de omnibus dubitandum 111. 73

ЧАСТЬ СТО ОДИННАДЦАТАЯ (1902-1904)

Глава 111.73. НЕ ГОВОРИ ОБ ЭТОМ, НИКАКИХ НАПОМИНАНИЙ…

    Мы разошлись по своим комнатам. Наступил час мертвой тишины в доме. Как будто все притаились. Я лежал на постели, пытался шататься по саду. Но солнце стояло высоко над дорожками и наполняло сад тяжелым зноем и ярким светом. Книга валилась из моих рук. Какая-то тоска сосала сердце.

    Я стал думать о том, что впереди, что будет… И ощутил боязнь. Жизнь стала казаться мне неопределенно-угрожающей. Мне становилось страшно за себя и за Марьянку. Что мы можем в этой жизни?..

    Какое-то неясное ядовитое предчувствие, что все в моей жизни пойдет не так, как надо, что я испорчу единственное великое здание моей собственной жизни и обращу ее в прах, в ничто, — отравляло меня. И чем дальше, тем сильней наваливалось на меня это сознание, как бремя камней. Я старался скрыть это от себя и от всех.

    В тот день, когда произошел наш разговор со стариком и обмен беглых реплик с Еленой, — она не вышла к обеду. Сказалась нездоровой. И на другой и на третий день ее не было. Мы обедали со стариком вдвоем в большой гулкой столовой, торжественной и холодной.

    Однажды из своего окна я видел, как ей подали экипаж. Был ветреный день и сад шумел, как море, под ветром. Воронки пыли мчались по дороге. Кучер Федор, широкоплечий, большой, как медведь, выехал из ворот в город. Вечером, когда я возвращался в комнату из сада, она приехала с несколькими снопами полевых цветов и трав, с пучками прибрежного камыша. Всем этим она забавлялась в пойме реки Вера.

    Она не была нездоровой, но почему-то не хотела видеть ни старика, ни меня.

    Однажды я столкнулся с нею в кабинете, у книжных шкафов; меня удивила бесцельность ее неожиданных нарядов. На ней было белое, очень пышное платье. Такая роскошь была одним из ее неожиданных капризов. Ее лицо казалось худее и строже. Надушена она была нестерпимо и, целая волна одуряющего сильного запаха пахнула на меня. Елена прошла мимо, небрежно кивнула головой и как-то сбоку бросила на меня быстрый взгляд.

    Мы не разговаривали больше. Она сохранила нашу тайну. Только Марьянка теперь не входила в ее комнату и, она не обращалась к ней ни с какими приказаниями.

    Однажды почтальон принес на имя Елены большой заказной пакет. Отец и дочь заперлись в кабинете и долго что-то обсуждали. Вслед за тем усадьбу посетил один из видных тифлисских адвокатов и, снова произошло уединенное собеседование при плотно закрытых дверях кабинета.

    В тот же день за вечерним чаем старик, как бы после раздумья, положил свою ладонь на руку Елены и сказал:

    — Так будет лучше…

    Она вздрогнула и ответила:

    — Не говори об этом. Никаких напоминаний…

    В доме после этого словно пронесся какой-то вихрь. Долго запертый рояль в гостиной обнажил свою белоснежную клавиатуру. Загремели звуки. Горы книг переносились из кабинета в комнату барышни. Федор ежедневно закладывал дрожки. Елена как будто из всех сил туманила свою голову, старалась забыться. Теперь по утрам она выходила не в прежних строгих глухих платьях, с маленьким шлейфом, красиво окручивавшим ее ноги, а в голубых и белых матине*, с открытыми до плеч рукавами, обнажавшими ее плечи и руки. Ее духи наполняли весь дом, — можно было задохнуться.

*) Матине (франц.) - домашняя утренняя полудлинная женская одежда типа пеньюара в 19 в. (Энциклопедия моды. Андреева Р., 1997)

    Я со смущением, невольным и сердившим меня, отводил в сторону глаза от кожи ее шеи и груди, от вида ее белоснежных рук. Легкая усмешка пробегала по ее губам; она молчала и приближала свои близорукие большие темно-каштановые глаза к раскрытым на пюпитре нотам.

    Стоял июль. От неподвижного жара горячих золотых дней, от приторных томивших духов, от бурных звуков рояля — некуда было деваться.

    Первоначальный покой моих дней в приюте старого генерала был нарушен, казалось, навсегда. То свежее и ясное, что несла с собой Марьянка, теперь было отравлено мною же самим. Меня охватывали такие бешеные порывы сладострастия, такая мука желаний, что я бродил весь переполненный мутью и огнем. Книга падала из моих рук и записки старика плохо подвигались.

