Ускользающая мелодия бытия

«Я слышу зов, неслышный вам,
Гласящий: — В путь иди!
Я вижу перст, невидный вам,
Горящий впереди.»;
Уильям Блейк

«Блики, бегущие днём по ветвям,
Клятвы, свет лунный, милые лица,
В брызгах ручей, птичий бедлам —
Всё, что продлить хотелось бы нам,;
То не продлится.»
Томас Гарди

Со старой фотографии на меня смотрит своим белесо-жёлтым глазом ржавеющая цистерна. Она всегда стояла на том самом углу, рядом с обветшалым и плохо оштукатуренным двухэтажным домом — все эти разваливающиеся домики старой московской улочки преображались лишь под лучами весеннего солнца. Цистерны с квасом, подобные той, что стояла на углу улицы моего детства, вырастали, как будто из ниоткуда. Разбросанные по всем перекрёсткам города, они, с продавщицами в белых фартучках и с белыми наколками в волосах, зазывали прохожих испить божественный нектар, каким нам тогда казался квас.

Нет больше того маленького углового дома — на его месте появился совсем новый, так не сочетающийся с узкой, бегущей вверх улицей, дом. А когда-то здесь были не только маленькие домики, но и дома с эркерами и изящно украшенными окнами — всё это, увы, давно исчезло, и на месте этих домов построили безликое кирпичное здание работников Большого театра.

Тот самый угловой дом, по соседству с которым стояла цистерна, в бытность моей юности уже был каменным, хотя в конце XIX века на его месте стоял деревянный, прекрасно сочетавшийся с сельской местностью Троицкой слободой. На фоне сельского пейзажа можно было увидеть в те далекие времена длинные очереди за водой — простые женщины в платках с ведрами терпеливо ждали своей очереди около водоразборного канала. Когда Самотёчные пруды были засыпаны, на их месте разбили Екатерининский парк, который вёл к Институту благородных девиц, позднее ставшему Центральным Домом Советской Армии. Ушли в небытие все эти старенькие дома тихой московской улицы, унесшие с собой и ту символическую цистерну, которая сохранилась лишь на старой фотографии.

Улица называлась Троицкой, и она до сих пор носит это название. Оно было связано с тем, что улица располагалась на землях, принадлежащих Троице-Сергиеву монастырю, а небольшая церковь носила имя «Святой Троицы». В подворье Троице-Сергиевой лавры когда-то находилась резиденция Патриарха всея Руси — Тихона, которая просуществовала до 1922 года. Патриарх был арестован большевиками и умер в Праздник Благовещения, успев произнести последние слова: «Теперь я усну крепко и надолго. Ночь будет длинная, тёмная-тёмная».

Мы жили совсем недалеко от этой церкви, хотя она никогда не привлекала моего внимания. Грязно-белого цвета, окружённая ржавой оградой, она казалась мне неприметной. Да и церковью она уже не была — это был склад, и чего именно, мы толком не знали. А вот мама, поселившаяся в дом на Троицкой в 1920 году, помнила её действующей и приходила сюда со своим дядей, незадолго до его кончины. Уютная церковь «Святой Троицы» оказалась для них тем самым местом, где они стояли вместе — девочка, любящая своего дядю, и взрослый мужчина, не знающий ещё, что скоро умрёт, оставив в душе своей племянницы глубокую горечь утраты. Он умер, и она долго горевала, вспоминая тот единственный момент, когда они стояли вместе в тишине храма, при свете оплывающих свечей.

Многое исчезло — исчезли и милые деревянные домики, окружённые садиками, в которых когда-то в начале мая цвели вишневые и яблоневые деревья, благоухала сирень, а из открытых окон неслись чудесные мелодии. Были на улице и импозантные доходные дома, в одном из которых жил известный архитектор Ф.Ф. Горностаев — именно здесь он писал свою знаменитую «Историю русского искусства». На той же улице жил и профессор Московского университета А.В. Цингер, а чуть дальше стоял дом, принадлежащий когда-то купцу Бучимову.

Этот дом стоит и по сей день, а тогда, в юности, я любовалась его изяществом, хотя он уже был в плохом состоянии. Я даже помню, как там устроили вытрезвитель, поставив на окна, обрамленные изящными декоративными колоннами, железные черные решетки. Теперь дом отреставрирован, и в нем располагается какой-то банк — всё в духе времени. Рядом с домом Бучимова стоял и деревянный дом, в котором до революции жил известный профессор словесности И.И. Снегирёв. Он преподавал не только в Московском университете, но и в Первой московской гимназии, как и Александр Васильевич Цингер, живший в большом доходном доме.

Во втором Троицком переулке, где похорошела Троицкая церковь, находится старинный дом с аркой, некогда принадлежавший жене московского купца Суровщикова. Во дворе дома она обустроила богадельню, а при советской власти здание снесли и построили на его месте невысокий каменный дом в форме буквы «П». В нем жили в основном сотрудники МГБ — мы его называли «мгэбешным», до конца не понимая, что это такое. В том доме жили и мои школьные подружки — у одной папа действительно работал в органах, а у другой был музыкантом в Ансамбле Красной Армии.

После перестройки я зашла внутрь Троицкой церкви и, прочитав историю её постройки, узнала, что в ней когда-то укрывались работники НКВД. Вероятно, именно в этом районе они чувствовали себя как дома — свидетельством тому был и старинный дом, о котором почти ничего не известно, за исключением того, что это был дом №8 по Троицкой улице. Красивый старинный особняк с парадным крыльцом, изящной террасой на втором этаже и элегантными окнами стоял очень долго, вплоть до того момента, когда на Троицкой улице начали сносить деревянные дома. Для нас этот дом всегда был загадкой — никто туда не входил и не выходил, но говорили, что по ночам к нему подъезжали черные машины. Света в окнах никогда не было, и каждый раз, проходя мимо, мы машинально ускоряли шаг, чтобы не увидеть его, как будто он таил в себе какую-то страшную тайну. Его снесли, хотя и непонятно почему — строительству новых домов он не мешал, да и был не только красив, но и представлял архитектурную ценность. Возможно, хотели замести следы... Чего? Какого преступления?

Мама долгое время не могла забыть, как в 1931 году её неожиданно вызвали на Лубянку. Шла она туда, будучи беременной, и не одна — войдя в чугунные ворота мрачного здания, у которых её остался ждать муж, она не знала, вернётся ли домой.

Так и остались у неё в памяти: «Длинные коридоры, мягкие ковры, гробовая тишина». Вернулась, выяснилось, что спутали фамилию — искали Донскову, балерину Большого театра, а она была Донская, тоже актриса. Сама балерина Донскова жила в доме напротив нашего; к нему часто подъезжали иностранные машины. Вот её-то и искали...

В том же Втором Троицком, чуть наискосок от церкви «Святой Троицы», был когда-то деревянный дом, где жил сын М.С. Щепкина. В своих воспоминаниях он описывает запущенный сад с вековыми вязами, огромными кленами, липами и большими яблоневыми деревьями. В саду росли и кусты сирени с шиповником. Во время цветения всё благоухало, окутывая близлежащие дворы ароматом. Все эти люди, жившие когда-то в этих домах и гулявшие по этим улицам, давно умерли — лишь наша память хранит в себе их образы.

Неподалеку от нас шумело Садовое кольцо — название всегда меня интриговало, ведь при мне никаких садов уже не было, осталась лишь память о них. Называлось оно Садовым не случайно: в начале XX века вдоль кольца были построены очаровательные домики с палисадниками, отсюда и название — Садовое кольцо. Когда же решили расширить проезжую часть, эти домики снесли — с тех пор осталась только память о них. Весной и летом шум этой огромной улицы доносился и до нашего тихого переулка. Помимо грохота несущихся по кольцу машин, в открытые окна залетали детские голоса и звуки прекрасных мелодий — чья-то игра на фортепьяно перекликалась с игрой на скрипке и кларнете, а из маленьких двориков, куда выходили окна деревянных домов, звучали томные мелодии в исполнении Лещенко, Козинцева и даже самой Клавдии Шульженко.

