8-10 Смерть на пороге
Несовершеннолетним просьба покинуть эту страницу
Розги для Салли
ККраткое содержание:
Викторианская эпоха. В предместье Лондона живёт богатое семейство, но счастье обходит его стороной. Над ним словно висит родовое проклятие.
И вот, накануне свадьбы, юная Салли умирает после публичной порки, а её жених сбегает. По викторианским правилам, фотограф приезжает сделать последние фотографии.
Глава восьмая. В доме горел камин, отбрасывая длинные, странные тени по старинным обоям и резным карнизам. Пламя шевелилось, словно живое, и в зыбком его танце казалось, что бесы пляшут в жарком хороводе, радуясь нечистой поживе. Тени шевелились, растягивались и смыкались вновь — и эти колышущиеся силуэты, подобно чёрно-золотым винилам, давали на стенах иллюзию движущейся литании, в которой каждый шёпот и каждый вздох становился молитвой или проклятием.
За столом царила гнетущая тишина. Аппетита у никого не было: вкусы забились в горле, и голод уступил место такой растерянности, что у каждого присутствовавшего сердце стучало как в часовом мехе — ритмично, но с жалобным скрипом. Люди, собравшиеся в эту комнату, будто знали, что перед ними — рубеж, порог, за которым скрывается что-то окончательное и необратимое. Каждый чувствовал близость ужаса, наглухо запертого в груди, как старый шкаф в углу, скрипучий и полный тайн.
Наконец из предбанника донеслись разговоры. Доктор, вскинув голову, увидел, как из дверей выходят фотограф и Сэмми — верный слуга, который в минуту беды и тревоги никогда не покидал дома. Сэмми был взволнован; фотограф же, напротив, шагал с тягостной уверенной бесстрастностью ремесленника, который привык к тому, что его фабрика — печать мгновений — часто сопровождается холодом смертей. Он болтал, как привыкший к своему ремеслу человек, и в его голосе не дрожала ни доля сострадания, только профессиональная деловитость.
Доктор кинулся к ним; лицо его отразило все то, что таилось под смиренной маской джентльмена: усталость, отчаяние, злую ненависть к судьбе, наконец — людскую беспомощность. Он замялся, ударив по условной линии разума.
— Вы… ввы… — слова застряли в горле, как зёрна в медной груше, и больше не хотели вылезать наружу.
Фотограф, не снижая своего делового тона, оперся о трёхногий штатив, который и служил опорой для камер и, в его мрачной шутке, — для тел тех, кто не успел запечатлеть себя при жизни. Третий ножка — символ того, что память может быть устроена даже тогда, когда дыхание уходит. Его лицо, освещённое беглым светом кареты, казалось сухим и расчётливым.
— Что я? — сказал он. — Это моя работа. Ваша — лечить, а моя — делать фотографии.
Доктор посмотрел на него, губы сжались. Всякая профессия, как заметил он когда-то в юности, носит в себе какую-то долю святотатства; всякая спасает и губит по-своему. Фотограф вопросительно взглянул на доктора, будто ожидая, что тот вспомнит правила ритуала: что прежде всего следует выяснить, жив ли объект, прежде чем заставлять серебряную пластинку хранить его образ.
— Салли уже помочь нельзя, упокой Господь её душу, — выдавил фотограф тихо и сухо, — а вот миссис Суливан… ей, на мой взгляд, нужна помощь. — Он склонил голову к доктору и шепнул словно оправдываясь: — Может быть, успокоительного…?
Пастор, стоявший в стороне, тряхнул ото сна слов, но слова стали у него вязкими и застряли:
— А молодая леди? — спросил он, и голос его дрогнул, пытаясь выдавить из себя слово надежды.
Фотограф улыбнулся тем улыбочным углом, который всегда имелся у людей, привыкших к смерти как к неизбежному инструменту ремесла; и всем присутствующим показалось, что глаза его — глаза того, кто пишет светом — ненадолго сменили свой карий оттенок на болотный, зеленоватый, как взгляд зверя, видевшего немало человеческих лиц.
— Мои соболезнования, — сухо произнёс он. — Её жалко… Она ещё не окоченела, но не дышит. Фотографии и счёт будут завтра. Святой отец, ваш черёд — позаботьтесь о её грешной душе.
