Шесть немецких чашек со свастикой

    («История ничему не учит, но жестоко наказывает за незнание своих уроков» — Василий Ключевский)
 
     Яркие лучи заходящего солнца скользнули из-за края шторы на полки  старого буфета и заиграли на стёклах дверц и нехитрой праздничной посуде.
     Словно солдаты в карауле, стояли шеренгой высокие фужеры, позади них  теснились пузатые рюмки, а полкой ниже разместились тарелки и блюдца: и  как-то особняком, в центре, поставленные пирамидой, выделялись шесть  фарфоровых чайных чашек.
     Солнечные лучики медленно переползли на пирамиду из чашек, и это  невольно привлекло внимание человека, лежавшего на диване в глубине  комнаты. Иван Николаевич Фёдоров, бывший военный врач-хирург, человек, долгое время помогавший другим избавляться от недугов, теперь сам нуждался в помощи — годы брали своё. В свои далеко за восемьдесят лет он уже устал бороться с болезнями и нередко ловил себя на мысли, что зажился — хирурги столько не живут. С каждым днём его прогулки в саду и по дорожкам своего подворья становились всё непродолжительнее, всё дольше он отлёживался на диване, прислушиваясь к гомону детворы, носящейся вокруг стен дома. Его одиночество скрашивали предметы и воспоминания. Вот и сейчас во дворе шумно возилась детвора. Их крики то приближались, то удалялись. Порой гомон детворы смешивался с шумом  проезжавших машин, и на оконных шторах мелькали тени. Из красновато-жёлтых лучи заходящего солнца превратились в почти совсем красные и теперь каким-то необычным светом заливали пирамиду чашек в буфете.

     Иван Николаевич повернулся на спину и закрыл глаза. Перед мысленным  взором начали возникать картины военной поры, весны сорок пятого года, обагрённые таким же красноватым заревом. Та весна врезалась в его память  сильнее, чем остальные вёсны военного лихолетья, и не только оттого, что  до победы оставались считаные недели, а затем дни, но ещё и оттого, что  тогда он по-настоящему влюбился. Это была странная любовь, если вообще  можно говорить о любви на войне.

     Хирург, капитан Фёдоров, в те суровые годы не находил ничего удивительного в том, что его боевые товарищи порой гнали прочь от себя  всякие сентиментальные чувства, а порой стремительно и без оглядки ввергали себя в их пучину. Ведь на войне всё неопределённо: никто не может знать наверняка, что встреча не закончится скорой разлукой, возможно, навсегда; и что для него вообще наступит завтра; и потому старались покрепче запахивать души, застёгивать их, как шинель, на все пуговицы, заполняя себя хлопотами военных будней, не допуская праздника души. А иногда именно от этой проклятой неопределённости готовы были принимать  за любовь случайные связи; когда гнетущее, тяжёлое переполняло душу, а  светлое, нежное просилось наружу, и очерствевшие сердца раскрывались в  минуты надежд, даря хранящееся в них тепло, — по-другому, наверное, быть  и не могло.

     Он не был врачевателем душ, но специфика профессии сказывалась: со временем он научился понимать людей, безошибочно чувствовать их внутренний мир, улавливать величие или ничтожество их духа. Он помогал тем и другим, своим и чужим: складывал их кости, сращивал мышцы.