Уже намного позже она станет моей соседкой по дому, куда мне суждено будет переехать. Это будущее, о котором я ещё ничего не знала, витало в воздухе, готовое материализоваться в конкретные места и образы…

Доносящаяся из вишневых садов «Лунная рапсодия» в исполнении Петра Лещенко волновала и говорила о чём-то тайном, к чему так хотелось прикоснуться. Эти звуки и этот голос рисовали в юном воображении картины будущего счастья и любви. Готовясь к выпускным экзаменам в школе, я ходила и к преподавателю математики; у него я впервые услышала модные тогда мелодии зарубежных исполнителей. Он ставил мне маленькие пластинки на сорок пять оборотов с песнями Далиды и Пэта Буна. Уже сами обложки казались мне сказочными — на одной из них смотрела на меня Далида, с ещё тёмными волосами и обольстительной улыбкой. Её очаровательная песня «Portofino» рассказывала о далёкой стране, в которой светит солнце, звенят колокола и где царит любовь…

«Il y avait Portofino
Un vieux clocher qui s'ennuyait
De ne sonner que les matines
Quand Portofino se rеveillait»

Далида казалась существом, спустившимся в серую советскую жизнь с другой планеты, а Пэт Бун, уже по-английски, взывал к другой инопланетянке — Великой княжне Анастасии. Слова его песни «Anastasia» были для меня непонятны, но приятный мужской голос, обращённый к загадочной женщине, живущей на далекой звезде, казался необыкновенным. Шестьдесят лет спустя я снова послушала «Anastasia» в исполнении всё того же Пэта Буна — как будто и не прошло с тех пор так много лет. Мой восторг вернулся, и я снова стала юной и наивной.

Каждый день, направляясь в школу, на углу Троицкой улицы и Мещанской, я встречала мальчика с черными кудрями, розовыми щеками и синими глазами. Он вел на поводке роскошного бульдога — огромный шоколадного цвета пес подчеркивал небольшой рост самого мальчика. Лет ему было десять, как и мне — звали его Борей. Дома, в котором он когда-то жил, больше нет, а детские воспоминания живы — оказываясь на том же углу улицы, из глубин памяти всплывает образ того синеглазого десятилетнего. В наши школьные годы взаимностью он мне не отвечал — за косичку дергал он совсем другую девочку, тоже румяную, но с рыжими волосами и ямочками на щеках. Звали её Таней, и она жила в том самом доме, что мы называли МГБ-эшным. Не так давно на этом доме была установлена доска последнего адреса. Забирали людей и оттуда…

А вот тот самый детский образ ещё долго преследовал меня, заставляя выбирать голубоглазых и румяных, но уже юношей. Как правило, что-то мешало, чтобы у меня с этими румяными и синеглазыми складывались отношения, если не считать последнего мужа — он порой даже подсмеивается надо мной, говоря, что такие пупсы были у каждого ребёнка в детстве. У меня вот такого пупса в детстве не было — родилась я во время войны, поэтому они мне, как видно, и нравились…

Дом, в котором я жила с мамой и братом — угол Троицкой и переулка Васнецова, был когда-то доходным. Советская власть, реквизировав частную собственность, обустроила в доме коммунальные квартиры. В одной из таких квартир в 1920 году оказалась и моя мама, а позже жила и я. Жизнь в детстве у нашего поколения в основном протекала на улице, поэтому, когда начинало темнеть, из форточки четвёртого этажа раздавался мамин голос — она звала меня домой, звала немного нараспев, растягивая последнюю гласную моего имени — Нору-у-у. Девочкам моё имя не нравилось, они меня часто дразнили, называя «норой крысиной, норой мышиной». Решив сменить имя, я назвала себя Элей, что маме не понравилось, ведь не случайно она назвала меня Элеонорой, а сокращённо — Норой. Нравилось мне, когда мама одной из моих подружек по музыкальной школе называла меня Лорелей, хотя волосы у меня были не цвета золота. Звучание этого имени ласкало слух.

Чем руководствовалась мама, давая мне имя Элеонора или Нора, я не знала. Возможно, она назвала меня в честь близкой подруги своей умершей мамы, а возможно, в честь героини пьесы Генриха Ибсена «Нора, или Кукольный дом», ведь сама была актрисой и пьесу хорошо знала. Когда меня крестили в Елоховском соборе — это было во время войны, батюшка сказал, что имя Элеонора в Святцах есть. А вот уже после перестройки мне начали говорить, что в Святцах имени такого нет, а есть Елена. Уже намного позже я узнала, что происхождение имени Элеонора древнее — кто-то считает, что имя происходит от греческого ;;;;; (светлый, яркий), то есть «милосердие», кто-то считает, что оно происходит от древнееврейского «Elinora», что означает «Бог подобен огню». Порой имя Элеонора переосмысливалось как производное от имени Елена.

В средние века оно было одним из самых распространённых женских имен у аристократии, поэтому закрепилось во многих европейских монархических династиях. В нумерологии имя соответствует числу 7 — число это всегда считалось священным и означало близость к Богу, мудрость и тайну. Является оно и символом самой Вселенной. Если говорить о дате моего рождения, то получается единица — в Каббале это число связано с представлением о начале всего сущего. Интересно и то, что единица — это мужская энергия, ей свойственен порыв, утверждение себя, она также даёт человеку независимость суждения и доверие к жизни… Постепенно с именем своим я примирилась, и оно мне даже стало нравиться своим особым звучанием и разнообразием смыслов.

Давно, когда мама только что переехала на Троицкую улицу, она оказалась в 12-метровой комнате большой квартиры — квартира некогда принадлежала музыканту Большого театра, флейтисту Отто Фёдоровичу Фурмонту. Сам Отто Фёдорович, по воспоминаниям моей мамы, говорил на ломаном русском языке, ведь был он из семьи обрусевших немцев. В ту пору в театре он уже не работал — по его собственным словам, играть ему стало сложно, и он начал заниматься аранжировкой, делал это по заказу театра. Был он пожилым, так что навряд ли мама слышала его игру на флейте, а разговоры о музыке с ним не могли не быть благотворными — Отто Фёдорович был человеком большой музыкальной культуры.

Флейта как инструмент всегда считалась одним из древнейших; её образ присутствует и в поэзии — у Гарсии Лорки «запели флейты ущелий». Знатоки музыки писали, что звук этого инструмента похож на звук гнущегося под натиском ветра тростника. Как не вспомнить Антонио Вивальди, написавшего много концертов для флейты, лучшим из которых является «Посвящение ночи». В «Ночи» Вивальди сами звуки рождают причудливо поэтичные картины, передавая атмосферу игры света и тени. Наверное, кто-то, живший в одном доме с Отто Фёдоровичем в годы его молодости, помнил звуки его флейты, доносящиеся из квартиры на втором этаже — тогда он был в расцвете сил и таланта. Умер он всё в той же квартире — остались две дочери, обе музыкальные, но жизнь их закончилась рано и трагически.

Все в те же годы, в ту же самую квартиру, где жила мама, въехал рабфаковец, изучавший немецкий язык. Как мог он не воспользоваться соседством настоящего немца, коим был Отто Федорович; выйдя утром в коммунальную кухню и увидев Отто Федоровича, он буквально гремел - «Guten morgen mein liebe Отто Федорович», улыбаясь старику, обнажив свои великолепные белые зубы. А вечером их беседа, незаконченная утром, возобновлялась, затягиваясь порой до самой ночи. Позже молодой студент стал прекрасным преподавателем немецкого и переводчиком.

Въехав в эту квартиру, мама тотчас же привезла пианино, некогда реквизированное у её бабушки. Втиснув его в двенадцатиметровую комнату, она повесила над ним прекрасный портрет Бетховена — гравюру с оригинала портрета кисти Йозефа Штилера (Joseph Karl Stieler). И вот эта гравюра, в резной эбеновой раме, притягивала мой детский взгляд, блуждавший в поиске красоты…

В том же доме, но этажом ниже, жил ещё один музыкант — Иван Иванович Иванов, ученик Леопольда Ауэра. Когда мама въехала в квартиру на четвёртом этаже, он был уже стар — пальцы двигались с трудом, звука совсем не было, но он любил музицировать вместе с мамой. Для этого он поднимался к ней, этажом выше, и они играли — она юная, а он уже старик. После музицирования они спускались к нему на «пир»; жена Камилла Ивановна была медсестрой, и, уходя на работу, оставляла приготовленную для Ивана Ивановича пшённую кашу, а порой и банку с повидлом. И вот мама ела пшённую кашу с повидлом, а он смотрел на неё с умилением, говоря, что завтра Камилла Ивановна снова приготовит что-нибудь… Вскоре маме пришлось уехать к мужу в другой город. Иван Иванович загрустил, и они больше никогда не встретились — ему было тогда 80, а маме 24 года. Он умер, умерла и Камилла Ивановна, а мама сохранила о нём добрую память.

