Кулаки

 
Мирон никому не сказал, отчего так спешит, вроде и время зимнее, спокойное, и причину он для отмазки придумал не спешную, но то и дело шевелил вожжу, и этого Вороному хватало, чтобы ускорить шаг. Когда въехали в уездный центр, конь споткнулся и пару раз терял дорогу, ладно, что ездовых мало навстречу. Мирон похолодел: загнал коня! Тихой рысью сдерживал до дома купца Колмакова, на лай собак вышел работник, гостя признал, завел лошадь во двор.
– Охрим, распряги, поводи чуток и в теплую конюшню, не дай бог – загнал красавца.
Охрим скинул сбрую, правым ухом припал к груди лошади, долго слушал, поднял голову, улыбнулся:
– Оклематся, ежели бы загнал, в грудях у него сильный был бы стук. В тепле протру, да болтанку сделаю, да настоев добавлю. Я, Мирон Демьяныч, с того света лошадей добывал, так что не горюй. А вон и хозяин.
Мирон вынул из кармана щепотку мелочи и высыпал в шапку Охрима.
– Портишь мне работников, балуешь, на них потом управы не сыскать. Долго ехал? Конь вроде добрых кровей? – На крыльце стоял хозяин Емельян Лазаревич, дородный мужчина в накинутом на плечи дорогом меховом пальто и с сигарой во рту.Рослый, плечистый, с пушистой бородой и заметной лысиной. Голос густой, бархатный.
Обнялись. Мирон глянул на коня. Дорога дальняя, в двух селах ночевал, дела были, коня управлял сам, давал выстойку, потом теплой воды из избушки, а уж потом сена охапку и торбу овса. Пучком сенной объеди насухо вытирал мокрые бока своего любимца Вороного, трепал по шее, совал в ищущие губы кусок припасенного хлеба. Пять годов не расстаются. Сам жеребенка принимал, на руках уложил на попону перед матерью, та все еще лежала, но обязанности свои знала, потянулась мордой к дитенку и начала вылизывать. Черный, на ногах высокий, шея длинная – красавец жеребец. С полугода стал бегать с матерью, если хозяин не далеко ехал. К двум годам познал седло и оглобли легких санок. А с трех стал первым на конюшне Мирона Курбатова.
В уезд погнала страсть мужика к новинам в крестьянском деле.Прочитал в губернской газете, что деловые люди закупили в известных им местах новый сорт озимой ржи, и так ее хвалили, так хвалили: терпеливо зиму переносит, даже если и снегом не особо прикрыта; с первым теплом оживает и в рост идет справно; буйно кустится и колос выметывает большой, а озерненность колоса до тридцати штук. Поехал сразу, чтобы опередить конкурентов, кто ближе живет, могут все поступление скупить, а потом возьми у них втридорога.
Вошли в дом. Сразу пахнуло жаром прогретых печей, Емельян Лазаревич любил тепло. В отведенной комнате снял Мирон плотную пуховую рубаху, теплые, мехом подшитые штаны, одел все свежее и легкое, умылся под рукомойником, красивая девка с улыбкой подала рукотерт, дождалась, пока гость, любуясь ее статью, вытер лицо, шею, грудь за распахнутой косовороткой. Высокий, с русой шевелюрой густых волос, гладко выбритый – и она им невольно любовалась. Глаза у гостя голубые, завлекательные, губы ядреные, такой присосет – не враз оторвешься, и голос солидный, словно не из деревни человек, а от театра в гости зашел.
Хозяин уже сидел за столом, разливал в хрустальные рюмки темный и ароматный коньяк. Две девки ставили приборы, принесли из кухни гуся, который, кажется, готов был взлететь из гусятницы, да мешали яблоки, облепившие со всех сторон. Налили по тарелке густых щей со свининой, щи, видно, долго прели рядом с загнеткой, от запаха Мирон сглотил слюну.
– Давай, Мирон Демьянович, по рюмке настоящего французского коньяка. С меня мусье сорвал за двадцать ящиков, вспомнить страшно, но знатоки есть, берут.
Полчаса ели и пили, изредка перебрасываясь незначительными репликами. Мирон знал манеру хозяина: настоящий разговор потом, а сейчас надо хорошо покушать.
– Полагаю, что у тебя серьезный повод для столь дальней поездки? – тщательно обиходив рот, выйдя изо стола и раскуривая сигару, спросил Колмаков.
Мирон тоже встал, перекрестился и ответил:
– Совершенно серьезный, но ты сначала обрисуй обстановку. До меня слухи доходят вперед газет, так что не вдруг и разберешь.
Емельян Лазаревич засмеялся:
– Ты в газетах правду не ищи. Даже в той, которая так и называется. И я тебе ничего не стану рассказывать. У меня беда в торговой лавке, бандиты вчера чувал разобрали и добрались. А на вечер я пригласил своего хорошего знакомого, он в Петербурге университет окончил, грамотный, а когда там шумиха началась, вернулся на родину, сюда. Власти приняли, грамотных-то среди главарей нет, а ведь город, уезд, тут тебе не наганом по столу колотить, хотя и это есть. И теперь он в большевиках, как бы тебя не смутить: председатель исполкома, то есть, исполнительного комитета от советской власти.
Мирон поднял глаза:
– И он с тобой дружит?
Колмаков поднялся, прошелся по комнате. Мирон заметил, что сдал старый друг, сутулость появилась, седина в голове, глаза потухли, хоть в речах и озорство. Жену два года назад схоронил, может, потому и девок полный дом держит. Заметил, что смотрит Емельян на большой портрет жены своей Домны Ерофеевны, мешать не стал. Хозяин положил погасшую сигару в хрустальный ковчег:
– Мы сошлись в первые дни его приезда, родителя его знал, милейший человек. Но – бедны. Я дал тогда парню пачку денег, сказал, что сочтемся. С этого началось. Деньги он уже предлагал, да к чему они мне? Ты увидишь, это интересный человек. Зовут его Всеволод Станиславович, фамилия Щербаков. Заучи, чтобы не перепутать. И отдохни с дороги. Зина, постели гостю на диванах, а я в нижнюю лавку.
Та самая девушка, что встретила его в передней, принесла белье, закинула диван и рядом положила плед.
– Отдыхайте.
– А ты уходишь?
Девушка улыбнулась:
– У меня работа, барин.
Мирон засмеялся:
– Какой я тебе барин? Я крестьянин из дальнего села, приехал по делам. А тебя раньше тут не было.
– Да, я полгода служу.
Мирон осторожно тронул ее плечи:
– Или останешься? Такая ты славная! Я хозяину ничего не скажу.
– Это вы с ним потом поговорите, он скажет, что и как. Все, пошла я.
Мирон лег ничком, раскинув руки и подложив широкие кисти под правую щеку, предварительно пригладив волосы. Уснул сразу.
Охрим водил уставшего жеребца по ограде, места много, да и за ветром, потом мягкой попоной протер вздрагивающего коня, тот уже чуток попил его настоев, теплой сырой воды и лениво жевал ядреный овес, который зачерпнул конюх из прихваченных запасов. «Досталось тебе, Вороной, знать, большая нужда гонит хозяина».
Никому не сказал Мирон, что было еще одно заделье, поважнее ржи: брат его Никифор в двадцать первом связался с повстанцами, шибко нигде замечен не был, но под суд попал, дали десять лет принудиловки. И вот прислал весточку: надо хлопотать в уезде, в суде, чтобы пересмотрели и освободили, сил больше нет. Другу своему Емельяну пока решил ничего не говорить, только знакомство его с таким большим начальником заставит поторопиться, потому что сегодня, именно сегодня и надо о брате разговор завести, завтра Щербаков в гости уже не придет, а Мирона к нему никто не допустит. С этой мыслью и метнулся он на широкий диван, не особо озабоченный вежливым отказом девицы.
Услышав хлопнувшую за хозяином дверь, Мирон встал, пошел в умывальню, омылся холодной водой, прогнал сон и остатки хмеля.
– Что во сне видел, гость дорогой? И как тебе мои девки поглянулись? Я их по всему городу выбирал, на все руки мастерицы, а у меня порядок: три блюда к каждому столу. Вдруг какой человек нечаянно, а у меня все на подносах, словно ждал.
– Продукты переводишь, – усмехнулся Мирон.
Емельян Лазаревич махнул рукой:
– Ничто не пропадет, с той стороны дома у меня комната для столования обслуги: приказчики, грузчики, конюха – курам после них поклевать нечего. Чай сейчас подадут, а ты пройди на кухню, принюхайся, какие там ароматы. Книг им привез, по книжкам все делают, я уже больше пуда прибавил после смерти Домны Ерофеевны. Люблю поесть, и выпить тоже, только доброго вина, выстоявшегося. А гость наш явится ровно в шесть. О, вот и чай!
Девушки принесли литровый самовар, он еще отпыхивал, как усталый работник, несколько фарфоровых чайничков, по бокам красиво написано: «Индийский», «Китайский», «С душицей», «Смородинный», «Сбор трав». Емельян ухватил кусок сахара и большими стальными щипцами стал неистово кусать его на небольшие дольки. Девушки удалились. Емельян, сдавливая щипцы, аж покраснел от натуги, но промолвил:
– Знаю тебя давно, Мирон, и чую, что акромя ржи у тебя заделье есть. Не ошибся?
Мирон кивнул:
– Верно заметил.
И рассказал о просьбе своего непутевого братца.
– Ты бы не мог столь высокого друга попросить о помощи? – Мирону стыдно было говорить это другу, но уж больно все удачно совпало.
Емельян, сметая крошки сахара в блюдечко, глянул прямо через стол:
– Да сам и скажешь. Он мужик резкий, если возможно – пообещает, а вдруг не по силам ему – тогда без обиды.
Мирон угрюмо кивнул:
– Да какие могут быть обиды? Чтобы только в случае отказа он к тебе не переменился бы.
Емельян засмеялся:
– О сем не заботься, у нас давняя дружба.
Чай пили с удовольствием, с покряхтыванием, с причмокиванием, вытираясь широкими вышитыми рукатёртами. Наконец, оба шумно отпыхнули, гость первым поставил тонкую китайскую фарфоровую чашку на блюдце вверх донышком, потом и хозяин сделал то же и позвал девушек. Вся посуда со стола вмиг исчезла.
– Что твое хозяйство? Растет?
Гость не сразу ответил, потому что приятно ему было порадовать друга добрыми новостями.
– Сеялки прикупил конные и молотилку с конным приводом, пара лошадей по кругу ходит, а в нее снопы развязанные бросают. Зерно в сторону стекает, а солома на проход, знай, отбрасывай. Трудно, но это – не цепами махать, как в старые годы.
Емельян Лазаревич раскурил сигару и напустил облако ароматного дыма, что-то вспомнил, засмеялся:
 – Когда в двадцать первом эта буча заварилась, я уж совсем хотел все бросать и бежать в Москву или дальше. Теперь думаю порой: зря не уехал! Что-то неспокойно мне в последнее время. А ты? Как ты не ввязался в бунт, и не тронули тебя ни те, не другие? А ведь власть могла из-за брата?
Мирон улыбнулся:
– Я крепко помогал бандитам печеным хлебом и мясом, только об этом никто не знал: ну, привезли, сгрузили, своим возчикам наказал язык как можно глубже засунуть, потому, если узнаю, своими руками отрежу. Обошлось.
Колмаков ходил по мягким коврам в легких валянных из овечьей шерсти пимах, дымил сигарой.
– А как тебе, Мирон Демьянович, новая политика? Повернулась власть к крестьянину?
Мирон тоже встал, прошелся по эту сторону стола.
– Ты знаешь, что политикой я не интересуюсь, по мне – дайте волю крестьянину, не диктуйте ему, не указывайте, все равно лучше меня никто не знает, что надо на Долгих увалах делать, чтобы они хлеб родили. У меня триста десятин посевов, да сто я оставляю под пар либо загоняю туда все, что можно плугом конным обработать между рядами, тут и капуста, и свекла, и картошка. Все равно земля отдыхает. Прошлым годом намолотил больше тридцати тысяч пудов, изрядно продал, семена отложил добрые, чуть не по зернышку отбирал. Налог сполна заплатил, о чем имею благодарность от уезда. Людей своих оделил и хлебом, и сеном для скотины, и рублем. Мои работники довольные, они против хозяина никогда не пойдут.
Хозяин покашлял, придавил сигару в том же ковчеге, поднял указательный палец:
– Вот, друг мой сердечный, ты эти слова и вставь в разговоре с гостем. Да он сам тебя спросит. А потом и личную просьбу можно сказать, я поддакну.
Через несколько минут прогудел сигнал автомобиля, Емельян Лазаревич метнулся к дверям и через пару минут вошел вместе с высоким красивым мужчиной, Мирон видел их в проем двери.Хозяин помог гостю раздеться, тот причесал свои и без того прилично уложенные волосы, и они вместе вошли в залу. Гость показался и вовсе молодым, только лицо строгое и голос сухой. Мирон стоял у своего стула, Емельян начал церемонию:
– Всеволод Станиславович, сегодня у меня двойной праздник, приехал из дальнего села мой давний друг, из лучших в уезде крестьян Мирон Демьянович Курбатов. Знакомьтесь, товарищи, я очень рад таким гостям.
Щербаков протянул Мирону руку, тот неловко пожал, смутившись. Хозяин крикнул обслуге, чтобы готовили стол. Мужчины перешли в кабинет. «Вот хлюст, прикидывается неграмотным, а у самого три шкафа книг», – успел подумать Мирон, но Щербаков отвлек его вопросом:
– Из какого села вы прибыли, Мирон Демьянович?
Курбатов встал:
– Из Бархатова, это самый край уезда, да и губернии. Без малого восемьдесят верст.
Щербаков посмотрел на Мирона и как бы в упрек себе проговорил:
– Да вы сидите! Жаль, не бывал в ваших краях. Как живут люди? Что говорят о нас?
Увидев смятение в глазах Мирона, уточнил:
– Я имею в виду советскую власть. В ваших краях ведь тоже было выступление против власти в двадцать первом?
Мирон едва собрался с духом, сам себя ругал, отчего столько смущения перед начальством? Но ответил твердо:
– Доложу я вам, товарищ Щербаков, что крестьяне в корне переменились. Ожили. Стали землю припахивать, лошадей разводить, пока тракторов нету. Налог в основном сдаем сполна, даже наш сельсовет постановил: по десять пудов хлеба сдать в страховой фонд, если кто-то из мужиков не сумеет вовремя рассчитаться с государством – вот он, хлебушко, отдадим, а нерадивый позже восстановит. Так что и на всякий случай резерв держим.
Щербаков размял тонкую папироску и с нажимом спросил:
– А лично вы сколько хлеба намолотили и сколько сдали по налогу?
Мирон опять замялся: намолот огромный, но ведь каждый старается занизить, чтоб дополнительным не обложили, это он другу Емельяну всю подноготную рассказал.
– Налог доводят нам на посевную площадь, вот я за триста десятин и вывез в пользу государства, да еще сто пудов сверх того.
В дверях показалась Зина и кивнула хозяину. Тот захлопал в ладоши:
– Господа-товарищи, прошу к столу!
Мирон удивился: «Ох, вьюн, денежный мешок этот Емеля! Как крутится около важного гостя! Почти поет!».
– Всеволод Станиславович, дорогой, откушайте кусочек нежной козочки, третьего дня мужики привезли. А тут лосятина в соусе, во рту тает, а сии котлеты – медвежатина, вкус – во всей губернии не сыскать. А ты, друг мой Мирон, отчего притих? По рюмке русской водки под мясо, а потом разберемся.