Едва промолвив это, фотограф сложил инструменты: чудной фотоаппарат, чёрный мешок, ремни, который так пугают тех, кто не ведал до конца сущности «посмертного портрета», — и столь же бесстрастно прыгнул в коляску. Шины коляски заскрипели, колёса углубились в мягкую глину дорожки — и с тихим шарканьем экипаж тронулся к калитке.
Камин потрескивал себе на радость и на беду. Доктор, не отводя взгляда, заметил на каминной полке старинные часы — хронометр, чтящийся в доме как семейный реликт. Но стрелки их замерли: без пяти минут полночь. Этот застылый миг, словно вырванный из плоти времени, вогнал в души присутствующих новый холод. В викторианских домах остановившиеся часы считались дурным предзнаменованием; а тут, как назло, и время, и дыхание совпали в тревожной паузе.
— Господи, прости нас грешных! — пробормотал фотограф, крестясь в темпе человека, привыкшего связывать все явления с порядком. Колеса коляски скрипнули по гравию, и чёрная лошадь унесла его прочь, будто таща с собой остатки чужой скорби.
Доктор на дорожке замер и следил взглядом за экипажем, пока тот не исчез за поворотом. Сэмми ткнул его локтем и вывел из оцепенения.
— Доктор… я ничего не понимаю, — проговорил он, голосом, в котором слышались и набожный страх, и ежедневная обыденность. — Молодая мисс… умереть после наказания? Но вы должны… вы должны что-то сделать. Что-нибудь нужно предпринять!
Доктор вытер лицом платок — большой, клетчатый, который, казалось, за всё его врачебное ремесло стал вторым лицом. Слеза вырвалась из глаза и сползла по щеке: в викторианском воспитании слёзы были табу, а тут — были непобедимы.
— Сэмми, медицина здесь бессильна, — выдавил он наконец. — Иногда плоть сдаётся, и дух не подаётся назад.
— На доме реально висит проклятие! — Сэмми вздохнул тяжело, словом, привычным для тех, кто жил под постоянным грузом бед. — Сколько детей родилось, и ни одного не осталось… На какие только ухищрения мы не шли. Мне кажется, старый хозяин умер не просто так. Это она его довела своими фокусами.
— Какими фокусами? — переспросил доктор, вглядываясь в лицо слуги; в этой фразе слышалась недоверчивая смесь суеверия и любопытства.
— Родители нашего господина умерли как-то неправильно, оставив ему громадное наследство! Он женился по воле родителей, и его жена тоже скоропостижно умерла… — Сэмми говорил шёпотом, будто разбалчивался с покойником. — Вторая — миссис Суливан. Теперь, когда юной мисс больше нет и миссис в тоске и упадке… вам следует знать: миссис Суливан была служанкой в их доме и заняла место госпожи не по праву!
Слова висели в комнате как густая копоть. Любимый шерри лежал как осуждённый на столе, его цвет казался доктору теперь странно кровавым — ему вовсе не хотелось глотать эту яркую жидкость. Вкус вина превратился в образ крови: невыносимый символ падения и испытаний. Доктор зажал глаза и покачал головой, забыв, что в его ранней юности он сам верил в ровную руку судьбы и в силу науки.
— Господь с вами, — произнёс он, вскидывая руку — молитва и жалоба в одном. — Если и есть козни, то они не меряются человеческой справедливостью. Гарри просил меня купить патроны для револьвера. Похоже, в его голове зреет что-то недоброе.
— Как? — переспросил Сэмми, потирая лоб платком. — Какие патроны?
— У покойного господина был револьвер. А сейчас его нет. А мальчик просит патроны.
— Пока молчи об этом, — сказал доктор. — Отнеси ей успокоительный чай, и береги язык.
— Будет сделано, мистер доктор, — произнёс Сэмми и вышел, оставив за собой лёгкий шорох суеты.
Глава девятая. Чудо и проклятие.
За окном вновь собрался свинцовый гардероб туч. Вскоре ударил гром, и молния, как палец небесный, рассекла сумерки. В такие моменты даже камень казался живым: земля дышала, листва шевелилась, и дом, отстранённый от мира, казался кораблём, бросаемым на буруны судьбы.