А ведь были когда-то времена, когда мамы ещё не было на свете, а молодой Иван Иванович услаждал слушателей звуками скрипки — не мог он быть плохим музыкантом, ибо был учеником великого музыканта и педагога. В конце девятнадцатого века Леопольд Ауэр получил звание солиста Его Величества. Его современники писали о нём, что «его понимание красоты музыки было такое глубокое и тонкое, что хотелось только одного — играть, как он». Именно Леопольду Ауэру посвятил П. И. Чайковский свой концерт для скрипки и оркестра. И мамин муж наверняка тоже любил эту грустную серенаду.

Не суждено было ему знать в те молодые годы, что не пройдёт и тридцати лет, как эта серенада прозвучит на его собственных похоронах — друг юности, скрипач Борис Рачевский, сыграет её, а Александр Власов, уже профессор Консерватории, произнесёт добрые слова другу своей юности. Стоя на коленях перед гробом, в тот летний день 1955 года, на Ново-Алексеевском кладбище, мама будет просить прощения, уже у бывшего мужа, за несовершенство собственной любви.

Незадолго до его смерти они сидели вместе на летней эстраде парка Ц. Д. С. А — вышла певица и запела нечто прекрасное — он заплакал, закрыв лицо руками. Что в тот момент оплакивал он? Неоправданность надежд? Предательство страны, в которую он рвался всей душой? Вспомнил ли он тот разговор с господином Массаже в октябре 1944 года, перед возвращением в СССР? Господин Массаже его тогда предупреждал, что во всех французских газетах была напечатана речь И. В. Сталина, в которой он заявил, что в Советском Союзе нет пленных, а есть лишь предатели родины…

Вот с этой печатью «предателя» ему и придётся жить до того момента, когда друг его молодости сыграет над его могилой «Меланхолическую серенаду». Ничто с тех пор так не волновало мамину душу, как музыка — она успокаивалась лишь тогда, когда окуналась в атмосферу своей молодости. И так было до конца её жизни — она всегда ловила по радио дорогие ей звуки фортепиано, скрипки и кларнета.

Когда же мы переехали к метро Аэропорт, то моим соседом за стеной оказался скрипач Киселев; он волновался, что беспокоит нас своими занятиями, но мама всегда его успокаивала, говоря, что любит звуки скрипки, что это для неё большое счастье — иметь соседа-музыканта. Как узнали позже, Анатолий Киселев был учеником Ойстраха, работал в Москонцерте, поэтому и оказался в кооперативе «Артистов Московской Эстрады».

Как и Отто Федорович Фурмонт, профессор Александр Васильевич Цингер, в квартиру которого мама поселилась позже, был также из семьи обрусевших немцев. Был он профессором Московского Университета, а его жена, от которой у него было четверо детей, Евгения Евгеньевна Цингер, окончила Сорбонну и знала восемь языков. Профессор, в тридцатые годы, уехал в Германию с актрисой МХАТа, и Евгения Евгеньевна осталась одна с детьми. Евгения Евгеньевна была большой любительницей классической музыки — часто ходила в Консерваторию, приглашая с собой маму, а иногда устраивала у себя музыкальные вечера, на которые приглашала и маму поиграть. Мама это делала с большим удовольствием. Она ценила то, что Цингеров не раздражали ни мамины занятия на фортепиано, ни занятия на скрипке её мужа, ни занятия моего брата на кларнете, уж не говорю о себе со своей виолончелью…

Музыкантом стал и мамин сын — мой сводный брат — он стал кларнетистом. Мама хорошо помнила, что когда он был совсем юным, многих его игра восторгала — обладая природным артистизмом, ему особенно удавалась темы любви Франчески и Паоло из «Франческа да Римини» П. И. Чайковского. У многих преподавателей его игра вызывала восхищение, да и у сокурсников тоже. Сам по себе звук кларнета многих завораживал — недаром сам Брамс называл кларнет «Frеulein-Klarinette», за его мягкий и трепетный звук. У Бетховена партия кларнета во многих произведениях звучит как тема судьбы. Учителем брата был Александр Штарк — он был первым кларнетом в Государственном симфоническом оркестре СССР, а также преподавал в Институте имени Гнесиных. Да и сам папа брата — Анатолий Комаровский — скрипач и композитор, посвятил сыну концерт для кларнета и фортепиано. Как вспоминала мама, многое было им написано в молодые годы, а во время войны по радио часто передавали его произведения, бередя мамину душу.

Стоило дойти до конца Троицкой улицы и повернуть направо, как взору открывалось Садовое кольцо, на противоположной стороне которого стоял кинотеатр «Форум» с его колоннами, венчающимися капителями. Колхозная площадь была также совсем недалеко — стоило лишь выйти на Садовое кольцо со стороны Мещанки улицы, да повернуть налево.

А там, вдали, появлялись очертания купола Института Склифософского, некогда называвшегося Странноприимным домом. Построен этот дом был графом Н. П. Шереметевым для своей жены, крепостной актрисы Прасковьи Жемчуговой. Здание напоминало дворянскую усадьбу с главным корпусом-храмом Троицы — он и делил его на две части — богадельню и больницу. К концу строительства, в 1810 году, Прасковья Жемчугова умерла совсем молодой. Любивший жену граф захотел перестроить здание, превратив его в памятник усопшей супруге. Поручил он это известному архитектору Джакомо Кваренги — именно он смог придать этому зданию облик «Дворца милосердия».

На другой стороне Садового кольца, наискосок, вправо от Института имени Склифософского, тянется Сретенка. В начале её был когда-то кинотеатр «Уран», стоявший впритык к булочной. Кинотеатр снесли, а заодно и булочную. Тогда, когда не было ещё ни меня, ни моей мамы, всё по тем же тротуарам ходил Антон Павлович Чехов, был он тогда студентом.

Жил он в пору своей юности в Малом Головином переулке, в доме, который принадлежал купцу и промышленнику Елецкому. Когда А. П. Чехов приехал в Москву впервые, он сразу понял, что вот здесь, в этом городе, и будет его дом. Не ошибся — все его пьесы шли именно на подмостках московских театров. Город ему нравился, а район Сухаревской площади — нет, была у этой площади в те времена очень плохая репутация, поэтому позже он переехал на Садово-Кудринскую. А там, неподалёку, в начале двадцатого века на Садово-Самотёчной жила его любимая актриса Анна Павловна Никитина, по мужу Смирнова.

В том же Малом Головином переулке, но уже в советскую эпоху, жили два мальчика, один из которых был сыном известного тогда в Москве адвоката. Ходили они в одну школу и играли в одном дворе, сидели они за одной партой, однако появление девочки испортило и их дружбу, и их судьбы. Имя у девочки было красивое, светлое, хотя и принесла она в жизнь этих мальчиков больше тьмы, чем света. Было не очень понятно в той самой подростковой истории, кто в кого был влюблен-то ли они оба были влюблены в неё, то ли один из них, а, возможно, ни тот, ни другой, а сама она. В школе произошел скандал, и вся эта безобидная история получила широкую огласку.

Девочка оказалась дочерью бывшего резидента НКГБ в Мексике, хотя в то время, когда все это случилось, он, формально, занимался лишь литературной деятельностью — писал то о Зорге, то о войне в Испании, то о Париже, где долгое время работал... В результате всей этой, с первого взгляда невинной истории, пострадала не только карьера известного адвоката, но и жизнь самого мальчика-умного и талантливого пошла не по тому пути, который, возможно, для него был предначертан. Именно он уже позже стал моим мужем.

