Адыгская колесница в вечернем освещении. Рассказ

.

В ноябрьской темноте она привела меня к дому, в котором когда-то жила и который продала после смерти брата. Дом был одноэтажный, с мезонином и прилегающим садом, фасад его с ощутимым восточным акцентом раздваивался в скудном мерцающем освещении на обычное человеческое жилье и нечто обособленное, самостоятельное, скользящее вдоль судьбы своих хозяев.
Это было в тон и к месту, потому что создавало меняющийся, до конца не просматриваемый фон, на котором ей самой было вольготнее в моих глазах. В ту поездку мы пробыли в Майкопе несколько дней, и город остался в памяти пересечением прямых улиц и крутым обрывом над рекой Белой. В этом была прелесть неполноты, позволяющая домысливать в любых направлениях и ракурсах, пестрая свобода калейдоскопа, правда, в рамках, заданных взмахом черкесской сабли.
Ее отец, адыгский дворянин Салих Абредж, воевал в войсках Деникина, когда был красив первой быстроуходящей молодостью, а зрелую часть своей жизни провел колхозником в ауле Пшизов, не умея читать и писать, что не мешало ему свободно изливать свою мудрость и красноречие. Он держал овец и возделывал сорок пять соток не очень плодородной земли, абрикосы в его саду были величиной с кулак четырнадцатилетней девочки, а запах их возносился к небу, как дым жертвоприношения, что в известной мере и соответствовало действительности, потому что работал он, как будто отдавал лучшую часть себя.
От нее я впервые узнала, что адыги – это те же черкесы. И тогда черкесы прямо из романтической традиции русской классики въехали в советский период истории, и брешь в моем личном кавказоведении, по-дилетантски легкомысленном, начала заполняться возгласами газавата. От «Кавказ подо мною» до «Хаджи Мурата» расстояние, как от первой влюбленности до горького  неразлучного единоборства, но мы-то оставляем себе романтическое, скачущее, со смуглым обветренным лицом, и Печорин, возможно, именно потому обольстительнее светски-столичного Евгения, что накладывается на мчащийся облик дикого горца, придающего его городской посадке глубину естественного движения.
Вырасти на абхазском побережье, не будучи потомком местных племен,  упоминаемых  еще в надписях ассирийского  царя Тигратпаласара (всего-то  двенадцатый век до н. э., именно в этот отрезок архаического времени неугомонные греки осаждали Трою, в которой на солнцепеке сидела  Кассандра и видела  вперед – прошлое неслось на нее, как пламя на мотылька, и она знала, что никто не верит в этот прозреваемый поток; кстати, неясно, до каких временных пределов доходил ее дар прорицательницы,  дотягивался ли ее взгляд до нас, различала ли она хотя бы общие контуры грядущего или ограничивалась проблемами родной цивилизации, обобщая малоазийскую суть до пронзительного женского вопля над пепелищем; во всяком случае, присутствие этой несчастной придает средиземноморскому  ареалу привкус человеческой слабости,  вытекающей из дара)  – вырасти в привнесенной сюда атмосфере другой культуры и традиций, сочетая ее с морским и солнечным воздействием, с вечнозеленой  уравновешенностью  растений.  Это извечное смешение всего и вся, постоянные попытки выдуть новое из материала   homo sapiens -  дало результат довольно любопытный. Кавказ уже в крови, в наслаждении познавать кожей, но славянский прищур европейского стремления к чуткости и неопределенности. Бог не со мной, но в наших рядах, как мог бы сказать фракиец, держа равнение в римской фаланге и лукавя с человечеством, как с превосходящей  воображение массой.
Познакомившись летом 89-ого, мы представляли собой встречу двух вариантов современной биографии – она выросла в своей изначальной этнической среде, на земле своих предков, в жесткой узде традиций. Было общее -  после окончания школ мы учились в крупных городах, но и здесь нас размежевал антагонизм   двух столиц, их ревность к неофитам: она окунулась в торжественную геометрию Ленинграда, а   я осваивала уютный московский бардак.  Опережая взаимное узнавание – ее стихийность не умерилась рассчитанным петербургским мрамором, а мой черноморский влажный рационализм лишь возмужал в арбатских переулках.
Тяжесть ее судьбы не для постороннего уха. Достаточно упомянуть, что в середине 80-х она очутилась здесь, в состоянии глубокой задумчивости; время исцеляет многих, но для нее прошлое обладает цепкой реальностью происходящего сейчас – такова сила ее психики, заставляющая любую далекую мелочь всплывать с подлинностью рыбы.  И сухумская атмосфера чувственно-морского кейфа оставалась для нее экзотикой, как неподвижный взгляд гогеновских таитянок.