Некоторое время все молчали, осторожно звенели столовые приборы, Мирон очень хотел попробовать рыбу, но ждал, когда кто-то начнет первым и покажет, какой вилкой надо пользоваться. Но после третьей рюмки все размякли, расслабились, заговорили. Хозяин повернулся к Щербакову:
– Каково вам работается, Всеволод Станиславович? Что нового ожидается в уезде? Слух есть, что вас, якобы, переводят в губернию?
Щербаков от души засмеялся:
– На ваши вопросы, Емельян Лазаревич, и до полуночи не ответить. Одно скажу сразу: из уезда никуда не уезжаю, хотя предложения есть. Скажу по дружбе, надеюсь, и Мирон Демьянович не станет возражать, если мы тут, за столом, по-русски, объявляемся товарищами: предложения меня не устраивают. Мне интересно содержание работы, ее влияние на жизнь людей, а предлагают сесть за бумаги начальником над тремя десятками полуграмотных женщин. Отказываюсь, но не настаивают. Хочу спросить Мирона Демьяновича: если государство через банк даст кредит на трактор, на другую технику – крестьяне поверят?
Мирон отложил вилку, отхлебнул холодного кваса, кашлянул:
– Если руку на сердце – мы только-только очухиваемся от продразверстки, когда нагнали на нас всю чухню, которая и по-русски-то пары слов не вяжет. А потом двадцать первый год. Сначала мужики перебили всех коммунистов и комсомольцев, потом войска тоже не шибко разбирались, по деревням из пушек били. Я это к тому, товарищ Щербаков, что после усмирения каждый мужик в деревне стоя спал, у каждого сухари на полатях были припасены. Так или по-другому, только все были замараны. А почему? Да потому, что доведен был сибирский мужик до краю, а человека на край ставить нельзя, он тогда опасный. Вот и у нас. А когда власть одумалась, ввели правильный налог, не скажу, что легкий, но твердый, лишнего не возьмут –тогда мужик стал смелеть, я уж говорил, что расширять стали хозяйства, лес сводить и землю в оборот. Нынче хлеба свезли столько, что моих мужиков с последним возом чуть назад не отправили: некуда ссыпать. Разве такое было когда? Три последних года трудящийся мужик хорошо окреп, судьбу за бороду ухватил. И кредиты будем брать под посильный процент, и технику покупать. Я сразу бы трактор взял, край нужен.
Емельян поднял руку:
– Мирон, друг, да я тебе на трактор без процентов дам!
Мирон улыбнулся:
– Емельян Лазаревич, вот при товарище Щербакове скажу: как только в дружбу вмешалися деньги – дружба делается частью коммерции. Если мне государство предлагает – зачем я буду в карман другу залазить?
Щербаков засмеялся:
– А ведь крестьянин прав, Емельян Лазаревич! Вы очень верно мыслите, товарищ Курбатов.
Мирон встал:
– Тогда разрешите еще один вопрос с вами попробовать решить. Говорили мы о восстании, брат мой младший попал в бандиты, у меня не спросясь. Года два бегал, потом ко мне пришел, я посоветовал идти в органы с повинной. Сказано: согбенную голову и меч не сечет. И грехов за ним вроде больших не нашли, а вот за прятки отвели кусок тайги на десять лет. На днях переслал весточку: брат, проси советскую власть, я отработаю на родной земле, а здесь сдохну, потому что морозы и голод.
Щербаков отпил глоток коньяка:
– Сколько он отбыл?
– Половину.
– Пишите от его имени бумагу в суд, они направят запрос по месту отбывания наказания и этапируют брата сюда. Я ничего не обещаю, но скажу, кому надо, чтобы рассмотрели положительно. Теперь, надеюсь, он не враг советской власти?
Мирон радостно махнул рукой:
– У меня не забузует. Откормлю, сразу оженю, домик у меня есть на этот случай, в хозяйство впрягется…
– … да молодая жена! – со смехом добавил Емельян.
Курбатов добавил:
– Одним словом, товарищ Щербаков, я за него головой отвечаю.
– Договорились. Но у меня еще один вопрос по крестьянской линии.
В это время осторожно вошла Зина и что-то шепнула хозяину. Тот резким движением выдернул заправленную под ворот салфетку, встал, извинился перед гостями и вышел. Но вернулся скоро, добродушно улыбаясь:
– Скажите, друзья мои, кому я что плохого сделал? Вчерашней ночью воры забрались в магазин, правда, вынесли самую малость, потому что через чувал. Представьте, господа: печь топлена, чувал горячий, как они там лезли – ума не приложу! Приди, попроси, Колмаков еще никому не отказывал.
Мирон не вытерпел:
– А теперь-то что?
Колмаков махнул рукой:
– Скирду сена на заднем дворе подожгли, негодники, ладно, Охрим в конюшне был, твоего коня обихаживал, в окне отблески увидел, поднял мужиков, снегом закидали. Но сено, конечно пропало. А какое разнотравье было: и клеверок, и овсяночка, и визилек молодой, да люцерна с викой, да тимофеева трава.
Мирон улыбнулся:
– Переживешь. Надо будет – я тебе пару возов лесного сена отправлю. Извините, Всеволод Станиславович, сбил наш разговор хозяин с этим пожаром. Вы что-то хотели спросить?
Щербаков словно очнулся:
– Да, хотел услышать ваше мнение, потому что вижу в вас думающего и расчетливого крестьянина. Сколько в вашем селе хозяйств, которые сеют больше ста десятин?
Курбатов прикинул в уме, ответил осторожно:
– Немного. Пожалуй, десятка полтора.
– А иные?
Мирон тщательно подбирал слова:
– Кто как. Многие сеют для своих нужд, кое-что продадут на потребу. А если в хозяйстве одна лошаденка да соха вместо плуга, а из работников только сам хозяин, остальные детки малые да баба больная, то и пяти десятин не осилить.
Щербаков поднял сухие серые глаза:
– А чем же они живут?
Мирон признался:
– С хлеба на квас. Но мы, товарищ Щербаков, помогаем обществом.
– У вас сколько людей работает?
– По-разному, зимой только со скотом, весной поболе на посевной, а в жатву человек пятьдесят. Но я плачу, как положено, мои работники премного довольны.
Щербаков встал, прошелся по комнате. Хозяин притих, понимая, что разговор серьезный.
– А согласились бы вы взять себе под крыло мелкие хозяйства, бедные? Взять их землю, их инвентарь, а их считать не только работниками, а вместе с вами и даже под вашим руководством, но собственниками, хозяевами?
Мирон тоже встал и посмотрел в лицо председателя:
– Вы же понимаете, что добровольно на это никто из хозяев не пойдет.
Щербаков махнул рукой:
– Да понимаю… Но мы должны найти новую форму организации деревенского труда. Советская власть не может допустить, чтобы половина крестьян богатела, а неимущая часть – голодала. Конечно, решения есть, и самое примитивное – отнять у вас и раздать им.
– Проедят или пропьют, – сурово ответил Мирон. – Вы поймите, товарищ Щербаков, беднейших крестьян наших тоже нельзя одним аршином мерить. Есть такие семьи, что могут робить, да нечем. Им бы пару лошадей да пару быков, да корову на пропитание – они оживут. А есть просто ленивые по природе, и дед путем не робил, и отец, и детки такие же. Я дал им лошадь, семена, они до июня пахали, потом сеяли, а осенью я подъехал к этому полю и чуть не заплакал: кочка на кочке, там пучок пшеницы, там второй. Велел отобрать лошадь, а они ее уже продали. Вот что ты с ними будешь делать?!
Щербаков улыбнулся:
– Но это наш народ, наши люди, мы же не можем бросить их на произвол судьбы!
– Какой судьбы!? – резко возразил Мирон. – Если человек собрался утопиться, никто его не спасет. Так и они. Я не знаю, кем их определить, только это – не крестьяне. Само по себе, что в деревне живешь, еще крестьянство не определяет.
Щербаков кивнул:
– Это вы точно заметили. У вас в селе есть коммуна?
– Была. В восстание всех коммунаров бандиты согнали в общественную баню и сожгли.
Щербаков кивнул: «Знаю». И после долгого молчания поинтересовался:
– А вы не пытались разобраться в природе такой ненависти, такой жестокости? Коммуна – это один из путей жизни деревни. Почему повстанцы напрочь отвергли этот путь?
Мирон много чего знал о коммуне, и понимал, что не все надо говорить этому человеку. Но главное сказал:
– Государство коммунаров сразу поставило выше крестьянина. Вот где была главная ошибка. Трактор – им, семена – им, электростанцию прислали рабочие с Ленинграда – опять же в коммуну. Хлеб они не сдавали, самим едва хватало, скот не держали, за ним работы много. Да они открыто смеялись над единоличниками, что те робят, а жрать нечего, все в налоги. Это самая главная причина ненависти и мести жестокой.
Хозяин молча сидел в кресле и держал во рту давно погасшую сигару. Такой разговор его пугал. Щербаков улыбнулся:
– По-вашему, советская власть собрала в коммуны всех лодырей и бездельников?
Мирон взорвался:
– Товарищ председатель, оно изначально так было задумано. В коммуну не брали, если ты хозяин, в коммуну собирали беднейшее крестьянство, я даже помню, один уполномоченный сказал, что оно, беднейшее, есть опора советской власти в деревне. Я тогда подумал, что это провокатор какой-то, нет, партийный из уезда. Как может быть опорой то, что само стоять не может?
Щербаков сел в кресло, вытянул ноги, плеснул в ладонь коньяка и протер виски:
– Извините, очень устал сегодня. Но разговор продолжим. Мирон Демьянович, посмотрите вперед лет на пять. Что будет с вашим селом? Куда пойдет сельское хозяйство?
Мирон, конечно, знал ответ на этот вопрос, сам с собой и другими крепкими хозяевами не раз толковали об этом. Мирон верил, что нынешняя политика сохранится навсегда, но некоторые возражали: не потерпит власть обогащения одних и обнищания других. Были и такие, кто советской власти верил, но за ее спиной видел новую силу, партию большевиков, а у них ненависть к буржуям всех мастей с самого рождения. Они против бога, против наемного труда и против частной собственности. Партию пока не очень видно, бумаги в основном идут из исполкомов, а что, если она выйдет на первое место? И Мирон решил развернуть разговор:
– Товарищ Щербаков, вы председатель исполкома и большевик, руководитель советской власти и в то же время член партии большевиков. Как это понимать?
Всеволод Станиславович едва скрывал удивление:
– А что вас в этом смущает? Партия совершила революцию и создала советскую власть. Власть от слова совет.
Мирон грустно улыбнулся:
– Да, когда продразверстка шла, один чудак наш кричал, что не может советская власть издать такой указ, что весь хлеб выгребать из сусека, потому что она происходит от слова совесть.
– И отняли у него хлеб? – осторожно поинтересовался Щербаков.
– Его чуваш из продотряда прямо на мешках застрелил.
– Да, помню такой случай. Но вернемся к партии. Она вырабатывает тактику и стратегию хозяйственного строительства. Сейчас остро стоит вопрос о деревне. Вот вы, Мирон Демьянович, возможно, первый виденный мною настоящий деревенский капиталист, кулак. Когда партия принимала решение о введении новой экономической политики, когда она признала продразверстку грубейшей ошибкой после массовых и весьма опасных выступлений крестьян, так вот, тогда партия понимала, что она идет на серьезный политический риск, товарищ Ленин прямо сказал: «Либо мы их, либо они нас».
Мирон не понял:
– Кто – кого? Кого он конкретно имел в виду?
– Меня и вас. Либо я, большевик, разверну дело в деревне таким образом, что все будут трудиться и результаты делить в соответствии с вложенными усилиями, либо вы, кулаки, заставите со временем всю деревню работать на вас. Я понятно излагаю?
Мирон кивнул:
– Да уж куда понятней! А я до сегодняшнего дня был уверен, что делаю свою работу во благо государства, России, стало быть.
Щербаков поправил:
– Точнее бы сказать: Советского Союза.
Курбатов словно очнулся:
– Значит, следует ожидать перемен. Может, зря я за новыми семенами спешил? Разведу добрую рожь, придут Серега Раздорский с Афоней Синеоким, и все заберут.
Щербаков понял, что высказал лишнее, поспешил в пылу спора, и попытался смягчить возникшие у крестьянина догадки:
– Мирон Демьянович, вы говорите о крайностях. Есть же варианты, я о них говорил, вопрос тщательно изучается. А Синеокий – это фамилия такая?
Курбатов не стал заигрывать:
– Прозвище. Он какой-то несчастливый: как выпьет – обязательно синяк под глаз схлопочет.
– А почему именно он может прийти?
– Так он секретарь партячейки.
Щербаков смутился:
– Бардак в уездном комитете партии, таких людей держат на серьезных должностях.
Наконец, голос подал хозяин:
– Друзья мои, разговоры о политике, как и о боге, несовместимы с винопитием, но давайте хоть по доброй рюмке водочки. Закуска вся остыла.
Выпили. Мирон подошел к Щербакову:
– Мозги вы мне хорошо прочистили, я прямо вживе вижу, как будет гибнуть мое хозяйство.
Щербаков ответил спокойно:
– Мирон Демьянович, не надо утрировать мои слова, никакой паники, живите и работайте. Хорошо, что вы понимаете неизбежность перемен. Никто пока не знает, в каком виде эта ломка будет проходить, но она будет непременно. Вы, конечно, понимаете, Мирон Демьянович, что это сугубо закрытый разговор, мы обменялись мнениями, я вас понял, вы меня. И все остается в этой комнате.
Он вынул карманные часы и хлопнул крышкой:
– Я прощаюсь. За мной пришла машина. Спасибо за приятный вечер. Мое обещание по вашему брату остается в силе.
Хозяин пошел провожать гостя, Мирон налил большой бокал водки и залпом выпил. Было слышно, как загудела машина, хлопнула входная дверь, Емельян тоже налил бокал коньяка, потянулся с бутылкой к Мирону, тот отвел руку. Помолчали.
– Ты, купец последней гильдии, ты понял, что тебе разрешили разбогатеть временно? Понимаешь? И мне тоже. Они скоро объявят конец этому гребаному НЭПу, а заодно и нам с тобой. Красиво надрал нас товарищ Ленин: вернуть частную собственность, разрешить наемный труд. Это же значит только одно: у него не хватило ума, чтобы управиться с такой страной, урвал кусок, и чуть не подавился, а когда народ тряханул в двадцать первом, он был на все согласен, вплоть до НЭПа, лишь бы в Кремле усидеть. Говори, ты и так весь вечер голоса не подал.
Колмаков посмотрел на друга с грустью:
– Я научен, Мирон, чем громче молчишь, тем дольше проживешь.
Курбатов вскочил:
– Уж не думаешь ли ты, купец первой гильдии, что под крылышком знакомого чиновника усидишь? Поимей в виду, у этих людей друзей нет, у них идея, а если ты под нее не подходишь – в расход.
Емельян посмотрел на гостя и приказал:
– Спать. Говорить будем завтра. Тебе которую послать из тех, что стол обслуживали?
– Зина ее зовут?
Колмаков засмеялся:
– Э-э-э! Зина моя, я женюсь на ней. Да, губа у тебя толковая.
Гость безразлично махнул рукой:
– Тогда никого не надо. Я сплю.
Они сходили на крыльцо, вдохнули свежего воздуха, Мирон разделся, достал сложенную простыню и плед, лег и сразу провалился в глубокий нетрезвый сон.

Обратную дорогу Мирон не торопил коня, лежал, завернувшись в медвежью шубу, вдруг вспомнил, как шарахнулся Вороной, когда он только что сшитую шубу бросил в кошевку: остался-таки в ней звериный запах. Под шубой завернутая в чистую тряпицу Зининого приготовления колбаса, ее же каравай белого хлеба и бутылка того французского коньяка. Мирон уже сделал пару глотков: водка лучше, а всего лучше самогон тройной очистки, который готовит жена его Марфа Петровна. По ржи он договорился, как только семена поступят в уезд, сразу все отправляют в Бархатово Курбатову. По досрочному освобождению брата тоже вроде решено, такой человек, как Щербаков, зря обещать не станет. Вроде исполнено задуманное, только на душе сумно.