— Доктор, скорее сюда! — крикнул Гарри и стоял у постели покойной сводной сестры, глаза его горели странным, решительным блеском. Он строил в уме планы мести — планы, которые в минуты горя кажутся порой последним прибежищем для истерзанной души. Внезапно он услышал глухой стон — едва уловимый. Стон повторился, и Гарри, преступив черту страха, позвал доктора.
Доктор мчался, и казалось, что лицо мальчика приобрело мертвенный, почти лиловый оттенок; в нём читалась смесь паники и обречённой надежды. Салли лежала в подвенечном платье на своей кровати — холодная, бледная, с пятнами пота на лбу. Её губы были сухи; глаза полузакрыты; в их глубине — какие-то странные, чужие сны. Рядом стояла чашка недопитого горячего шоколада — как напоминание о простом земном удовольствии, оставленном на полпути.
— Покойники не потеют! — воскликнул доктор, увидев чашку. — Это яд! — и в голосе его дрогнул тот самый медицинский сарказм, который и спасает, и губит. — Слава Богу, она не всё выпила.
— Гарри, ты понимаешь, что Салли выпила то, что предназначалось тебе? — спросил доктор, и глаза его, точные и суровые, пронзили мальчика.
Мальчик едва мог найти слова; потрясение сжало ему грудь, и он застыл, как статуя в часовне. Доктор, взглянувшись вокруг, быстро понял, что надо делать: промыть желудок, открыть окна, дать нюхательную соль и — главным образом — вернуть к жизни «заблудшую плоть». В те времена многие считали, что жизнь и смерть — тонкая пряжа, которую можно, быть может, снова подтянуть.
— Гарри, нюхательной соли! — проговорил он. Он распахнул окно, распахнул гардины, отодвинул тюль, чтобы впустить воздух и свет, который в этот момент казался лекарством. И тут, на мгновение, молния освятила комнату, будто кто-то поставил лампу между мирами.
— А теперь подними ей ноги как можно выше! — приказал он. — Чтобы кровь прилила к голове! Не время стесняться — ноги голые, и это спасет! — Мальчик, покраснев, но веря в силу воли доктора, немедленно подчинился.
Из Салли потянул слабый стон; веки её дрогнули. Едва шёпотом, сухим, но ясным, она вырвала из груди несколько слов:
— Как светло… свет… свет… — и в этом повторе звучало что-то почти молитвенное.
Доктор дал ей нюхательную соль; парень растерянно понёс к ней стакан воды, соль и ложку. Гарри целовал её челом, лоб, нос — такие горячие поцелуи, которые могут быть и молитвой, и проклятием. Казалось, он своей юношеской жаростью пробует отдать ей дыхание, вернуть ей облик сестры и светлую тень дома.
— Воды! — кричал доктор. — Скорее, воды! Надо проветрить комнату и промыть желудок! — и голос его звучал как директива в храме врачевания.
Салли жмурилась от света, слабо, почти не сопротивляясь. Доктор смешал соль с водой и подал ей чашку. Девушка, после долгого замешательства, попыталась возразить — слабый протест, как вздох — но доктор, ровно и бескомпромиссно, пригрозил: «Или выпьешь — или у меня будет повод снова прибегнуть к розге». Угроза висела в воздухе: в викторианском доме слова физической строгости могли быть последним аргументом.
Сердце Салли билось неровно; она слышала свой пульс так отчётливо, словно он играл на струнах старинного скрипичного инструмента. Ей казалось, что её тело — вагонетка, попавшая на нарушение рельсы. Её сознание открылось и закрывалось, словно узорчатое окно, и она позволила себе уплыть в те грёзы, где она была только собой.
— Чуть не похоронили живьём! — прошептал доктор, тяжело опускаясь рядом. Его голос дрогнул от усталости и жалости. Он позвал Гарри и, ухватившись за хладный металл, попросил мальчика отдать ему револьвер.
— Мальчик, отдай мне револьвер! — сказал он, и в словах его слышалось не только приказ врача, но и неумолимая просьба отца, наставника и судьи.
