Милосердие в аду. Часть пятая. Глава 17

                МИЛОСЕРДИЕ   В  АДУ

                Роман в 5 частях
                с эпилогом

                Часть V

                Глава 17

                Выстрел



Спускаясь с промёрзших деревянных ступенек клуба на землю, Отто погружался в холод и сырость ранних сумерек. Капитан плотно застегнул шинель, приподнял воротник и осмотрелся. В сотне метрах от него белели сквозь синий полумрак стены инфекционного корпуса.
Через прогалину  в посадках парка напротив окна ближайшей казармы были освещены.
«Около восьми, а так тихо. Газеты читают. Приводят в порядок одежду. Пишут письма. Нехитрая армейская жизнь».
Хаген вспомнил, что ему совершенно некуда и некому писать. Он выпрямился, вздохнул и шагнул, будто вынырнул из болотной воды.
«Да, да. Это только сегодня. Завтра будет новый день службы».
Ему стало легче от мысли, что война скоро закончится. Здесь будет совсем другая жизнь. Где окажутся русские, грустящие сейчас в тиши вонючих палат, — всё это не будет иметь никакого значения.
Отто вышел на широкую аллею. Дальше через утихающую метель показались огни фонарей у входа в комендатуру. Но идти становилось тяжелее.
«Отчего мне тяжело?  Даже  вздохнуть трудно.  Я  здоров. У меня ничего не болит. Поздний вечер с морозом. Снег хлопьями. А идёшь, как будто рюкзак с кирпичами несёшь. Русские водкой снимают эту тягость».
Капитан остановился перед комендатурой и закрыл глаза. Если бы сейчас можно было уснуть на минуту, на десять минут, он бы моментально уснул. Приказ  «об окончательном решении вопроса»  с пребыванием  русского контингента на территории комендатуры  был выполнен. Но даже завтрашний отдых в казино сейчас представлялся в каком-то неясном отдалении. Отто ещё оставался частью того, что только что завершилось.
Странно, но и с закрытыми глазами он словно видел себя, одиноко стоящего в центре запорошенного и со всех сторон освещённого круга.
«Как в цирке».
Трибуны опустели. Все ушли домой. Никому не было дела до его одиночества.
Капитан не стал заходить  в  комендатуру.  Медленно  подойдя к первому окну слева от парадного входа, вытянулся и постучал ногтём по жестяному отливу. В канцелярии засуетились. Отто смотрел на выкрашенный в розовый цвет отлив и вспоминал, как в августе они пытались окрасить все рамы и отливы окон в белый цвет. Но бордовая большевистская краска оказалась такой стойкой, что несколько слоёв белой только уродовался весь вид. Пришлось  согласиться  на  компромисс и остановиться на  варианте с розовым цветом.
В окне вспорхнуло длинное испуганное лицо писаря Франца. Отто махнул рукой и пошёл к флигелю. Сегодня он должен выспаться. Во флигеле, в своих апартаментах Отто провёл всего одну ночь, первую ночь по приезде в Никишино. Там было грустно, тревожно и нехорошо лежать вдали от всех. Ночевать в своём кабинете на старом диване сделалось любимой привычкой. Шум в комендатуре по утрам и вечерам даже нравился; он создавал ощущение  «пристёгнутости к  шуму жизни»  и готовности вмешаться в неё в любой момент.
Сегодня хотелось покоя от «шума жизни».
У самого флигеля его нагнал Франц и успел в трёх шагах до двери перед ним открыть замок.
— Господин капитан, как вы приказали, флигель протоплен. Ваши комнаты готовы. Вы можете закрыть дверь на ключ. Но здесь есть и засов изнутри с... прошу прощения, древнеславянской системой. Господин гауптфельдфебель сказал, что это антиквариат.
Отто, не слушая, переступил порог и на прикрытой Францем двери опустил в глубокую нишу кованый рычаг.
В тёмном углу чулана под лестницей гудела и потрескивала голландская печь. Горячий дым по дымоходам в метровых стенах распространялся, обнимая и согревая собой все комнаты на втором этаже.
Отто, поднимаясь по деревянной лестнице вверх, к свету  в гостиной, чувствовал заботу строения обо всех пребывающих в его чреве. На пятой ступени остановился. Перила на этом участке были отремонтированы, вставка идеально зачищена, но ещё не покрыта лаком. Отто бережно гладил желтоватую, мягко-шершавую древесину поручня в месте, разбитом выстрелом Эриха.
В гостиной, сняв шинель и сапоги, всё же задержался. Усталость проходила. Он подошёл к высокому книжному шкафу. За тонкими стёклами разглядел «Faust» и тронул дверцу. Закрыта. Отто вспомнил, где находится ключ, но сейчас лазить по пустым и пыльным ящикам не хотелось. Он погасил свет.  В длинный коридор вела ковровая дорожка. Из открытой двери его номера лился свет, прокладывая путь и неохотно освещая белые закрытые двери ещё двух спален, кабинета и буфета, где вчера подогревали обед для гостей. В дальней темноте коридора скрывались от видимости последние две комнаты под хозяйственные нужды, забитые неразобранной русской рухлядью.
Зайдя в свой двухкомнатный номер, Отто остановился. Всё было чисто, просто, даже уютно. Кресло-качалка стояло у окна, обращённое к нему. На плетёной спинке ровной дорожкой лежал светлый плед. Даже показалось, что это было сделано только что, и кресло только сейчас прекратило качаться, приглашая сесть ещё раз. На широком письменном столе настольная лампа с большим грибовидной формы зелёным стеклянным плафоном светила так нежно, что хотелось грустить. Отто понял, почему не приходил сюда ночевать. Он погасил свет  в лампе, осмотрелся, прошёл в спальню и, не раздеваясь, сел на свою кровать.
Что-то мешало и... было неправильно здесь. «Так устал, что и не заснуть», — подумалось. Он коснулся гладкой поверхности прикроватного столика, потрогал верёвочку выключателя у лампы с большим бумажным жёлтым абажуром в китайском стиле с бегущими друг за другом красными драконами. Погладил твёрдые рёбра пустой хрустальной вазы.