    Марьянка стала меня побаиваться. Сухими жесткими губами я встречал ее алые губки, не испытывая того нежного очарования, какое было в начале при прикосновении к ней. Ее загорелые маленькие руки были совсем детскими, ее фигурка была хрупкой и жалостной, как у ребенка. Когда я касался ее, я боялся самого себя.

    Несметные образы нагих женских тел носились предо мною. Ночью мой мозг горел. Я чувствовал необъяснимую и страшную значительность этих живых форм тела, соблазнявшего, как жаждущего спелый плод.

    Они проходили предо мной вереницами: и я ощущал звериную силу влечения к их головам, шеям, груди, животам, бедрам, ногам… Я проникался особым сексуальным эстетизмом. Я чувствовал руку художника в строении этих форм, в их силе, стройности и божественном даре движения. Как бела кожа. Как неравномерно розовеет под ней кровь. Как волнисты и нежны линии. Как напрягаются все мышцы при движении. Как легко взвиваются руки, когда они ложатся вокруг шеи… Большая горячая поэма тела. Казалось, здесь ощущениям нет конца. И если быть безумным, то можно все разрешить и все кончить одним падением вниз, в эту пропасть.

    Земля, на которой вырастали трава, деревья, вольно шумевшие в воздухе, их ветви, обремененные плодами, море воздуха и неба — все казалось только эдемом, ждущим проявлений страсти.

    В особой тетради, которую я назвал «Желтой книгой», я записывал образы эротического бреда. Униженный силой этих влечений, я потом омывал их мукой и подавленностью. Я сам себе порой казался отверженным, изгнанным из мира, в котором жил. И еще острее были часы, когда я входил в мои чистые созерцания. И снова падал, как будто влезал в горящую пасть самого дьявола. Весь мир был в огне и, не было ни одной струи прохлады.

    Я исхудал. Мои глаза ввалились. Кожа и волосы стали сухи, под глазами темнели круги. Обнаженные руки и шею Елены я видел во сне. Мой сон навязывал мне ее. Я видел ее во сне в моих объятиях где-то на берегу реки; помнил запах воды, ила и прохлады женской наготы, когда проснулся. И у меня было ощущение, что мы оба где-то, в какой-то земле, неведомой нам, творили одно и то же и жили одной жизнью.

    Ощущение интимной близости к ней оставалось настолько сильным, что я не мог без смущения и тайной дрожи смотреть на нее. Она, вероятно, заметила мое страстное смущение, весь мой безумный вид.

    Однажды мы встретились снова у книжных шкафов. Весь мелкой дрожью дрожал я, стоя подле нее. Нас отделяли портьеры. Секунду мы не отрывали друг от друга глаз, как люди, охваченные великим влечением или страшной тайной. Я помню ее легкий стон, когда она очутилась в моих руках, потому что я сдавил ее с силой сумасшедшего. Но рот ее я закрыл своими губами и не отрывался от него долго.

    Старику что-то смутно почудилось. Он тревожно задвигал стулом, видимо, с трудом вставая. Я посадил Елену на скамью; с закрытыми глазами она сидела и тяжело дышала.

    — Вот вам Мопассан, — сказал я, чтобы нарушить молчание, которое было предательским.

    Она открыла глаза, взяла мою сухую руку и стала ее гладить обеими руками.

    В тот день мы обедали втроем. Обед не был так молчалив, как всегда. Она порой прерывала воспоминания старика шутливыми замечаниями и посматривала на меня искрящимися глазами. Старый генерал, отпивая из бокала красное вино, посмотрел на меня как-то внимательней обыкновенного и сказал, словно ни к кому не обращаясь:

    — Алеша стал плох. Вид неважный. Придется отпустить его, пожалуй, на поправку.

    — Мне некуда ехать поправляться, — ответил я, — у меня никого нет близких.

    Кроме того, если я здесь, в усадьбе, не поправился, то, очевидно, надо просто думать о далеком путешествии…

    Елена шутливо сказала:

    — Хорошо умереть молодым…

    И прибавила:

    — Я вам отличный венок совью из камыша и лютиков на могилу, серый с желтыми цветами…

    Мы разошлись после обеда. Я как безумный шнырял по холмам, за усадьбой. Насильно ли я взял у нее поцелуй, или она хотела его?.. Но я помнил ответ ее губ, настойчивый, сильный. Как будто аромат дикого цветка остался у меня от этого поцелуя. Я вел себя, как безумный: не отдавая себе отчета, громко пел, размахивал руками, перекликался с эхо. Оглушительная волна здоровья, веселости наполняла все мое тело.

    Вернувшись домой, я пошел к кабинету старика. Не было слышно ни звука в его комнате. Тогда я прошел раз и другой под окном Елены. Она сидела у стола и что-то писала. Я сорвал ветку и бросил ей в окно.

    — Что это?.. — послышался ее удивленный голос. Увидев меня, она расширила глаза и словно побледнела от испуга или гнева. Я подошел к окну и сказал:

    — Я хочу к вам, Лена.