— Не отдам! — выкрикнул Гарри в порыве. Его голос был неукротим и дерзок — в нём слышались семена будущего, которые могут обращаться и к наставлению, и к бунту. А за окном лил дождь, и под подоконником стеклянной дорожкой натекла лужица.
Тем временем миссис Суливан уже лежала неподвижно в своей комнате, и, судя по всему, смерть не заметила почтения: она застыла с широко раскрытыми глазами, в которых застыл ужасающий блеск отказа. Рядом стояла чашка с остатками горячего шоколада — зеркальное напоминание о тех мелких утехах, что так впились в обыденность. Она была одета в чёрное платье, а на ногах — белые тапочки, странное сочетание траура и домашнего уюта. Руки её лежали вдоль тела; подбородок, поднятый высоко подкреплённой подушкой, как бы надменно сопротивлялся покою.
— Покойся с миром, миссис Суливан! — произнёс доктор и, уязвлённый до глубины души, вдруг дал волю слезам. Они, эти слёзы, были чем-то чуждым привычной невозмутимости врача, — и в этом был их особый цвет: человеческий, настоящий, живой.
— Вот и случился божий суд, — сказал он, стараясь придать словам смысл, которого не было. — Револьвер не понадобился.
— Я был готов отдать себя палачу, но отмстить за Салли! — прошептал Гарри, и в его голосе слышалась и готовность к жертве, и осознание тщетности мести. Он опустил голову, и вся его молодая ярость сжалась в маленький клубок скорби.
— Я думаю, что пистолет надо положить на место, — тихо сказал доктор, уже не требуя отчёта, а предлагая порядок, как единственный щит от хаоса.
— Класть её прямо так? — спросил Сэмми, ставя гроб на пол, — или подложить одеяло?
— Просто положи… пока… под голову подушку, — ответил доктор. Слова его звучали как инструкция, но в них чувствовалась нежность и ритуал — и в этом был весь викторианский уклад: ладан, порядок, даже в последние минуты одинокого человека.
В комнате сквозь плотные гардины проникал слабый свет — неяркий, дрожащий, словно согнанная на службу лампада. Сэмми с болезненной аккуратностью взял покойницу; доктор и он, осторожно и поочередно, подняли её и поместили в узкий гроб из красного дерева — тот самый, что был предназначен изначально для Салли, как будто судьба, дерзкая хозяйка, перепутала нити.
— На постели она смотрелась живее, — брюзжально заметил Сэмми, как обычно позволяя себе шутку, чтобы облегчить тяжесть момента.
На подоконник села ворона — чёрная фигура, статуя ночи, и, выпучив глаз, её карканье отозвалось в доме как чёрная печать.
— Завинчивай, — сказал доктор Бену. — С констебелем я сам разберусь и подпишу свидетельство о смерти.
В дом должны были позвать пастора, заказать заупокойную службу, оповестить окрестные приходы и соседей. Доктор вспомнил эти формальности и произнёс:
— Выносите гроб. Я за вами.
Гроб вынесли за дверь. Воцарилась невыносимая тишина — такая, когда каждый звук кажется предательством. Сквозняк стал гудеть в окнах и хлопать рамами, словно в дом влетели ангелы и, не ведая дороги, принялись хлопотать крыльями, сбиваясь и путаясь в них друг другу. Ветер стих, и в этот миг казалось, что само небо жалуется и просит о пощаде. В каждой тени мелькало воспоминание о прежних радостях, и в каждой пылинке — отблеск той жизни, что ушла.
***
Глава десятая. Роковое письмо.
Доктор снял с покойницы ключи от сейфа в кабинете сэра Слайса, где хранились бумаги и между ними последнее неоконченное письмо миссис Суливан. Но открывать его не спешил до полного выздоровления Салли.
Салли понемногу приходила в себя, под пристальным наблюдением доктора, позволила, через месяц после похорон, вскрыть сейф, разобрать бумаги и прочесть его.
Доктор сидел за столом, в кабинете сэра Слайса. Молодая леди рылась в книгах, приставив позолоченную лестничку к антресолям.
"Все мои потомки умерли, я тоже умру со дня на день. Такова расплата за моё существование. Пусть — же хоть это письмо послужит последним признанием, которое я не могла сделать даже на исповеди. Я из родовитой, но бедной как церковная крыса дворянской семьи и меня, как лишний рот просто продали в Англию в качестве девочки для порки.