В комнате был нарушен порядок. За его спиной в тёмном углу что-то было не так. Да! Он вспомнил. В этом месте в русских домах всегда была икона и — перед ней — крохотный огонёк горящей лампады. Отто поднялся, обошёл кровать и приблизился к небольшой высоко пристроенной полочке. У самого её края стояло шесть книг под белой вязаной накидкой. Они клонились, и казалось, что вот-вот упадут. Отто сорвал накидку и взял в обе руки по три книжки. В углу, припёртый к стене, светился из темноты гипсовый бюст Ленина. Белые глаза главного большевика смотрели поверх капитана в неизбежное будущее.
Хаген коротко выругался, бросил книжки на пол, взял вождя двумя пальцами за пыльную шею и бросил туда же. Бюст с сухим треском раскололся, и к его ногам выкатилась отбитая голова.
Он не помнил, как разделся и лёг под одеяло. С наслаждением и злобой ухватился за шарик из слоновой кости на верёвочке и дёрнул его. Свет погас.
«Вы хотели спрятаться от наших юнкерсов за светомаскировочным полотном? Неплохо», — думал Отто, всматриваясь в непроглядную темноту вокруг. Как и в его кабинете, здесь русские так же закрыли окна светонепроницаемым полотном. Искать хотя бы лучика или искорки было бесполезно. Чернота казалась плотной, обволакивающей, шипящей. Но сил встать, зажечь в коридоре или в другой комнате свет, двигать шторы, — не было. Спать. Спать. Спать. Не слушать. Это были не шаги. Это за окном в соседней комнате, там, за креслом-качалкой, чёрные ветки высоченных осин трогали друг друга и перешёптывались. Их разговор затихал, прерываемый мёрзлыми звонами стволов, колеблемых вьюгой. Толстые обледенелые стволы шумно вздыхали, поворачивались, ворчали на болтовню своих веток и просили тишины. «Хва-ати-ит болтать! Спи-и... И-и... И-и...»
«Как найти здесь покой? Срубить все деревья? А вьюга! Чего она носится? За кем? Её не поймаешь. Не отправишь вслед за рыжеволосой медсестрой. Как же уснуть? Усну-уть. Я не могу больше думать об этом…  Но больше ни о чём другом…».
Сон, как дым, уже подступал к носу, глазам, вискам. Долгожданная тяжесть придавливала голову к подушке, и только дыхание чуть-чуть холодило кусочек кожи на правом плече...


...Доказательством было его прерывистое дыхание.
Он стоял в соседней комнате у приоткрытой двери, и по его шелестящему, пропадающему на мгновенье дыханию — было понятно, что он движется.
Отто сначала симулировал безмятежный сон. Только очень трудно было ритмично вздымать и опускать грудь и не шевелить ресницами. Шевеление ресницами говорило о том, что на самом деле человек не спит и всё слышит.
Отто понял, что нужно превратиться в слух, абсолютный слух, и тогда вся картина вокруг него будет видна даже с закрытыми глазами. Теперь его уши вбирали всё. Шуршание, писки, шелест, вздохи, постукивание: всё толпилось в голове   в очередь на истолкование. Отто не замечал, что лежал сейчас, вытянувшись в струну, которая сама собой натягивалась сильнее и сильнее. В какой-то момент ему показалось, что он слышит даже гул и завывание дыма в стенах.
«Но этого не может быть! А раз этого не может быть, значит... я слышу галлюцинации. Восприятие без объекта. Так, кажется, говорила Воробьёва».
Страх испуганным ежом свернулся в груди, уколов разом все внутренности. Скрипы стволов, шёпот ветвей отделялись уже явственно от шуршащих осторожных шагов за дверью.
Мешало сердце; его шумный стук отвлекал и не позволял сосредоточиться.
А вот этот шорох был резок и несомненен! И близко!
«Лежать неподвижно, как бы во сне? Но он тогда подойдёт к самому моему лицу».
Отто лежал, укрывшись одеялом до подбородка. Руки располагались вдоль тела. Сейчас он был беззащитен.
«Если я открою глаза в этой темноте, то он не увидит».
Отто тихо разлепил веки. Сердце не слушалось и стучало гусеницами летящего в атаку танка.
«Что это?»
У стены рядом с приоткрытой дверью, в двух метрах от него, в черноте колыхнулось чьё-то крыло и как будто пробежала искра. Под взметнувшимся одеялом взвились длинные ноги капитана. Он вскочил, как сорванная струна. Хрустальная ваза гранатой полетела именно туда, в него! Попал! Ваза тупо ударилась в тело и упала на пол, грохоча осколками. Но Отто уже дёргал за верёвочку под абажуром. Лампа вспыхнула несколько раз, очертив оскал белых зубов, взмахи рук и теней от них, полосатый банный халат, висящий на вешалке, куда попала хрустальная ваза.
Верёвочка оборвалась.
Отто тяжело дышал и понимал, что новой черноты вынести невозможно. Вздрагивая от холода деревянного пола, касаясь дробно подушечками пальцев обоев стены, он прошёл вперёд, где точно был выключатель, и щёлкнул кнопочкой.
Яркий свет открыл отвратительную картину. На полу у полураскрытой двери в соседнюю комнату валялись осколки хрустальной вазы, брошенной в стенку офицером Вермахта. Отто смотрел на них, как на физическое выражение своей раны.
«Где?!»
Даже сейчас он не решался войти в соседнюю тёмную комнату. Решение пришло само. Обходя осколки и один раз подпрыгнув, он подошёл к стулу с одеждой. Спина холодела. Он дважды оглянулся на полуоткрытую дверь. Руки быстро нащупали кобуру. Тяжесть оружия быстро вернула самообладание. Теперь уже наливаясь злобой, сжимая «Вальтер» в руке, он прошёл босыми ногами по постели и ударил рукоятью пистолета в дверь.