От начала до конца вспоминал разговор с председателем исполкома, и вдруг осекся: а для чего ему вдруг потребовалось разводить такую серьезную беседу с первым попавшим крестьянином? Да, дружба с уважаемым человеком купцом Колмаковым позволяла видеть в новом госте порядочного человека, видно, и первые мнения, высказанные Мироном, понравились председателю. Вот и захотел он обкатать готовящиеся перемены на свежем человеке. Значит, не свои, конечно, варианты ломки деревни отстаивал Щербаков, вопрос-то, видно, уже обсосали и только ждут момента. Мирон похолодел: как отдать, во что вложил столько трудов, столько средств?! Земля, которую не просто так отпускала тайга, зато какие хлеба растил на ней Мирон! А гумно, не гумно, а зерновой склад, такие амбары поставил, такие навесы под инвентарь. До весны мог держать хлеб, ждать, пока цены подскочат, а уж потом обозами вез в уезд и брал свое. А скот? Каких нетелей пригоняли ему степные люди, какие коровы из них выросли, утро-вечер по ведру молока от каждой, и телочки все в матерей. Молоко жирное, купил сепаратор, от односельчан отбоя нет, сливками не разбрасывался, бил масло, хранил в леднике, где вода застывала – так умно был устроен. А зимой курбатовское масло оптом скупали купцы, значит, тоже прибыль имели. Пилораму с американским керосиновым двигателем купил, столько лесу кругом, каждый год выруба под пашню, пиленый лес тесом и досками уходил в уезд и дальше. А дом? Дом ведь тоже при НЭПе построил, каленый кирпич закупал, метровые стены выложил, второй этаж из сосновых бревен в полобхвата, пазы выбраны глубокие, мхом проложены – в палец сдавило. Все постройки вокруг, и избушка летняя, и для скотины ферма рубленая, и баня просторная. И это все отдать? Кому? Синеокому? Да они в одно лето все прожрут, пропьют и в продажу пустят. А что делать? Не отдать – пристрелят, как чуваш того мужика. Думать надо, Мирон, думать. Да не в одиночку. Вот так и сделаю.
На другой день, проверив все хозяйство и не найдя изъянов, Мирон вернулся в дом к обеду. Марфа Петровна сама стояла у печи, была у нее одна девушка в помощницах, да дочка, отрок десяти лет. Сыновья, все трое по приказу отца закреплены за сепаратором, фермой и пилорамой со столяркой. У отца спрос строгий, не столько с работников, сколько с сыновей своих, которых хотел видеть продолжателями семейных дел и толковыми хозяевами.
– Марфуша, ты наставь на кухне, незачем в столовую таскать.
– Мой руки, оно и правда, на кухне и дух-от особый, и аппетит лучше.
Мирон тяжело опустился на стул, жена глянула в лицо и спросила осторожно:
– Миронушка, ай не ладно что? Вижу, ты какой-то озабоченный из уезда вернулся. Я не встреваю, мне глядеть на тебя такого больно.
Муж не хотел разговаривать, но и чтобы жену не обидеть, сказал кратко:
– Не переживай, рожь будет, по Никифору один добрый человек обещал помочь. Все складывается.
– Ну и дай-то бог! – перекрестилась Марфа. – Хлебай суп, а я жаркое выну из печи. Славно упрело, как ты любишь: свинина с капустой квашеной.
Мирон поел быстро и неохотно, только чтобы не расстраивать жену.
– Детки не вернулись из школы?
– Нету. Настенька пришла, а те строем ходят и какие-то пирамиды делают.
Мирон переспросил:
– Какие еще пирамиды?
Дочка ответила:
– Тятя, это акробатика называется, друг дружке запрыгивают на плечи в три ряда, а самый высокий потом пионерский салют отдает.
Мирон сплюнул и вышел во двор. Он уже определил, с кем надо посоветоваться, и быстрым шагом вышел на улицу. Редкие прохожие приподнимали шапки и кланялись с уважением, он отвечал тем же. Первый по пути дом Семена Киваева. Звякнул кольцом калитки, вошел смело, потому что знал: кавказский кобель днем в клетке, а если с ним один на один доведется человеку – порвет на куски.
Мирон остановился и крикнул:
– Хозяин!
Семен вышел из пригона с вилами, навоз подбирал. Поздоровались.
– Ты, сказывают, в уезд мотался? Какие там новости?
– Вот ты и опередил, приходи вечером после управы ко мне, я еще несколько путних мужиков приглашу, расскажу про новости.
Семен кивнул:
– Приду, вижу, что новости не особо радостные. Угадал?
Мирон горько ухмыльнулся:
– Это кому как. Синеокому, думаю, это будет в радость, а нам с тобой… Ладно, мне еще до края села надо дойти, до Лепешина Евлампия. Да по пути в четыре дома.
Обошел всех, все дома, во дворах, все обещали прийти. Домой вернулся уставший, давно столько пешком не ходил, да зимой и работы меньше, все хозяйство в куче, отвык. Жене сказал, что придут мужики, но говорить уйдут в избушку, потому что все курят, за вечер весь дом прокоптят. А чай, если надо, на плите вскипятят, посуда там есть.
Мирон каждого встречал в ограде, гостей оказалось шестеро. Он глянул: вот эти мужики и есть костяк села, большие пашни сеют, много скота держат, у того же Кирилла Даниловича Банникова по три гурта каждое лето в отгоне, мяса осенью продает большими сотнями пудов. Захар Матвеевич Смолин держит паровую мельницу и с десяток ветрянок по деревням, мукой снабжает весь край. Евлампий Фролович Лепешин лесом занят, железной дороге шпалы поставляет. Фома Гордеевич Ляпунов и Егор Кузьмич Киреев хлеб растят, тоже по три сотни десятин сеют и каждый год добавляют. У Семена Аркадьевича Киваева мастерская по выделке шкур, все шьет, от тапочек меховых до тулупов. Все мужики трезвые, семейные, детные, в жизни уверены, да и не особо озабочены иными делами, кроме своих. И вот он им сейчас должен сказать, что власть не сегодня – завтра все у них заберет и передаст бедноте? Не поверят!
– Долго молчишь, Мирон, должно быть, не шибко обрадуешь, коли по рюмке не подаешь и в дом не пригласил? – спугнул неловкую тишину ФомаГордеевич. – Сказывай, как есть, что нового узнал в уезде.
Мирон еще раз оглядел своих товарищей, кивнул:
– Новости не баски. Не буду говорить подробностей, но свел меня случай с одним человеком, очень близким с властью, и долго мы беседовали, он все выведывал, какие настроения у крепких мужиков. Я ему честно ответил, что нынешняя власть нам по душе, налог хоть и не шутейный, но это – не разверстка. И все он мне о крепких, о кулаках, а потом вдруг озаботился о бедноте. Я ему прямо сказал, что бедный бедному рознь, некоторым государство могло бы и пособить встать на ноги, а иным, какие рванули когда-то в коммуну и сгорели не за идею, а за лень свою, и помогать не стоит, их придется в особые дома свозить на полное государственное обеспечение. И вот он мне предлагает: ты возьми к себе десяток бедняков, с землей и скарбом, но не работниками, а подельниками своими, значит, весь доход делить на всех. Вот тогда мы деревню поднимем. Я, конечно, ответил, что ни один хозяин не пойдет на такое. Он кивнул, мол, я так и думал.
– А чего тут думать? Нашел дураков! – не выдержал Семен Киваев. Его одернули.
Мирон продолжил:
– Тогда он мне и признался, что политика эта, которая нам так глянется, что можно нанимать работников, богатеть и прочее – дело временное. Сталин теперь боится, что в Россию может вернуться капитализм. Он не сказал, что они планируют в городах, там ведь промышленники – не нам чета, а в деревне все просто: что имеешь – отдай, и сам иди в работники в свое же хозяйство. Видно, посадят сверху партийного истукана, как Синеокий, он будет командовать. Вот таков у нас завтрашний день.
Все молча курили, даже пришлось дверь приоткрыть.
– Ничего не сказал, когда это все планируется? – спросил Кирилл Данилович.
– Прямо не сказал, но намекнул, что будет по этому поводу решение партии.
Банников возмутился:
– Интересно, а нас они спросят? Если я не согласен? А семьи? Нет, мужики, этого быть не может. Мирон, без обиды: какой-то проходимец тебе наплел, а ты нас в испуг загнал. Разве плохо государству, что оно не сеет и не пашет, а хлебушко имеет, и немалый? А так же мясо и масло – ведь все сдаем по нормам. Зачем ему нарушать этот порядок?
– Резонно, – поддержал Кирилла Захар Матвеевич, – это провокация.
Егор Кузьмич сдвинул кружок с плиты и кинул в печку большой окурок:
– Мирон, мужик ты серьезный. Я тебя не спрашиваю, с кем ты говорил, но сам-то ты ему веришь?
Мирон сурово на него посмотрел:
– Если бы не верил, вас бы не собирал. Слово его твердое, и человек он солидный, при власти. Наша судьба мне ясна: отберут хозяйство – уберут и нас. Чтобы не вредили. Чтобы не мешали. Посадят. Сошлют. Оберут до нитки. Нам и названья-то иного нет: кулак, и все тут, да с нажимом, с усмешкой.
– Мужики, а если снова за обрезы? – робко намекнул Егор Кузьмич.
Никто не поддержал, только Евлампий Гордеевич откликнулся:
– Еще с того восстания не все вернулись. Мой брат сидит, у Мирона тоже.
Опять долго молчали, пока Мирон не спросил:
– Выбор у нас не велик: либо ждать и голову на плаху, либо придумывать что-то, чтобы опередить власти и не отдать нажитое.
– Это как?
– Чудно ты судишь.
– Как опередишь, когда все на виду?
Мирон встал, доволен, что затравил, теперь они тоже ночей спать не будут, все равно кому-то придет в голову разумная мысль. Расходились молча, но сговорились, что в воскресенье на заимке Евлампия Фроловича встретятся снова. Хозяин пообещал мяса на углях нажарить и доброй самогонки четверть прихватить.
Поужинав, Мирон сказал жене, что спать пойдет в избушку, забот много, надо обмозговать. Марфа со слезой глядела на мужа своего, шатнулась вроде прижаться, да одумалась: не до нее родному, за двое суток с лица спал, а не спросишь. В избушке Мирон откинулся на спину на жестком топчане, заложил руки за голову. Полежал, чтобы мысли устоялись, улеглись, весь день одна другую обгоняют. Теперь по порядку. Надо найти причину, чтобы сеять самую малость. Надо сообщить в уезд, что от сортовой ржи он отказывается. Семена припасенные продать, на его семена спрос будет, в амбарах замеряют и оплатят. Только золотом, никаких векселей или бумажных денег. Надо срочно отправить старшего сына к степнякам, пусть приедут, отдать им скот, они ребята толковые, ночью уйдут лесами, никто и знать не будет. Пилораму в последний момент сжечь, не оставлять. Мыслям своим преступным Мирон усмехнулся: лишиться всего можно, а семью куда? После такой пакости власть из-под земли достанет, был бы один – как гвоздь в доску, по самую шляпку спрятался бы. В тайгу бы ушел, срубил избушку и жил бы.
Мирон вскочил с лежанки. А если всем в тайгу уйти? Так далеко, что никто никогда не найдет. Да не одному с семейством, а всем хозяевам. И все недвижимое извести, продать, уничтожить, чтобы Синеоким ничего не досталось. Как Ленин подло поступил с доверчивым русским мужиком, разрешив ему жить, как он хочет, а когда до края допустил, когда и в городе, и в деревне нэпманны взяли силу, партия натянула вожжи, ажно шлея в тело врезалась. Они и хотели, чтобы толковые мужики подняли хозяйство, а потом отобрать и командовать самим. Нихрена у вас не получится обмануть Мирона Курбатова, он ужом проползет, черным вороном взлетит, но своего не отдаст.
Только согласятся ли мужики? У всех ли крепкий разум на крутые решения? Все ли первое и последнее слово в семьях имеют? Мирон этого не мог знать, это домашнее, не на показ, потому изрядно сомневался. Однако сам про свое решил: так и будет, как надумал. Если кто откажется, взять слово, что до могилы молчок.
Рано утром поднял двух старших сынов, Григория и Андрея. Велел положить в переметные сумки по шматку копченого мяса и караваю хлеба, кинуть за седла по полмешку овса и ехать к степнякам, Григорий там бывал и дорогу должен помнить.
– Помнишь? – строго спросил отец.
– Помню, тятя.
– Молдахмету на словах скажешь, что я сбываю весь скот, сорок коров, все в запуске, сорок бычков и телок годовалых. Пусть приезжает с народом и гоном тайно уводит скотину. Об условиях при встрече договоримся. Повтори.
Григорий повторил. Андрей добавил:
– Тятя, если братец что запамятует, я помогу.
Парни оседлали коней, укрепили перевязи, отец осмотрел обоих, насколько тепло одеты, проверил коней, одобрил. Открыл ворота и перекрестил. Подумал: «Началось!».
Чуть рассвело, подошел Семен Киваев. Поздравствовались.
– Я вчера сказал Фоме и Егору, чтобы закладывали свои тройки, зачем мы шесть подвод погоним?
– Верно. Они согласились?
– До слова. Харчей не будем брать?
– Нет. Евлампий с девками и охотником еще вчера уехал, надеется кабанчика завалить, есть, говорит, у него в ряму семейка. Что мыслишь по нашему делу?
Семен пожал плечами:
– Может, обойдется, Мирон? Может, этот твой начальничек тебя на испуг брал?
– Всяко может быть, – для приличия согласился Мирон, не желая продолжать толочь воду в ступе.
Через полчаса на двух тройках выехали в сторону тайги. Дорога тут была только тогда, когда вывозили шпалы, а сейчас шпалорезка стояла, и путь забило снегом. Тройки шли спокойно, спешить некуда. За версту запахло жареным на углях мясом, мужики заповодили носами.
– Вы как сроду голодные, – засмеялся Захар Матвеевич. – Сейчас по стаканчику самогонки и по куску мяса, а потом и дела наши обговаривать.
Охотник Евлампия Фроловича, похожий на бандита мужик, сидел на шкуре убитого вчера подсвинка и ел еще не прожаренное мясо, пуская по бороде дорожку сукровицы. Лет пять назад он бежал с лесоповала и вышел на шпалорезку. Там как раз оказался хозяин. Беглец подошел к нему и попросил приютить, бежать все равно некуда, никто не ждет. Евлампий согласился, и с тех пор этот угрюмый и неприятный человек сопровождал хозяина почти везде. Как тот сделал беглому документы – никто не спрашивал.
Мужики поскидали тулупы и разминали затекшие ноги. Евлампий велел подавать мясо в дом, гости тоже пошли, отряхивая снег и клочки шерсти с кошмы в кошевках. Расселись за широкий дубовый стол, мясо вывалили прямо на большой деревянный поднос, налили по стакану самогона. Было у мужиков какое-то смущение, как заговорщики собрались. Говорили ни о чем, только после спиртного чуть расслабились:
– Собрались думу думать, тогда надо натощак, сытому толковая мысля в голову не придет. Давай, Мирон Демьянович, с тебя все началось. Не пойми, как упрек, но взмутил ты наши души. Еще раз скажи: точно будут перемены? Или мы зря сердца рвем?
