идти навстречу во всём и насколько возможно. Например, Толстой воспользуется советом Софьи Андреевны, и именно Павел Иванович Бирюков частично заменит его в Бегичевке на месте «верховного министра» в его «министерстве добра». Но совершенно отлучек от семьи по бегичевским делам избежать не удастся.

     Вечером следующего дня Софья Андреевна пишет ещё письмо, в основной своей части продолжающее, хотя и в более спокойном настроении, тему прежнего:

     «Вчерашнее письмо у меня на совести, но что делать, крик сердца не удержишь.

     Вчера приехала Маня Рачинская, ехавшая на поезде с Женей Писаревой, и к нашей радости мы имели свежие известия, что в Бегичевке все здоровы и благополучны. У нас тоже всё слава богу.

     […] Как вам теперь трудно, как я страдаю постоянно за вас, за то тяжёлое, неопределённое дело, которое пришлось взять на себя. Надо развязать всё попроще. Пустыню Сахару не заставишь производить, если она засохла. И не по нашим это слабым силам. 
 
    […] Как мне тоскливо без тебя, Лёвочка, хоть бы можно было не разлучаться!» (Там же. С. 530 - 531).

     Ещё упоминается в письме о готовящемся светском развлечении, на которое решили ехать все взрослые члены семьи: знаменитый тенор той эпохи, Николай Николаевич Фигнер (1857 - 1919) гостил в своём имении, всего в 6 верстах от Ясной Поляны, и пригласил соседей на эксклюзивный концерт:

     «Дети в восторге, а я боюсь суеты, экипажей, вообще боюсь задохнуться и захлопотаться. Сегодня, впрочем, я здорова» (Там же. С. 531).

     После заполненного трудами перерыва, который показался Льву Николаевичу большим, 19 июля он наконец пишет жене довольно пространное письмо. Приводим текст его с незначительными сокращениями.

     «Очень давно, т. е. два дня, не писал тебе, милый друг. Нынче видел газету, в которой твой отчёт. Всё очень хорошо. Мне надо писать свой, и я завтра принимаюсь за него; но боюсь, что много сведений не достанет. Скажи Тане, чтобы она прислала всё, что у неё есть, и тебя прошу прислать, что у тебя есть. 

     […] Дела наши понемногу уясняются: т. е. определяется то, что нужно, и как сложится дело. Нужно, необходимо кормить население местности втрое или вчетверо меньше прошлогодней, но нужда в этой местности хуже прошлогодней. Кроме того, так как осталось около 10 вагонов разного хлеба и денег (не знаю сколько, кажется, около 12 т.), то надо продолжать детские приюты, как я и обещал в последнем отчете. К приютам же этим мы хотим пристроить теперь, сейчас самых нуждающихся и слабых. Столовые же придётся открыть их позднее — в сентябре. Заведовать этими делами […] выпишем Пошу <Бирюкова>. 

     […] Мы здоровы. Машу и Веру сбивает, т. е. мешает им, отнимает у них время общественность и гости. И у меня тоже. […] …Я не выходил. Я очень много занимался эти последние дни и устал, но, кажется, кончил, и так написал Черткову, и завтра начну отчёт и то, что имею сказать про это. Постараюсь сказать цензурное отдельно, чтобы напечатать.

      Хорошо, что вы все здоровы. Целую тебя и детей. Привет всем домочадцам. У нас всё это время были сотрудники, сдавали отчёты и все разъехались. Остались только два брата Алёхины, уезжающие завтра. Я, слава Богу, самым любовным образом расставался со всеми, также и с Алехиными. Не перестаю радоваться тому, что знаю и любим такими хорошими людьми.

     Л. Т.» (84, 156 - 157).

     Это настроение расставания. Пока же работали вместе — бывало разное, и Софья Андреевна не без удовольствия цитирует в своих воспоминаниях такое, не в лучшем настроении записанное, суждение Льва Николаевича в Дневнике под 26 мая о своих помощниках-толстовцах:

     «Тяжёлое больше, чем когда-нибудь, отношение с тёмными, с Алёхиным, Новосёловым, Скороходовым. Ребячество и тщеславие христианства и мало искренности» (52, 66; ср.: МЖ – 2. С. 283 - 284).