Кресло-качалка, стол с лампой, другое кресло возле него, комод. Тревога ещё стучала в висках. Отто включил свет. Нужно было всё обдумать, но почему-то подойти к креслу-качалке, которое было рядом и «приглашало»... было невозможно. Он долго стоял, собирая в строй свои мысли.
«Показалось», — наконец выговорил про себя.
«Устал».
Но когда нужно было сделать хотя бы шаг, сразу понял, что в пустой комнате русского флигеля глубокой ночью офицер Вермахта в белой длинной рубахе и кальсонах с пистолетом  в руке сейчас, перешагивая через осколки стекла на полу,  вернётся в свою комнату,  для того чтобы... Всё это было...
С первым шагом и со звуком шлепка по доскам он стал мрачен.
Одевался с ожесточением. Не выпуская «Вальтера» из рук, резко распахнул дверь в коридор. Всё равно в первое мгновение его опять обдало волной страха. Дело пошло быстрее. Отто понимал всю глупость своего поведения, но всё равно, сжимая пистолет перед собой, прошёл в гостиную, зажёг свет, подхватил сапоги и сел на стул возле ломберного столика. Во всём флигеле стояла ночная тишина. До предела становилось ясно то, что с ним произошло. Отто оглядывал пианино, длинный ряд книжных шкафов, ковровую дорожку, уходящую в конец коридора, и не решался положить пистолет на стол, чтобы надеть сапоги.
Громкий стук «Вальтера» о зелёное сукно окончательно вывел его из морока. Сапоги были надеты. Оставалось последнее: сесть поудобнее и разобраться в том, что с ним сейчас происходило.
«Сейчас... Сейчас...»
Отто не вставал и не решался.
«Так. Что же?»
Случилось невероятное. Сорокадвухлетний высокий, затянутый в ремни и поправляющий на груди железный крест, начальник местной комендатуры капитан Отто Хаген... встал и двинулся к коридору с оружием в руке, чтобы проверить все помещения второго этажа флигеля, зная абсолютно, что нигде и никого нет и быть не может.
«Сейчас. Сейчас. Потом сяду и разберусь во всём».
Отто шёл по коридору, освещённому яркой пятирожковой люстрой, и последовательно открывал двери в спальни, кабинет, буфетную, чтобы... Было невообразимо глупо, но он делал это. Последние  двери всё же  открывал неуверенно.   В комнатах торчали из полумрака спинки стульев, лестница, картины по углам и многое, чего разглядеть было невозможно и не хотелось. Выключатель был где-то в глубине этого беспорядка. Тревога, вновь поднявшая было голову, теперь переплавлялась в раздражение к самому себе. Капитан громко хлопнул последней дверью. За нею что-то даже соскочило  и упало на пол. Бояться было противно. Хаген отправил пистолет в кобуру.
Минуты текли долго. Отто сидел на стуле возле ломберного столика и слушал тишину. Он давно успокоился, но всё не решался приступить к анализу. Так было понятно, что анализ простейшей ситуации всё разрешит, успокоит, но... Хаген сейчас понимал, что любой анализ  и правильные слова приведут к тому, что ему нужно будет раздеться, потушить на всём этаже свет и лечь спать. А это было невозможно.
«Почему? Я сейчас пройду к себе в спальню и лягу спать».
«Нет!» — следовал его же ответ.
«Что мне мешает спать здесь? Я хочу знать! Я должен себе сказать, если считаю себя... цивилизованным человеком».
Ответ сознавался им, но называть его словами было непостижимо. Возвращалась усталость. Сонливость. Набрякшие веки стремились закрыться. Он вскидывал их с мучением, смотрел на коричневый блестящий деревянный шарик, венчающий точёную балясину лестницы, и с каждой секундой поднимаясь над собой, над своими чувствами, входя в какое-то отстранённое состояние, он всё отчётливее сознавал, что пока сидит при ярком свете одетый и с пистолетом на боку, с ним никогда ничего не приключится. Но при малейшем ослаблении контроля над собой и переходе в сон, — вернётся именно это наваждение. Придёт то, что и предугадать нельзя. Теперь это было совершенно ясно.
«Что же мне, совсем не спать? Что за глупость?»
Но  самое страшное было в другом. Отто видел ясно, что  в нём самом существует теперь такая сила, которая сильнее его. С которой он ничего поделать не может. Даже сейчас он не может встать, потушить свет и пройти в свой номер.
Свет резал глаза. Встать и уйти было равносильно поражению! Но победы не было. Было вот что. В нескольких километрах отсюда шли активные боевые действия. Люди убивали друг друга, разрывая тело противника пулями, осколками снарядов или штыками своих карабинов. А здесь, в селе Никишино, то, чего не было на свете, побеждало блестящего офицера германской армии.
Отто встал... И сел. Ему показалось, что он в чём-то разобрался. Снова встал. Вслушиваясь в себя, дошёл до выключателя, погасил свет в гостиной. Вступил на ковровую дорожку и погасил свет в коридоре. Медленно, в растерянности закрыл все двери и вошёл в свой номер. Погасил свет в комнате. Заходить в спальню не хотелось. Но он всё же прошёл в неё, не глядя на осколки. Потушил свет. Сел на кровать. Расстегнул воротничок. Двинуться больше не мог. Тишина была невыносимее всего. Отто сидел с закрытыми глазами и не мог заставить себя снять сапоги, расстегнуть ремни, раздеться и лечь. Самое гадкое было то, что он не спал. А сразу погрузить себя в сон было невозможно.
...Стук из чулана под лестницей был так громок и... «человечен».
«Я же там не проверил!»
Что-то ещё обозначилось, но Отто уже летел с пистолетом  в руке именно туда, чтобы закончить и рассчитаться со всем. Он ничего не боялся. Его гнев сейчас был всесилен.
«Я разнесу этот курятник в пух и прах!» — думал он, подбегая к лестнице.
Не было ни тишины и ничего другого. Отто громыхал сапогами по деревянной лестнице, водя пистолетом перед собою, готовый нажать  на  курок и  выпустить всю обойму  в любое трепетание тени!!!
