А до смерти четыре шага...

Памяти старшего политрука
Алексея Ильича  Овчинникова, моего деда, 
посвящается…


Неумолим ход времени, но и ему не под силу вычеркнуть из памяти годы страшной, безжалостной войны. Три четверти века минуло, а воспоминания кро-воточат, будто всё случилось вчера…
Помню, мама моя, родившаяся на Алтае, все время повторяла – только бы не было войны, только бы не было. Что мы, безусые шалопаи, знали о войне? Только из фильмов, в которых, как известно, герои никогда не умирали. Советские, разумеется. Герои и разведчики всегда были нашими, советскими, а шпионы – чужими, немецкими. Конечно, мы ставили себя на место советских солдат и офицеров, смелых, бесстрашных, которые ничего не боятся, ни боли, ни смерти, ни вражеских пуль.  И только мама с улыбкой смотрела на наши забавы  - ничего-то вы не знаете о войне, и не надо вам знать. Позже, студентом, я узнал, что в военные годы она потеряла двух малолетних сестер, не вынесших ежедневной, чудовищной пытки голодом (о том, что сама вытерпела, она ничего не говорила). И примерно в это же время бабушка Софья Павловна, мамина мама, рассказала мне историю о своем муже, старшем политруке Алексее Овчинникове, погибшем под Сухиничами в 1942 году.
Вышло это так. Сидел я в своей комнате и бренчал на гитаре, подбирал  ак-корды к известной песне “Землянка”. Песня эта давно нравилась мне своей заду-шевностью, какой-то особой, ненавязчивой и пронизывающей интонацией. Ак-корды простые, но подобрать надо точно, только тогда выйдет песня. Сижу я так, мычу потихоньку про себя, а в комнату входит бабушка и садится рядом. Можно, спрашивает. Конечно, отвечаю, только я еще не выучил. Это ничего, ты пой и у тебя получится, говорит она. Ну, как не спеть при такой поддержке? Я запел.

Бьется в тесной печурке огонь,
на поленьях смола, как слеза.
И поет мне в землянке гармонь
про улыбку твою и глаза.

Пою и замечаю, что бабушка вздрогнула и наклонила голову, плачет, но слё-зы скрывает. Ты чего, спрашиваю, что с тобой, баба Соф? Знаешь, Серёжа,  гово-рит она, а ведь строчки эти мне знакомы, их прислал с фронта мой муж, Алёша Овчинников. Как прислал, спрашиваю. Очень просто, с письмом, отвечает. Песня эта тогда ходила по всему фронту, и стихи переписывались от руки, помогая бой-цам сохранить душу. Вот и Алёша мне их прислал, вроде как порадовать. Ну, и чтобы разлуку легче было перенести. Он у меня заботливый был, только не обе-рёгся. Первой же пулей ранение в живот. Еле до госпиталя довезли, там и скон-чался. Одно хорошо, мучился не долго.
А письмо это где, спрашиваю я бабушку. Потеряла при переезде, отвечает. В такой суматохе не то, что письмо, себя потеряешь. А ты пой, пой, попросила она, мне от песни легче становится.   

А дело было так. Поэт Алексей Сурков написал шестнадцать строк во фрон-товой землянке и отправил их в ноябре 1941 года с треугольным письмом домой, жене Соне на Каму. И не думал, что эти “домашние” строчки, как он сам их назы-вал, когда-нибудь станут песней. Но это произошло, случилось при встрече поэта с композитором Листовым в феврале 1942-ого, когда через неделю родилась пес-ня, которой суждено было стать лирическим символом той нечеловеческой страшной бойни. Как песня смогла получить такое широкое распространение на фронте среди бойцов при полном отсутствии её массового исполнения (по радио песня впервые  прозвучала в 1954 году) – остается загадкой. Единственное объяс-нение – необычайная искренность и правдивость строк, взявших солдата за живое. До тебя мне дойти нелегко, а до смерти – четыре шага…