      Вероятно, и в таком суждении была немалая доля правоты, но делаемый тут же С. А. Толстой вывод о том, что-де Толстой ощутил «контраст» толстовцев со «светскими людьми», не в пользу первых — вряд ли справедлив.

     Следующее, очень краткое письмо Толстого, датируемое приблизительно 21-22 июля:

     «Напишу хоть несколько слов...

      Вчера ходил пешком далеко, за мной посылали и разъехались, что я прошёл верст 30 и очень устал. Но совершенно здоров. Занят отчётом, для которого жду матерьялы и от Тани, и от Высотского, который очень мил, но медлителен. Дело всё обозначилось, и надо поскорее написать. От <сына> Лёвы вчера получил письмо и очень благодарен ему за него. Целую тебя и детей. Я в нынешний раз мало и редко знаю о тебе.

     Л. Т.» (84, 158).

      Известие о том, что Толстой заблудился и прошагал пешком 30(!) вёрст, так просто сообщённое в письме, поразило и до глубины души взволновало Софью Андреевну. В мемуарах она вспоминает об этом известии в связи со своим письмом от 17-го, этим как бы дополнительно оправдывая перед читателем столь эмоционально выраженную в нём бескомпромиссную позицию (см.: МЖ – 2. С. 286). Позиция эта настолько важна для Софьи Андреевны, что она не замечает, как путает в мемуарах даты своих писем мужу: месяц ИЮЛЬ, в который происходила переписка, называет ИЮНЕМ.

       Теперь обратимся к письмам С.А. Толстой из Ясной Поляны, отвечающим на приведённые выше письма супруга. Вот что было отписано вечером 20 июля на письмо его от 19-го:

       «Сегодня получили от вас два письма, милые Лёвочка и Маша, и видно, что вам тяжело живётся в Бегичевке. Напрасно ты, Лёвочка, себя с двух концов жжёшь, т. е. и статью догоняешь до конца, и дела по голодающим, которых так много. Ни то, ни другое хорошо и обстоятельно не кончишь, а устанешь страшно. Я это всё издали чувствую. Тянет, тянет за душу — бесконечно это Бегичевское мучительное дело! И тянет, тянет — эта статья. Лучше бы по очереди сделать эти два дела.

    У нас двое больных: Ваничка в жару и Андрюша в жару. У обоих только по 38, но это, пожалуй, хуже, когда с маленького начинается. Кроме того меня очень тревожит то, что у всех мальчиков: у Андрюши, Сани и Васи по телу пошли нарывы, в роде чирьев; у Сани их было больше всех, Андрюша очень страдал от своего, а теперь у него нарывает в неприличном месте. Почему у всех? Я спросила у Зандера, не дурная ли эта болезнь? Он говорит: «ручаюсь головой, что нет». Купались они с Афонькой, а он весь в чирьях, может быть и пристало. Но меня очень это беспокоит. — Ваничка заболел сегодня. Мы поехали с ним и с Сашей к Зиновьевым во втором часу. День тёплый, тихий, они очень веселились дорогой. Но там вдруг начал скучать, валиться, смотрю — голова горячая. Я сейчас же увезла его домой, он всю дорогу спал и лёг потом в постель, всё пил, ничего не ел. Андрюша всё бредит в соседней комнате. 

    […] Вчера Андрюша в концерте Фигнера уже почувствовал себя дурно. Концерт был скучный; пьяный Офросимов, толпа знакомых, пели и играли плохие вещи, дети заснули на обратном пути, — вообще НЕ ВЫШЛО.

     Ты просишь, Лёвочка, все счёты. Сегодня взяли у Зиновьева 26 свидетельств Красного Креста, а у меня только ещё четыре. Завтра пошлём через Ясенки. Пошлём тоже и счёты тебе. Я ещё раз на листок бумаги переписала весь свой расход; читай его по страницам, я переномеровала. Не хотелось переписывать; не очень я аккуратно написала, но понять всё можно. […] Меня удивило, что ты счёты потребовал. Они не скоро дойдут до тебя, а ведь ты через две недели хотел уже вернуться.