«Где! Где, чёрт возьми!» — всматривался он в темноту под лестницей.
Как хотелось увидеть врага, какой бы он ни был.
«Ну!»
Дверь толкнули. Отто вывернулся и, не глядя, на звук, выставил ствол и нажал на курок.
Дверь ещё раз трепыхнулась. Отто ударил сапогом по кованному крюку, второй раз по двери. Створа со скрипом отошла.
Мело и кружило под фонарями.
Выстрела не было. «Вальтер» был на предохранителе. Хаген вышел в снежную круговерть и побрёл к комендатуре...
Комната, где спал писарь, была с краю, последняя.
Возле окна Отто  выпрямился и, увидев «Вальтер» в своей руке, перевернул его, взялся за ствол и два раза стукнул рукояткой по раме. Стук показался таким громким, что стало неприятно быть задержанным с пистолетом в руке, без шинели, фуражки и с расстёгнутым воротом кителя. Но метель мела, присыпая его голову белыми хлопьями, и никто не появлялся. Франц недовольно всматривался в стучавшего и, наконец, так испугался, что даже Отто услышал его возглас.
На пороге комендатуры капитан  принял деловой вид и проговорил, пожимая плечами:
— Франц, работа есть работа. Я к себе, а ты можешь спать, — и впервые коснулся его плеча.
Зайдя в свой кабинет, Отто благодарно оглядел стены, вдохнул знакомый запах и, чувствуя, как весь наполняется успокоением, — решительно сел в своё кресло, включил настольную лампу, вынул и положил на край стола пистолет, снял его с предохранителя, крепко ухватился за подлокотники, напрягся и откинулся назад.
«Так. Теперь давай разбираться, офицер вермахта, капитан третьей роты восьмого батальона, дорогой Отто Хаген. Отвечайте на вопрос: ЧТО. ЭТО. БЫЛО».
В привычном кресле, так полюбившемся ему за последние месяцы, он быстро превращался в рассудительного, иногда дотошного, но честного офицера.
«Что. Это. Было. Итак. Я устал. Я очень устал. Конечно, я  не спал толком три последние ночи. Есть? Есть. Дальше. Вчерашний день, вечер, ночь. Сегодняшняя... экзекуция. Таких тяжёлых дней у меня давно не было. Так? Так».
С каждым рассудительно и медленно, с удовольствием проговариваемым словом он успокаивался больше и уже предчувствовал, что сейчас всё разложит по полочкам и наведёт полный порядок в своей голове.
«И даже если ты придёшь к выводу, что ты ошибался... Даже если тебе это неприятно, — ты согласишься и изменишь своё мнение», — вспомнил Отто слова Кэт. Он вспомнил, как она это говорила в постели под утро какого-то спокойного года. Как они часто так разговаривали, целовались, любили и снова разговаривали друг с другом иногда и до яркого солнца, заливающего всю спальню тёплыми лучами. И усталость на занятиях днём была так приятна ему.
Отто вспомнил ещё раз Кэт, сидящую в кремовом бархатном платье у камина, и вновь пустился в свою любимую игру: разговаривать сам с собой, часть доводов проговаривая за неё и её голосом, ещё раз с мучительной любовью всматриваясь в нежное, прозрачное лицо,  голубые глаза  и  единственный в  мире  ротик с поблёскивающими белыми зубками.
«Да? Ну, давай!» — ласково ответила она, и её глаза едва прищурились от наслаждения.
— Это болезнь? — спросила она лукаво.
— Нет, я здоров.
— Здоров...

— Здоров.
В дверь робко постучали. Несомненно, это был стук писаря. Другого не могло быть. Писарь не мог ночью кого-то пропустить. Стук повторился.
— Да! — ответил Отто, прикрывая пистолет пустым конвертом от донесения.
Франц просунул голову и со страхом посмотрел на Хагена.
— Господин капитан, разрешите повесить вашу шинель?
— Да.
Франц вёл себя странно.
— А свет люстры можно я выключу?
— Да.
— Не хотите кофе?
— Нет, — быстро ответил Отто. Франц скрылся.
«Идиот!»
«Ну, дальше. Итак, болезнь или нет? Это было... Показалось что-то. В бою тоже иногда стреляешь ошибочно. Нет?»
— Согласна, — ласково ответила Кэт, — но ты вспомни хорошо. На самую короткую минуту ты был безумен?
— Нет.
— Согласна. Но тебе же казалось, что кто-то есть, ты его почти слышал и... и ошибочно повёл себя.
— Да. Согласен. Повёл ошибочно.
— Нет. Ещё раз. В ту долю минуты ты был уверен, что перед тобой кто-то есть?
— Да.
— И запустил вазой.
— Да.
— И она ткнулась в халат. И ты абсолютно точно считал, что это был человек.
— Да.
— И тени пошатнулись, тени рук и чьи-то белые зубы сверкнули. И ты даже увидел какое-то выражение на лице рядом с этими зубами.
— Да.
— И ты верил и не верил, — когда ходил с пистолетом по коридору, включал свет во  всех комнатах,  когда  одевался  и перехватывал пистолет из руки в руку, когда сидел в углу  и...
— Да.
— Что «да»?
— Ну, непонятно.
— А когда ты чуть не выстрелил в дверь...
— Да.
— Ну, так согласись, что на короткое время ты не отдавал отчёта своим действиям, не мог управлять ими, воспринимал и истолковывал себя и окружающее искажённо или вовсе неправильно.
— Да.
— Это не болезнь...
— Да.
— Но это эпизод психического расстройства.
— Да.
— У Эриха было то же, но чаще и дольше.
— Да.
— Тогда вопрос в количестве. Всего лишь.
— ...
— Ведь и ты получил травму, и ещё неизвестно, что там.
— Ну.
— Что «ну», Отто, милый мой, ты подумай. А если бы пистолет был не на предохранителе. Он бы выстрелил?
— Да.
— Как стрелял Эрих в этом же флигеле. Нет?