Однажды мы шли с нею по набережной, август множился, как зеркальный ряд, и сумеречная дымка только начинала проступать над горизонтом.  Я пыталась незаметно подвести ее к соблазну – двигаться в вечернем летоисчислении, отдаваясь воздушному равновесию между водой и сушей, то есть усвоить азбуку приморского существования.  И вдруг она сказала:
– А в лесу хорошо, в детстве я всегда убегала в лес, когда меня обижали.
Видимо, язык побережья для нее чрезмерен, как вообще чрезмерна аффектированная южная речь.
Поднявшись на второй этаж надводной кофейни, мы заняли крайний столик с видом на большую часть залива. Напротив заканчивал швартовку теплоход «Колхида», на котором должен был прибыть мой давний московский приятель. Мы не виделись уже несколько лет, о своем прибытии он известил меня щегольской открыткой голландского производства. Как всегда, время встречи было указано с точностью до минуты.   Тема беседы обычно продумывается им заранее, в этом отношении он пижон – каждое свидание должно быть с иголочки. До его появления оставалось девять с половиной минут.
– Закажем кофе, когда он появится, – сказала я.
Она кивнула.
«Колхида» могла бы прийти с опозданием, однако, репутация моего пунктуального друга опять подтверждалась. Думаю, что он не обольщается насчет особой благосклонности судьбы, но умело пользуется ее малыми милостями.
На одну четверть осетин, на две восьмых немец и украинец, в оставшейся половине своей крови, по преимуществу русской, он – в зависимости от настроения – находит то татарскую неукротимость, то славянскую мечтательность, перебирая все возможности и развлекаясь   с пользой для собственного утверждения, что человек более подвижен и гибок, чем его обстоятельства. Выбрав конец лета для круиза, наверняка он барственно тиражирует свой оптимум в каждом порту, соизмеряя с рельефом и другими местными особенностями.
Наконец он появился в начале террасы и быстро нашел нас взглядом. Вечерний наплыв посетителей освежал кофейню, как роса, и лавирующий между столиками блюститель точности смотрелся,  как маятник, раскачивающий  житейскую потребность скоротать вечер в уюте.
Я   представила их друг другу: Борис – Гильда.
- Какое монументальное имя, -   произнес он со вкусом и устроился поудобнее на колченогом стуле.  – Очень подходит вам. В нем есть черный цвет, когда не видно ни зги, и тяжесть пирамиды.
Умный человек украшает наш быт не хуже западного дизайна.  Нужно знать ее бледное крупное лицо, чтобы оценить меткость его слов – глаз черный, живой и грустный  (сейчас передо мной ее профиль на фоне зеленовато-серого в матовый очерк залива), глаз существа, знающего изнанку жизни, как свои пять пальцев, умеющего переносить боль, как переносят на большие расстояния тяжести,  и скалистая  неподвижность черт, да и вся голова крупная, с мощным круглым затылком и черными вьющимися волосами, в которых порывистая седина.
- А у вас внешность значительная, но вы ее опережаете почему-то…  - своим низким голосом она опрокинула ему фразу на колени, как стакан с водой.
Я отправилась за кофе в слегка скучающую очередь. Впереди меня один из завсегдатаев, лысеющий субъект в джинсах на рыхломзаду, видимо, непристойности возбуждают его больше, чем голое женское мясо, шутки, отпускаемые им спутнику, на уровне подростка, подсматривающего в щелку.  А на горизонте прорезалась салатная полоса с устричным отблеском, привычный закатный изыск, к хорошей погоде. Если рассматривать пошлость как разновидность онанизма, пропущенную через мировоззренческий фонтан, углубляешься в дебри  милосердия  - солнце светит всем, но уши все равно вянут.
Три чашки кофе и плитка  шоколада на тарелке с голубой каемочкой. Борис любит шоколад, в еде он приверженец барочного стиля. Шоколад с его темным великолепием будет в самую точку.
- Прошу вас,  -  расставляю  дымящиеся чашки и вписываюсь в общество, как окно в фасад.
Гильда курит, Борис протягивает мне презент -  изящный томик Гарсиа Лорки в черном переплете, сразу пахнет лимонами, жасмином и запекшейся кровью  на желтом песке.
- Спасибо…  Как твой морской вояж?
- Очень мило.  Четырехместная каюта и ненавязчивые соседи.
Гильда опять в задумчивости.  Словно нет ни нас, ни вечернего сборища праздносидящих и проговаривающих себя вслух. Не уверена, что она осязает   время суток внешней оболочкой своего существа, надо выяснить на досуге.  Скорее, сейчас очередное время Абредж, когда она добровольно сходит в прошлое, оставляя наверху поплавок своего присутствия.