    Глядя в упор на меня, она вдруг улыбнулась. И все лицо ее необычайно осветилось. Оно таким новым и нежным показалось мне.

    Когда я вошел, она схватила брошенную мною ветку ветлы. Ветка свистнула и ударила меня по плечу. Я почувствовал ожог. На моей белой рубашке остался серовато-зеленый след. Не вскрикнув от боли и неожиданности, я только вытянул сильно напрягшиеся руки и схватил ее. Мне тоже захотелось сделать ей больно. Но она уже нежно вытянула руки на моих плечах и потянулась побледневшим лицом, с закрытыми глазами, губами к моим губам.

    Она и потом всегда закрывала глаза, когда целовала меня.

    — Ты не хочешь меня видеть, — упрекал я ее.

    Она отвечала:

    — Я так тебя лучше вижу…

    Выходя от нее, я встретил Марьянку. Она несла на своих хрупких плечах коромысло с двумя ведрами воды.

    — Тебе тяжело, — крикнул я, — давай, помогу.

    Марьянка, стиснув зубы, молча отрицательно качнула головой и вырвала у меня из рук конец коромысла. Позади раздался крик. Я не разобрал его, но оглянулся.

    В окне с искаженным лицом стояла Елена. Я должен был подойти к ней. Нагнувшись ко мне из окна, она пониженным грудным голосом сказала:

    — Запрещаю. Ты понимаешь? Ни видеться, ни разговаривать…

    — Так мы с тобой свяжем друг друга, — сказал я.

    — Вот именно. Свяжем туго, туго, чтобы не шелохнуться. Это вкусней всего…

    — Вкусней?.. — изумился я.

    — Ну, лучше… Ну, как хочешь… Ступай. Да помни: ты связан.

    — И ты тоже!

    — И я тоже.

    Я не видел ее после того три дня. Только получил коротенькую записочку: «Не приходи». Не знал, что и думать. И настойчиво думал о ней. В то же время, непонятно для самого себя, когда, нарушая запрет Лены, пришел к заветной скамье под липой, чтобы повидаться с Марьянкой и в последний раз поговорить с ней, — ласкал ее нежней обыкновенного, с грустью и жалостью почти болезненной, и чувствовал, что не могу выпустить ее из рук.

    Она вывертывалась из моих рук, но не убегала.

    — Ты ж барышню кохаешь… Я не до вподоби тоби…

    Когда она заплакала и наклонилась милым движением, чтобы вытереть слезы концом фартука, она показалась мне милей и роднее всех на свете.

    — Деточка моя коханая, — сказал я, — да променяю ли я мою Марьянку на всех барышень в свете? Я больше к ней и не пойду…

    Душа моя была охвачена раскаянием; снова нашло на меня все это легкое, свежее, полное жалости и любви, что шло от Марьянки в мою душу. Я вернулся домой, думая только о ней, полудевочке, полудевушке, похожей на молодую ивушку, с ее ласково цепляющимися за мои плечи загорелыми руками. Я сбрасывал с себя наваждение и огонь. Я вспоминал, каким спокойным, сильным вставал я прежде по утрам.

    И весь вечер этого дня я провел спокойно и легко. Я искал случая встретиться с Марьянкой при Лене, чтобы показать ей, что я не хочу быть связанным и связывать ее волю. Но она словно скрылась куда-то. Ее окно было закрыто и, в комнате стояла мертвая тишина.

    Ночью я поздно сидел у стола при лампе и писал. Помню, я набрасывал какой-то отрывок из итальянской жизни; в Италии же я не был никогда. Молодой монах в моем отрывке живет в келье, полной книг и рукописей, встает в прохладные утра и идет в сад умываться из колодезя, гуляет среди цветов и деревьев предается религиозным размышлениям.

    Кончив главу, я вышел в сад и долго бродил по дорожкам. Луны не было. Смутные слабые звезды роились в вышине. Ветлы, липы и клены стояли, как шатры, в беловатом саване тумана; в воздухе — теплынь и влага. Все спало тревожным, полным затаенности и испуга сном. Чудилось в теплыни и смутном сумраке ночи полет ночных сил на мягких крыльях под низким облачным небом. Все живое закрывало глаза, чтобы не видеть страшного и забыться до прихода озаряющего мир дня. Только к утру я заснул томительным сном, полным каких-то видений и бреда.

    Разбудил меня толчок. Я открыл в испуге глаза. Предо мною стояла Елена в легком пеньюаре, в туфлях на босу ногу. Она бросилась на меня вся, так что я чуть не задохнулся под толчком ее большого сильного тела. Пеньюар ее развернулся и блеснула грудь. Это была первая женщина, которую я узнал. Она взяла меня утром, после того, как я решил, что уйду от нее.


Рецензии