— Да.
— А если бы писарь был случайно за дверью. Мало ли какие срочные донесения бывают на войне.
— ...
— Ты понимаешь?
— Нет, но...
— Подожди. Ещё раз. Ты сознательно пришёл сюда, потому что знал, что возвратившись во флигель, раздевшись и нырнув под одеяло, как только ты потушишь свет, — всё вернётся. Это же абсолютно точно.
— Да.
— Ты и раньше не хотел там спать. Ты не можешь себе признаться, что боишься фантомов. Которые... Ну-ка, ну-ка.
— Что, я больной?
— А если и так. Вот посмотри. Писарь стучит тебе в дверь, и ты его случайно убиваешь. Что происходит с этой минуты здесь, в комендатуре? Рассказать?
— Не нужно.
— Твои действия будут расцениваться как действия человека в состоянии расстройства психики. Если совсем честно. Нет?
— Да.
— Давай,  о другом, Отто.
— О другом? Давай. Я не боюсь. Давай.
Отто сидел в кресле, чуть прикрыв глаза, чтобы легче было представлять свою любимую Кэт и наслаждался беседой с умершей женой так, как будто она была жива. И готов был говорить с ней бесконечно.
— Кэт, милая. Я люблю тебя.
— Я тоже очень тебя люблю, — он слышал бархатный ласкающий прохладный голос, озвучивающий его собственные мысли.
— Ну.
— Так вот. Что было, если бы ты застрелил писаря? Хорошо, ещё раньше. Если бы ты прострелил дверь. Сегодня дверь, завтра... Не понимаешь? Хорошо. Иди сейчас во флигель и ночуй там ежедневно. Что будет?
— Да... Да... Да... Что-то будет.
— А я о другом.
— О чём?
— Вчера мой брат увезён в психбольницу в отвратительной психиатрической рубахе с длинными рукавами, завязанными несколькими узлами на спине. В Минске или в клинике Кёнигсберга его умертвят, как ненужную особь для Германии.
— Да.
— Ты огорчился. Очень огорчился. Тебе было тяжело оставаться без последнего, без ещё одного очень близкого человека.
— Да.
— Да...
— Да.
— Всё?
— Ну да.
— Хорошо. Но ведь и с тобой такое случается. Ну, возьмём... Тем более что это не совсем уж безосновательно.
— И... как?
— Смотри. Эрих пребывает в палате... Две секции. Кровать у окна. Видишь, лямки для фиксации в случае возбуждения. Для ног, рук, на грудь. Окно можно открыть лишь на пять сантиметров. Для вентиляции. Стёкла с впаянной металлической сеткой. А с другой стороны — ванная. Полотенца... Эрих находится там. Жалуется на галлюцинации. На то, что всё ещё слышит голос: «Маштаков!». Да, это муж девочки, которую завтра увезут в Германию в составе очередной группы остарбайтеров.
— ...
— И вот открывается дверь, входит фельдшер и говорит, что госпиталь эвакуируют в глубь Германии. Здесь будет другой госпиталь. Для раненых. Но нужно пройти санобработку. Эрих идет в специальный кабинет. Ложится на живот, как ему говорят. Укол очень болезненный, под лопатку. Когда чувствует, что умирает, сделать что-либо уже нельзя.
— Зачем ты мне это говоришь?
— А ты не понял?
— Нет.
— Но ведь и тебя через пару месяцев может ожидать точно такое же.
— Не понял.
— А ты пойми. И представь. Точно такое.
— Нет.
— Отто, милый, ну представь. Ты же не можешь врать. Ты же такой справедливый, честный и можешь дойти до самого конца.
— И что?
— Ты лежишь в постели. За тобой приходят убивать тебя. Как за Эрихом.
— Не может быть.
— Может. Ты только что на краткое время был именно таким. Дальше, — Кэт покачала головой от напряжения. Она никак не могла объяснить что-то, но была настойчива.
— Ещё раз. Ты подлежишь умерщвлению, как обуза для Германии. Понимаешь? Ну, заболел. Ну, участились галлюцинации, страхи, ты даже по ошибке убил кого-то. Мало ли. Тебя уводят на укол.
Отто всматривался в нечёткий образ жены, пытаясь догадаться.
— Отто, вставай, уходи. Ты не нужен Германии. Она без тебя построит совершенное будущее. Иди. Укол. Больно. И ляжешь поверх того журналиста с голубыми глазами. Иди. Чего сидишь. Встал. Иди. Всё верно. Всё законно. Всё милосердно. Целесообразно. Иди же. Вставай. Ну!
Отто с крайним неудовольствием чувствовал, что его логика, его откровенность, именно то, что позволяло гордиться собой:  его превосходство над варварской расой, его невозможность врать, лебезить и лицемерить, его рыцарская честность, идущая от самых корней германской крови, — сейчас приводят в такой тупик, откуда, может быть, и не было выхода.
— Меня?
— А что, ты не такой, как другие? Сегодня Эрих, завтра ты. Не завтра, так через месяц. Ещё одной травмы в боях под Москвой ты уж точно не вынесешь. А?
—       И...
— И ты сейчас встаёшь и покорно идёшь на уничтожение  в соответствии с программой «T-4» (36). С той самой, в соответствии с которой ты сегодня убил 918 человек.
— Но это не мои законы. Это... Раньше их не было. Это наци.
— Что??? Мой самый любимый человек. Ты  был главным  в моей жизни. Неужели ты продолжишь?
Отто не мог продолжать. Но и представить почти не мог. Не потому, что был не согласен. Не мог.
— Отто, вставай и иди спать во флигель. Со стеклом осторожнее. Не порежься. Франц, подметая, только что упал и порезал ладонь. Когда ходил за твоими шинелью и фуражкой. Так идёшь?
Он не мог быть нечестен. Он вновь почувствовал страх, восходящий из какой-то бездны внутри него, из вулкана, из его жерла, заглянуть в которое было страшно.