Борис перехватывает мой взгляд и ломает шоколад на равные 6 долек.  Тарелка подвигается к Гильде.
- Ваш кофе остывает.
Она смотрит на него, потом припоминает, где она, и смущается, как будто ей снова пять природных лет, эта способность смущаться с силой и свежестью нетронутого человека, до опущенных глаз и робкого движения в области рта, каждый раз сбивает с ног. Борис сокрушен.
- Вы неотразимы, - говорит он и хохочет. – Я как в лесу побывал, -   добавляет он с нежностью.
За его спиной «Колхида», на которой зажглись несколько иллюминаторов, и залив, отражающий непрямой свет - поверхность моря сейчас светлее, чем чистое сумеречное небо. Пожалуй, Гильда права - быстрое внимание, которым Борис встречает нового знакомца, и создает впечатление того, что он впереди своей внешности на целую ладонь. А вообще-то редко кто умеет так владеть своей внешностью, как владеет он, обыгрывая неуловимость своего типажа. С виду он европеец – манера держаться, четкая артикуляция, уравновешенно-мягкие пропорции лица. И смуглость видится неброским загаром часто бывающего на природе горожанина. До тех пор, пока собеседник не пережмет, пусть даже невольно и малозаметно, в сторону европоцентризма, тут восток взбрыкивает - проступают скулы, кожа натягивается и отливает глянцем, и насмешливый взгляд наездника, привыкшего видеть происходящее с высоты скакуна, определяет дистанцию разговора. С той же легкостью и грацией космополита, привыкшего к разноголосице своих кровей, щелкает он по носу и азиатской гордыне - рафинированный европеец демонстрирует свой политес и прикалывает демократию, как черную бабочку, к застегнутому вороту рубашки. Своим протеизмом он борется за чувство меры.
Из глубины бухты начинается слабый ветер, залив пустынен,  пограничный режим  лишает нас удовольствия лодочных прогулок после восьми часов вечера, а потому   и никаких   ночных затей на воде.
- На берегу теплее, чем на борту, - Борис откидывается на спинку стула. – Такое  ощущение, что вы нежитесь в этом воздухе целыми сутками, и больше вам ничего и не нужно.
- А ничего и не нужно, -  подтверждает Гильда, закуривая следующую сигарету.
- Ты хоть здесь подыши свежим воздухом, а не этой гадостью, -  говорю я ей.
Она отмахивается.
- А что еще нужно?    - возвращается она к Борису.
- Ничего, - соглашается Борис с улыбкой. – Мне сейчас тоже ничего не нужно.
- Твое обычное состояние, - пожимаю я плечами, - если верить твоим декларациям…
- Не задирайся, - он благодушен, как человек, обеими ягодицами сидящий на вершине успеха.  – Я начал склоняться к твоей теории неторопливости.
- Это не моя теория.
- Неважно, в данном случае ты ее представляешь.
- Я просто не тороплюсь.
Он усмехается, еще одно интервью в тенистых садах Семирамиды, мы слишком давно знаем  друг друга, чтобы препираться более двух минут.
Если хорошенько выспаться днем, в самую жару, зная, что вечером будет нечто интересное, спать в полной знойной свободе, ощущая бег времени в себя, как в мастерскую, где со знанием дела  используют любую мелочь, спать не по необходимости, а с царской роскошью накопить,  добыть  - там же происходит столько  всего, что не успеваешь влюбиться до беспамятства, как уже падаешь с лестницы и видишь розового паука, от кого-то убегаешь и помнишь   что-то очень важное, а потом стреляешь из пистолета, и выясняется, что все хотят одного и того же, статуя поднимает руку, комнаты налезают одна на другую, и твой двойник действует не по поручению, и опять тебе сообщают что-то мучительно важное, свидание откладывается, как золотой век, ты едешь в троллейбусе, а потом в кадиллаке, не зная, как им управлять, но с грехом пополам едешь, и знаешь, что все будет хорошо, хотя тебе все равно, потому что нестерпимо, хочется положить голову на чье-то плечо  - вот тут надо проснуться. Но не окончательно,  а хорошенько  встряхнуться во сне и пытаться угадать, чье это плечо, и идти по улице, совершенно безлюдной, бабочки в таком количестве попадаются только в альбомах, одиночество такое просторное, что можно рехнуться от счастья, а по его краям голоса и путешествия, но кому-то нужно помочь,  кто эти  люди, скрывающие в своей толпе одного, а из-за угла  делают знаки: быстрее, быстрее,  и ты уже обгоняешь большинство, и фонари мелькают, как забор, а тебя  ждут уже так давно, что перехватывает горло  - тут  уже  просто просыпаешься, медленно смакуя реальность,  как скользящее побережье  и   богатое подробностями  медоносное дупло. Лицо отдохнуло и требует общения, а в теле запас сил на постройку Ноева ковчега. В таком состоянии надо выходить к близким.