На Сретенке, в те далекие времена, я часто любовалась одним красивым зданием — стоит оно и по сей день, да и история его интересна. Я тогда еще не знала, что именно в нем находился когда-то знаменитый музыкальный Техникум имени С. В. Рахманинова, куда ходила моя мама, будучи совсем юной. Здание привлекало меня, в том далеком детстве, своими изысканно-строгими формами, стилем и красотой. Этот дом не один раз перестраивался, а после революции, по инициативе тогдашнего министра Просвещения А. В. Луначарского, в нем было организовано несколько творческих заведений. После ликвидации в двадцатые годы прошлого столетия всех частных школ, было решено заменить их  государственными. А. В. Луначарский решил обустроить в одном здании сразу несколько творческих заведений — сначала появились Музыкальный Техникум имени С. В. Рахманинова и Театральный Техникум имени А. В. Луначарского, а уже позже, после очередной перестройки здания, на верхних этажах дома были размещены Высшие художественно-технические Мастерские, под названием — Вхутемас.

До возникновения Техникума имени С. В. Рахманинова уже существовала Музыкальная школа с тем же названием, но находилась в другом месте, хотя и в том же районе. Когда школу переименовали в Техникум, то ученики сразу превратились в студентов. Здание,  в котором располагался Техникум, было старинным, с высокими потолками — на подмостках огромных залов были установлены рояли, как видно, у кого-то изъятые. Да и сами преподаватели были исключительными, получившими образование еще в дореволюционной России. Маминым учителем по фортепиано был профессор Д. Н. Вейсс — выпускник Московской Консерватории, были и другие преподаватели, не менее известные. Продолжая заниматься музыкой, мама не переставала мечтать о балете — она помнила, что её родная тетя — Татьяна Донская, последовавшая в Париж за Айседорой Дункан, обещала вернуться в Россию и научить её танцам. Вот поэтому она как-то и решила заглянуть в Театральный Техникум, чтобы спросить, нет ли там балетного отделения.

Пошла она туда не одна, а с подружкой — навстречу им вышел директор и спросил, что их интересует. Мама сказала, что хотела бы поступить на хореографическое отделение, что танцует, любит балет, мечтает о нем. Он тотчас же ей ответил, что такого отделения у них нет, но что она может поступить на театральное, при этом дал понять, что если она захочет поступать к ним, то надо будет выбирать между музыкой и театром. В тот день в училище шел выпускной экзамен, и директор предложил девочкам посмотреть, обращаясь исключительно к маме. К тому времени мама уже кое-что слышала о Театральном техникуме — там учился сын певца из Большого театра — Пирогова. Его называли «мальчик Пирогов», учились и братья Шутовы, часто приходившие к ним в Музыкальный Техникум. Увидев на сцене юную чернокудрую красавицу, стоявшую на коленях перед юношей в цилиндре и фраке, мама была потрясена красотой этих двух юных существ — играли они отрывок из «Портрета Дориана Грея».

Когда в зале зажгли свет, она смогла разглядеть молодежь — все были прекрасно одеты, и она подумала: «Плохо одетая, голодная, я не сольюсь с этой красотой, да и музыка, не бросать же». Она отказалась от поступления, а позже узнала, что и та красивая девушка, и братья Шутовы были приняты во МХАТ. Все это было грустно еще и потому, что позже она стала актрисой, но не смогла получить то образование, которое могла бы получить в Театральном техникуме А. В. Луначарского, да и театральная карьера могла бы сложиться совсем иначе. Вечера в Техникуме как правило проходили в огромном зале, где профессор Д. Н. Вейсс и профессор А. И. Страхов играли вальс Аренского — играли они в два рояля, а девочки танцевали. Сидя за роялем, Д. Н. Вейсс говорил маме: «Вы порхаете, как бабочка!». И ведь как были доброжелательны и терпеливы те великие педагоги.

Все в том же Техникуме имени Рахманинова мама встретила и свою первую любовь — именно тот юноша, в серой курточке, с длинными ресницами синих глаз, покорил её сердце. Он появился уж позже и поступил в класс Василия Николаевича Алексеева, позже он стал маминым мужем.

А на Сухаревской площади, в 1927 году, когда мама все еще училась в Техникуме, молодой режиссер и воздухоплаватель снимал свой первый операторский фильм — «Галоша №18». В фильме он тогда снял своих маленьких детей — пятилетнего мальчика-Сашу, по прозвищу «Макака» и восьмилетнюю Эмилию. Мальчик Саша и станет позже моим папой. Фильм тот, по своей задумке, ничем не отличался от тех, что тогда снимали и другие режиссеры — была мода подсмеиваться над обывателем. Обывателем в картине, которую снимал мой дедушка, оказался мелкий служащий Куликов: износив свои последние туфли, он решил купить пару новых галош. Купил он их, естественно, у спекулянта, который подсунул ему огромный размер. С этой неудачной покупки и начались все его приключения. А закончились они тем, что он провалился в люк, как раз на Сухаревской площади. Спасителем оказался воздухоплаватель на огромном воздушном шаре, вытащивший несчастного Куликова из люка при помощи огромного крюка.

Парящий в поднебесье воздушный шар был не чем иным как метафорой технического прогресса, а отважный воздухоплаватель, поднявшийся ввысь над Сухаревской площадью и Институтом Склифосовского, еще не знал, что не пройдет и тридцати лет, как другой, тоже еще молодой мужчина совершит свой полет с купола бывшего «Дома милосердия» — дабы освободиться от груза мучительных воспоминаний. Подобно греческому герою, он упадет вниз, но не в морскую пучину, а в землю кладбища, стоящего на той земле, которая отвергла и заклеймила его. И вот этот несчастный окажется мужем той, которую полюбит сын самого воздухоплавателя…

То, что воздухоплаватель снимал фильм на Сухаревской площади совсем неудивительно, ибо жил он тогда совсем неподалеку — на Садово-Самотёчной. Жил он в доме, принадлежавшем до революции Владимиру Петровичу Смирнову — промышленнику и винозаводчику, закончившему свой земной путь в далекой Франции. По всей вероятности, заселили дедушку в дом № 6 по Садово-Самотёчной в двадцатые годы, после революции, когда вся частная собственность была изъята советской властью. Об этом свидетельствует тот факт, что редакция самого первого ежемесячного иллюстрированного журнала «Аэро», находилась именно по этому адресу. Другим свидетельством является посланное на тот же адрес приглашение с предложением участвовать в международных соревнованиях на кубок Гордон Беннетт — эти соревнования должны были состояться во Франции, в 1923 году. К тому времени, дедушка уже совершил свой первый полет на воздушном шаре на высоту 5000 метров с Красной площади. Приурочено это событие было к открытию Второго Конгресса III Интернационала, в 1920 году. В семье хранится картина художника Г. Савицкого, запечатлевшего полет на аэростате с Красной площади, 27 июня 1920 года, в присутствии В. И. Ленина.

В те времена людей, занимавших важные посты, селили в реквизированные квартиры, часто с мебелью. Мой дедушка оказался именно в такой комнате — с зеркалами, коврами и позолоченными креслами. Мама писала об этом, а у меня есть снимок, хранящийся в архивах Белгородского музея. На нем мой дедушка стоит, облокотившись на высокую тумбу-консоль, в мундире и зашнурованных до колена сапогах, на мягком красивом ковре. На консоли можно увидеть чудесную статуэтку балерины. Рядом стоят два кресла с такой же резьбой и позолотой, в пандан к консоли. Эту консоль я помню с детства — всегда ею любовалась, поэтому сразу узнала.

А бывшая хозяйка, Александра Павловна Никитина, оказалась в той же квартире, но уже не хозяйкой большого дома, а соседкой по коммунальной квартире. Дом № 6 на Садово-Самотёчной с его постройками и огромной территорией когда-то принадлежал старинному дворянскому роду Протасовых. Позже, в 1898 году, его приобрела дворянка М. С. Малич — жена польского князя, а в 1900 году владельцем стал потомственный почётный гражданин Российской империи Владимир Петрович Смирнов, сын знаменитого водочника Петра Арсеньевича Смирнова. Владимир Петрович хотел купить дом для себя и своей будущей жены — актрисы Александры Павловны Никитиной. Так как они дружили с Михаилом Врубелем, то именно он и посоветовал чете купить усадьбу Протасовых-Малич. В свою очередь Михаил Врубель дружил с Фёдором Шехтелем, который проектировал этот дом. Купив его, Владимир Петрович решил перестроить, но работу поручил архитектору Густаву Гельриху.