Мирон отодвинул нетронутый стакан:
– У меня сомнения нет. Прежде чем вас взбаламутить, я думал, и был такой вариант: никому ничего, свое хозяйство тихонько свернуть и податься в большой город. Пока решения властей нет, я имею право распорядиться своей собственностью. Потом совестно стало: а мужики? Вместе горбатили, во всем друг другу помогали, а я их бросил. Вот и решил вас посвятить в это дело. Один ум – это один, а нас семеро, скажите каждый, где выход?
– Как хотите, ребята, не верю, что государство может вновь пойти на мужиков, – подал голос Кирилл Данилович. – Разве сие разумно? Двадцать первый год они не забыли, да и мы помним. Только маленько утряслось, и опять мужика спиной к стене?
– Да не мужика! Не мужика, Киря, а нас, кулаков, деревенских непманов, и разорят нас вот именно ради мужика. Нам придумают какое-нибудь враждебное название, и наши же деревенские на вилы поднимут. Ты думаешь, кланяются тебе, в рот глядят – то от большой любви? Хрен тебе, не любовь, это от большой нужды, потому что надеются: в трудную минуту ты кусок кинешь.
Захар Матвееевич встал над столом – могучий, кряжистый, сама сила:
– Мирон Демьянович, а пошто ты один не рванул от власти? Насчет того, что нас стало жалко, я не шибко верю, помнишь, я у тебя сто пудов пшеницы брал да вовремя не вернул – ты что сказал, когда приехал ко двору? Напомнить?
– Не надо. Я помню, и сие есть мое правило: взял, обещал – выполни. Но если вы сейчас откажетесь, уйду один. Вот мое предложение: уйти вглубь тайги, далеко, за Кабаниху. Парней прямо сейчас верхами отправить, чтобы леса навалили и на первый случай барак срубили. Хозяйства придется лишаться, продать, скот частью отдать в надежные руки, чтобы весной можно было перегнать. По снегу в одну ночь увезти семьи. Дорогу заметет, да и не пойдут нас искать, долго будут гадать, что случилось.
– А дома? А постройки? Им оставить? Сжечь, гори оно все синим пламенем! – разошелся Егор Кузьмич.
Мирон остановил его:
– Спалим – сразу определят, что вместе ушли, и могут власти поднять. И без того шуму много будет.
Семен Киваев, всегда долго молчавший, вдруг спросил:
– Бог даст, добрались мы до Кабанихи или еще дальше, барак ребята срубят, а дальше, дальше что? Сожрем, что прихватили, и наружу выползать, сдаваться?
– Работать будем, – просто сказал Мирон. – Лес изводить, землю пахать, сразу сеять, чтобы к осени хлеб был. Скот, каждой твари по паре, по насту еще надо будет пригнать на стоянку нашу. До травы дотянем, а там оживут. Брать маток, стельных, суягных, супоросных. Все надо учесть, до мелочи, потому что за спичками в Бархатову не вернешься.
– А ребятишки? Их же учить надо.
– Надо, – согласился Мирон. – А разве нет у нас грамотных людей? Самому необходимому научим, а потом вывезем в город. Мужики, время против нас. Молодежь надо отправлять уже на этой неделе. Верхами придется, с санями они угробят коней, а надо инструмент, харчи. Все продумать. Говорите, согласен на исход из села?
Все молчали. У Мирона даже закралась мысль, и она на мгновение показалась желанной: пусть все откажутся, он свое выполнил, дал шанс, все обрисовал, откажутся, останется один – личные дела решит в лучшем виде. Один за другим стали кивать, что согласны, только Кирилл Данилович с Захаром Матвеевичем промолчали.
– Пять хозяйств – это уже хорошо. Вы, мужики, слово держите, не дай бог кому…
– Насчет этого не переживайте, жалко только будет расставаться. Ведь, похоже, все это навсегда.
Действительно, как-то не думалось об этом раньше, а вот высказал Захар, и все приняло иной, серьезный, безвозвратный оборот. Вставали молча, одевались и заваливались в кошевки. Всю дорогу молчали. Перед самым селом Мирон остановил первую подводу, санки с обслугой Евлампия пропустили, вторые сани подошли вплотную.
– Я подробно распишу, что надо взять, прикину, сколько подвод снаряжать. Со своим хозяйством решайте, кто как знает, только тихонько, чтоб ни одна душа… Завтра вечером потемну всех сынов старше четырнадцати и холостых ко мне, сам объясню их задачу. И доверять опасно, молодняк, болтануть могут на вечеринках. Хотя уже не успеют, вечером инструктаж, день на сборы, а на ночь в путь. Ну, бласловясь!
Мирон сидел в своей комнатке и записывал, что необходимо взять ребятам с собой. Сухари, сало, масло молосное, крупы, соль, чай, сахар. Котел общий и по чашке с кружкой и ложкой. Ножи разные. Из инструмента: топоры, пилы, точило, напильники, лопаты снеговые. Ружье каждому с запасом патронов разных, чтоб от рябчика до медведя с лосем. Всяко бывает. Одежда само собой, каждый сообразит. Для коней по мешку овса за седло, а в тайге на тебеневку, так у степняков кони всю зиму корм из-под снега достают. Глянул на часы, вышел в зал, спросил жену, где ребята.
– Уходили в избушку, там, должно быть.
Накинул полушубок, вышел, подышал морозным воздухом. Февраль. В конце подуют метели, спрячут след конный. Спустился с крыльца, в избушке лампа горит, открыл дверь. Сыновья замолчали.
– Помешал, что ли? – улыбнулся отец.
– Нет, тятя, – ответил старший, Андрей. – Хотели к тебе идти, да прижались еще на минутку. Днем-то мы кой с кем виделись, глаза прячут, похоже, не придут.
Мирон оторопел:
– Так и сказали?
– Нет, тятя, но видно было, что прячутся.
Мирон вышел. Такого оборота он не ожидал. Четыре мужика дали слово, у каждого по два-три добрых сына. И в отказ? Уперся головой в стену, в висках стучит. Что делать? Уговаривать? Не дети, должны соображать. Но не соображают. И что теперь? Одному уходить? Или в город, а потом за границу, если совсем худо станет? Н-е-е-т, это он себя успокаивает, никуда Мирон не тронется от родных могил, от тайги и земли паханой. Пропади все пропадом, уйдет с семьей, будет на воле, будет робить день и ночь, но на себя. Ему уж три ночи кряду снился Синеокий, придет в его сон и поулыбывается. Вот так же он будет щериться, когда поведут скотину со двора, когда зерно из амбара, отборное, семенное, будут выгребать, рассыпая по ограде плоды его трудов.
Вышел на улицу, недалеко дом Семки Киваева. Стукнул в калитку, потом громко, зло. Хозяин с крыльца:
– Кого нечистая на ночь глядя?
– Отворяй! – почти приказал Мирон.
– А, это ты, сосед, – залебезил Киваев.
– В дом не пойду, незачем, да и охоты нет. Вы все в отступную, говори, чтобы мне по селу не бегать и каждого недоделанного уговаривать. Не хотите – не надо. Только передай всем: забудьте, что был Мирон Курбатов и куда-то собирался с семьей. Я не грожусь, но если зачую, что мне на пятки наступают власти, найду способ отомстить, а порука у вас с сегодняшнего дня круговая. Шестеро знают – шестеро ответят. Прощай.
И сильно хлопнул калиткой.
А во дворе кошевка чужая стоит, Андрей с Гришей коня обихаживают, под фонарем у крыльца мужчина – тулуп на перила кинул – разминается.
– Верно сказано: приходи ко мне в гости, когда меня дома нет!
– Емельян! – обрадовался Мирон. – Ты какими судьбами?
Колмаков подошел, обнялись, пошли в дом. Марфа Петровна гостю поклонилась, улыбнулась приветливо, благо давно знакомы, а мужу тихонько на ушко:
– Мироша, мы отужинали, могу только пельменей сварить.
Муж кивнул и вернулся помочь гостю раздеться.
– Морозец славный, главное, что без ветра. Я три дня, как из дому, был в двух волостях, магазины там у меня, посмотрел, прикинул. А до тебя осталось двадцать верст. Как не доехать?
Мирон провел гостя в свою рабочую комнату, кабинетом называть стеснялся, усадил в кресло, принес теплые сухие чесанки, тот с удовольствием скинул носки, надел пимы и блаженно потянулся. Некурящий Мирон вынул из шкафа хрустальную пепельницу, гость сразу занялся сигарой, а хозяин окном, которое было основательно законопачено на зиму. Запахло пельменями, Емельян Лазаревич улыбнулся:
– Пельмени твоей Марфуши первыми будут во всем уезде, нигде похожего не вкушал.
Мирон спросил:
– Коньяк, водочку?
– Ничего. Трезвые речи будут.
Вышли в столовую, гость с удовольствием поел, поучая:
– Пельмени надо уметь есть. А большинство вообще не имеет представления. Разве можно пельмень брать вилкой? Ни в коем разе! Проткнул рубашку, весь сок вытек, и что тебе досталось? Нет. Во-первых, пельмени подают в глубоких тарелках, как и делает Марфа Петровна. Во-вторых, наполовину они должны быть залиты бульоном. И кушать надо исключительно деревянной ложкой, чтобы не обжечься и чтобы не поранить пельмешек.
Поужинали, гость встал, поклонился хозяйке и кивнул хозяину: «Пошли!». В кабинете он снова закурил, минут пять наслаждался, потом резко погасил сигару:
– Ты помнишь разговор в моем доме с господином Щербаковым. Какие выводы ты для себя сделал? Конкретно?
Мирон подробно рассказал о встречах и разговорах с крепкими мужиками, о разработанном и согласованном плане, но в последний момент все отказались от этого варианта.
– Ты считаешь, что это хорошая идея – уйти в тайгу и все начинать с начала? В ней есть один плюс, который и вскружил тебе голову: это свобода. Ты ни от кого не зависишь, живешь, как хочешь. Видно, у твоих мужиков ощущение свободы, ее цены, не воспиталось, они останутся и создадут своими хозяйствами основу будущих сельскохозяйственных предприятий. Да, интересная ситуация. На днях у меня снова был Щербаков, долго говорили, спрашивал о тебе, какие выводы сделал крепкий и умный хозяин из им сказанного. Я ответил, что мы этот вопрос не обсуждали, и тогда Всеволод Станиславович обозвал нас дураками. Он не пугал, что выдает большой секрет, за годы общения мы очень тесно сошлись, так вот, не позднее начала будущего года состоится съезд партии, на котором и будет принято решение об отмене НЭПа. Для меня это просто закрытие магазинов и добровольная сдача их вместе с товаром каким-то новым организациям. В этом случае Щербаков допускает, что меня не расстреляют, не сошлют и не посадят. Из дома, конечно, выкинут, в общем, полный кирдык, как говорят степняки. У тебя все сложнее. Тебя будут грабить и унижать твои же работники, и, поверь мне, они получат от этого массу удовольствия. У тебя на глазах будет гибнуть все, что ты создавал. Тебя сошлют, в лучшем случае, на Северный Урал, это место назвал Щербаков. Итак, друзья отказались, что будешь делать ты?
Мирон перехватил интонацию:
– А ты?
Купец хмыкнул:
– Никаких секретов. Пока никто ничего не знает, продаю магазины, продаю дом, и под видом лечения на водах уезжаю в Крым. Вместе с Зиной. План очень реальный.
Хозяин с издевкой продолжил:
– Потом в Турцию и далее в Европу? А я так не могу.
Емельян Лазаревич встал:
– Отчего это ты не можешь? Жить в Париже или рубить лес на Урале? Что тебе милее?
Мирон ударил в стол кулаком:
– Не могу, Емельян, я и месяца там не протяну. Мое место здесь.
– Прости за ехидство, но оно будет занято.
Мирон промолчал, вроде обдумывал, как сказать:
– Тогда это просто ускоряет мое решение. Я с семьей уйду в тайгу, у меня три сына, мы сумеем обжиться вдали от властей и их реформаций. В ста верстах от уезда никто меня не будет искать, тем более, что оставлю дом и пилораму со столяркой, пусть пользуются.
Что и говорить, Колмаков неплохо знал натуру друга и предполагал, что он сделает что-то неожиданное, но уйти в глухую тайгу на пустое место, начинать жизнь заново с топора и сохи? Нет, надо употребить все свое влияние на него, подключить Марфу Петровну, хотя она против мужа и слова не скажет. Наконец, три парня. Что их ждет в тайге? А надо будет женить, какая девка пойдет в глушь? Или им бросать отца и выходить в мир? Так ведь сразу подберут ребята из ГПУ. Как ему это втемяшить? Нельзя его оставлять, он натворит столько, что потом и рад бы в рай…
– Мирон. Ты разумный человек. Тебе известно, что человек предполагает, а господь располагает. Ну, оставим бога в покое, ему не до нас. Давай хотя бы в одном согласимся: оставаться в селе и продолжать жить, словно ничего не знаешь, ты не сможешь. У тебя нет выбора, нельзя же считать разумным побег в тайгу. Потом, подожди, ты говоришь, что пятеро или шестеро отказались. А тебе не кажется, что они побегут впереди лошадей показывать дорогу к твоей заимке, как только мордоворот из ГПУ постучит наганом по их тупым лбам? Ах, они слово дали! Господи, прости его, он сам не знает, что творит! Все, ложимся спать, сооруди мне здесь ложе, а сам пойди к жене и все ей расскажи: что хозяйство продадим, соберем все денежки и поедем жить в Париж. Если она тебя не поцелует, завтра набей мне морду. Спокойной ночи!
Утром мордобоя не случилось, как и предполагал Колмаков, Марфа Петровна припала к груди мужа и робко прошептала: «Как скажешь, так и будет, Мирон Демьянович».
Чай пили прямо на кухне, молча, похоже, хозяин даже с некой обидой на гостя. Емельян засмеялся:
– Мирон, я твою натуру знаю, от задуманного ты не откажешься. И хозяйство поднимешь, и жизнь создашь вполне терпимую. Но дикое одиночество, даже поматериться не с кем. Как ребята это перенесут, а Марфа? У неё всех радостей – к соседке выскочить, вроде как соль кончилась. А дальше, дальше-то что? Ребят женить надо, опять в мир выбираться. А тут ГПУ ждет. Плюнь на эту затею, от гордыни она, а не от разума. Айда, провожай незваного гостя. Да, прости господи, заговорил ты меня сразу, я про новость забыл. Дело брата твоего пересмотрели в уездном суде и дали досрочное освобождение. Так что жди.
Мирон обнял друга:
– Спасибо тебе, Емельян.
– То не мне, Щербакова надо благодарить, так, позаочь. Он дал указание, семь человек попали под амнистию. Жди.
Седая дымка снежной пыли поднялась за умчавшейся кошевкой Колмакова, Мирон запер ворота на крепкий засов и взялся за скобку калитки, когда увидел идущих к нему мужиков. Остановился, подождал. Подошли Смолин, Ляпунов, Киреев.
– Поговорить надо, Мирон Демьянович, – несмело обратился Захар Смолин. – Мы с Банниковым в прошлый раз отказались, а теперь, оказывается, вся кампания распалась. Вчера вечером собрались мы снова, да в газете «Правда» пропечатано, что будет партийный сход или хрен знает, что, и там намеком, не напрямую, но можно сдогадаться, сказано, что главный вопрос по деревне. Вот так.
– Газетку где взяли?
– Синеокий принес ко мне домой, тычет пальцем, а там подчеркнуто, не он, конечно, кто-то грамотный пометил. Потому мысля твоя верная: сами не уйдем – увезут под конвоем. Вечером весь молодняк придет к тебе, сам с ними решай, а то бабы уже в голос ревут, отпущать не желают.
– Бабам пока не надо все рассказывать, прищемите им языки, чтобы не сгореть нам на месте. Ребят жду. Мои тоже поедут.