Мать и отец ничего мне не оставили, кроме голода, нотариального свидетельства о моем славном происхождении и старинного родового яда, которые я хранила в шляпной коробке и не расставалась, с ним, как с сокровищем.
Купили меня в качестве девочки для порки родители Александра Слайса, моего будущего мужа. Они хотели, чтобы их сын, будущий лорд получил живую игрушку. Они искренне считали, что одной только любви наследнику недостаточно, потому ему нужно дать хороший старт в жизни: должные воспитание и образование, и обязательно навыки в одиночку справляться с жизненными трудностями, и я должны была в этом помочь. Для начала мне обрезали волосы и одели как собственного сыночка.
Хулиганил он, а розги мне! Учили нас тоже вместе, но розги я получала за двоих. Отец Слайса не упускал случая собственноручно всыпать мне по первое число.
А потом, так получилось, что я полюбила, полюбила своего молодого хозяина всей душой. И стала его женщиной сразу, как он этого потребовал. Родители были довольны: пусть лучше со служанкой, чем с блудными женщинами... А потом, когда он вырос, я делила с ним постель. С того времени, точнее, с той ночи, я стала жить у них не девочкой для порки, а горничной.
И тут отец Александра затащил меня в кладовку. Не буду говорить, что и как он со мной сделал, но я поняла: пришло время родительского подарка. Осталась только дождаться простуды хозяина, благо простужался он часто.
Итак, мой мучитель простудился, и я принесла ему кофе в постель, последний в его жизни кофе.
Все прошло великолепно: никто и не задумался о том, что смерть господина была неестественной.
Сэр Слайс, оставшись без отца, собственноручно продолжал меня бить розгами и одновременно признавался в любви, пользуясь моим телом по праву хозяина! В спальне стояла скамейка для порки. Та самая, на которой он лишил меня невинности.
Никто так и не узнал, кто я. Несколько лет я служила горничной при доме сэра Слайса, пока была жива его матушка. При ней он даже заикнуться не смел о таком мезальянсе.
Вскоре и она, моими стараниями, не перенесла легкой лондонской простуды.
Теперь мой возлюбленный стал сказочно богат, а я терпела все, даже рождение Мэнни-Бэтт от Мери, смазливенькой служанки, которую Сэр Александр прижал в кладовке. Впрочем, мне и тут помог родительский яд.
За это убийство закон меня не покарал, но покарало провидение.
После смерти Мери мы поженились, а Мэнни-Бэтт я признала своей дочерью. Сэр Слайс, увидев мои документы, не посчитал брак мезальянском и я стала законной Суливан Бонне.
Мой костёр внутри глодал мою душу. Я мучилась от чувства вины, и призрак Мери регулярно меня навещал, говоря, что убийством навлекла проклятие на весь наш род и всех своих потомков. Рождались и умирали наши дети, пока не появилась на свет Салли.
Однажды, сэр Слайс прижал в кладовке очередную служанку и так родился Гарри.
Мы переехали в предместье Лондона.
Мама Гарри готовила и убирала, а мой Александр делал вид, что все так и надо! Я уже не была столь молода и юна как раньше а Мери... Роды пошли ей только на пользу! Сколько слез я пролила, а потом мама Гарри, моими стараниями не перенесла простуды!
Когда Салли исполнилось десять лет, сэр Слайс нашёл ей жениха. Богатого жениха, с примесью ирландской крови… Жили мы уединённо, сэр Слайс ездил в Парламент, пока, неожиданно, не скончался от пневмонии, без всякой помощи от меня, но перед смертью он связал меня клятвой в присутствии пастора и нотариуса, что я буду растить Гарри и Менни-Бет, как родных детей и выделю им причитающуюся долю наследства после их совершеннолетия.
Старшую я отдала замуж, так и не решившись отравить. Призрак ее матери приходил ко мне почти каждую ночь, угрожая забрать и Салли, вот я и не решилась.