Вот и сижу в кофейне. Рядом два подарка судьбы, и моя открытость, как  дружеский сквозняк на веранде.
- Вы бывали в Москве?  -  спрашивает Борис.
Гильда кивает.
- Держу пари, что на вас везде обращают внимание.
- Обращают почему-то, - медленно соглашается она,   -  хотя я очень спокойная и чаще молчу.
- Наверное, поэтому, - опять улыбается он.
- А вы по крови кавказец?
- Немного есть.  Прадед из Орджоникидзе.
Она закуривает четвертую сигарету:
- Осетины - горячий народ.  Эта кровь загорбила вам нос и осела в плечах.
Борис молчит, он умелец мелкой пластики, из неответа собеседнику  может выжать прогулку под луной или попытки самосовершенствования, упакованные по принципу матрешки, но пространственный текст  можно читать и вверх ногами, почему бы  не порезвиться.
- Сзади тебя красивая женщина, - лениво замечаю я.
Оба машинально оборачиваются на соседний столик, за которым двое мужчин потрепанной наружности, наружность практически одна на двоих, белые сорочки не первой свежести, расстегнутые на три верхних пуговицы, волосатые груди, как визитная карточка  мужественности, златые перстни   и громкая речь, как  зеленоватые осколки бутылочного стекла на тротуаре.
- Ушла уже, -  добавляю я.
Теперь Гильда хохочет, а Борис отдыхает в ее смехе. Хохочет она роскошно – целиком, могучий человеческий смех, в котором она живет и бросает камни, по-хорошему бросает, чтобы отвести душу и облегчить свою силу.  Ее отец, когда-то побеждавший соперников на арене Армавирского  цирка, передал свою силу борца и незаурядного пешехода всем пятерым детям. В детстве она хаживала с ним по 40 км в одну сторону. А кормил он детей козьим жиром с медом, абрикосами и домашней сметаной, от чего их кости и мышцы жили повадками вольного зверя, медведя или тура, которые берут кислород через пищу, через  движение, не полагаясь только на легкие.
- А вы крепкая, - говорит Борис с уважением.  – Чтобы так смеяться, надо иметь богатырские легкие. Хорошо смеетесь, даже зависть берет, как будто в водопад бросаетесь.
Собственно, она и есть водопад, только в человеческом варианте, это начало доходить до меня на третьем месяце знакомства. Полнокровный девятнадцатый век  Кавказа  - независимость до упора, темперамент стихии  и рыцарский кодекс дружбы.  Нужно будет прыгнуть вместо меня в пропасть, и она прыгнет быстрее, чем я успею остановить, хотя жестом.  Эта жертвенность дружбе так абсолютна и беспомощна, что стоишь перед нею, как цивилизованный дурак, умудренный рефлексией.
- На той неделе, - я даю Борису возможность прикоснуться к живому мифологическому существу, он один из немногих, кто способен оценить и откликнуться, как эхо, как ландшафт, - она притащила из гумского  ущелья двадцатидвухкилограммовый камень. Надо было полчаса подниматься с ним вверх по довольно крутой тропе,  а она еще внизу поранила пятку об острый камень.  Но камень действительно красивый, со дна древнего моря, ему не менее 80 млн. лет.
Большинству мужиков было бы неловко в присутствии дамы,  прогуливающейся по горам с такой ношей, превосходство в физической силе  до сих пор одна из благоуханнейших  подземных рек  джентельменства.
- Вы долго занимались спортом  или это от природы? Такая мощь? – его интерес неподделен и чист, как молодой чеснок; держу пари, он уже очарован  и жаждет подробностей.
- Это от папы, -  застенчиво говорит она, - он был очень сильный. И потом, когда я жила в Ленинграде, я два года занималась лыжами и метанием диска.
- Ну, спорт, это пустяки, здесь другое, - возражаю я.   -  Она уникально одарена на клеточном уровне. Она сидит на кофе и сигаретах, ни черта не ест, мало двигается и, тем не менее, сильна, как тяжелоатлет. Однажды она поранила ногу, рана была глубокая, выше лодыжки, и кровь просто хлестала. Я никогда не видела такой красивой крови   - здоровая, выпуклая, блестящего красного цвета, она просто играла, эта кровь.
- Да, мне всегда говорили, когда брали кровь, что кровь у меня красивая, -  соглашается она с естественностью ребенка, для которого произнесение слов  так же значимо, как хождение за три моря.