Мужики поклонились и разошлись. Мирон позвал десятилетнего Никитку и велел настрогать до десятка карандашей и тетрадку чистую разделать на листы: пусть записывают, что брать, а то приедут без спичек. Старших окликнул, пошли в конюшню, отобрали двух лошадей покрепче, кобылу и жеребца. Глянул записи тут же, в конюшне: слученная кобылка, но родит только осенью, так что выдюжит дорогу. Жеребец спокойный под седлом, зверя не боится, Мирон его на охоту брал. Собрали все, что раньше описал отец, увязали, все инструменты, кроме топоров, без череньев, в лес все-таки едут. Осталось связки к седлу закрепить, и вечером в путь.
Ребят набилась полная избушка, хоть и не мала размером. Сели кто где, молчат, ждут старшего. Мирон начал с того, что парням отцы уже сказали: надо готовить место для будущей деревни. Вперед всего сделать большой шалаш с открытым верхом, чтобы дым выходил. Посередине костер, непременно один дежурный, договориться, как меняться. Мясо можно не брать, оно в лесу бегает. По пустякам не ссориться. Выбрать себе троих главных, за ними все права. И в любом случае из леса одному или двоим не уходить, даже если обида сердечная. Главный обоз будет в конце марта, когда снег сядет. Значит, к тому времени барак должен быть готов. Железо для временных печей будет в обозе.
Андрей и Григорий достали большие листы бумаги с чертежом барака. На семь семей надо семь клеток, ширина барака шесть, длина тридцать пять метров. Пазы утеплять нечем, потому придется рубить пазы широкие и чистые, чтобы ложились плотно. Окон не делать, только два дверных проема. Бревна не длинные, чтобы полегче ворочаться с ними, и соединять в замок. На пол и потолок колоть трехметровки пополам и стелить плотно. Под лесом из тонких сосен невысокий, в два метра, загон для скотины. Вот такая работа.
– Ребята, времени у вас мало, дорога дальняя. Многие знают Кабаниху, большое болото, вам лучше его объехать, вдруг где майны или родники. От Кабанихи уходите вглубь леса, чтобы она оставалась у вас слева. И делайте затеси на соснах, чтобы мы по вашему следу пошли. Все, ребята, запишите, что надо взять каждому, Григорий, диктуй. Завтра день на сборы, выходите ночью, чтоб никто не видел, вам надо три деревни на пути пройти затемно, а там тайга. Мы, семьи ваши, надеемся на вас, так что в добрый путь.
Своих собирал сам. Грише отдал часы, показал, как заводить. Принес круглый прибор, компас, на стеколке царапина:
– Сын, стрелка все время показывает одно направление. Я специально рисовал схему, где мы, где Кабаниха, куда вам направляться. Сразу за Ивановкой следи в оба, дорог может быть много, мало ли куда мужики ездят. А потом гляди на эту царапинку, чуть влево, чуть вправо, только главное направление не потерять. К Кабанихе выйдете на четвертый день, ты ее сразу узнаешь: густой камыш от самого берега. Там осторожней, кабанов много и волки рядом непременно. Ружья заряжены и на предохранителях.
Вышел во двор, еще раз все проверил, ночь не спал, в четвертом часу поднял ребят. Мать уже стояла в дверях, сдерживая слезы, потому что муж не велел, плохая это примета, когда со слезами провожают. Да разве удержишь ее, соленую, если две кровиночки твоих едут неизвестно куда, и будут среди тайги, на морозе, рядом со зверьем. Но удержалась, только позвала сынов, встали они на колени, и мать благословила иконкой маленькой.
– Гриша, спрячь за пазуху, прибудете на место – к сосенке ее укрепи, она защитница рода нашего уж, поди, века три.
Поцеловала детей и ушла с глаз. Отец помог ребятам сесть в седла, поправил поклажу, хлопнул по спине того и другого:
– Пошли!
В полуоткрытые ворота мелкой рысью выскочили на улицу, выехали на край села, за пять минут собрались все.
«Это добрый знак!» – подумал Мирон, незаметно проводивший сынов до околицы. Мгновение – и колонна конников исчезла в темноте.

Легкой рысью, след в след, полтора десятка коней тихим шагом прошли лежащие на их пути три деревни, которые еще спали, и ничего никто не видел. За Ивановкой нашли едва приметный сверток, летняя лесная дорога, с полкилометра до тайги ехали шагом, по команде Андрея Курбатова меняя переднюю лошадь на последнюю. Андрей снял меховую рукавицу и тронул круп Белолобка – влажный. Подумал, что зря не уступил отцу, который советовал седлать Карего, потому что на нем каждый день возили навоз в кучу у гумна. Куча два года будет преть, а потом на поля – вот и пшеничка, и просо, и подсолнечник. Да, зря тогда Андрей заартачился, Карий шел бы сейчас влеготку.
Вошли в тайгу, сосны стоят стеной, потому снегу меньше. Остановились, коней свели в круг, вынули удила, лошади фыркали, пробуя холодный снег. Парни тоже встали в кружок, приплясывали, разминаясь.
– Никто не замерз? – по-взрослому заботливо спросил Андрей.
– Трое вон в снегу лежат, окоченели, – пошутил Сергей Смолин. Посмеялись.
Иван Киваев спросил:
– Дорогой пойдем?
Андрей кивнул:
– Она же к самой Кабанихе ведет.
– А ты посмотри, на дороге снег, а на стороне нету. Забивает ее ветром.
Андрей выскочил на обочину: верно, местами даже земля голая, ветры тут по верхам гуляют, а внизу тишина.
– Молодец, Ваньша, стороной и пойдем, коням легче.
– Пожрать бы пора, – пожаловался Федя Лепешин, самый молодой, но плотный парень.
– Все правильно, в это время мать ему блины начинает метать, в три сковороды не успеват, и приходится Федьке блин хлебом прикусывать.
– Врешь ты все, – смутился Федор.
Вмешался Григорий:
– Ребята, без обид, и под шкуру не лезьте друг дружке, нам только подраться не хватало. Обедать будем в час дня, отец мне свои часы дал.
И опять тронулись, теперь уж где кто видел поудобнее проход. Шли даже рысью, не особо торопя лошадей. Солнца не было, серый сумрак окутал тайгу, зато без ветра. К Григорию подъехал Володя Ляпунов, они ровесники, обоим по семнадцать.
– Ты под ноги смотришь?
– Лошадь смотрит, ей шагать, – улыбнулся Гриша. – Ну, говори.
– Волчьи следы видел, раза три, вчерашние.
Володька с детства с отцом на охоту ходил, дело знает. Григорий спросил:
– Думаешь, напасть могут?
– Это только вожак знает. Вообще не должны, но коней напугать могут, где потом хохоряшки собирать будем?
– Вот видишь, что значит охотник! А я еду, лесом любуюсь, свои думы думаю.
Владимир ехидно заметил:
– Про Варьку Лепешину думки? Нет, Курбатов, просто так я тебе ее не отдам. Ты же знал, что она мне глянется – зачем влез?
Григорий вскипел:
– Брось, Ляпунов, амуры тут разбирать. Волки рядом, а он в ревность впал. Забыли разом! И ружье свое вынимай, подзови, кто лучше стреляет, распределитесь, кто впереди, кто сзади.
Крикнул, чтобы ехали кучнее, а сам уже про ночь думал. Самое тяжелое во всем этом путешествии – ночи. Костер греет только одну сторону, так что крутись. Лошадям пятую часть овса, потому что не менее пяти ночей придется проводить в пути. Отец говорил, что лучше бы расседлывать лошадей, но всю амуницию снимать, а завтра снова крепить –это час потерь. Да и не каждый сумеет как следует, все-таки дома отцы снаряжали.
Остановились перекусить. Решили костра не разводить и чай не ставить, поели хлеба с мясом и салом, зажевали снегом, и в путь. После обеда отвязала лыжи, уздечки соединили вожжами и пошли – половина впереди, половина сзади. Григорий наблюдал и делал заметки: многие едут без желания, дай бог, чтобы до места вытерпели, а там в работе некогда будет слюни распускать. Несколько ребят радости своей не скрывают, что вырвались, это самостоятельные, на них надо надеяться. На лыжах разогрелись, да и лошадям легко, но скорость движения упала. Оставшиеся до нормы десять верст на лыжах до темноты не дойти. А ведь надо и ночлег готовить. Но команды снимать лыжи не давал. Все умели ходить, все бывали в тайге, зайцев гоняли в ближних к деревне березовых колках.
Володя Ляпунов тихонько окликнул:
– Гринь, глянь туда.
С верхушек деревьев сваливались шапки снега, подряд, как будто кто-то их специально сбивал.
– Это рысь, заметь, их три или четыре. У них теперь гон, случка. Еще драться будут. Конечно, голодные, когда женихи разберутся и рыси спарятся, вот тогда опасайся. Они же голоднехонькие от любви. Ты, наверно, и по себе знашь. Ладно, молчу. На ходу она не нападет, а встанем на ночлег – можно ждать.
– Она и на человека кинется? – осторожно спросил Григорий.
– На лошадь может. Сразу в глотку впивается и висит, пока та упадет. Отец говорил.
– А если их пугнуть?
– Можно. Нас они видят, но у них другие интересы. Давай попробуем.
Обошли колонну и выбежали вперед. Присмотрелись, качнулась вершинка, вскинули ружья, выстрелили. Рыси взвыли, камнем свалились с деревьев и быстро стали удаляться в сторону.
– Не вернутся? – спросил Григорий.
– Не должны. Я ж говорю: гон у них.
Запыхавшийся Федя Лепешин подбежал первым:
– Кого подстрелили?
– Кабанчика тебе на ужин, – усмехнулся Володька.
Стало смеркаться. Григорий пошел вперед выбрать место для ночлега. Через версту наткнулся на удобное место: широкая поляна, лес выпилен, но сучки остались, должны быть сухими. Взял толстую ветку и с хрустом сломал. Хорошо. Из срубленных сучьев сложил костер, остальные прибрал рядом, чтобы всю ночь поддерживать огонь. Подошли свои. Коней поставили кругом, уздечки связали, каждому насыпали порцию овса. Вода в котле закипела, заварили чай, Григорий предложил, пока есть хлеб, нажимать на сало, мясо потом можно и без хлеба. Договорились, что в карауле будут по двое, меняются через три часа. Часы установил на такой бой, не проспит. Наломали свежих еловых веток, устелили вокруг костра, все свободные от вахты упали и сразу захрапели.
Григорий спал чутко. Он ценил уважительное отношение отца, поручившего такое важное дело, ценил и то, что все ребята в походе сразу признали его верховенство, хотя он ни разу об этом не говорил. Всхрапнула лошадь, он вынырнул из-под еловых веток, присел. Костер едва горел. Встал, подкинул сучьев, три больших чурки, которых наготовили с вечера. Обошел вокруг – нет дежурных. Стал пересчитывать сгрудившихся ребят – спит охрана. Григорий улыбнулся: ну, и что с ними делать? Завтра перед строем выговорить? Придется. Обошел лошадей, все спят стоя, отец учил его определять. Лошадь может спать стоя и вполне нормально отдохнуть. Ноги прямые, голова и репица хвоста чуть опущены, спина прогнута. Звякнули часы, пошел поднимать смену.
– Парни, вы ходите, так все видно и теплее. Прислушивайтесь. На коней смотрите, они вперед беду учуют. Если что – меня тихонько разбудите, стрелять не надо, кони могут испугаться, где потом их искать.
– Они домой уйдут.
– Знамо, что домой, а нам-то совсем в другую строну.
Перед рассветом поднял всех. В костер скидали последние бревна, вскипятили воду в котле, доели хлеб с салом. Из темноты стал вырисовываться лес. Можно ехать. Григорий глянул на компас и определил направление. Днем компас постоянно доставал из-за пазухи. Решили на обед не останавливаться, пожевать на ходу, а потом спускаться на лыжи. Внезапно кони завсхрапывали, раздули ноздри, остановились.
– Ружья к бою! – крикнул Григорий. В который раз пожалел, что не взял с собой собаку. Осмотрелись, прислушались – тихо. Но лошади волнуются. По двое пошли в разных направлениях – вперед и в стороны. Условный знак – свист. Уже минут через пять кто-то слева свистнул, кинулись туда, а навстречу Митя Киреев:
– Берлога! Медведь спит, и пар идет.
– Парни, отведите лошадей стороной, да и нам тут делать нечего. Вдруг этот дурак проснется, и куда мы?
– А я бы от свежей медвежатинки не отказался, – хохотнул Ваня Киваев.
– Там, дома будем медведя добывать, без мяса не останемся, – пообещал Григорий и пошел вперед, глянув на компас. Он и сам не заметил, что назвал домом то, чего еще нет, куда только идет маленький отряд первопроходцев. День прошел без приключений, ночью стало сильно холодно, Григорий велел пилить сосны и разводить костер для лошадей. Смолистые двухметровые коротыши загорались охотно и давали много тепла, кони успокоились и дремали.
Рассвет проспали все. Григорий очнулся, вылез из лежбища, и устыдился: белый день на дворе. Совсем светло. Всем крикнул подъем, подпихнул котел со снегом к костру, опять горячий чай и мерзлое вареное мясо. Встали на лыжи, чтобы согреться, лошадей увязали цугом, Вася Банников сел на ведущего и пустил вереницу быстрым шагом.
Григорий прикидывал, сколько верст прошли за два дня, получалось, что к вечеру, если все нормально, подойдут к Кабанихе. Это шестьдесят верст от дома. Ему хотелось верить, что по двадцать верст, как говорил отец, они в день проходят. Спасала густая тайга, почти бесснежная, пушистые кроны не допускали снег до земли, потому и лошадям было легко, и на лыжах скорее, чем пешим. Кабаниха. Оттуда еще день пути, так сказал отец.
Темнело. Вверху еще светит морозное солнце, а в тайге наступают сумерки. Команде приходится жить по таежному времени, ведь надо снова обустраивать ночлег. Парни привычно пилили деревья, выстилали ветки, зажигали костры для себя и лошадей. Овса осталось еще на одну кормежку. Григорий похвалил себя, что утром не пообещал ребятам к вечеру быть у Кабанихи. Его испугал выстрел. Вскочил, кинулся на шум и встретил веселую кампанию: Федя Лепешин убил глухаря. Отдал тяжелую птицу молодым для обработки, а сам хвалился:
– Мы мимо проехали, они даже не посмотрели в нашу сторону. Тогда я тихонько вернулся и одного сбил. Те улетели.
Глухаря съели до косточек, выпили всю сурпу, даже повеселели. Вечер казался теплым, определившись с дежурными, Григорий дал команду спать. Он понимал, что особенно у молодых ребят силы на исходе, вечером попросил старших молодняк в караул не ставить. Он и сам вымотался основательно, но вида не давал, понимал, что стоит ему пожаловаться, вся команда потребует отдыха. А какой отдых у костра? И чем кормить лошадей? Нет, нельзя расслабляться. С этой мыслью он укрылся полушубком, натянул на себя густую еловую ветку и уснул. Дежурные менялись сами по его часам.
Утром он с Димкой Киреевым проверил лошадей и поправил крепеж амуниции. Кажется, ничего не потеряли, все на месте. Пошел передом на своем Белолобке, быстрым шагом, переходя на рысь. Так шли часа три, Григорий давно уже ехал в конце колонны, когда раздался мальчишечий крик, страшное ржание лошади. Андрей кинулся туда. Лошадь Вани Киваева лежала со сломанной в колене ногой, сам Ваня ушибся при падении, но был на ногах. Андрей обошел с другой стороны: барсучья нора, лошадь ступила прямо в нее и не успела выдернуть ногу. Ваня плакал. Григорий подозвал Владимира:
– Надо снять с лошади седло и всю амуницию, разделить на три или четыре коня. И сразу уводи ребят.