Когда дом проектировал сам Шехтель, то он решил перегородить территорию таким образом, чтобы два дома были соединены одной лестницей во дворе. На территории был и третий дом — для прислуги, в котором после революции оказалась Александра Павловна с сыном. А до  революции, на въезде в усадьбу стояли роскошные кованые ворота, которые позже были сняты большевиками и унесены. Недалеко от Садово-Самотёчной, ближе к Самотечной, находился дом самого архитектора Фёдора Шехтеля, который он построил для себя, там была и его мастерская.

Как вспоминает Кира Владимировна, внучка Владимира Петровича Смирнова, в вестибюле главного входа в дом, построенный Шехтелем, было огромное панно, нарисованное Врубелем. Это был «Богатырь», ныне выставленный в Русском музее в Санкт-Петербурге. Кира Владимировна родилась позже, в тридцатые годы, и никогда не жила в том доме, в отличие от своего отца. Она жила в доме для прислуги, скромном, но с изысканной элегантностью: парадная лестница в стиле ар-нуво напоминала водопад, а над ней висел изящный кованый козырёк. Однако дом для прислуги не шёл ни в какое сравнение с домом, построенным самим Шехтелем, где были мозаика, роспись, камины, а также знаменитый «Богатырь».

Как вспоминает Кира Владимировна, реквизированы были не только дома, но и стойла для лошадей, выстроенные её дедушкой. Эти помещения были преобразованы в небольшие квартиры, куда селили семьи обычных людей. Девочки завидовали этим жителям, считая, что там теплее и уютнее, чем в их доме для прислуги. Вся их семья жила в огромной комнате, разделённой шкафами и занавесками, где для бабушки оставалось всего пять метров. Именно из этого маленького уголка — по словам Киры Владимировны, бабушка и перебралась в 1961 году на Ваганьковское кладбище.

Александра Павловна была похоронена там вместе с сестрами, Марией и Анастасией. Также была похоронена её дочь Лидия Эйсмонт, муж которой умер в ссылке. Он там и  был похоронен. Кира Владимировна, жившая в одной квартире с моей бабушкой, моим папой и тётей, до сих пор вспоминает их с благодарностью. Именно моя тётя — Эмилия Николаевна посоветовала Кире Владимировне поступить во ВГИК. Она поступила и закончила его с золотой медалью. Благодарна Кира и моей бабушке, которая, после войны, укрыла у себя её отца —Владимира Владимировича Смирнова. Он жил в ссылке, но тайно приезжал в Москву, чтобы повидать семью, рискуя собственной свободой. Судьба сложилась так, что именно Владимиру Владимировичу, в первую очередь, пришлось заплатить высокую цену, за то, что принадлежал к старинному роду предпринимателей и меценатов.

Сама история любви Александры Павловны и Владимира Петровича началась в начале XX века в Москве. Отец Александры Павловны был крепостным музыкантом, и, получив вольную, поселился с женой и дочерьми в Санкт-Петербурге. Его старшая дочь, Мария Павловна, стала опереточной актрисой. В 1900 году она познакомила свою сестру, Александру Павловну  —с Владимиром Петровичем Смирновым. Он влюбился в неё с первого взгляда, хотя был уже женат. Позже они поженились и обвенчались в храме святого Пимена на Новослободской. Свадебное путешествие они провели в Ницце, на фоне роскошной природы. Они были счастливы, не подозревая, что именно в Ницце Владимир Петрович обретет свой последний покой.

Вскоре, 30 мая 1901 г. Александра Павловна Никитина родила Владимиру Петровичу сына —Володю. По воспоминаниям отца, это был чудесный малыш, очень живой и любознательный, напоминавший ему самого себя в детстве: в свои четыре года мальчик говорил по-французски, а в двенадцать по-немецки и английски.  Ну а его сын Володя тоже много читал, интересовался астрономией, а кроме того музыкой и театром, к чему его приучала его мама-актриса. Трудно было тогда даже представить, какие испытания выпадут на долю этого чудесного ребенка.

Выйдя из семейного дела — Торгового дома Смирновых, Владимир Петрович начал грустить. Вот тут Александра Павловна и посоветовала ему заняться коневодством. Она ведь сама была умелой наездницей и имела еще до замужества собственные конюшни. Ну, а для того чтобы вселить в мужа оптимизм и заинтересовать его совершенно новым делом, она читала ему стишки, посвященные лошади:
Не изменит верный конь:
С ним — и в воду, и в огонь,
Он как вихрь в степи широкой,
С ним все близко, что далёко.

Ссылалась она и на музыкальные произведения, посвященные лошади, не говоря о скульптурах, ведь кто только не восхищался конными скульптурами Клодта на Аничковом мосту. Так и получилось, что на деньги, полученные после выхода из семейного дела, они смогли построить два конных завода — один в имении Шёлковка, а другой под Санкт-Петербургом. Да и в самой Москве, на той же Садово-Самотёчной было оборудовано двенадцать помещений для лошадей, не говоря о конюшнях на Скаковой. Позже, когда Владимир Петрович был уже в эмиграции, он часто вспоминал с грустью своего любимого жеребца по кличке Пылюга. Скелет отца жеребца, которого звали — Горло, долгое время выставлялся в музее как уникальный экспонат — у него вместо 18 пар ребер было 19.

Когда Владимир Петрович был уже во Франции, он узнал, что новое революционное правительство выкинуло скелет отца Пылюги из музея, утверждая, что у лошади может быть лишь 18 пар ребер. «Неучи», — воскликнул возмущённый Владимир Петрович, а позже, когда умер и сам Пылюга, то выяснилось, что и у него было 19 пар ребер. Вот этот восхитительный жеребец рысистой породы, когда-то выиграл для Владимира Петровича огромное количество призов.

Владимир Петрович очень любил ездить с семьей в свое имение — Шёлковку. Как-то он решил пригласить всю труппу артистов во главе с Блюменталь-Тамариным. Все были в восторге — подъехав к дому, взору открылся прекрасный вид на усадьбу, с окружающими её фонтанами, лужайками, клумбами цветов, перекидными мостиками, мраморными статуями и прудами — всё радовало глаз. Войдя в огромный вестибюль, гости увидели наверху балконы для хоров и музыкантов. Стены дома были украшены картинами, а огромные венецианские окна с разноцветными стеклами напоминали о роскоши прежних веков. Стояла здесь и готическая мебель. Всё это будет разграблено и безвозвратно потеряно, однако до революции пока ещё было далеко.

А в тот самый летний день, устроившись за столиками, вынесенными на лужайку, гости любовались прекрасными лошадьми. В те времена существовала традиция отмечать день лошади — великий праздник — Флора и Лавра. Во всех церквах в тот день совершались молебны, на лошадях запрещалось работать — с утра их кормили отборным зерном, чистили гривы , украшая их цветами, а в хвосты вплетали яркие ленты. После этого их вели к церкви, где лошадей кропили святой водой. В эмиграции, далеко от родного дома, Владимира Петровича мучили мысли: «Что же теперь в моей Шёлковке? Жива ли? Разорили, сожгли, растащили всё?»

Совершенно неожиданно Владимир Петрович познакомился с актрисой оперетты — Валентиной Пионтковской. У неё был прекрасный оперный голос, а кроме того она была превосходной актрисой. Когда он с ней познакомился, она была замужем за губернским секретарем, что не мешало ей вести себя довольно свободно. Была она по своему характеру полной противоположностью Александры Павловны, кроме того никогда не скрывала, что любит материальные блага, хотя и сама была не бедной. А вот характер был у неё весёлый, взбалмошный — не сказать, что он потерял голову, однако она ему нравилась. В общем, он был ослеплен её талантом, её буйной цыганской красотой и делал ей дорогие подарки — она их принимала с большим удовольствием. Была она кроме того не глупа, с ней он мог обсуждать многие вещи. В момент их знакомства она была лишь в начале своей карьеры и мечтала о славе, подобно той, которую имела в те годы Анастасия Вяльцева. Владимир Петрович начал поддерживать её антрепризу в Санкт-Петербурге, в театре «Пассаж». Он даже пригласил на её бенефис самого Франца Легара — он дирижировал лично, а после спектакля Валентина Ивановна преподнесла мэтру лиру из золота.