     Напрасно ты столовые затеваешь. Жить вы не будете, помощники разъехались, денег мало; явится холера, надо жить всем вместе, разлучаться невозможно ещё год, это даже немыслимо, и потому помочь оставшимися деньгами и хлебом лучше бы всего раздачей. Помощников на эту каторгу ты не найдёшь, довольно и одного года муки, кто выдержит больше? — Вы поработали довольно, пример показали, пусть другие поработают. Я помню, как ты говорил в прошлую осень: я напишу о столовых и для примера открою НЕСКОЛЬКО. — Теперь пример показан.

      […] С. Толстая» (ПСТ. С. 531 - 532).

      Бдительно, «со всех сторон» пытается устеречь Софья Андреевна главный свой интерес: вернуть любимого мужа в семью, живым и, желательно, здоровым и больше вовсе не пускать в опасное место! Даже подробное описание состояния вдруг ужасно расхворавшихся детей — это всё тот же приём «вытягивания за сердце» мужа из поездки.   

      23 июля она пишет и отправляет с оказией ещё одно, совсем небольшое на этот раз, вот такое письмо:

      «Дети выздоровели, Ваничка опять гуляет. Живём потихоньку, скучаем по отсутствующим. Сегодня две недели, как вы уехали, а ещё и не похоже по письмам вашим, что вы собираетесь домой. По-видимому, и по рассказам Веры <Кузминской>, ты больше был занят своей статьёй. А это можно было и дома делать, окончив те тяжёлые дела; и лучше бы было дома. Погода чудесная, заметили ли вы вчерашний вечер, что была за прелесть! Или в Бегичевке всё некрасиво и мрачно? Самой мне нездоровится, дыханья нет, кровь показалась горлом; сегодня начну опять купаться, а то вянешь совсем, точно и ходить-то трудно. Вот ты пишешь, что обо мне мало знаешь, да я думаю, тебе это мало и надо; это я о тебе всю жизнь тревожусь и томлюсь желаньем большего сближения, а ты всё дальше и дальше. Теперь и к этому стала привыкать. Целую Машу. Береги себя.

      С. Толстая» (ПСТ. С. 533).

      В одном абзаце — бездна зла. Дети выздоровели — но теперь больна она. И, в отличие от детей, болезни которых Соничка так любила или выдумать, желая завлечь мужа скорее домой, или преувеличить (и так и не усвоила себе, потеряв нескольких малышей, что этого делать НЕЛЬЗЯ!), её болезненное состояние очевидно и по письму: по открыто, грубо выраженным в который уже раз упрёкам мужу, что он равнодушен к ней и только «удаляется» от неё… Понятно, что после ТАКИХ двух писем ни о каком СПОКОЙНОМ завершении дел в Бегичевке и речи для Толстого не было. За окончанием дел минувшего сезона и контролем текущих он поедет туда ещё раз, в сентябре, а отчёт свой будет дописывать уже под контролем любящей «второй половинки» (подобно тому как «Царство Божие» ему приходилось писать под жестоким контролем Черткова и его засланцев в Бегичевку, в Москву и в Ясную Поляну).
    
      На очереди у нас — письмо Л. Н. Толстого от 24 июля, ответ на приведённые выше письма жены от 20-го и 23-го:

       «Сейчас уезжает Капитон Алексеевич <Высоцкий> и сдает нам все счёты. Всё удивительно хорошо и аккуратно. Чудесный человек — я ему очень благодарен. Сейчас же и получил твоё письмо, в котором ты пишешь о болезни Андрюши и Ванички. Андрюше лучше, надеюсь, что и Ваничке тоже. Ты пишешь, боясь, что я хочу вернуться и опять жить в Бегичевке; пожалуйста, не думай этого. Всё устроится без моего личного присутствия, особенно, если Пошу выпишем.