- И рана   затягивалась буквально у меня на глазах, как будто клетки тянулись друг к другу.  У меня было ощущение, что я присутствую при живом физиологическом процессе. То есть плоть не скрывала своей энергии.
Борис хорош в эту минуту – он внимателен, словно идет по следу, и в то же время  наслаждается скользящей неприметностью вечера,   ему так комфортно, что он может позволить себе полузакрытые глаза без боязни, что его сочтут невежливым.   А вечер зреет, как поздний виноград, без усилий и с той дразнящей зрачок лиловостью, которая мельтешит по глянцевой   поверхности, как  рассеянный солнечный свет.
- Интересно, - говорит он, - и неожиданно, словно современный слой срезали бритвой, и проступило что-то древнее, неукротимое, неподдающееся логической шлифовке.
Он прав, хотя и ощутил это из вторых рук, с моей эмоциональной подачи, но он достаточно опытен, чтобы выйти   на основное  даже по случайному отблеску.
- Наверное, это здорово, - ощущать в себе такое здоровье?  -  спрашивает он, любуясь ею, как триумфальной аркой человеческого великолепия.
Она хмыкает:
- От здоровья остались одни мемуары.  В десяти томах.
Она в черной, несмотря на жару, юбке и пестрой блузке без рукавов, остальной летний гардероб в течение   последних лет рассредоточился по знакомым и квартирам. Из сопутствующих   вещей в полной сохранности только чудики, так она называет свою деревянную публику – вырезанные из коряг животные, люди и абстрактные формы, превращающие ее нынешнюю однокомнатную квартиру в вольный закуток лесного начала.
Дерево она обрабатывает с кажущейся легкостью, даже самшит уступает ее напору с вязкостью плохо перемешанной глины. В такие минуты я завидую ее силе белой завистью, которая подобно распускающейся розе – она отдает аромат. Белая зависть - это признание заслуг. Хотелось бы хоть однажды познать сопротивление материала с такой же силой, обычно познаешь только первую ступень сопротивления, на которую и садишься в усталости.
- Во всяком случае, -   осторожно говорит Борис, -  вы похожи на человека, которому есть о чем писать мемуары.
- Да, - она в очередной паузе отрешения, - я же, как натуральное хозяйство, все при мне…
В смеющемся взгляде Бориса удовольствие напоминает обширный луг – броди, где хочешь. Времени мы даром не теряем, само время колышется у наших носов, как подвижная линза, меняющая углы зрения – от анфаса к профилю и от сиюминутной прелести к тростниковым загулам прошлого.
- Легкая зарисовка из последнего тома, -  с улыбкой начинаю я. -  Это в нескольких кварталах отсюда. Тоже было под вечер, но малолюдно. Идем мы с ней и видим, как какой-то мерзавец гоняется с ножом за женщиной вокруг «жигулей». Нож довольно солидный, запросто можно уложить им на месте. Мы к ним, он нас посылает подальше, женщина выскакивает на газон и петляет между деревьями, он за ней. Надо его как-то отвлечь, говорит Гильда, переключить его внимание. Хорошо бы перевернуть машину, предлагаю я, ему бы  сразу полегчало. Гильда идет к машине, поворачивается к ней спиной и приседает на корточки. Тут я понимаю, что могу опоздать к такому замечательному делу, и подхожу. Но она с четвертой раскачки уже подняла ее настолько, что моя помощь была чисто символической -   машина брякнулась набок в скромную канаву и закачалась.
- А этот мерзавец?     - спрашивает Борис со смехом.
- Он так обалдел, что замер на месте. Потом бросил нож, подбежал к Гильде и начал хватать ее за руки. Мы сначала не поняли, чего он хочет. Оказалось, что он пришел в такой восторг, что хотел поцеловать ей руки.
- Ну и..?
- А  я ему сказала: «Целуйте руки той,  за которой с ножом бегали». А потом мы ушли, но я все время оглядывалась, мало ли что ему в голову взбредет, он еще от ножа не остыл, - смущенно объясняет Гильда, и в ее глубоком звучном голосе отдаленный дружеский упрек, что я рассказываю подобную историю постороннему мужчине.
В кавказской системе воспитания мужчина -  это все еще что-то особенное, и, хотя жизнь давно подвела Гильду к равенству полов перед общим хаосом, усвоенное в детстве присутствует, как высокий гость, с которым неловко спорить.
Кстати, от мужской значимости – к женской внешности: с первого взгляда не скажешь, что эта черноволосая женщина с классическим ростом Венеры (164 см) способна перевернуть шикарные вишневые «жигули». Она производит впечатление крепкой, но на фоне нынешних спортсменок, не говоря уже о культуристках с их широкими плечами и гипертрофированной мускулатурой, она смотрится уютной задумчивой любительницей походного образа жизни.