Как и следовало ожидать, все приключения Владимира Петровича дошли до его жены — Александры Павловны. Они подали на развод, Владимир Петрович хотел, чтобы сын Володя после развода жил с ним и его новой спутницей в Санкт-Петербурге. Александра Павловна не соглашалась и сразу предупредила, что сделает всё, чтобы сын остался с ней. По суду у неё было право видеть сына, вот она и продумала план похищения ребенка. Так как Владимир Петрович увез мальчика в Санкт-Петербург, то Александре Павловне пришлось туда ехать. Приехав инкогнито в Санкт-Петербург в тот самый момент, когда Владимир Петрович уехал за границу вместе со своей любовницей, Александра Павловна выследила время, когда мальчик выходил на прогулку. Однажды, когда он вышел на прогулку со своей гувернанткой, Александра Павловна подъехала к ним и позвала сына. Тот бросился к матери, и она посадила его в экипаж, рядом с собой, не обращая внимания на гувернантку, пригрозив той сбросить её в канаву, если будет кричать и звать на помощь. В тот день все газеты пестрили заголовками: «Похищен внук миллионера Смирнова». Полиция была поставлена на ноги, проверялись все гостиницы города, но похитительницу не нашли. Она же, выждав какое-то время, села на поезд и поехала в Москву, где мальчик и стал жить с ней в доме на Садово-Самотёчной.

Отношения Владимира Петровича и Валентины Пионтковской тем временем постепенно осложнились, ибо репертуар в театре изменился, и она не захотела играть в советских пьесах. Шла зима 1917 года, появились длинные очереди за хлебом — простой народ грозился перерезать всех буржуев. Надо было что-то делать. В феврале 1917 года состоялся её последний спектакль в «Палас-театре», шла «Прекрасная Елена» Оффенбаха. Привыкшая к роскоши и комфорту, Валентина Ивановна не смогла примириться с революционной действительностью, и ей пришлось уехать за границу — думала, что временно, а оказалось, что навсегда. Сам же Владимир Петрович долгое время колебался, никак не мог решиться на отъезд. Он не хотел покидать страну — его привязанность к сыну, братьям и сестрам, удерживали его в России. Однако ситуация сложилась таким образом, что иного выхода у него не было. Нищий, с иконкой своего батюшки, символом отеческой любви, он уехал — сначала на юг, а потом оказался в Константинополе, где вновь встретил Валентину Ивановну Пионтковскую, встретил её совершенно случайно.

Он понял тогда, что была она человеком проницательным, ибо уехала до большевистского переворота. Да и вдова Петра Петровича — брата Владимира Петровича, также не захотела оставаться, несмотря на то, что дело Смирновых принадлежало ей — она была наследницей дома Петра Арсеньевича Смирнова. Вот она и вышла замуж за итальянского дипломата, долгие годы влюбленного в неё, и, венчавшись в ноябре 1917 года в Никольской церкви в Гнездниках, уехала с ним в Японию, а позже оказалась в Париже...

В Константинополе Владимир Петрович познакомился с Поляковым, исполнителем цыганских песен в знаменитом тогда ресторане «Яр» и был свидетелем того, как, обратившись к беженцам, он произнес: «Уходим, господа, мы — последние. Конец, дальше — хамы». Эти слова навсегда врезались в память Владимира Петровича. Уже позже, в Париже, они снова встретились в ресторане «Распутин», где пел тогда и Алеша Димитриевич…

Владимир Петрович уехал из России, не взяв с собой никаких документов, которые могли бы помочь восстановить дело его отца, Петра Арсеньевича. Позже он все же получил эти бумаги благодаря помощи мужа сестры, актера МХАТа Сергея Михайловича Комиссарова. В 1923 году, приехав в Европу со  Станиславским, он встретил Владимира Петровича и передал ему доверенность от Николая Петровича Смирнова на ведение дел Торгового дома «Петра Смирнова Сыновья». Эти документы стали основой для восстановления семейного дела, сначала в Константинополе, затем в Польше и Болгарии, а позже и во Франции, под Парижем.

Для того чтобы документы, полученные от Николая Петровича, были признаны в иностранных странах, требовалась консульская печать. Однако Консульская миссия в Константинополе больше не имела права заверять подобные документы — Российская империя больше не существовала. Тем не менее, Владимиру Петровичу удалось добиться того, чтобы штамп ему все-таки поставили. Позднее в Болгарии этот документ был признан подлинным.

С получением необходимых документов Владимир Петрович постепенно возобновил отцовское дело. Он начал выпускать марку «Smirnoff» в Константинополе, нарисовав собственноручно этикетку и создав для нее бутылку. В Константинополе он рассчитывал на офицеров белой эмиграции, но у русских не было денег, а местные турки предпочитали пить свою раку, так что —дело не пошло. Спасаясь от турецких событий, Владимир Петрович перебрался в город Львов, входивший в ту пору в состав Польши. Здесь он попытался наладить производство, построив новый завод, при этом ему помог польский дипломат пан Барановский. Во Львове уже производили водку под маркой «Смирнов», но продукция была полулегальной и значительно уступала качеству оригинала. Поляки предложили Владимиру Петровичу заключить официальный договор о сотрудничестве, что также включало улучшение качества продукции.

В результате Владимир Петрович открыл во Львове новое предприятие — Торговый дом «Петра Смирнова Сыновья», зарегистрированное во Франции как «Ste Pierre Smirnoff Fils». Соучредителями стали Валентина Пионтковская и Леонид Иванов, которые еще сотрудничали с фирмой в Москве. Пан Барановский, некогда занимавший пост посланника, вложил в дело значительные деньги — 10 миллионов польских злотых, основная часть которых принадлежала ему. Он это сделал не столько ради бизнеса, сколько ради того, чтобы расположить к себе Валентину Пионтковскую, что ему и удалось.

Хотя водочные дела пошли довольно неплохо, особой прибыли они не приносили. Тогда Владимир Петрович организовал хор русских эмигрантов, в котором выступал сам-со стихами собственного сочинения, исполнял он и романсы.. Выступая на сцене, он не переставал благодарить свою усопшую матушку за то, что привила ему любовь к искусству. Задушевные русские песни, романсы, красочные костюмы нравились не только русским эмигрантам, но и французам. Однако большую часть своих заработков он тратил на помощь бедствующим эмигрантам, оставаясь верным своему принципу — помогать ближнему.

Последней женой Владимира Петровича стала Татьяна Макшеева, с которой он познакомился в Ницце. Она была намного моложе его, и он был с ней счастлив. Когда Владимир Петрович начал болеть, то  стал задумываться над тем, что может случиться с его фирмой после его смерти. Он искал человека, которому мог бы передать концессию на производство ликеро-водочных изделий фирмы Смирнова. В местной эмигрантской газете он поместил объявление о поиске подходящего кандидата. На тот момент во Францию по делам службы приехал Рудольф Семенович Кунетский из Америки, с семьей которого Владимир Петрович был знаком еще по России. Кунетский на тот момент уже стал Кунеттом, переименовав себя на американский манер.

Когда в Америке был отменен сухой закон, то для водочной продукции открылись большие возможности. Кунетский вызвал доверие у Владимира Петровича, и они подписали соглашение, по которому фирма «Ste Pierre Smirnoff Fils» предоставила Рудольфу Кунетту исключительное право на производство и продажу алкогольных напитков и других продуктов фирмы. Договор был подписан в Ницце 21 августа 1933 года и заверен консулом США. Два дня спустя соглашение было подтверждено вице-консулом в Париже. Полученные деньги Владимир Петрович отдал Валентине Пионтковской, расплачиваясь с ней за финансовую помощь при организации первого завода в Константинополе.

Саму марку Владимир Петрович не продал, это было лишь лицензионное соглашение. Завод под Парижем продолжал оставаться в его собственности, и он контролировал качество продукции, а также определял цвет и форму бутылок. Владимир Петрович планировал поехать в Америку, чтобы увидеть производство его вин. Но здоровье не позволило осуществить эту поездку, так что  все замечания по качеству ему приходилось отправлять в письменной форме. Вскоре, в августе 1934 года, Владимир Петрович скончался, так и не узнав, что его сын Володя женился и что у него родились две дочери-близняшки — Галя и Кира, обе 1931 года рождения.