     Остаюсь здесь только на несколько дней, — дня на 4, 5, может быть, и меньше, пока начну и хоть начерно напишу отчёт, для которого может понадобится справиться на месте. Кроме того, надо получить счёты. Посылаем завтра получить по объявлениям. К этому же времени может приехать Попов от Черткова за рукописью, которую думаю, что кончил. Остаются здесь одни девицы Антиповы, склад же поручил Раевским, пока ещё дела мало.

     Мы здоровы. Губа моя совсем прошла, и я бодр, а то был не в духе.

     Нынче был у Философовых и Мордвинова по делу. По последнему письму твоему решу, когда именно поеду, и тотчас же телеграфирую. Нынче же уезжает Элена Михайловна.

     Прощай пока, милый друг, целую тебя и детей. Л. Т.» (84, 158 - 159).

     Следующее по хронологии письмо — 25 июля от Софьи Андреевны, снова встревоженное, с признаками даже ультимативной требовательности о возвращении:

      «Приезжай, пожалуйста, домой, милый Левочка. У вас в Рязани, Ефремове и в Ельце, — это уже дальше, — но везде начинает распространяться холера. День и ночь тоскуешь и мучаешься о вас. Вот уж две с половиной недели, как вы уехали. Я не боюсь холеры, но когда какое бедствие — надо быть вместе. Разлука постоянная потому хуже даже смерти, что смерть переживёшь горе раз, а так не жизнь, а вечное мучение.

     Сегодня заболела Таня: жар, всю ломает, грудь заложило, болит с правой стороны. Вчера она была в бане, а потом сидела на террасе с открытой головой, а было довольно холодно. Она лежит внизу и стонет. У всех было это нездоровье, как теперь его называют — инфлуенца, но ни у кого грудь не болела, и меня это тревожит.
 
     […] Ты скажешь, Лёвочка, что ты дела не можешь оставить. Но ведь дело тогда дело, когда его делаешь, а оставишь, и не будет дела. Вот я завтра должна была ехать в Москву. Уж так нужно по разным делам: раздела, книжным и денежным. Заболела Таня, вот и дела останутся, не поеду опять.

      Что Маша? Она тоже писала, что: «домой желаю». Приезжайте непременно и скорей. Это моя твёрдая, убедительная просьба. Или уж совсем надо меня замучить, до смерти, и себя уморить какой-нибудь болезнью или просто переутомлением. Пусть другие теперь работают по очереди, а вы много сделали и других научили, надо же и отдохнуть.

      Это моё последнее письмо; я надеюсь, что и оно вас не застанет в Бегичевке. […] Ещё и опять прошу: приезжайте немедленно. Я ничего не могу больше писать, только приезжайте скорей. Кланяюсь Раевским: Элене Павловне и мальчикам, целую вас.

     С. Т.» (ПСТ. С. 533 - 534).

     И, наконец, последнее её письмо в этом Фрагменте и во всём 35-м Эпизоде, от 26 июля, ответ на письмо мужа от 24-го:

     «Сейчас получила твоё письмо, в котором ты пишешь, милый Лёвочка, что дня через четыре вернёшься, и что не имеешь намерения оставаться опять в Бегичевке. Я так всему этому обрадовалась, по-детски обрадовалась, что увижу скоро тебя, что ты от меня не уедешь больше, что сразу мне совестно стало и за свои письма, если в них проскочило что недоброе, и за своё недоверие к тому, что и тебе с нами лучше, чем с Раевскими. Какое несчастье до самой старости быть так привязанной и любить человека, как я тебя. И сегодня я убедилась, к горю своему, ещё больше, когда вдруг при известии хорошем от тебя мне стало всё весело и хорошо. 

     […] Целую тебя и Машу и радуюсь страшно вашему возвращению.

     С. Т.» (Там же. С. 534 - 535).

     Здесь с Софьей Андреевной надо, конечно, согласиться: ЕЁ любовь, замешанная на эгоистическом желании постоянного контроля над «любимым», чувства своеобразного «обладания» им, в дурном смешении с мнительностью, тревожностью, ревностью и нежеланием, а отчасти и неспособностью последовать за близким человеком в самых драгоценных для него духовных устремлениях — ТАКАЯ Соничкина «любовь» уже успела стать НЕСЧАСТЬЕМ для обоих, и для всей семьи! 