Хотя в торжественных случаях,   когда перед зеркалом проводится добрых полчаса, можно предположить и другое: респектабельная городская дама, явно из состоятельной семьи,  оказывает вам честь своим чуть отстраненным  вниманием, макияж естественен, и дворянская кровь строго смотрит издалека,  правда, при первом же проблеске улыбки из этого дамского оформления смущенно выходит человек, чья жизненная реальность, присутственность чрезвычайны  -  она умудряется принимать  каждое мгновение с такой серьезностью  и существовать в нем с такой степенью отдачи, что мое собственное нахождение в жизни временами  кажется мне имитацией.
Я впервые сталкиваюсь с подобным, хотя и наслаждаюсь людьми с детства.  Если следовать современной склонности к навешиванию наукоподобных ярлыков, то я хомоголик  ( по типу – уоркоголик т. п.). Что такое рюмка вина в сравнении с глотком человеческой прелести – человек человеку друг, исторический казус и начавшийся когда-нибудь дождь, ослепительно сильный, уходящий в пространство, как в монастырь. Сначала всегда лицо.  Сначала лицо черт -  потом лицо выражения, мимики. А мимика   - это способ существования, вынесенный на вывеску, на сцену. Иногда в чьей-нибудь мимике проводишь медовый месяц и забираешься в глушь,  где над геранью  плавает тихий шепот и пахнет домотканой одеждой. Иногда же – метешь метлой, и рот раздирает лошадиная зевота. Самое же великолепное – когда лицо проработано, как страна, как иноземное государство, по законам которого ты учишься жить и путешествовать, где за углом тебя может ожидать сюрприз или вызов, где ты бродишь в качестве карманного зеркальца, а на самом деле занимаешься жизнеописанием.
И вся прелесть мимики в ее неуловимости – была и нет.  Такой номер, как пусть роза сорвана, она еще цветет, с мимикой не проходит. И целовать мимику сложнее, чем человека.  Зато человек основательнее, хотя застать его цельность так же трудно, как сфотографировать внимание общества к личности.
Мое чувство прекрасного антропоцентрично. Все от – от эпохальных открытий до жестяной урны – пронизано человеческими отношениями. И эта терраса кофейни – лишь рукопожатие двух завсегдатаев или небрежная походка бездельника, ошивающегося на набережной часами. Или то заразное, как грипп, состояние, когда залив и город взаимно соскальзывают в тебя, и  сидишь неотразимым перекрестком,  по которому фланируют во всех направлениях цивилизации  и надменные профили цезарианцев  и местных кикелок.
И эти двое напротив – обоим хорошо за сорок, крепкие, прошедшие огонь и воду, а из медных труб сделавшие сувениры,  -   сейчас явственны до ломоты в глазах;  пока они обсуждают преимущества босой, дышащей ступни перед обутой, я предаюсь созерцанию: Борис богат расстоянием и точностью мотивировок, за его спиной живет фехтовальщик, ленивый и фатоватый мастер выпадов, который ждет, а не ищет достойного противника, а Гильда – это очень основательная вещь в себе,  человек в себе, как вода в озере, то, как она существует, сам ее жизненный процесс человеческого в окружающей среде – завораживает монументальностью форм:  каждая отдельная эмоция словно впервые, премьера с цветами и овациями, Рубикон, патент на настоящее, в которое она залезает с ногами. Природа создала ее для экстремальных случаев, когда человек должен быть задействован полностью, без остатка, а повседневная жизнь тесна ей, как дождевая лужа – глиссеру.
Темнота проступила, прогнулась вместе со вспыхнувшей над столиком лампой; окружающее чуть отодвинулось, хотя многоголосый фон по-прежнему    съедал  значительную часть пространства.
- Ты помнишь Шоколадного Леву? -  спрашивает Борис. – Уехал этой весной. Вдруг заскучал, засуетился. Теперь осел в Канаде, там много наших. Еще ни одного письма, питаюсь слухами. Он единственный из уехавших, кого мне действительно не хватает. Так он был молчалив и в то же время открыт, без дураков гостеприимен нутром.
-Я уже лет восемь его не видела, - прикидываю я. – Он, наверное, и уехал так же молча, никого не предупредив?
- Да, почти так, - рассеянно подтверждает Борис. – Какие у вас вечера, так и тянет на сиропную лирику.  Даже узкий лунный серп прорезался.  Остается ждать незнакомку, или бегущую по волнам, или что-нибудь еще - трепетное, ускользающее…
- Незнакомку не надо, - говорит Гильда. - Слишком женщиноватая.