Все было гладко, но накануне замужества моей Салли Гарри захотел мне отмстить. Мальчик он здоровый, и я стала прикармливать его ядом, подкладывая его в шоколад. Откуда же могла знать, что он отдает его моей Салли? Они друг друга с детства ненавидели! А его операция и последняя порка должна была рассорить их навсегда! И тут он решил побыть джентльменом!
Так и оказалась, что я своими руками отравила единственную родную дочь. Яда у меня осталось совсем немного, но мне хватит!
Умоляю вас, не показывайте мое письмо пастору. Пусть отслужит службу и похоронит меня как положено, в фамильном склепе, а не за оградой кладбища.."
— Здесь письмо обрывается…– Вздохнул Сэмми.
— И она умерла без исповеди, — Доктор сложил письмо. — И похоронена по христианскому обычаю…
Теперь вы понимаете, почему.
— Теперь и мне понятно, почему миссис Суливан не хотела, чтобы я осматривал Салли! Она боялась, что я распознаю яд! А мне надо сесть за книги и проштудировать токсикологию! Как я сразу не понял, что за болезнями Салли не инфлюэнце, а отрава!
"Вот самого бы доктора розгами! " — Подумала Салли, но ничего не сказала.
— Дайте сюда письмо! — Девушка зажгла свечу и превратила его в кучку пепла. — Не надо оставлять следы бесчестья семьи. И вас, джентльмены, прошу молчать!
— Теперь нам это уже не повредит.– Сказал доктор.– миссис упокоилась в своём склепе…
И тут зазвенел дверной колокольчик. Перед изумленной компанией предстал Сэр Донован! Донован был очень хорош собой — густые волосы и глаза цвета топаза.
— Добрый день! — Доктор закурил сигару и расстегнул тугую пуговку сорочки. — Сэмми принесите всем шерри!
— Ох, Салли, сэр Донован поцеловал девушке руку. Найдите в своем сердце капельку снисхождения к джентльмену, который повел себя не как джентльмен, но нашел в себе силы попросить прощения и раскаяться!. Виной всему моя излишняя впечатлительность. — Умоляю вас, не гневайтесь на меня. Разве мог предугадать какая участь меня и вас ожидает? Простите мою неразумность! Клянусь вам, я исправлюсь, и больше никто вас розгами бить не будет!
— Сэр... — Девушка не знала. как вести себя в такой ситуации.
— Увы, Мисс Суливан обрекла меня на страдание своим требованием вас выпороть…
— Выпорол и сбежал! — вскипела девушка, пребывая в праведном гневе.
— Давай, ругай меня, упрекай. Отними у меня последнюю надежду о доброте этого мира, о том, что я могу спокойно излить тебе то, что у меня в сердце. Сэр Докован обожал Салли, и старался делать все, что только мог в его положении для ее блага.
Докован вспыхнул, поджав губы. В глубине его души боролись сильные чувства, разрывавшие на части его не привыкшее к таким превратностям сознание.
— Милая девочка, мне очень стыдно из-за того, что вам пришлось вынести. Его лицо стало задумчивым и угрюмым. — Сэр Донован достал ожерелье из белого жемчуга и поднес его девушке. — Я же умирал от любви, чувствуя, что не проживу без вас ни дня. И мне стало все тяжелее и тяжелее скрывать свои чувства.
— Спасибо! — Салли, глядя на себя в зеркало словно в тумане, не могла пока осознать всей глубины слов жениха.
Она была так беспечна и легка, какой только может быть юность в ее годы, с легкостью забывающая все негативное и полностью растворяющаяся в радости, лишь только обретя ее.
— Крепитесь, невеста моя. Посмотрите, какая вы прекрасная! Посмотрите, какое на вас красивое платье. Вам так к лицу желтый цвет, жемчуг подчеркивает вашу молодость, шелк и атлас — самого высшего качества. Носите эти одеяния с гордостью и честью, ваша молодость и красота пусть будут вам порукой, ваша свежесть — ангелом хранителем. А на все остальное не обращайте внимания.
— Можете ли вы обещать мне, что не оставите меня? Не покинете эти края вихрем в неизвестном направлении, что бы не произошло — она устремила на него пытливый взор.
— Нет! — Я ваш муж! Навеки! Пастор ждет!
окончание здесь: http://proza.ru/2019/04/05/552
Свидетельство о публикации №220043000518