Сын Владимира Петровича продолжал жить со своей матерью в Москве, все по тому же адресу. Это был период когда ЧЕКА арестовывала, сажала и расстреливала чуждые ей элементы. Отец, любивший сына, боялся ему навредить, поэтому весточки в Москву посылал лишь через очень близких и проверенных людей.. Воспоминания, записанные Татьяной Александровной Макшеевой, после смерти Владимира Петровича, долгое время печатались в русском эмигрантском журнале «Русское слово».

Когда Владимир Петрович был еще жив, Лев Троцкий в 1933 году, лишившись советского гражданства, оказался во Франции-ему было предоставлено политическое убежище. Прошло не так много времени, как он начал налаживать контакты с представителями европейского социалистического движения. На глазах у всей белой эмиграции, он начал призывать французских рабочих устроить кровавую мясорубку буржуазии. Возмутились все-не только белые эмигранты, но и сами французские власти. Произошло это не сразу, а лишь через какое-то время. Прийдя в себя, французские власти заставили Троцкого покинуть страну, однако никто не хотел его принимать-сначала он попал в Норвегию, а уже оттуда в Мексику.

Одним из участников операции по уничтожению Л. Д. Троцкого был некто под псевдонимом-Тарасов. Был это Лев Петрович Василевский-советский разведчик, полковник госбезопасности. За участие в этой операции он был награждён орденом Красного Знамени. Существует версия, по которой, находясь в больнице и при смерти, он произнес свою последнюю фразу-«А Троцкого-то я грохнул». Не прошло и часа, как он скончался. И вот этот разведчик и окажется отцом той самой девочки, которая поссорила мальчиков, живущих в Малом Головином переулке.

Спустя 80 лет, найдется и другой любитель всемирной революции-Петр Павленский. Не обладая масштабом личности своего предшественника, но также попросив политического убежища у Франции, он  начнет призывать французов возжечь пламя революции. Как и Троцкому, Павленскому стали малы масштабы одной страны, он уже мечтает о пожаре вселенском, воспевая красоту разрушения. Две демонические личности, одержимые одной идеей-разрушения. Троцкого убили большевики, а Павленскому грозит если не вирус 21 века, то вирус собственных смертоносных идей.

Оставшийся в России Владимир Владимирович женился на Людмиле Константиновне Эйсмонт, происходившей из дворянского рода и окончившей Институт благородных девиц. По словам её дочери Киры Владимировны, их мама играла на пианино и сочиняла стихи. Вся семья жила в той самой квартире, в которой жила семья моей бабушки. Мой папа — Александр Николаевич Анощенко — был лет на десять старше девочек — Киры и Гали. Несмотря на разницу в возрасте они дружили, и Кира Владимировна рассказала мне о нём много интересного. Со слов всё той же Киры Владимировны, вплоть до 1934 года их семья довольно часто получала письма и фотографии из Франции от Владимира Петровича. После его смерти переписка продолжилась с его вдовой — Татьяной Александровной Макшеевой. Именно она по почте прислала им большой портрет их дедушки — Владимира Петровича Смирнова. Получается, что в те годы письма из-за границы все ещё доходили.

Моя мама рассказывала, что они с бабушкой тоже получали письма из Парижа — от тёти, танцовщицы Татьяны Донской, последовавшей за Айседорой Дункан. Она отправляла им открытки со своими фотографиями и адресами отелей, где останавливалась. Но в какой-то момент письма перестали приходить. Вероятно, они начинали оседать в архивах НКВД — важно было знать, у кого есть связи за границей.

А обратно, из СССР, письма уже не доходили до адресата по другим причинам — советские органы не были заинтересованы в том, чтобы кто-либо знал о реальном положении дел внутри страны. Именно поэтому Владимир Петрович так и не узнал, что его любимый сын женился и что сам он стал дедушкой двух девочек — Киры и Гали.

Жизнь Владимира Владимировича, оставшегося в заложниках у советской власти, сложилась трагически — и это вовсе не преувеличение. Его увольняли отовсюду, каждый раз с одной и той же формулировкой: «чуждый элемент рабочему классу». Кира и Галя тогда были маленькими, мало что понимали, но ощущали напряжённую атмосферу в доме. Были моменты, когда их отец —бледный, с трясущимися руками, врывался к ним в отгороженную шкафом детскую комнату. В эти моменты он пребывал в таком состоянии, что готов был разнести всё вокруг. Тогда Александра Павловна — пыталась его успокоить и утешить.

Кира Владимировна вспоминала, что её папа был страстным библиофилом: книги лежали повсюду — в шкафах, на подоконниках, на столах и даже на полу. Каждую книгу он аккуратно оборачивал в бумагу и складывал в стопки. Полок не хватало, чтобы их вместить. Он увлекался и астрономией — любовь к науке жила в нём с детства. Он мечтал поступить в Московский университет, но как сына винозаводчика, его не приняли. Его документы для поступления приняли лишь в Плехановский институт, когда-то построенный на деньги русских купцов и его деда, в частности. Вот и пришлось ему стать самоучкой.

Летом 1941 года, незадолго до ареста, он готовился защищать диссертацию по металлургии — предложенный им состав танковой брони, по отзывам специалистов, не имел аналогов за рубежом. Но диссертацию уничтожили, а его самого арестовали. Первоначально был вынесен приговор к расстрелу, позднее заменённый на тюремное заключение.

После ареста жену с девочками отправили к родственникам в Ульяновск. Проведя в лагерях НКВД пять лет, он не имел права жить ближе, чем за сто километров от Москвы. Уже позже, в годы реабилитации, все обвинения были сняты — его признали жертвой политических репрессий. Но тогда, в 1950-х, он мог приезжать в Москву только тайно. Он приезжал — ради семьи, ради девочек. Приходил, сидел немного с семьёй и уезжал обратно.;

За домом следили. После каждого его визита приходил кто-то из НКВД и начинался обыск. Кира Владимировна до сих пор помнит, как однажды ночью в комнату вошёл мужчина с фонариком, посветил ей в лицо, заглянул под одеяло, ища отца. А однажды, гуляя втроём по Петровке, девочки неожиданно почувствовали, как у их красивого и  сильного отца начали дрожать руки - мимо них прошел страж порядка. После реабилитации, в 1956 году он в Москву так и не вернулся. В Орске женился, родилась третья дочь — Оля, жену звали Анфиса Сергеевна. Позже семья переехала в Тверь, где он преподавал — студенты его обожали.

Как писала Кира Владимировна, её папа был «очень талантливым человеком », даже в ссылке ему предлагали руководящие должности, но, помня тюрьму, он отказывался — опасался». Жизнь и там не баловала — с женой и дочерью они жили в крошечной, обшарпанной хрущёвке. Много болел, ведь питался плохо, а кроме того был сломлен жизнью. Умер неожиданно — после перенесённого гриппа. Он ослаб и однажды, возвращаясь поздно с работы, почувствовал себя плохо, упал с лестницы и умер. А ведь он был ещё не стар.

Кира Владимировна, которой скоро девяносто, хорошо помнит и моего папу, и его сестру. Помнит и мою бабушку — Марию Александровну, у которой скрывался её отец —Владимир Владимирович, приезжая в Москву. Переехав из квартиры на Садовой в Малый Дмитровский переулок, бабушка получила отдельную двухкомнатную квартиру в старом сыром доме с окнами в тёмный двор. В пятидесятые годы я часто ходила к ней в гости —пешком. Ведь от Самотечный до Малого Дмитровского переулка можно было пройти пешком, что я и делала. В большой комнате стоял огромный диван и такой же массивный стол, покрытый скатертью. Угощение было простым: батон белого хлеба, крепкий чай и кусковой сахар, который я уплетала за обе щеки. Так что в комнате не было ничего особенного, разве что — изящная позолоченная консоль.

Возможно, в дни своих редких приездов в Москву, на этом самом диване сидел Владимир Владимирович, ел тот же белый хлеб с сахаром, смотрел на ту же позолоченную консоль. Помнил ли он, что когда-то она стояла в их квартире? Диван, белый хлеб с сахаром, изящная консоль, бабушка — всё это связало наши судьбы невидимыми нитями. Возможно, именно поэтому я и заинтересовалась его судьбой.