- Да уж, уволь, пожалуйста, - морщусь я, - и так от кичухи деваться некуда, а ты еще нагромождаешь. Скажи лучше, что просто хорошо, по-природному, а не по-курортному. И не надо делать из луны салонную деталь, луна естественная и дикая. Плевать на нас хотела.
- Сдаюсь, - Борис усмехается. – Какая рьяная защита своего. И все-таки, согласись, южный курортный стереотип не упал сверху. Он лежит на поверхности, и не заметить его трудно.
Я пожимаю плечами:
- Ты же в Москве не ждешь от меня откровений типа «большой город порождает отчуждение между людьми». И с каких пор ты подбираешь то, что лежит на поверхности?
- Это наш гость, - кротко замечает Гильда. – Нельзя говорить гостю такие вещи.
- Хорошо, соглашаюсь я. -   Наш дорогой гость, прибывший по воде и скоро отбывающий тем же путем, чем тебя еще порадовать? Может быть, стакан соку?
- Борис качает головой.
- Под вашей защитой, - обращается он к Гильде, - я чувствую себя  неприкосновенным, как яблоки Гесперид.
Взрыв и раскат смеха с соседних столиков, на нас оглядываются.
- Нет, я балдею, -  говорит Борис, распустив лицо, как шнуровку.  -  она смеется, как будто живет. Прямо особый гильдический смех.
Новый смеховой раскат, неудержимо утягивающий нас обоих за собой. Но на фоне ее природного дара наши жалкие потуги, как карикатура -  сразу видны хилые городские жители с зажатым внутри голосом. Если она марафонец смеха, то мы спринтеры-новички, обессиливающие на первом же повороте.
- Ха-ха, - выдыхает последнюю порцию Борис, - это заменяет целое приключение. Вы можете заменить собою бюро путешествий и экскурсий.  Десять минут смеха с Гильдой Абредж равны туристической поездке в горы.
Она отдыхает. Для нее вообще нет мелочей, даже руки она моет с серьезностью ученого и добросовестностью педанта. Поэтому сейчас  она сосредоточенно отдыхает на нашем берегу, мы с Борисом та песчаная коса, на которой она уединилась.
Мы тоже нуждаемся в легкой передышке. Уже совсем стемнело. Темнота дышит вокруг слабоосвещенных столиков, дробит набережную и город   на желтые многоточия и тире. Покачивающийся теплоход добавляет яркую кляксу праздничности и оживления.
Борис так и уедет. Лишь пригубив чужое своеобразие. Глоток колорита и дальнейший вояж. Следующий порт - европеизированный Сочи, где когда-то жили убыхи, не подозревая о будущих курортных возможностях своих земель. Так же, как теперь раскованные, в минимуме одежды, отдыхающие не подозревают об исчезнувших племенах, сражавшихся против генерала Лазарева. У победы длинные мускулистые руки, которые поставили генералу памятник на месте его военной удачи. А от убыхов осталась фраза в Брокгаузе, что убыхские женщины считались прекраснейшими одалисками султанского гарема.
Жестокий парадокс – бредившие Байроном русские лирики приняли завоевание Кавказа как приключение крупной нации, как барский жест империи, в котором было обаяние размаха. Даже смерть их кумира от лихорадки в общем потоке греческой крови, лившейся под турецкими ятаганами, не отрезвила их, и лишь к концу столетия мужиковатый прозаик с бороденкой устыдился видеть свое отражение в треснувшем кавказском зеркале.
- Я есть хочу, - тихо говорит Гильда.
- Ты опять не обедала? – укоризненно спрашиваю я.
- Нет. Для себя одной не хочется готовить, - она вздыхает.
- А ты представь, что к обеду придет ангел.
- Это то же самое. Нужен кто-то попредметнее.
Борис, отчужденно смотревший в глубь залива, где ни огонька, с улыбкой поворачивается:
- Вы не любите готовить?
- Иногда люблю. Когда гости и когда мясо есть. Я хищница и люблю мясо, - произносится это все застенчиво. – А так я забываю, что надо есть.
- А чем же вы заняты?
- Читаю, пишу рассказы, -  еще застенчивее и тише.
- И что вы сейчас читаете?
- Борхеса, - взгляд в мою сторону, потому что книга взята у меня.
- Ну и как вам Борхес? Нравится?
- Да, я даже записала, - она достает из сумки записную книжку, листает и неожиданно окрепшим голосом медленно зачитывает: «Исторические факты достает со дна океана, как черные кораллы, и развешивает ожерелья на витринах художественной литературы.  Почитатели его мастерства обливаются его прозой, как крепко выдержанной настойкой коньяка».
- Интересно, - протяжно говорит Борис.