     После Победы в госпитале на излечении находилось немало русских, ещё  больше — немцев. В поведении немцев сквозили недоверие и настороженность. В их глазах он не прочитывал ни ненависти, ни злобы, а  всё больше — недоумение и растерянность, скорбь и чувство стыда. Теперь для него немцы не были лишь фашисты, враги. Он, простой русский врач, капитан Иван Фёдоров, словно духовный отец, видел перед собой людей с раненой душой, умело одурманенных нацистской пропагандой. Трудно было  представить, чтобы большая часть этих вполне психически нормальных немцев только и ждала, когда их пошлют убивать других, ни в чём не повинных людей, чтобы отнять у тех нажитое добро и тем самым решить свои житейские проблемы. За четыре долгих года войны много пережил и понял военврач Фёдоров. Он понял, что войны нужны политикам, горлопанам, тем, для кого жажда власти превыше всего, кто ради власти и богатства не только идёт на откровенную ложь, но и готов жертвовать миллионами человеческих жизней. Понял Фёдоров и то, что фанатизм мог расцвести на благодатной почве недовольства людей своей жизнью, но не  мог существовать долго и был обречён. Можно держать в страхе целый народ, силой гнать его на войну, одновременно обещая ему золотые горы, но  нельзя его заставить думать только так, как того хочет власть, а значит, нельзя его надолго сделать безропотным, беспрекословно повинующимся. Всё было на войне: и дикая жестокость, и безмерная злоба, и ненависть, разраставшиеся, как снежный ком, катящийся с горы, но всё это неизбежно  должно было кончиться, как страшный сон. И вот это кончилось, только-только, словно вчера, но русский врач Фёдоров не видел больше в этих  немцах вчерашних врагов, а только таких же, как и он, людей, и готов был к прощению. Это было великодушие победителя и понимание, что теперь гидра фашизма раздавлена навсегда.

     Пациентов было много. Работы — невпроворот. Казалось бы, — какая уж  тут любовь, в гору некогда взглянуть! Но, как говорится, человек предполагает, а бог располагает.
               
     Её звали Анхен. Она медленно возвращалась к жизни после тяжёлого ранения. По утрам, во время обхода, капитан Фёдоров, останавливаясь у её кровати, видел устремлённые на него глаза, которые не выражали ничего: ни стеснения от того, что так пристально смотрит мужчина, ни обиды за страдания, которые ей пришлось пережить с приходом русских, ни вины за то, что произошло с ними всеми. И когда он наклонялся к ней, чтобы пощупать пульс, она, казалось, была к этому безучастна.

     Проходили недели. Медленно тянулись для тех, кому не терпелось вернуться поскорее с чужбины на Родину. Пролетали незаметно и однообразно для тех, кому никуда не нужно было возвращаться, а, выйдя  из стен госпиталя, предстояло окунуться в новую, неизвестную жизнь, в новую реальность.

     Без юмора и шуток дня не обходилось и на войне, иначе волком завоешь, а  тут — сам бог велел. Время от времени палаты взрывались хохотом. Балагуры, которые всегда найдутся в палате, не в своей, так заглянувшие «на минутку» из соседней, навёрстывали упущенное, рассказывая уморительные  истории из военной жизни. И война уже была не война, а так — сплошные  приключения. Вовсю отводили душу ходячие, улыбались лежачие и даже  тяжёлые, казалось, поддавались общему веселью. Иван Николаевич слегка  журил шумные компании, но в целом был доволен: дело шло на поправку. 

     Поправлялась и Анхен. Она могла уже самостоятельно передвигаться по  палате и коридорам госпиталя, а при нечаянной встрече с Фёдоровым смущённо опускала голову и отводила взгляд.

     Невысокого роста, но красивая, с изящной фигурой, она будто создана  была для того, чтобы поскорее стать для кого-то женой и матерью здоровых детей. Вместе с тем в ней чувствовалась какая-то внутренняя незащищённость и печаль. Фёдорову довелось обмолвиться с ней лишь  несколькими фразами, хотя его познания в немецком позволяли большее. Анхен была немногословна и на контакт шла неохотно. Но что-то пролегло между ними. Встречаясь в больничном коридоре или в палате с русским хирургом, Анхен смущённо отводила глаза и слегка краснела. Фёдорова влекло к ней. И он старался найти повод, чтобы лишний раз заглянуть в её палату.

     Это не ускользнуло от глаз окружающих, и скоро поползли слухи.

     В душе Анхен было смятение, Она понимала, что уже не равнодушна к этому русскому, ловила себя на том, что всё больше думает о нём. Она должна была бы видеть в нём врага, а она уже воспринимала его как близкого человека, могущего стать самым близким надолго, если не навсегда. И между ними возникли настоящие чувства, глубокие и чистые.

     Назревал скандал. Капитан Фёдоров был вызван к политруку. Разговор проходил на повышенных тонах. Капитану посоветовали избавиться от политической близорукости, выбросить из головы всякие фантазии и напомнили о его долге советского человека, а вскоре устроили его убытие на Родину.