— Вставай. Иди, умирай. Тебя нет. Германия уверенно шагает в будущее. За счёт освобождения от твоей, мешающей, дорогостоящей и ненужной жизни больного человека. Ведь это так рационально, так очевидно, что ты должен только радоваться, что утилизацией своего испорченного тела ты помогаешь Отечеству. А, значит, приближаешь на мгновенье сияние тысячелетнего Рейха. Иди. Иди. Радостно иди.
Отто опёрся ладонями о стол и представил с небывалой ясностью, что он, будучи больным, должен идти сейчас, сию же секунду,  на уничтожение. Нужно было чуть сильнее опереться и встать. «И я погибну не в бою, а буду сметён, как крошки со скатерти стола в столовой после обеда».
— Как умирают и сейчас многие солдаты и офицеры в германских клиниках. Ты не лучше. Или лучше? — проговорила Кэт, зная все его мысли и пристально смотря на него потемневшими, но всё равно любимыми глазами.
«Как же. Так просто».
Он растерянно озирался по сторонам. Никто не мог подсказать и помочь.
«Как хорошо, что никто не может увидеть сейчас мою растерянность. Меня? За что?»
Он искал в себе что-то, но только уменьшался, уходил куда-то вглубь, превращался в юношу, в мальчика десяти лет, который кричал и боялся, и просил помощи.
— Что, Отто, — ласково сказала девочка Кэт в полутьме чердака, сидя на коробке из-под садового инвентаря, — что, Кай, мой милый? Давай, говори, что ты молчишь? Что ты хочешь? Ты не можешь говорить неправду. Что ты хочешь сейчас?
Отто не мог высказать, но ответ вырастал сам.
— Я хочу защиты, — проговорил в нём его детский голос, — я хочу заботы. Хочу,  чтобы меня так же любили, понимали  и защищали, как это делали русские медсёстры и врачи, защищая своих больных. Чтобы они могли пожертвовать жизнь... за меня. Я не буду тогда ничего бояться, и у меня пропадут мои фантомы. Я смогу счастливо, спокойно и долго спать, где угодно и сколько угодно. Вот что я хочу.
— Что же с тобой происходит, мой любимый человек, на время потерявший управление собой в этом мире, как ворона с перебитым крылом, ходящая по двору между людьми, кошками и собаками.
Он ли сейчас подсказал Кэт эти последние слова или она сама знала, но Отто вспомнил, как однажды в детстве увидел из своего окна эту ворону, большую серую ворону, ходящую вприпрыжку между кустами сирени. Он смотрел и ждал, когда же она взлетит хоть на дерево. Но ворона только подскакивала и бегала между кустами и деревьями, отставляя в сторону одно крыло. Элиза, соседская девочка, вышла на прогулку со своей собакой. Тёмно-коричневый ротвейлер сорвался   с поводка и бросился к раненой птице. Но случилось невероятное. Непонятно откуда упала с неба целая стая ворон. Они с карканьем кидались на собаку, набрасывались на её голову, ту самую, со страшными зубами и мощными челюстями. Клювы вонзались ей в лоб, в холку,  спину. Собака с лаем отскочила  и вернулась к хозяйке, преследуемая несколькими сварливо каркающими птицами. Элиза была возмущена. Она бросала  в них камешки.
— Да, я хочу, чтобы кто-то не просто признавал меня себе подобным, но и боялся допустить мысль, что это не так. И не просто боялся из-за стыдливости перед коллегами или опасений, что его могут уволить за отсутствие чувства сострадания и милосердия к больным, — нет. Тут больше. Хочу, чтобы он боялся не признать себя подобным мне, понимая, что иначе — он оказывается... с перебитым крылом,  с охладевшим и получеловеческим сердцем. Это и есть различие между глаголами «страшись» и «бойся». Теперь я понял. Нужно страшиться этого.
— Отто, любимый мой, ты понял?
— Да.
— Есть что-то, что понимается сердцем.
— Да.
— Ты получаешь любовь и защиту, значит, и ты будешь любить и защищать.
— Да.
— А как же ты ответишь себе, если увидишь, что ты делаешь? Разве с таким сердцем можно...
— Да...
Он уже не говорил. Он вдруг попробовал вместить в своё новое сердце убийство сегодняшних больных, сожжение десятков тысяч трупов людей, отравленных газом в лагерях Польши, убийство 30 миллионов ненужных славян в России. Он попытался вместить в себя страх и растерянность голодных детей, которых вели в процедурный кабинет эстонские хиви, переодетые в медицинские халаты. Сердце дрожало, расширялось, не в силах вместить в себя даже частицу боли, с которой сейчас сидела в холодной арестантской маленькая рыжеволосая русская медсестра, и... лопнуло.
Стойкий оловянный солдатик вздрогнул. Тельце воина пошатнулось, но тяжёлое округлое основание под единственной ногой выдержало и вновь плотно примкнуло его к земле.
Как стало хорошо и спокойно. Как ясно стало вокруг! Пропала размытость предметов и понятий. Он снова был готов  к исполнению своего назначения!
Отто открыл глаза. Сейчас легко вспомнились те самые слова, с которыми он засыпал, улыбаясь, на диване под утро: «Если мы попробуем пережить в себе всё, что мы делаем, — мы просто умрём. А нам надо жить».
— Правда, Кэт? Что же ты молчишь?
В эти несколько минут удивительного разговора Отто придумывал ответы за свою любимую жену, видел перед собой её милый, исчезающий и вновь проступающий сквозь шаль призрачного тумана божественный лик. Его сердце замирало, когда в мгновеньях пауз меж словами, в тепле её глаз, в словах, так смешно и мило выговариваемых ею,  и так,  как говорить могла только она одна, —  во всём этом витало предчувствие, что она рядом, она помогает ему, она тоже участвует с ним в разговоре... его мыслями, его словами... Это было... глупо, но этой глупостью он жил. Вернее, не мог жить без неё.
А сейчас он понял, что они продолжали говорить и после смерти Кэт, потому что... Потому... Потому что осталось что-то недосказанное в их спорах у камина. Оставалось что-то непонятое ею в нём, в своём любимом, геройском, отважном и честном оловянном солдатике Отто Хагене. И сейчас эти слова были сказаны.