     К 26 июля относится и последнее перед отъездом письмо к жене Л. Н. Толстого (см. 84, 159 – 160 (№ 532)), уже малоинтересное для нас. Вызвав в этот же день П. И. Бирюкова, передав наскоро помощникам дела и набросав черновик нового отчёта, Толстой 29 июля 1892 г. возвращается в Ясную Поляну. Но трудно представить себе, чтобы в это время года, в перерыв между голодными вёснами и зимами, когда работы для благотворителей было мало, да ещё при всплеске в окрестностях Бегичевки страшной и опасной эпидемии холеры, Толстой мог поступить иначе, даже если бы Соня не написала ему этих эмоциональных, требовательных и даже обвиняющих писем. Но в том-то и дело, что получила она не только всё то, что хотела, но и КАК И КОГДА хотела: она именно ЗАСТАВИЛА мужа вернуться — не дописав отчёта, не завершив всех необходимых дел в Бегичевке, а “перекинув” их спешно П. И. Бирюкову. Письмо Толстого к нему от 26 июля с просьбой принять дела не сохранилось: не исключено, что Толстой попросил друга уничтожить его после прочтения (как просил не раз Черткова) из-за откровенных подробностей о поведении жены.

     Толстой не мог не ощутить этого УНИЗИТЕЛЬНОГО понукания, этого ненужного, мелочного, но мучительно раздражавшего его посягновения на его свободу — столь же недопустимого, как недопустимо удержание за крылья стремящейся к полёту птицы. Как следствие, после возвращения домой он отмечает в Дневнике состояние апатии и слабости — подобное состоянию пойманной и запертой в клетку птицы: «опустился нравственно», «энергии жизни нет» (52, 69). Душевное состояние ПОБЕЖДЁННОГО. Не могли быть для него духовной опорой и братцы толстовцы, затеявшие тогда так и не состоявшийся общий съезд. Об одном из них, Бодянском, отмечая громадное его тщеславие, Толстой выводит: «Ужасно то, что искупление ему нужно. Это не даром. Должна быть болячка!  С доброй жизни не полетит…» (Там же). То есть жизнь «добрая», безопасная да сытая, которую, как думала с успокоением, навязала и ему жена — мешает полёту Птицы Небесной, а нужна как раз “болячка”, нужно страдание! Как ни парадоксально, но, став в последующие годы таким постоянным страданием для мужа, Софья Андреевна, не раз помешав духовному полёту Льва в земной жизни, приблизила его совершенное освобождение — «отлёт к Богу» Птицы, близкий (но не тождественный по духовному значению) описанному Толстым в «Войне и мире», в сцене кончины князя Андрея. Даже уход из дома, предшествовавший этому последнему, безвозвратному «вылету», она, не желая и боясь его, приближала уже в 1880-х, и в том же 1892-м году. Об этом свидетельствует запись в записной книжке Л. Н. Толстого под 13 августа того же 1892 года: «Ясно понял возможность уйти». В Дневнике, уже под 21 августа, по неслучайному соседству с суждением о смерти как выходе из состояния известных времени и пространства, та же мысль выражена развёрнуто, обдуманно и решительно:

     «…Мне не в минуту раздражения, а в самую тихую минуту, ясно стало, что можно  —  едва  ли  не  должно  уйти» (Там же. С. 71). То есть уйти не только из Ясной Поляны, но и из времени и пространства — в мирском смысле: исчезнуть для мира, умереть. Улететь… Но это будет не скоро, не скоро. Переписка Льва Николаевича с женой последующих лет станет, наравне с Дневником, самым правдивым свидетельством его страданий — необходимых для духовного роста и «полёта», но и мучительных ему именно тем, что главным их источником останется наиболее близкий на земле, наиболее любимый земной любовью, удерживавший его на Земле, человек.

                Конец Третьего Фрагмента 35-го Эпизода

                КОНЕЦ ТРИДЦАТЬ ПЯТОГО ЭПИЗОДА

                _________________


Рецензии