- А еще у меня записано про Флоренскую, про каталог ее выставки, -  читает  «Скромность  и доброта ее не материальны, но их живую ткань и силу можно передать с автопортрета».
            А о чем ваши рассказы? – Борис мельком смотрит на часы и снова, не в упор, но внимательно, разглядывает Гильду.
Обо всем, - она задумывается, словно готовится к долгой поездке, - мои рассказы зацеплены детством. У нас в Адыгее ничего половинками не делается. Я пишу медленно. Пока доберешься до колодезности человеческой души, все мозоли обдерешь.
- А на жизнь чем зарабатываете?  - Борис становится однообразен, сплошь вопросы, видимо, он закругляется внутренне, до отхода «Колхиды» осталось полчаса.
- Преподает английский, - говорю я, поскольку Гильда еще в задумчивости. – У нее оксфордовское произношение, и с учениками она работает, как тореадор, мощно и напористо.
- Охотно верю, - смеется Борис…
Их диалог напоминает мне другой, - как-то срединной весною, когда погода разгуливалась под летнюю, домой ко мне заглянул гагрский искатель приключений и, по собственной рекомендации, первый неоавангардист Советского Союза, Костя Гердов, в расхристанном быту – Соловьев. Автор нескольких книг прозы, сводящей с ума широкого читателя своей недоступностью, был в пиджаке с евтушенковсого плеча и благодушном настроении; расположившись в кресле, он оглядел Гильду, сразу застеснявшуюся незнакомого человека, и решительно изрек:
- У нее лицо оленя.
Я кивнула, попадание состоялось, -  нервная живость губ и носа, грустный глаз, манера отводить голову в сторону.
Гильда просияла -  олень ее любимое животное, и знакомство с ходу набрало глубину и скорость. Плод их разговора висел не надкусанным, я помалкивала, почти не вслушиваясь, а идя по пятам -  оба они неприкаянные, природа остановилась в них, как в родном жилище, и потому им неустойчиво в плотно-городской среде. 
Костя вынул из обшарпанного портфеля горсть грецких орехов и учтиво разделил между нами. Прочел ее рассказ о старушке, оставленной сыном на улице в новогоднюю ночь.
- Талант есть, но мозгом ты слабая, - сказал он, мотнув головой в ее сторону.
К моему удивлению, она не обиделась, как многие другие, тут же клюющие на костину провокацию. Она сразу отсекла внешний выпендреж и приняла его уязвимость, как продрогшего родственника, с лаской и заботой. Они проговорили часа полтора.  И квартирное время плутало меж их словами, как червяк в спелом яблоке.
Сейчас оба диалога балансируют на моем носу, передразнивая друг друга.
Кстати, мой дорогой Борис в соседстве с таким стихийным человеческим началом лишку рафине, он-то положил на весы только любопытство и симпатию, а для Гильды это очевидный кусок жизни, в котором собеседник – почитаемое лицо общения.
- Надо двигаться в сторону моего катамарана, -  Борис искусно подавляет легкий зевок.  - Нас убедительно просили не опаздывать.
Мы спускаемся на набережную и неспешным шагом, как образцовые фланеры, сопровождаем Бориса к пристани. Все так же многолюдно, летняя темнота не пугает, пожалуй, даже наоборот, это единственный вид гостеприимной тьмы, тем более, что в курортный сезон не экономят на освещении улиц.
- Послушайте, Гильда, а вы когда-нибудь сердитесь? – Борис поворачивается к ней всем корпусом. -  Вы кажетесь такой серьезной и спокойной.
- Я такая и есть, - убежденно говорит она. – Но иногда человеческая подлость вырывает из себя, тогда я расхожусь. Это все знают.
Насчет всех - это громко сказано, но те, кто один раз присутствовал, не забывают – в гневе она, как колесница на полном скаку, все сметает. Девятнадцатый век Кавказа оживает и мечет молнии. Все равно, что попасть в грозу на открытой местности.
- Да, друг мой, - утешаю я, -  смирись с тем, что тебе не увидеть такое грандиозное явление, как гнев Гильды.
У трапа Борис застывает в церемонном поклоне.
- Дорогие дамы! -  и поднимается на борт.
Глядя на его интеллигентски-выразительную спину, я с ленцой размышляю, какой комментарий выдал бы мой искушенный друг, узнай он, что оставшиеся на берегу дамы, обе в очках, одна солидного, а другая хипповатого вида, несколько месяцев назад совершили древний обряд посестримства, который уже в прошлом столетии был на Кавказе   такой же редкостью, как ныне николаевский золотой в нашем денежном обиходе.
 1990
   
   


 
               



 

 
         


 
.


Рецензии