— Кэт, правда. Да. Я не смогу жить, если вмещу в себя всё, что мы делаем. Я должен быть стойким оловянным солдатиком. Не больше. И завтра я должен выгнать оставшихся сто пятьдесят трёх больных, ещё не сдохших от голода, чтобы они жили в хозяйственных бараках и работали здесь на правах военнопленных. И их там уже некому будет подкармливать. И я не буду переживать о них. Это будет так; я честно говорю эти слова. Что же мне делать? Кэт.
Она молчала. Вернее, он мог сейчас договорить за неё, но это были бы только его слова. Голубые сверкающие любовью и нежностью бездонные глаза унеслись куда-то. Безвозвратно. Только сейчас, не слыша её навсегда, он остался один на всей земле.

; ; ;

Внезапное рычание пса насторожило и заставило вернуться в действительность. Рычание нарастало, пёс несомненно шёл  к нему, чтобы разорвать на клочки. Мягкие тяжёлые огромные лапы встали на широкий подоконник.
«Откуда? Не может быть!»
В следующее мгновенье рычание было уже в его кабинете. Сотрясался воздух. Послышались чьи-то крики. Сомнений не было, нужно было действовать.
«Нет никакой болезни. Этот монстр, этот фантом за моей спиной! Ну, в этот раз не уйдёшь!»
Отто схватил пистолет и, рывком отшвырнув кресло, вывернулся к окну. Тяжёлая штора колыхалась. Отто ухватился за край и откинул её. Зверь сидел в окне! Громадная охотничья собака из красного мрамора ставила свои лапы одну за другой на ближний к нему край подоконника, готовясь к прыжку. Рычание набирало силу. Отто заворожено смотрел ей в глаза. Они менялись. Это были человеческие глаза. На Отто смотрели голубые глаза русского журналиста, чёрные глаза другого больного — верзилы с нечёсаной гривой. Теперь смотрели жёлто-зелёные глаза рыжеволосой медсестры. За ними другие, другие, другие. Отто на время растерялся. Зверь вновь зарычал и оскалил красные мраморные  зубы. Выставив пистолет к его переносице, Хаген выстрелил.

Гром выстрела откинул назад, ударив о спинку кресла. Отто проснулся.
Обе руки лежали на подлокотниках. Рукоять пистолета выглядывала из-под конверта на столе. Но выстрел был! Он ясно его слышал. И эхо его как будто ещё гудело в ушах. За стеной послышались шаги, разговоры, ругань. Отто схватил «Вальтер».
Осторожно и затем рывком поднялся и обернулся. Тёмно-зелёное маскировочное полотно висело неподвижно. Он уже спокойно отвёл его. Широкий подоконник, переплёт высокого окна, решётка и чернота ночи.
В приёмной писарь уже включил освещение и сейчас, бурча себе под нос что-то невразумительное, натягивал сапоги, с трудом сгибаясь спросонок. Он не успел встать; Отто уже выходил в вестибюль. Там слышалось оживление на втором этаже комендатуры. По лестнице навстречу коменданту сбегал гауптфельдфебель Майер с автоматом в одной руке. Вторую руку он пытался просунуть в рукав кителя по пути. К двери на выход из комендатуры подошли вместе. Она была не заперта.
— Подождите, я сам, господин капитан.
Майер рывком откинул дверь наружу, оценил увиденное    и уже спокойно вышел на площадку.
На самом краю стоял Яниус с карабином в руке и растерянно осматривался.
— Ты стрелял? — рявкнул Майер.
Яниус не мог сразу ответить. Он только открыл рот и тыкал карабином, как палкой, в кусты под снегом.
— Яниус, доложите обстановку! — скомандовал капитан.
Эстонец сейчас выглядел, как поднятый с постели владелец сада, который проснулся ночью от шума и выскочил с дробовиком пугнуть воров.
— Я-а-а...
— Оружие на плечо! Смирно! Говори!
Яниус наконец опомнился.
— Я дежурный по зданию. Мне... стало как-то странно. Я вышел сюда посмотреть. А тут собака сидит.
— Какая собака?
— Чёрная. Помните, летом я хотел убить её, но вы не позволили. Сказали, что пока не нужно. Её ещё на руках нёс тот... в чёрной кавказской шапке.
— Ну!
— Откуда взялась? Как они её не съели? Я говорю: «Пошла вон!» А она сидит, смотрит и рычит.
Яниус замолк и посмотрел на капитана. Было видно, что он до сих пор не в себе.
— Она так рычала. Я и не знал, что собаки могут так рычать. Мне показалось, что она всех разбудит. Я и выстрелил.
— Попал?
— Ранил. Убежала. Ногу волочила. Вон след остался.
Все начали всматриваться по указанному направлению. Действительно, возле засыпанных снегом кустов, против ступенек — всё ещё виднелась чёрная полоска, змейкой уходящая в темноту зарослей.
— Тоже мне стрелок.
— Итак, — резко прервал их капитан, — завтра ты, Майер, найдёшь деревянный ящик. Или русские пусть сделают. Демонтируете  нелепого пса на лужайке и отвезёте к полковнику Кёнигу в штаб. Скажите, подарок от меня. Я дам сопровождающее письмо. Далее. Яниус! Ты пристрелишь  эту  собаку. Да не сейчас! А то будешь гоняться ночью по парку, откроешь пальбу, всех поднимешь. Сделаешь это в дневное время. Но чтобы было выполнено! Ясно?
— Так точно, господин капитан. Да она и так раненая и без еды до утра подохнет.
— Тебе сказано — выполняй, — вступился Майер, — а вдруг она бешеная. Эти русские...
— Ладно.
Все трое стояли в молчании.
Отто о чём-то думал. Остальные не решались двинуться без его команды.
Снег валил. Короткий чёрный след у кустов почти замело. Отто начал неуверенно:
— А какова итоговая цифра... которых вывезли в Ручьицы?