– А ты? – спросил Андрей.
– Я застрелю лошадь, нельзя ей мучиться.
Когда колонна ушла и скрылась из виду, он подошел к лошади со спины и выстрелил в ухо. Животное дернулось, судорожно ударило ногами и затихло.
– Прости меня, Пегуха, но другого выбора у меня нет, – сказал он тихо и побежал догонять товарищей.
Гибель Пегухи всем испортила настроение, но тайга стала реже и снега на земле больше. Стали чаще менять идущего передом, у Григория сердце замирало: сейчас только Кабаниха может поднять настроение команде. Глянул на часы – третий час дня. До темноты пара часов. Если этого времени не хватит, он может думать, что ошибся в направлении, и что тогда? Даже мысли такой боялся, не только слов. Сел на коня, крикнул, что чуть выскочит вперед, чтобы не погнали за ним, рысью проехал версты три и выскочил на поляну. Впереди – стена густого камыша. Григорий заплакал: свершилось! Проехал вправо – края не видать. Ладно, заночуем здесь, а утром выйдем на южный берег Кабанихи, и от него день пути до места, названного отцом. Подъехали ребята, кричали «ура!», радовались. Большая группа пошла рубить камыш, другие выставляли в стену поперек ветра, носили сушняк и разводили костер. Сшевелили семейство кабанов, те выскочили, секачь издал угрожающий вопль, ребята схватились за ружья.
– Отставить! – крикнул Федор, ходивший с отцом на кабанов. – Пусть идут, а я вон того кабанчика щелкну, последнего, чтобы папаша не заметил.
Секачь еще долго рычал и нюхал воздух, потом рявкнул и кинулся вдоль камыша, буровя мордой глубокий снег, расчищая дорогу семейству. Федор выстрелил, поросенок ткнулся носом в снег и затих. Когда семейство скрылось, Федор отправил двоих за тушкой, держа наготове ружье. Обошлось. Кабанчика оснимали, выпотрошили, вода в котле только натаяла, порезали мясо на мелкие куски, чтоб скорей сварилось, и упали на камышитовые матрасы. Федор снимал пену и подбрасывал под котел сухие сучья.
– А что дальше, Григорий? – спросил Сережа Смолин. – Далеко еще нам?
– Теперь уж рядом. Утром пойдем вдоль стены камыша, когда она повернет, мы от нее строго по компасу, если за день не дойдем, то прихватим другого.
– У коней овес кончился, – сказал кто-то.
– Молодец! – крикнул Григорий. – Все, кто свободен, вынимаем ножи и в болото, там должна быть трава, шумиха. Каждому нарезать по охапке, все равно мясо еще долго будет вариться.
Кони ели шумиху без особого энтузиазма, потому что овес им успели высыпать. Григорий посмотрел и пошел еще за охапкой: утром съедят, это точно.
Наевшись мяса, стали спорить, кому идти в дежурство. Глаза слипались, а надо три часа ходить, проверять. Григорий не вмешивался, график есть график, и пошли те, чья была очередь.
Утром поднял ветер. Снег несло так, что свету белого не видно. Поехали вдоль камыша, навстречу ветру. Кони бежали легко, потому что ветер выдирал снег с берега, но время шло, а камыш не кончался. Григорий опять проехал вперед: вот он, поворот. Вынул компас: направление на ближний клин сосняка, языком выходящий из тайги. Еще через полчаса в густой тайге отдышались: ветра нет, теплее. Опять вытянулись в нитку, один за другим, быстрым шагом пошли вглубь тайги. Буреломы приходилось объезжать, терять время, зато потом вышли на кедровник, место чистое, хоть пляши. Опять прибавили шаг. Обедали на ходу вчерашним мясом, не останавливались ни на минуту. Кони, кажется, понимали хозяев, что это последнее усилие, и шли резво. Когда совсем стемнело, Григорий остановил коня, все собрались вокруг.
– Кто скажет, сколько верст мы прошли от Кабанихи?
Никто не рискнул сказать.
– Думаю, не меньше пятнадцати, – предположил Владимир.
Григорий кивнул:
– И я так думаю. Значит, надо еще пять. Такое условие старших. Потому прошу высказаться: или заночуем, или будем пробираться дальше, благо ночь месячная.
Он видел, что все уже измучены холодом и недосыпанием, но понимал, что оставаться на ночь из-за пяти верст пути нет смысла. Потому сказал:
– Едем вперед, только пять верст, это два часа всего.
Он опять уехал первым, чтобы определить место остановки, не знамо, по каким приметам, но определить: вот тут будет деревня. И сразу разгрузить лошадей, пустить их на волю, пусть добывают корм из-под ноги. Переночевать, и с утра рубить тонкие сосны и ели для большого шалаша, выгораживать укрытие для лошадей. Выехал на поляну. Ни одного деревца, с десятину ровной и чистой земли. Вот тут и быть!
Наскоро собрали костры для себя и коней, наломали лап еловых на постель и укрытие, еще раз определились с дежурными и спать. Уставшие кони копытами разгребали снег и ложились, поджав ноги. Да, им досталось. Григорий лег последним, подкормив оба костра.

Купец Колмаков хорошо знал психологию уездного обывателя. Используя наиболее говорливых людей, чаще всего приказчиков в магазинах, он жаловался, что врачи в губернском городе нашли у него страшную болезнь, а знакомый доктор с ученым званием, немецкий еврей, прибывший в Россию на заработки, сказал, что спасти его может только операция, которые делают его друзья исключительно в Мюнхене. Сам одновременно решал две проблемы: добыть разрешение на выезд в Германию, для чего пришлось отвалить приличный куш большому чину в ОГПУ, зато он лично привез Емельяну Лазаревичу все разрешительные документы на него и на Зину, с которой тот успел зарегистрировать брак, даже бумагу на провоз большой суммы в золотых червонцах. Вторая задача: продать магазины. Жалко было продешевить, а с другой стороны – органы могла насторожить продажа подряд всего имущества. Дом предложил давнему конкуренту купцу Половникову, значительно занизив цену за обещание месяца три в дом не переходить, а только через своих людей тщательно охранять, потому что продавец оставил покупателю все имущество, вплоть до посуды.
С открытием телефонной станции Колмакову одному из первых поставили телефон, среди дня позвонил Щербаков, поинтересовался, как ему новая услуга и спросил, может ли он принять его вечером, часов в семь. Колмаков с радостью согласился, но, положив трубку, в искренней радости засомневался. Ему показалась в голосе Щербакова излишняя серьезность, хотя игривым голос его никогда и не был, но неожиданность и строгость пугали. Емельян сам себя успокаивал: если Щербаков узнал, что он сбывает магазины, то это можно объяснить: продам старые, построю большой, как в губернском городе, чтобы на два этажа, внизу продукты и скобяные изделия, вверху ткани и разная одежда. Конечно, Щербакова так просто не проведешь, но не будет же он препятствовать. И вдруг Емельян похолодел: а если тому стало известно о заграничном паспорте гражданина Колмакова? Тогда нетрудно сложить воедино всю картину: продаешь собственность, чтобы вывести деньги за границу, урвать от последнего куска скудного бюджета советского государства, иными словами, нести стране ущерб.
Хозяин распорядился, чтобы ужин был в самом лучшем виде, велел приготовить новые итальянские вина, которые еще и в магазины не поступили. Убрал даже в кабинете все бумаги, чтобы они не спровоцировали вопроса о делах. Хотя о чем еще будут говорить руководитель городской власти и купец, который снабжает товарами полгорода? Велел девушкам протереть всю мебель и пол, чтобы была идеальная чистота.
Вошел Охрим, остановился у порога:
– Хозяин, там какой-то человек, говорит, насчет магазина.
– Принесла нелегкая не вовремя. – Глянул на часы – только шесть. – Успею. Зови.
Вошел молодой человек, в коридоре девушки помогли ему раздеться, великолепного покроя костюм и явно чешские сапожки выдавали в нем человека приезжего. Ни разу его Колмаков не видел. Гость без смущения поздравствовался, извинился, что поздно и прямо в дом, но человек он приезжий и для этикета не располагает временем.
– Роман Аронович! – представился он и поклонился. Хозяину ничего не оставалось, как назвать себя и пригласить гостя присесть.
– Узнал, что вы имеете желание продать магазины. Что бы вы мне могли предложить?
– Видите, ли, Роман Аронович, все зависит от ваших возможностей и наклонностей. Не думаю, что вы захотите торговать скобяными изделиями или, к примеру, керосином. – Емельян Лазаревич не к месту хохотнул. – Можете посмотреть винный магазин, у меня поставщики лучших марок европейских напитков, от шипучих до крепких. Дело весьма прибыльное.
Гость кивнул:
– А что еще из интересного?
– Могу предложить одежду и ткани. Фуфайками мы не торгуем. Поставки московских и питерских фабрик.
– Ленинградских, – поправил гость.
– Простите, все еще никак не привыкну, да и вы своей респектабельностью как бы вернули меня в старые добрые времена. Жду завтра в десять часов у себя в кабинете, это с правой стороны здания.
Гость, кажется, не собирался уходить:
– Но вы ничего не говорите о ценах?
Колмаков улыбнулся:
– У купцов заведено о цене говорить, когда товар видишь, а так я могу вам назвать любую сумму, все равно после осмотра будет торг и появится настоящая цена. Итак, жду вас завтра.
Гость встал, девочки подали ему легкую шубу, шапку и трость, он еще раз поклонился и попрощался.
На дрожащих ногах Емельян дошел до дивана и сел.
«Это – не купец! Это человек оттуда…, из органов, из ГПУ. Накрыли они меня с аферой, кто-то сдал, сволочи, тот же Половников, завистник чертов! Надо срочно спрятать всю наличность, как это у них называется: конфискация! Все пятаки вытрясут из кошелька! А я в Европу собрался, дурак неотесанный. В самой ГПУ взятку давал. Теперь и это могут пришить. Господи, что за времена!».
Гудок машины вывел его из панических размышлений. Опять холодно стало в груди:
«И этот неспроста сегодня, оба в один день. Вот и предложит он сейчас все бумаги на стол и с вещами на выход, а тот у машины ножку об ножку греет, чтоб он сдох, покупатель чертов!».
Но гостя встречать надо, и улыбку изобразить, и радушие. Ничем нельзя выдать смущения.
– Дорогой Всеволод Станиславович, проходите, пожалуйте шубку, Зина, прими, в передний угол, будьте любезны.
Щербаков прошел, сел, как всегда, в кресло, взял в руки газету, но и смотреть не стал, бросил.
– Пройдемте в кабинет, девушки стол накроют, – предложил хозяин.
Щербаков пожал плечами:
– Надеюсь, мы не помешаем, а, Зина?
– Конечно, нет, Всеволод Станиславович.
Сели за стол, Емельян Лазаревич разлил по рюмкам коньяк, но рука дрожала, и несколько капель упали на стол. Выпили, приступили к еде, молчали. Перекусив, Щербаков заботливо спросил:
– До меня дошел слух, что вы болеете, да и заметно это, вот коньячок расплескали. Слабость? Сердце шалит? Почему ко мне не обратились, я бы отправил в спецклинику в губернию или в Москву. А вы сразу в панику, магазины давай продавать. Нет для этого никаких оснований, такие болезни очень легко лечатся у нас в спецорганах ОГПУ. Емельян Лазаревич, я вас не для того посвящал в некоторые особой важности вопросы, чтобы вы тут же воспользовались информацией и незаконным способом получили документы на выезд за границу. Да, тот сотрудник, что совершил преступление, незаконно, за взятку оформив вам загранпаспорт и еще некоторые бумаги, уже разоблачен и расстрелян. Теперь вопрос, что с вами делать. С одной стороны, вы враг советской власти, покушались на государственную измену с нанесением ему, государству, существенного материального ущерба. С другой стороны, вы мой хороший знакомый, добрый человек, в свое время много для меня сделавший. Научите меня, как я должен поступить: забыть о долге и чести и сделать вид, что ничего не случилось? Или выполнить свой долг и отдать вас в ОГПУ? Вы слышали, очевидно, что это довольно серьезная организация, ваш состав преступления превышает все допустимые сроки наказания, остается только высшая мера.
Емельян Лазаревич едва сидел на стуле, Щербаков налил ему стакан коньяка:
– Выпейте, а то сейчас сознание потеряете, возись потом с вами.
Колмаков выпил, немного пришел в себя.
– Говорите.
– Станислав Всевол… Извините, товарищ Щербаков, я не думал, что это преступление перед государством. Я продаю свою собственность, собираюсь уехать за границу. Это же возможно? Ну да, теперь, когда обнаружилась эта афера с загранпаспортом, понятно, что невозможно. Но я могу пригодиться советской власти. Я хорошо знаю торговое дело. У меня есть деньги. Я готов построить в центре города большой магазин, организовать его работу, у меня такие связи! Это будет лучший магазин в губернии! Мы будем работать с небольшой наценкой, и вся прибыль пойдет в бюджет уезда. А я буду получать назначенную мне зарплату.
Щербаков засмеялся:
– Хорошо мыслите, Емельян Лазаревич, погосударственному. Я так и думал, что мы договоримся. И даже приятно, что вариант этот предложил не я, а вы сами. Значит, так. Все идет, как и шло до того. Вы уже не болеете и никуда ехать вам не надо. Зиночку придется огорчить, она так хотела увидеть Париж! Деньги у вас отбирать мы не будем, продавайте магазины, но дом оставьте, вам же негде будет жить. Верните Половникову задаток и извинитесь. Если он будет возмущаться, скажите, что это мое распоряжение. Закажите архитектору проект, только не жмитесь, пусть это будет настоящий советский магазин, а не барак в два этажа. И начинайте строить. Про вас в газетах будут писать, и не некрологи по случаю летального исхода от неизлечимой болезни, а с благодарностью от рабочего класса города и крестьянства нашего уезда.
Колмаков никак не мог унять дрожь, все тело содрогалось, ведь в шаге от смерти. «А что он предлагает? На мои деньги построить магазин, но я в нем не хозяин, а вроде управляющего. Каждый день выручку в банк, это как положено. А если я… Нет никаких возражений, то, что он предлагает, лучший выход, это – не каторга, не расстрел… Неужто того мужика шлепнули? Господи! Дай разума на сей момент! Надо соглашаться. Что он сказал: деньги отбирать не будут? Это уже хорошо».
Кто-то потрепал его по плечу, Емельян Лазаревич очнулся, поднял голову. Перед ним стоял Щербаков:
– Вы часом не задремали, будущий руководитель городской торговли? Или от благополучного исхода дух перехватило? Да, вам крупно повезло, гражданин Колмаков, что чекисты сразу поставили в известность меня, и я мог влиять на события, а проскочи эта информация мимо – ночевать бы вам сегодня на нарах, а потом пару дней следствия и суд, скорый и несговорчивый. Сколько у вас осталось магазинов?
Емельян Лазаревич медленно возвращался в реальность:
– Магазинов? Минутку: два здесь и в уезде полдюжины. Но есть покупатели.
– Сегодняшнего не считайте, он чекист. А продавать не надо, ведь правительственного решения еще нет, потому торгуйте, хотя бы для того, чтобы сохранить связи с поставщиками. Там конечно, тоже будет смена руководства, но это не завтра, а старые клиенты всегда желанны и для новых начальников.
Колмаков был счастлив, сразу вернулся к делам:
– Тогда, товарищ Щербаков, как со строительством?
– Смело. Идете к архитектору, тот быстро делает проект, а вы, как грунт отойдет, начинаете рыть фундамент. Место я вам укажу позже. До свидания, Емельян Лазаревич. И не держите на меня зла. Считайте, что я вас спас от пролетарской кары. До свидания.