     Анхен пришла попрощаться со своим спасителем и любимым незадолго до его отбытия. К груди она прижимала небольшой свёрток. Подойдя вплотную, она, склонив смущённо набок лицо, опустила правую руку со свёртком, а левую положила ему на плечо и прильнула всем телом к его груди. Тело её начало вздрагивать. Иван бережно приподнял ладонями её лицо. Две слезинки скатывались по нему. Он нежно утёр их и крепко прижал Анхен к себе.
     — Прости! — прошептала она, немного отстранилась и протянула Фёдорову свёрток. — Помни меня! А я всегда буду помнить тебя! — сказала она тихо, поцеловала его в щёку и, отвернувшись, пошла, не оглядываясь.
     — Мы ещё увидимся, Анхен! — громко сказал Фёдоров ей вдогонку. Он растерянно стоял, держа свёрток, и по всей груди разливалось щемящее чувство неуверенности и безысходности…. 

     Увидеться больше не пришлось. Но осталась память — шесть прекрасных фарфоровых чашек, таких же прекрасных и хрупких, как их запретная любовь.

     Как превратна судьба: сколько раз эти шесть чашек со свастикой могли закончить своё существование на помойке НКВД, может быть, вместе с хозяевами, но вот стоят себе мирно в буфете, напоминая о былом; и вот уже десять лет, как пережили супругу, Екатерину, и его переживут. Сколько раз  могли донести доброжелатели про интересные чашечки — многие  видели.  Не нашлось подонков. Да и за что? Разве дело в свастике? Опытный фронтовой хирург считал, что судить нужно за дела, а не за символы…

     Иван Николаевич, приподнявшись на диване, сел. Посидев немного, поднялся, медленно подошёл к серванту, открыл стеклянную дверцу, бережно достал из пирамидки одну из чашек, прижал к груди и закрыл глаза. Дорогие сердцу воспоминания поплыли перед внутренним взором. Он вдруг увидел её, юную, стройную, застенчиво улыбающуюся и посылающую ему свой доверчивый взгляд. И как будто почувствовал лёгкое  прикосновение и биение её сердца. Пахнуло весной того победного года, запахом её волос и свежих полевых цветов. И он, молодой, полный сил мужчина, которому всё по плечу, рядом с ней; он, её любимый и защитник, тот, кто защитит в любой ситуации, прижимает её к своей груди и заглядывает в серо-голубые, немного тревожные глаза. По телу вдруг разлилось ощущение чего-то большого и светлого, незыблемого, что ждёт впереди… Шумела разноголосьем улица, взвизгивали тормозами проезжавшие машины. А они стояли, молча прижавшись друг к другу, и думали об одном и том же. И впереди было большое будущее, их долгое совместное будущее! И светило солнце. И ласковое тепло лета окутывало их, разливалось по телу, укрепляя веру в этом незыблемом, обязательном счастливом будущем, которому ничто в мире не может помешать!

     Громкий удар в оконную раму вывел Ивана Николаевича из полузабытья. Наверное, расшалившиеся во дворе дети, нечаянно попали чем-то в окно. Ещё раз пристально посмотрев на дорогую сердцу чашку, он бережно убрал её на место, закрыл дверцу буфета и немного сгорбившись направился к телевизору, включил его, чтобы отвлечься от воспоминаний, затем вернулся к дивану. Шла программа новостей. Он всё больше смотрел в основном только новости, и они часто раздражали его, выводили из равновесия. На его глазах рушилось то, что созидалось трудом, героизмом и кровью его поколения. Как легко  нынешние отказывались от завоеваний, цена которым были тяготы и лишения его современников, друзей, родных, его самого!
     — Что они делают?! Что творят?! — иногда вырывалось у него — Какая ваучеризация? Чтобы воровать было легче?!

     Бывший фронтовой врач понимал, что общество сильно больно, и может не найтись врачей, способных остановить эпидемию, и что нет такого хирурга, который смог бы вправить мозги этим новым политиканам, распродающим Родину.