То, что отношения Александры Павловны и моей бабушки были самыми тёплыми, вполне объяснимо:  бабушка, как и Александра Павловна, растила детей одна. Более того, в её семье произошла похожая трагедия — был арестован её племянник — Лев Иванович Красовский. Это случилось в 1940 году: его сослали на пять лет. Как и Владимир Владимирович Смирнов, он жил на поселении, а когда однажды приехал в отпуск в Москву, его снова арестовали — на этот раз осудили на 25 лет по политической статье. Позже, как и многие, он был реабилитирован.

Не менее драматичной оказалась судьба актёра и режиссёра Всеволода Александровича Блюменталь-Тамарина. Сын известного режиссёра и актрисы, он и сам был актёром незаурядного таланта. В 1926 году в Москве торжественно отмечали его 25-летие на сцене. Ему присвоили звание заслуженного артиста РСФСР — в тот памятный вечер для него пели А. В. Нежданова, Н. А. Обухова, Л. В. Собинов, танцевала Е. В. Гельцер, играл Генрих Нейгауз. Несмотря на все почести, он ушёл из Театра Корша и организовал собственный — Московский передвижной театр. В ту смутную эпоху кочевая жизнь с постоянными гастролями позволяла не привлекать к себе внимания со стороны органов.

Отец Блюменталь-Тамарина был немцем, и когда началась война, Всеволод Александрович считал, что немцы его не тронут. Так и случилось: заняв Истру, они привлекли его к сотрудничеству. Он оказался с женой и падчерицей в Берлине. Там его заставили выступать по радио, призывая русских не защищать сталинский режим — сдаваться.

Эти речи транслировались на оккупированных территориях СССР. В марте 1942 года Верховный Суд СССР заочно приговорил его к смертной казни, а в мае 1945 года его нашли повешенным на дереве «при невыясненных обстоятельствах». Кто-то говорил о самоубийстве, кто-то — о тайной операции, устроенной агентом МГБ. Племянник жены Блюменталь-Тамарина, М. Л. Миклашевский вывез из Германии его архив. Уже позже стало известно, что он, будучи завербованным в 1942 году, был заброшен в Германию как перебежчик и работал на советские спецслужбы. Ходили слухи, что он даже участвовал в заговоре против Гитлера. После смерти Сталина Блюменталь-Тамарин был реабилитирован — формально, без особой огласки

Вскоре после войны, когда мне было три года, Александра Павловна порекомендовала бабушке свою бывшую прислугу — финку Анну Петровну Романовскую. Мама тогда как раз искала няню, а Анна Петровна, овдовев, была не против немного заработать. Прослужив в доме Александры Павловны, она была ею вышколена: к моему отцу, тогда ещё совсем молодому, обращалась исключительно на «вы», по имени и отчеству. Растила она меня лет до двенадцати, а когда  она умерла, мне было то ли пятнадцать, то ли шестнадцать лет. Владимиром  Владимировичем Смирновым она тоже занималась, хотя была лишь прислугой. До  революции ему было двенадцать лет, да и меня она растила до 12 лет. Ещё  одна ниточка, соединяющая наши семьи. Очевидно, что после революции Александра Павловна не могла больше держать прислугу. Однако Анна Петровна продолжала навещать свою бывшую «госпожу», продолжая обращаться к ней все с тем же почтением. 

В начале войны —по свидетельству внучек Александры Павловны, Анна Петровна ходила в черном —как видно, была вдовой. Как вспоминала моя мама —на ней всегда были белоснежные нижние юбки и такие же белоснежные воротнички. Жила она не только у нас, на Троицкой, но и у себя — «на канаве», в малюсенькой комнатке; когда-то эти комнатки были предназначены для банщиц, сами же бани располагались внизу. Были эти комнаты малюсенькие, имели дощатые перегородки и выходили на реку Яузу. В одной из таких комнаток и жила моя любимая бабуля. Бабулю я обожала —по сей день помню её глаза цвета незабудки, такие добрые и улыбающиеся.

Помню и её каморку, с маленьким столиком, стоящим около одного единственного окна. Вот этот стол она накрывала для меня белоснежной салфеткой, кладя на неё нож и вилку, приучая есть правильно. Как описывает её мама-это была симпатичная старушка, кроткая и спокойная. Маленького роста, худенькая, с седеньким пучком волос на голове, она была изощренной кулинаркой —какая-нибудь котлетка за три копейки превращалась в чудо, почти в произведение искусства: она рисовала на ней своим маленьким ножичком клеточки, а из размоченной вермишели делала аппетитные оладушки, посыпая их сахарным песочком. Перед сном она меня крестила, произнося-«Храни, Боженька, Норочку»; рука, крестившая меня, была столь тонкой и изящной, что казалась бестелесной, как будто сам Святой Дух осенял меня крестным знамением.

Позже, увидев в Третьяковской галлерее картину Михаила Нестерова «Видение отроку Варфоломею», я сразу вспомнила о ней и ту позу, в которой  стояла сама, опустив детскую головку. Осталась она в моей памяти —Ангелом-хранителем. Жили мы с бабулей и на даче, на какой-то верхотуре, где по ночам бегали клопы, с которыми мы боролись при помощи тапочек. Все эти неудобства скрашивал огромный участок с благоухающими флоксами. Именно поэтому и по сей день люблю и дачу, и флоксы, и вечерний загородный пейзаж, когда на цветущий сад спускается густой туман, превращая его в зрелище почти мистическое

А весной, в те далекие годы, на Яузе, которая текла под окнами бывших Овчинниковских бань, шел ледоход  —я смотрела в маленькое окошко, со страхом наблюдая, как бесстрашные мальчишки неслись на отколовшихся огромных льдинах в неизвестном направлении. С другого берега Яузы на нас смотрело здание школы в стиле конструктивизма, с круглыми, симметрично расположенными окнами, стоит это здание и по сей день, напоминая тот самый вид, что открывался из окна маленькой комнатки, где я и сама была маленькой.

Тогда мне казалось, что она никогда не умрет. В тот самый день, когда я еще не понимала, что она умирает, она лежала без сознания все в той же малюсенькой комнатке с видом на покрытую грязным снегом Яузу — рука её  тщетно боролась со смертью, что-то смахивая со своего лица. Я лежала рядом и молила о том, чтобы она ожила. Чуда не случилось, и на следующий день я узнала, что бабуля умерла..

Прощание было все там же - на маленьком столе, в притык к окну, стоял гроб, а в нем лежала моя бабуля. Ушла жизнь, а её глаза цвета незабудки, прикосновение её легких и заботливых рук остались в памяти навсегда. Похоронили её на Немецком кладбище —- была она финкой. На память от неё досталось мне пресс папье-выпуклое стекло, с какой-то картинкой, казавшейся мне тогда очень красивой: речка с мостиком на фоне зеленеющих деревьев. Спустя много лет, невинная детская рука исцарапала этот пейзаж, осталось лишь выпуклое стекло, под которое я приклеила  фотографию  своей любимой собаки, принесшей в мою — уже взрослую жизнь, покой, подобный тому, что дарила мне моя любимая няня.

Дом, в котором когда-то были Овчинниковские бани и где жил мой Ангел-хранитель с глазами цвета незабудки, снесен уже давно — долгое время на его месте оставалась черная дыра и лишь в прошлом году я увидела на её месте такой же длинный двухэтажный дом. Теперь это Бизнес центр — небольшая гостиница с апартаментами, все с тем же видом на Яузу, некогда открывшимся моим детским глазам.

Все эти люди, жившие когда-то, никуда не исчезли. Они там, где нет ни времени, ни пространства, где все едино и одновременно, где звучит вечная симфония человеческого духа, в которой каждый имеет свою партию, свою неповторимую мелодию. Их образы парят где-то рядом, на фоне безоблачного неба, готовые в любой момент спуститься к нам, напомнив о себе. Они бессмертны, как бессмертна роза на картине Рене Магритта — обречённая на увядание здесь, на земле, она превращается в бессмертный цветок, напоминающий о красоте самого бытия…

Брюссель, карантин, май 2020 года

©Элеонора Анощенко,


Рецензии