Дождавшись гудка автомобиля, Колмаков лег на диван и позвал Зину. Увидев мужа в таком состоянии, она испугалась, побежала за сердечными каплями, он выпил их, сел и закричал:
– Какого хрена ты мне принесла? Налей стакан коньяка, иначе я с ума спрыгну от этих перемен. Час назад был одной ногой в Париже, а через полчаса уже обеими в могиле. И сейчас не пойму, что будет.
– Дорогой, а что с Парижем? – осторожно спросила Зина, когда он выглотнул стакан коньяка.
– С Парижем? – переспросил дорогой. – С Парижем, Зинуля, все в порядке: Эйфелева башня стоит прямо, Елисейские поля засеяны и дают всходы, гильотина наточена и ждет свою жертву.
– Что ты несешь, милый!
Колмаков, наконец, дико захохотал:
– Зина, дура ты набитая, какой Париж! Меня едва не расстреляли! Все отберут, Щербаков в обмен на жизнь заставил строить магазин, милостиво разрешил торговать в оставшихся магазинах. И строить новый для государства. А я не на помойке найден, я купец первой гильдии. Он, видите ли, называет меня руководителем всей городской торговли после перелома. Да в гробу я видел эту паршивую должность! Руководитель, но не хозяин, будь они все прокляты!
Зина с трудом уложила его в постель и убрала со стола посуду. Она ничего не поняла из путаной и крикливой речи своего хозяина и мужа, поняла только, что все остается по-прежнему, что она будет и дальше тайком убегать на конюшню к конюху Мише, который обнимает так, что трещат жерди на кормушках и всхрапывают дремавшие жеребцы.

Семеро заговорщиков, решивших тайно от общества и властей покинуть село, поздно ночью собрались в избушке Мирона. С уходом отряда из пятнадцати сыновей мужики стали дружнее и сговорчивее.
– Я тут кое-что переписал, что надо с собой брать, но все не упомнишь, потому слушайте и потом будем дополнять, – начал Мирон. – Думается мне, что на семью по паре саней надо под все необходимое: одежду, муку, посуду, флягу масла постного да по ящику молосного. Все, что касается домашнего имущества, пусть бабы понапишут, ведь вплоть до иголки надо. Это их дело. А по хозяйству: на сани плуг, борону, цепы, решета, жернова, передок и задок от телеги с колесами, телеги там соберем. Топоры и пилы дополнительно. По мешку соли и сахара по несколько голов. Семена пшеницы и круп, огородных овощей, а вот картошку как довезти – думать надо. Заморозим – пропадем без картохи. Литовки, вилы, грабли там сделаем, железа листового для печей, круглого для граблей. Гвозди.
– Струмент нужен весь в комплекте, раму связать, дверь собрать, – озаботился Семен Киваев.
– Верно.
Кирилл Банников подсказал:
– Горно бы надо прихватить да наковальню с кувалдой.
Семен Киваев посоветовал:
– Вот ты, Данилыч, и попросил бы у кузнеца Федула Федуловича.
Банников покачал головой:
– У Федула не взять, а вот у кума моего на гумнах есть маленькая кузница. Может, продаст?
Банников замахал руками:
– Да ты что, а вопросов сколько: куда да зачем? Нет, надо воровским путем.
– А ты пойдешь воровать? – спросил Захар Смолин.
– Куда деваться, поедем вместе. Ночи будут светлые, разберем.
– Надо бы вороток взять, снег сойдет, вдруг воды не будет? На первый случай скважину пробьем, потом уж колодец рыть, – заметил Евлампий Лепешин.
– Мужики, поедем мы еще по холодам, а у многих дети малые. С емя как быть? Тут оставить? – улыбнулся Егор Киреев.
– Молодец, Егор, вовремя напомнил, – кивнул Мирон. – Надо пару кибиток сделать, как у степняков. Тесовый каркас, изнутри и снаружи кошмой обшить. Можно маленькие печки склепать, если холодно будет – подтапливать.
– Да и орде тепленькое питание надо, двухлеток мерзлое мясо глодать не будет.
Мирон подтвердил: сделаем, как надо.И тут же спросил:
– Что с хозяйством делаете? Зерна много осталось?
– Дивно. На рынок вести далеко, я, к предмету, сдаю на ссыпной, рассчитывают бумажными, но договариваюсь, меняю на червонцы, – поделился Киваев.
Фома Гордеич обратился к Мирону:
– Почти у всех осталось семенное зерно, с собой не утащишь, и бросать жалко. У тебя связи в уезде, найди сбыт, оптом отдадим подешевке. Наши семена знают.
Мирон кивнул:
– Завтра доеду до красноярских мужиков, у них в прошлом году семенники дождем прихватило. Думаю, что заберут. Сколько примерно пудов?
Мужики переглянулись, пошевелили пальцами, считая пуды:
– На полторы тыщи десятин.
– Вот и славно. А они сеют не три ли тыщи своим селом. Завтра к вечеру обскажу. А скот?
Мужики молчали. Бычков прирезали и продали, а коров жалко. Кирилл Банников предложил:
– Все едино обозом пойдет, не рысью. Может, коров с собой гнать?
– А кормить их чем? – спросил Смолин.
– Да какая проблема? Два воза сена я накладу, хватит, – обрадовался Банников.
Мирон улыбнулся:
–Ничего не получится, с коровами мы быстро не пойдем. Оставьте. У степняков сорок моих коров, даст бог, весной перегоним. Дальше. Не у всех, но в семьях есть старики-родители. Их не обойдешь, и из родного гнезда им перед концом жизни вываливаться тоже не с руки. Что они бают?
Кирилл Банников ответил за всех:
– Мы уже судили про то, кажный со своими. Диво, но они от бесовской власти готовы хоть в тайгу, хоть на дно морское. Мой-то самый старый изо всех, девяносто стукнуло, говорит: скажи старикам: кто станет супротив, того в лес вывести и молчком с саней столкнуть.
Мужчины засмеялись. Мирон еще раз спросил:
– А в селе тихо? Никто вопросов не задает?
Мужики пожали плечами: зима, каждый дома хозяйством занимается, не до пересудов.
Мирон только проводил гостей, вошел в дом, хотел чашку чая выпить и спать ложиться, завтра, как и обещал, надо ехать в Красноярку, придумывать что-то для мужиков, отчего его сотоварищи по дешевой цене доброе семенное зерно сбрасывают, да еще накануне весны. Залаяли собаки, пришлось брать фонарь и выходить на крыльцо. Было что-то не совсем приятное в этом позднем госте, но деваться некуда. Только вышел на крыльцо, понял, отчего заливаются псы: степняки приехали и, конечно, со своими собаками. Пришлось хозяину крикнуть, чтоб обождали гости, а собак своих в дневную клетку за пригоном посадить. Открыл ворота, вошли две кибитки, под уздцы заводили молодые парни, а два старых знакомых, Молдахмет и Ахмадья, вошли следом, прикрывая ворота. Обнялись.
Молдахмет сказал, что приезд сыновей Мирона сильно взволновал всех друзей: что случилось, почему надо срочно ехать в Бархатное село, чтобы выручать друга? Или заболел, или с властями поссорился, или с женой разводится?
Мирон улыбнулся в темноте, молодежь осталась управлять лошадей, хозяин показал, где в кадке теплая вода, где сено, где овес, а старших повел в дом. Хотел разбудить Марфу Петровну, но гости не дали: зачем? Чай разве сами не вскипятим, мясо в дорогу брали, лепешки. Мирон согласился, самовар загудел быстро, он достал из крайнего ящика кухонного стола плитку кирпичного индийского чая, Ахмадья от удовольствия зацокал языком. Чай пили долго, дважды доливал самовар Мирон, дважды закипала вода в гостевом трехлитровом самоваре, уже и плитка заканчивалась, когда, наконец, Молдахмет на правах старшего перевернул свою пиалу кверху дном. Немного отдышавшись и насухо вытерев лицо и бритую голову, он спросил, зачем звал давний друг Мирон своих степных друзей?
Мирон не стал вдаваться в политические тонкости, сказал только, что власть очень скоро отменит вольности и прижмет крестьянина к ногтю. Мирон и его русские товарищи, ухватившие свободы, не хотят принимать новые порядки.
– Новые – это опять друг дружка стрелять? – спросил Молдахмет.
Пришлось объяснять, что никакой войны не будет, просто у богатых все отберут в пользу государства, или, как они считают, в пользу общества, потому семь семей решили не дожидаться разорения, а распродать или припрятать имущество и уйти вглубь тайги. Сейчас старшие дети, их пятнадцать человек, ушли на оговоренное место, и строят общий барак на первый случай. Мужчины готовят большой обоз с запасом самого необходимого, как только осядет снег, обоз пойдет в тайгу.
– Шибко далеко? – спросил Молдахмет.
Мирон кивнул и добавил, что с обозом не меньше недели пути. Решили уйти так далеко, чтобы власть и не подумала искать и наказывать. А почему пригласил друзей – надо сохранить коров. Возможно, если будет сравнительно тепло, часть коров пойдет с обозом, но у Мирона особые коровы, и степняки это знают, потому он просит тихонько взять скот к себе, а весной, как сойдет снег, перегнать на постоянное место в тайгу.
– В тайге мало травы, где будешь сено косить?
Мирон ответил, что он надеется на болота, которые должны быть, кроме того, уже в первую весну они посеют травы на подходящих местах, семена есть.
– Скажи, друг, а к нам не придет власть отбирать скот?
Немного подумав, чтобы не показаться шибко умным, Мирон ответил, что в ближайшие годы в степи власть не пойдет. Не пошла же она сразу после гражданской войны и восстания двадцать первого года, и сейчас ей будет не до степняков.
– А потом, дорогой Молдахмет, к вам идти небезопасно, вы дружный народ, просто так свое не отдадите.
– А русский? Зачем пускать в свой двор бандита, который уведет скот и заберет твой хлеб?
Мирон пожал плечами: так получается.
– Скажи, друг, когда прислать людей угнать твоих коров? Они стельные?
– Все до единой.
– А всех сколько?
– Сорок голов.
– Говори время.
– Пятнадцатого марта приезжайте. Только не перепутай, Молдахмет, пятнадцатого марта по советскому календарю. Ахмадья, зови ребят чай пить, и спать будем ложиться.
Пока молодежь пила чай, старшие говорили о жизни, потом Мирон принес тулупы и раскинул их на полу: не первый раз ночевали эти гости, и их привычки он хорошо знал. Когда сам лег на диванчик в кабинете, напольные часы в зале пробили три раза.
Утром, проводив гостей, Мирон запряг Вороного и поехал в Красноярку. Тамошних мужиков хорошо знал, но сразу решил, что о своем исходе из села в тайгу ни слова, просто много оказалось лишних семян пшеницы у крепких мужиков. Он, Мирон Демьянович, урвал все поступление нового сорта, мужики бы и рады взять, да не ведают, куда со старыми семенами деваться. И про то, что красноярские крестьяне минувшей осенью по укоренившейся привычке ждали дозревания семенных участков, и просчитались, нежданно ударил ливень, как будто специально накрыл село и окрестности, он тоже знал. Пшеницу вбило в землю, зерно набухло, и даже сухая осень уже не могла сделать из них семена. Старики поговаривали, что есть за кем-то грех, вот бог и наказал, только и признайся виноватый – ничего уже не исправить. Скуповатые красноярские мужики, выходцы брянские и воронежские, искали поначалу семена на обмен, но никто не клюнул. Что сейчас думают – тоже неведомо, только разговор будет не простой. Единственный туз козырный в руках у Мирона – оптом две с половиной тысяча пудов добрых семян по цене фуражного зерна.
Подъехал к дому давнего знакомого Артема Зноенко, справный мужик, много работников держит, сеет не меньше четырехсот десятин, скотом торгует, с цыганами не брезгует общаться, те у него краденых коней на передержку ставят. Он для своих авторитет, на него будут ориентироваться те, кто помельче. Мирон постучал в ворота кнутовищем, угрюмый Артем звякнул щеколдой калитки:
– Чего зубишь, калитка, чай, не заперта, белый день на дворе. Здорово, Мирон.
– Здравствуй и ты, Артем. Поговорить надо.
– Лошадь заводить в ограду или тут постоит?
– Постоит, я ему торбу с овсом повешаю, пущай наслаждатся.
– Пошли. В дом или в избушке покалякаем?
Зашли в избушку. Прохладно. Артем кинул три полешка, поджег берестечко, живым запахло.
– Как живешь, старый друг? Хвались.
Артем улыбнулся:
– Живу, и все живут, только год нынче не наш. Ты же помнишь, как нас подкупила погодка.
– Помню и знаю, что ты все возможности испробовал. Не вышло?
Артем выматерился:
– Последнюю рубаху предлагали снять за семенной материал, это я в Богандинской волости сторговывался. Палачи, а не люди.
Мирон все прислушивался, где бы ему удачней влезть в разговор со своей пшеницей.
– А весной вовсе не докупишься, – кивнул он. – Только, Артем, хочу тебе предложить выручку. Я надыбал пшеницу нового сорта, и все, что выделено уезду, уже оплатил, по теплу вывезу с заготзерна. Потому предлагаю тебе и твоим мужикам две с половиной тыщи пудов наших семян, ты знаешь, что мы дурного не сеем.
Артем было вздрогнул, а потом сник:
– Мирон, мне на такое не подняться, да ты и заломишь.
Мирон для солидности встал, прошелся по избушке:
– По цене фуражного отдадим две с половиной тыщи пудов, можешь хоть завтра вывозить.
Хозяин насторожился:
– Чего-то я тебя не понимаю, какая корысть вам за полцены добрые семена отдавать? Я тебе не верю.
Мирон улыбнулся:
– Сейчас поверишь. Председатель исполкома в уезде Щербаков мне немножко в друзьях, через купца Колмакова. Вот он и распорядился отдать мне все фонды нового сорта, но с условием: старыми семенами не спекулировать, а выручить мужиков, у кого сложности. Я-то за фондовые семена платил гроши, а то, что с вас возьму, все затраты покроет и дружбу нашу укрепит. Теперь веришь?
Артем все еще был в сомнении. Подумал, что надо бы с мужиками посоветоваться, а потом вдруг ожгло: если я сам, один куплю те семена, а мужикам раздам под будущий урожай – пуд за три. Спросил:
– Тебе деньги сразу нужны?
– Назови срок, – перехватил Мирон.
– Ты держишь зерно, а я деньги кую, как наберу нужную сумму, приеду и вывезу семена. Так пойдет?
– Согласен. Но оплата червонцами, – Мирон сохранял видимость выгодной сделки.
– Только это между нами, – попросил Артем.
– Решено. Но ты мне бумагу напиши, я ведь не сам по себе, а от общества: так, мол и так, оставляю за собой две с половиной тыщи пудов семенной пшеницы бархатовских крестьян с обязательством не позднее первого марта полностью оплатить и вывезти.
Артем насторожился:
– А зачем тебе такая бумага?
– Видишь, Артем, если бы мы с вашим обществом договаривались, то и бумаг не надо, а так у нас получается частная сделка, и мне гарантии нужны. Ты откажешься, и куда я потом с этим зерном?
Артем засмеялся:
– Ох, и жук ты, Мирон, ухо держишь востро. Все, пишу, диктуй, а то наговорил мудрено.
Сложив документ, Мирон попрощался и вышел за ворота. Артем провожал, заглядывая в глаза:
– Сделка между нами, ни одна душа… Ты после поймешь мою просьбу и поверишь, что молчать выгодней.
– Да понял я, понял Артем. Бывай. Жду тебя до означенного срока.