— Сделано 12 ходок. Вывезено 918 трупов, — четко отрапортовал шпис.
— Да, а разве...
— Так точно. Сверх списков прибавились двое, которых застрелили.
— Как двое? Почему двое?
— Господин капитан, один бывший корреспондент. Мы всё выяснили. А второй... второй...
— Друг его, — неожиданно вмешался Яниус.
— Да. Его приятель.
Отто стоял в нерешительности.
— Господин капитан, — послышался просительный голосок Франца из-за спины, — возьмите шинель и фуражку. Пожалуйста.
Хаген оглянулся.
«Друг», — повторил про себя и, качнув головой, произнёс:
— Gut!
Он помог Францу накинуть шинель себе на плечи, отводя   в сторону его правую забинтованную кисть руки, надел фуражку и твёрдо произнёс:
— Все свободны.
«Нужно не забыть, распорядиться, чтобы и постамент демонтировали и вообще заровняли это место. Чтобы и следа от этой проклятой собаки не было!» Но как-то привычно в ответ пришла другая мысль: «Если будет гладкое место, значит, ты не вспомнишь о собаке? Так ли? Кэт нет уже год, но ты вспоминаешь её каждый день». Он вздрогнул. Оглянулся.
«Кэт?»
Нет, это был его голос.
— Кэт, поговори со мной, — тихо проговорил он.
Хаген чуть расставил ноги, чтобы твёрже стоять, если закружится голова, и прикрыл глаза.
«Кэт, я скажу всю правду, только не оставляй меня. Да, я всего лишь солдат. Я могу воевать, не щадя своей жизни. Я делаю суровую работу. Но ты мне нужна, чтобы... прощала меня. Чтобы было сердце, которое простит за всё, что мы делаем. Чёрт возьми, я так же хочу, чтобы и русские жалели и прощали нас. Мы утилизируем 30 миллионов славян. 40 миллионов славян. Но мы сделаем это ради совершенного общества будущего. И за это славяне должны простить нас, и быть благодарны нам. Русские должны жалеть нас и переживать за нас, потому что мы улучшаем их породу, и лучшие из них смогут встроиться в нашу культуру. Только нужно убрать мусор. Мы работаем им во благо, сокращая численность до необходимого количества. Мы затрачиваем на них нашу заботу и усилия по организации их жизни. Логично думать, что они обязаны расплатиться с нами водой, нефтью, газом, землёй и частично своими телами. Ведь вся наша тяжёлая работа, в конечном счёте, направлена на подготовку к развитию человечества. Просто это трудно понять простым людям. Да, это так. Как мне быть без твоего прощения и любви! Ты считаешь аморальным убивать и желать любви от жертвы? Нет. Мораль — как две чаши, которые всегда должны быть в равновесии. Для народившегося ребёнка они в равновесии, потому что равнопусты. Для нас они уравновешиваются нашими делами во имя счастья на земле и твоим прощением и любовью. Разве это неправильно?»
Отто замолчал. Нужно было усмехнуться на эту чепуху. Но он не усмехнулся. Он увидел, что без Кэт, без незримого присутствия человека, который может подсказать ему, как можно что-либо понять сердцем, — он становится похож на самоуверенного гребца в лодке с очень высокими бортами. Пловец взмахивает вёслами, загребает ими чуть вправо — чуть влево, но лодку всё равно несёт течение жизни в сторону... даже неизвестную ему. Так  и  сейчас  Отто  мог  говорить  без конца о морали, долге, рациональном поведении. Но чего-то глубокого, тёплого, несущего его лодку на себе, от чего можно было отталкиваться, — в нём уже не было.
«Кэт, я не хотел твоей смерти».
«Я не виноват в смерти сына».
«Скажи мне».
...Она уходила. По берегу Дуная. Поднимаясь по узкой тропинке вверх к замку Дюрштайн, к своему бесстрашному Ричарду Львиное сердце. А Отто барахтался в тине у берега и всё ещё запальчиво спорил с той, что ушла далеко, не оглядываясь, и наконец исчезла из вида.
«Ты говоришь, что мы часть потока воды. Ты считаешь меня частью течения, частью каких-то... людей. Частью чего-то общего. Нет! Я есть я сам! Я! Я один есть всё! Я не есть часть чего-то, не относящегося ко мне, не из меня. Я — это я! И если я, хоть на йоту, хоть на грамм соглашусь, что часть меня привязана к чему-то... не ко мне, — тогда я позволю считаться   с тем, что не есть я. Позволю чему-то внешнему управлять мною. Вот так, с йоты, тихими короткими шагами мы подойдём к ситуации, когда один обиженный наградами ефрейтор — заставит нас, в конечном счёте, повиноваться мифу, словесному образу, тому, чего нет. И народ пойдёт на заклание, подчиняясь формуле: “Я — часть чего-то большего”. Эта “часть чего-то большего” разрушила мою семью, отняла будущее, сделала меня несчастным человеком».
«Как холодно. Почему так холодно в этой проклятой России!» Капитан просунул озябшие руки в рукава шинели и застегнулся на все пуговицы. Холод не отступал.
«А если не уйду до утра, смогу ли я замёрзнуть и умереть?»
Ему стало нехорошо от того, что в голову стали уже который раз сами захаживать глупые мысли.
«Нет. Не умру. Они умерли. Все умерли. Все ушли. Умерла Кэт. Умер Дитрих. Умрёт Эрих. Умер русский корреспондент, так и не поговорив со мной ещё раз. Все умерли... Но я живой. Живой... Да. Пожалуй, живой».



36 Программа «Т-4» — программа умерщвления «Т-4» — официальное название евгенической программы немецких национал-социалистов по стерилизации, а в дальнейшем и физическому уничтожению людей с психическими расстройствами, умственно отсталых и наследственно отягощённых больных. Впоследствии в круг лиц, подвергавшихся уничтожению, были включены нетрудоспособные лица (инвалиды, а также болеющие свыше 5 лет).


Рецензии