     Сегодняшние новости его также не радовали, но он заставлял себя смотреть их. После новостей о графике поездок президента Ельцина по стране, показали сюжет из Западной Украины, где националисты организовали демонстрацию фашиствующих молодчиков. Требовали реабилитации бывших помощников гитлеровских оккупантов и приравнивания их к национальным героям. Мелькали юные озлобленные  лица и крепко сжатые кулаки, знамёна со свастикой и свастики на рукавах. Молодых было много. Они шли и шли мимо телекамер. Казалось, что этот мутный поток неостановим!
     Иван Николаевич устало закрыл глаза, но  память стала вырисовывать другие, не раз виденные в кинохронике картины: вот так же когда-то текла лава этого серого вещества: колонны вымуштрованной массы, приготовленной для войн, одновременно взмахивающей тысячами рук со свастикой на рукавах и так же одновременно гулко топающей тысячами сапог. И так же реяли над этой массой мрачные  знамёна с траурной свастикой. Как цепко удерживает память то, что хочется  давно забыть и возвращает к этому вновь и вновь! Иван Николаевич поднял  веки, посмотрел на оконные шторы. За окном смеркалось, зажигались уличные фонари. По шторам скользили тени, и казалось: это продолжают  маршировать серые колонны.

     С трудом опёршись о край дивана, он поднялся, включил настольную лампу, подошёл к телевизору и выключил  его, затем прошёл к печи, поднял с припечка  кочергу и, раздвинув конфорки,  поворошил пылающие в топке угли; несколько минут, задумавшись, смотрел  на белый слепящий жар, потом, словно спохватившись, снова сдвинул конфорки, положил обратно кочергу и направился к буфету. Подойдя к нему, он, сердито пробурчав: «Галичина!» и ругнувшись, раскрыл стеклянные дверцы, сгрёб в охапку пирамиду чашек со свастикой и понёс их  к печи. Разместив, ставшие семейной реликвией и частью памяти о прошлом дорогие сердцу чашечки на припечке, рядом с кочергой, дрожащей рукой бережно взял одну, поднёс её к глазам, словно запоминая, и затем с силой ударил ею о чугунную  плиту. Добротное изделие не поддалось и осталось почти невредимым. И тогда капитан Фёдоров, собрав силы, ударил ещё раз. Чашка разлетелась вдребезги. За первой последовала вторая, третья. Когда на плите от бывшей  посуды лежала лишь груда осколков, он собрал её веником в совок и выбросил в ведро с золой. Скупая старческая слеза скатилась по щеке, он  сердито вытер её дрожащей рукой, выпрямился над ведром, расправив сутулые плечи, словно в минуте молчания, постоял немного и пошёл прочь неуверенной походкой к старенькому, продавленному дивану, тяжело опустился на него, а затем медленно лёг и выключил настольную лампу.

     Он лежал на спине, устремив неподвижно глаза в потолок. Сердце сдавливала не то боль, не то щемящая тоска. Что-то давнишнее, хорошее, вдруг появившись на мгновение, неудержимо заскользило вдаль, в пустоту, растворяясь в дымке прошлого. Комната погружалась во мрак, а звуки с улицы становились глуше и непонятнее. Тени внешнего мира скользили по шторам.  Медленно проплывали силуэты  пешеходов, мелькали блики фар стремительно проносившихся мимо автомобилей. Вечерняя улица жила своей жизнью, какой-то посторонней и чужой. Но Иван Николаевич не видел этого. Его слабое тело ещё было здесь, на бренной земле, а душа умерла…
                1999г.


Рецензии
Виктор! Второй раз читаю Ваш рассказ. Удивительный, с глубоким смыслом и
настоящими чувствами, которые прошли через всю жизнь героя.
Люди остаются людьми, а символы зла можно уничтожить...

Галина Поливанова   03.11.2022 17:22     Заявить о нарушении
Спасибо за повторное прочтение рассказа. Человек приходит в этот мир, чтобы быть счастливым. Увы, это происходит не всегда. Так бывает. И бывает достаточно часто. Конечно, многое зависит от нас самих, но не всё. К сожалению. Очень жаль, что жизнь даётся только один раз, и второго дубля не бывает.
Вы снова прочли рассказ, и это побудило меня сделать пока беглую лёгкую правку стилистики. Было бы неловко за косноязычие.
С уважением, В.Карибов

Виктор Карибов   06.11.2022 21:14   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.