- Товарищ старший политрук, немцы! – в просевший от бесконечных бомбе-жек блиндаж влетел сержант Пестрецов с перекошенным от страха лицом.
- Ну, и что? - Овчинников пил чай с сухарями, макая сухой хлеб в безвкусную горячую жидкость. Эх, сахарку бы сюда да маслица! Знатный завтрак бы получил-ся. А чем еще политруку заниматься в пятом часу утра? Всю ночь писал сводку в штаб, три раза переписывал, а зачем, все равно передавать не с кем, потом соснул с часок и на тебе – опять немцы! А ему снилась семья, дом, жена Софья и доченьки – Аллочка, Нинушка. Как бы он хотел их увидеть не во сне, а наяву, обнять, прижать к сердцу. Черт принес этого Пестрецова!
- Как что? – испуганно вскрикнул сержант. - Отходить надо. Обороняться.
- Так отходить или обороняться? – переспросил Овчинников.
Возникла пауза. Пятые сутки рота держала высоту в окружении. Впереди по-лукольцом стоял немец, а сзади простиралось минное поле. Так что отходить бы-ло некуда.
- Обороняться, - нерешительно ответил сержант. – Товарищ старший полит-рук, прикажите будить роту, немцы будут здесь через пять минут. Товарищ стар-ший политрук!
- Ну, что ты заладил! – оборвал Пестрецова Овчинников. – Поднимай людей по тревоге. Я через две минуты буду. Выполнять приказание!   
- Есть поднять людей по тревоге!
Вот немец пошел! Чаю не дает допить. И чего неймётся! Полроты перебито, из трёх минометов кое-как стреляет один, боеприпасы на исходе, и ко всему про-чему старшина Петров пропал без вести. Пошел искать проход в минном поле и пропал, может, подорвался, а, может, дошел, кто его знает. В общем, полный ка-пут, крышка. А немец исполнительный попался, не спит, задумал окончательно их выбить, освободить, так сказать, плацдарм. Вот сволочь!
Овчинников накинул полушубок и вышел на морозный воздух. Темно, хоть глаз выколи! И холод собачий. Политрук зажег фонарик и пошел по траншеям. Ни черта не видно, пора батарейку менять.
 Товарищ старший политрук, сюда, к нам, - позвал Овчинникова знакомый голос.
Политрук свернул вправо и наткнулся на кучку солдат, сидящих на дне окопа.
- Привет, бойцы. Как настроение? – и, не дожидаясь ответа, продолжил,
- Ну, и где ваши немцы?
- Да вот они, ползут. Точно тараканы, - доложил все тот же голос.
- Серега Карпин, ты что ли? Живой?!
- Так точно, товарищ старший политрук. А я думаю, признаете или нет.
От солдат отделился человек в потертой шинели и, привставая, протянул Овчинникову бинокль. - Глядите.
Овчинников приставил бинокль к глазам, поморщился.
- Ничего не вижу. Темень сплошная. Нет, подожди, вот сейчас вижу. Малень-кие точки. Далеко, метров сто, не меньше.
- Это пока далеко. А когда подползут, будет близко, - улыбнулся невесело Карпин. - Готовиться надо к встрече, товарищ старший политрук. Да, Алексей Ильич, вы бы нам гранат подбросили, по коробке патронов на брата. С голыми руками долго мы не протянем.
- Ты мне брось упадочнические настроения. Нашёл, у кого спрашивать.
- А у кого мне еще спрашивать? Вы теперь комроты. Вам и водить.
- Нет у меня ничего. Все патроны в нагане.
- Ну, - присвистнул Карпин, - тогда нам кранты.
- Слушай, Карпин, - Овчинников побагровел. Что он себе позволяет! Не по-смотрю, что вместе от Москвы шагали в 41-ом. Забыл, где находится? Засранец.
– Ну-ка, пойдем со мной, - процедил сквозь зубы Овчинников.
- Как скажите, - усмехнулся Карпин. – Куда идти?   
- Пестрецов, где Пестрецов? – вдруг закричал Овчинников. То ли усмешка Карпина на него так подействовала, то ли недосыпание сказалось. Черт, совсем рота забыла про дисциплину! Я им покажу кузькину мать! Где этот сержант?
- Здесь я, товарищ старший политрук, - выкатился из темноты Пестрецов. – Слушаю.
- Значит так, Пестрецов, - выдохнул Овчинников. - Подпустите немца на три-дцать метров, слышишь, на тридцать метров и только потом открывайте огонь. Точечный. Патроны беречь. Все ясно?
- Ясно, - дрожащим голосом ответил Пестрецов.
- Хорошо. За мной, - приказал Карпину Овчинников, и они пошли петлять по траншеям назад, потом вбок, снова назад, пока не вышли в самый конец окопа. За спиной послышались, затихая, выстрелы, сначала одиночные, винтовочные, потом автоматные.
- На смерть меня определить хочешь? Там ведь минное поле, - сказал, остановившись, Карпин.
- Не тебя – себя, - ответил Овчинников. – Надо попробовать найти проход.
- Одна попробовала, да родила, - огрызнулся Карпин..
- Слушай, Карпин, чего ты мне на мозги капаешь? – разозлился Овчинников. - Не удержать нам оборону, слышишь ты, герой хренов? Найдем проход, людей спасем.
- В этом я с тобой согласен, что людей надо спасать. Но не по минному же полю их вести. Это верная смерть, - заключил Карпин.
- А немцы – не верная смерть? Только здесь есть шанс, а там с немцем, его – нет. Это, надеюсь, ты понимаешь?
Карпин замолчал. Похоже, прав Овчинников. Ну, вот пусть и проверяет. На себе.
- Ну, тогда иди первым, - выдавил Карпин. – По старшинству.
- Думаешь, не пойду? – спросил Овчинников. – Сдрейфю? Не на того напал. За мной, солдат! 

Они шли по минному полю, покрытому снегом, каждый шаг – как послед-ний. Карпин стопа в стопу за политруком, сжимая посиневшие губы, Овчинников – вымеряя каждый взмах ноги и опуская ее осторожно в снеговую сыпь. Он пони-мал, что если дойдет, то выведет роту из окружения, спасет людей и, значит, и Карпин, и Пестрецов, и все остальные будут живы. Политрук брел как в тумане, как сумасшедший, а впереди расплывчато-далеко высился молчаливый лес, у ко-торого обрывалось минное поле. Дойти до леса означало выжить.

- Политрук, не молчи! Скажи что-нибудь! Овчинников, мы дошли, слышишь, дошли!
Карпин, ругаясь и плача, держал на руках безвольно провисшее тело, по ко-торому медленно проступало и расплывалось темно-багровое пятно. Черт бы по-брал эту шальную пулю!
- Алексей, Алеша, держись, не умирай! От таких ранений не умирают. Ну, не может же быть, чтобы ты умер! Поле минное прошел, а от какой-то пули умер! Так не бывает, не должно быть!

Наступившее утро дорисовало нечеткую картину - по темному небу ползли облака, крутилась, взвизгивая, поземка, забрасывая и облепляя снегом застывшие мужские фигуры, а на минном поле плясала вихревая сумасшедшая вьюга…

Пой, гармоника, вьюге назло!
Заплутавшее счастье зови!
Мне в холодной землянке тепло
от твоей негасимой любви


Рецензии