В хорошем настроении возвращался домой Мирон Курбатов. Деньги у Артюхи есть, это он прикидывается. Сегодня же обежит своих мужиков и предложит выгодные условия, сомнений и быть не может, все согласятся под будущий урожай. А через неделю, гляди, и подводы подгонит, и деньги привезет. Так, еще одно дело решено, теперь сборы инвентаря и инструмента. Надо еще раз просмотреть список. Вот народится ребенок, у Егора Кузьмича жена в тягостях, надо будет зыбку повесить, а у нас ни пружины, ни крюка. Есть где-то на полках в сарае, надо посмотреть.
Вспомнились дети, и свои Гришка с Андрюшкой, и все другие – как они там? Шутка ли – отправить нигде не бывавших, мало что умеющих за сотню верст в тайгу, да еще с заданием свалить как можно больше леса, срубить барак, загончик для скота, а остальной лес нарезать шестиметровыми бревнами, чтобы подручными были. Самых молодых поставить со штыковыми лопатами кору сдергивать с сосны и ели, а потом рубить сруб барака, чтобы к приезду взрослых были стены и потолок с полом. Наказывал быть до крайности аккуратными, с корня валить только в разных местах, чтобы друг дружку не прибили спиленными деревьями. Ночью дежурных выставлять, потому что волки ходят, да и медведи, того и гляди, зачнут просыпаться. А весенний медведь шибко опасен. И тоже пожалел, что не отправил с ними собаку, тот же Трезор не пропустил бы любого зверя.
Подъехал к дому Банникова, вошел в ограду, Кирилл уже на крыльце. Внутри двора двое саней, вполовину загружены всячиной. Мирон улыбнулся:
– У всех такая же картина.
– Да, похоже. Только, смотрю я, Мирон, мало на семью двух подвод. Баба как начала выгребать посередь избы, без чего ехать невозможно – я посмотрел: воз.
Мирон засмеялся:
– Сани у тебя есть, а коней соберем всех, почаще менять будем, им же легче.
– Да я подумал, что растянемся по всему фронту на полверсты, – оправдывался Банников.
– И что с того? Нам только три деревни глубокой ночью пройти, а в тайге кто нас видит? Я с тобой посоветоваться хотел. Может, мне оседлать Вороного да доехать до ребят, посмотреть, как они там, ведь месяц доходит. А мы выедем не раньше начала апреля, когда снег сядет. Как ты на это?
–  Я бы тоже не прочь поехать. Парни с ума не идут.
– Передай мужикам, все наше семенное зерно, излишки, заберет Зноенко красноярский, дешево сторговались, но надо сбывать, с собой не утащишь. Пусть готовят мешки, чтобы скорей все утрясти. А я утром махну. Ты никому не сказывай, а то обид не оберешься, ведь каждому охота.

Перед сном сказал Марфе, что утром едет в тайгу, проверить, как там ребята. Она обрадовалась, а потом заплакала, поняв, что отец не привезет с собой сыночков.
– Мироша, может, хоть булочек или пирожков им постряпать? – с надеждой спросила она.
Мирон усмехнулся: «Вот дура баба! К ним пути самое малое двое суток, да их там пятнадцать человек, это короб надо пирогов вести». Но жену обижать не стал, сказал, чтобы на дорогу мяса свиного отварила и шмат сала положила, а буханку хлеба за пазухой сохранит. С вечера подготовил Вороного и Карего, в две смены будут везти, дремать придется в седле при тихом шаге, в крайнем случае, один раз можно остановиться, развести костер, на теплой земле уснуть пару часов. И кони отдохнут. По два мешка овса приготовил на каждого, проверил Трезора, на месте ли. Спал крепко, очнулся, когда жена уже укладывала в подсумок продукты. Оделся тепло, та же пуховая рубаха, меховые штаны, новый полушубок. Тулуп и две толстых попоны, чтобы лошадей на стоянке укрыть, увязал на свободном жеребце. Ружье и мешочек с патронами, взял и короткий обрез, мало ли что? Закрепил поклажу, легко сел на Вороного и поскакал улицей, Карий, пристегнутый к седлу, налегке бежал сзади. Село мирно спало.
Вот так же в конце января двадцать первого года, рано утром верхом же собрался он в уезд, к вечеру другого дня был у Колмакова, а тот ему новость: в уезде восстание, в Бархатовой местные мужики перебили всех коммунистов и комсомольцев, на кресте у церкви распнули молоденькую учительницу, потом кто-то сжалился, пристрелил, чтоб не мучилась. Два месяца в село налетали отряды восставших, все искали врагов, врагов не было, тогда искали самогон, ловили женщин или просто вызывали их через посыльных в сельсовет. Дважды врывались к нему в дом, пытали, почему не в отряде. Мирон столь уверенно говорил, что командующий армией оставил его специально для снабжения повстанцев хлебом и мясом, и гости убирались. Тут была доля правды, муку и мясо пару раз он отправлял в уездные городки, находившиеся в руках восставших. Как все это было ужасно! Потом пришла Красная Армия и разгромила бедных мужиков, загнав их в болота и глухие леса. Они выходили на милость власти больные, худые, обовшивевшие. Редко кого оставляли в живых, на всех лежал и дожидался жертв собранный материал, а брату Никифору повезло, его папка просто пропала, новое следствие вести не захотели, дали на всякий случай десять лет и отправили пилить тайгу.
Вот и сейчас такая же тишина, и она так же обманчива. Наверное, ее нарушат не выстрелы из охотничьих ружей, а длинные речи о новой жизни, какие-то лозунги, ребятишки в классе перед собранием будут взбираться друг другу на плечи и кричать длинные речевки, это ему дочка рассказала. А что будет потом? Неужели тех мужиков, что в невыносимых условиях после войны и восстания со слезами и потом пахали запущенные пашни, молотили скудный колос и все-таки делились им с государством – неужели этих мужиков лишат хозяйств, сошлют в чужие края, а дело отдадут Синеоким? Щербаков неглупый мужик, только и он уверен, что это единственный способ спасти бедноту и поднять сельское хозяйство.
Мирон так задумался, что чуть не проскочил сверток за деревней Ивановкой, его изрядно припорошило снегом, но следы конских копыт видны, это его ребята проехали, так что надо поспешать. Когда совсем развиднелось, Мирон потерял след, метнулся влево, потом вправо и понял, что ребята ушли с дороги, потому что в тайге снега меньше и кони идут легче. «Молодцы, сообразили!». Теперь он пустил вперед собаку, и она уверенно шла по следу. Вороной, знавший повадки Трезора, от него не отставал.
После отправки ребят в тайгу Мирон все чаще задумывался, а правильно ли он делает, вправе ли он брать на себя ответственность за десятки жизней, за судьбы молодых парней и девчонок? Ведь никто его не просил, он сам проявил инициативу и сумел убедить товарищей. Значит, он в ответе за тех, кто ему поверил. А как повернется жизнь на маленьком пятачке земли в середине тайги? Как она повернется в тесном бараке, где сойдутся семь разных семей, более того: семь разных женщин, которые близкими подругами никогда не были, и объединяла их только совместная работа их мужиков? Мирон даже ловил себя на мысли о том, что поздновато так глубоко вник в завтрашний день поселения. Ведь все первые дни и недели он потратил только на то, чтобы убедить мужиков уйти. А что там, в тайге? Да, пилить лес и корчевать, пахать и сеять, молотить цепами, веять на ветру, молоть на жерновах. Не проклянут ли его искушенные им крестьяне, не вернутся ли назад, к людям? Чем он может их задержать? Страхом, что все заберут? Так у них и так уже ничего нет. Страхом ссылки в тайгу? А сейчас они где? Своими же вопросами Курбатов загонял себя в тупик. Он чувствовал, догадывался, что есть у него в запасе какое-то слово, понятие, против которого никто из его супротивников ничего не сможет возразить. Какое это слово? Мирон даже разозлился на себя, что мало учился, рано бросил школу, мало читал и вообще ничего не знал, кроме родной своей земли. И вдруг слово это, которое он искал, ждал, находил и снова терял, вдруг оно ятно обозначилось в сознании: воля, свобода. Как бы трудно ни пришлось им на новом месте, они будут свободны, никто не будет ими командовать, и труд их будет виден каждый день. Мирон радостно и облегченно вздохнул: все встало на свои места.
Трезор впереди радостно залаял и заходил кругами. Мирон увидел кучи еловых веток, на них спали ребята, увидел холодный кострище. Значит, он идет чуть не вполовину быстрее, чем они. Ничего удивительного, он налегке. Мирон пересел на Карего, перекинув мешки с овсом на Вороного. И опять в путь. Легкой рысью, вслед за собакой и по видимым конским следам. Но в конце второго дня пути понял, что надо отдохнуть. Привязал к сосне лошадей, насыпал им полмешка овса, на спины кинул толстые попоны. Развел костер, предварительно зачистив под него снег, вскипятил котелок воды из чистого снега, шарнул в подсумке и нащупал мешочек. Вынул – пельмени. Марфушка, заботливая и любящая, это она озаботилась. Кинул в котелок две горсти пельменей, дождался, когда они сварились, и положенной в тот же мешочек деревянной ложкой с жадностью съел все и даже сурпу выпил. «Спасибо тебе, Марфуша, теперь я сутки могу не останавливаться». Размел еловыми ветками угли костра, закидал их снегом, из свежих веток выстелил постель, накрылся тулупом. Ружье и обрез положил рядом. Он слышал, что кони шумно улеглись, собака пристроилась рядом с ними. Дальше – тишина. Проснулся от того, что стало прохладно. Значит, надо вставать. Кони уже на ногах, слегка вздрагивают под попонами. Оседлал обоих, на Карьке укрепил мешки, тулуп и попоны, сел на Вороного и опустил повод. Вороной понял и пошел иноходью, всадник только успевал поймать след.
Ему приснилась Марфа, когда еще в девицах гуляла с Мироном. Все сходились на том, что краше девки в округе нету. Она была высока ростом, чуть разве пониже Мирона, крепка телом, лицо ее белело в окантовке черных волос, собранных в две толстые косы. Как-то Мирон осмелел и крепко обнял девушку, но упругие груди не пустили его к губам, Марфа засмеялась, поднялась на цыпочках и сама впилась в его губы. Скромная на людях, она вся светилась, когда их оставляли одних, она зацеловывала мужа, не выпускала из объятий, а утром, умывшись в теплой бане, смиренно чистила картошку и крошила лук, обливаясь слезами, а потом глядела, что же еще бросает в чугун свекровка, если суп у нее завсегда такой вкусный.
Мирон хмыкнул, вспомнив это, улыбнулся: а ведь могла жизнь его покатиться совсем в другую сторону. Залюбила его единственная дочь самого крепкого хозяина Ильи Афанасьевича Зарубина. На селе сразу видно, кто кому знаки внимания оказывает, хоть и пытается молодежь свои симпатии скрывать. Дочь его Арину красавицей не назовешь, но девка во всех смыслах приятная, и стройна, и чиста лицом, и грамоте обучена в губернской школе. Приехала она на лето, и попади ей Мирон на глаза, сразу парень ей понравился, влюбилась до тех пор, что сама стала на вечерках и в хоровод выводить, и желанным называть, когда игра того требовала. Мирошка сначала стеснялся, а потом махнул рукой, стал Арину с вечерок уводить, целовались и миловались в беседке в их яблоневом саду. Арина постарше года на два, да еще и в городе пообщалась с молодежью – вольней, чем деревенские. Довела она поцелуями парня до бессознательного состояния, сдернула с себя легкое платье, выхватила из стола стеженое одеяло, раскинула на садовый диванчик и парня за собой уволокла...
Встал Мирон, себя чуток прибрал, а она ему, даже не прикрывшись для приличия:
– Все, Мирончик, я своего добилась, в субботу засылай сватов.
Мирон штаны на все пуговицы застегнул и ответил:
– Никакой другой пользы, кроме минутной приятности, я на этом балясистом одеяле не нашел, потому никаких сватов. Любови у меня к тебе нету, кроме как помять да потискать, теперь еще вот и скамеечка.
Девка вскочила, платье свое надернула, на шею к нему:
– Мирончик, люб ты мне, и всегда милым и дорогим будешь. А жить мы как станем! Папочка дом в губернии купит, обещал, приданное даст великое. Что тебе, мужику, еще надо?
Мирон, может, и не стал бы девку позорить, не зацепи она его простым крестьянским происхождением.
– Арина Ильинична, извиняй за грубость, но в нашей семье потасканное мясо собакам выкидывают. Мне на деревенской девке надо жениться, чтобы дети моей и ее породы были, а не искал бы я в их лицах следы твоих бывших полюбовников. Так что прощай. А ежели в беседку пригласишь – с моим удовольствием. Я не избалованный, с тобой впервые мужиком себя почувствовал. Хоть за это спасибо.
А она с шеи не слазит:
– Приворожу, ни одна девка не будет нужна, кроме меня. Соглашайся, Миронушка, прошу тебя.
Мирон тихонько снял ее руки с шеи:
– Коли так страшно грозишься, совсем встречаться перестану, и на вечерки ходить тоже. А замечу, что колдуешь вокруг меня, утоплю в Зеленом пруду.
Да, было. Арина осенью уехала в губернию, отец и вправду купил ей дом, вышла замуж, приезжала каждое лето, пока отец был жив, при встрече грустно улыбалась и даже успела шепнуть, что ту ночь в саду всю жизнь будет помнить.
Мирон вздохнул, поудобнее расположился в седле, тронул уздечку. Конь перешел на иноходь, а человек продолжал думать о странностях судьбы. Женись он тогда на Арине, теперь бы в Париже разговаривал по-французски, в театры ездил на автомобиле и носил бы белый костюм, как проститутка. Возможно, Арина и любила бы его, скорей всего, вместе с другими хлыщами из парижских салонов. Все возможно. Только не было бы у него Марфы, скромной до застенчивости на людях и безудержной в ласках, когда видела, что муж в хорошем настроении, не устал, не измотан. Не было бы трех сыновей и маленькой Настюши. Трех сынов родила, а дочери все нет. И шепнула как-то под настроение мужу, что до тех пор будет его ласкать и голубить, пока не сделает он дочку, похожую на маму, на свекровь, такую же добрую, улыбчивую, статную да красивую. И вот родила. Правда, не совсем в бабушку, но девчонка хорошая, и любит ее отец какой-то особой любовью, как бы частичкой от той ласки и внимания, которые не додал в молодости жене своей.
Вышел на Кабаниху, пошел вдоль болота вправо, потом повернул и стал искать отметины на деревьях. Увидел первую, екнуло сердце: все пока правильно. Ни на минуту не останавливался, только коней сменил, и уже к вечеру выскочил на поляну. Дежурный было ружье вскинул, потом заорал:
– Ребята, Мирон Демьянович!
Перестали визжать пилы, топоры плотники воткнули в недотесанные бревна, все кинулись к гостю. Мирон заметил, что сыны не спешат опережать друзей, и это правильно, хорошо. Освободили коней от поклажи и седел, отпустили к своим лошадям, которые в ближайшей низинке добывали старую траву. Мирон осмотрел сруб, не все чисто, но пойдет. Обошел очищенную поляну, где надо будет корчевать корни и пахать, потом и сеять. Будет хлеб – выживем, не родится – придется брать на стороне, а это опасно, можно себя обнаружить. Собрал всех до кучи: похудели и возмужали, лица, задубевшие от холода, мозолистые руки в ссадинах. Глянул в котел: каша, масло застыло сверху.
– Все ли нормально у вас? Мы там переживаем, что вы голодные и холодные, изробленные.
– Все у нас нормально, Мирон Демьянович, теперь еще лучше стало, теплее.
– Вижу, последнюю клетку сруба рубите? Все, больше не надо, в высокий барак нам тепла не нагнать. А где загон для скотины надумали?
Повели, показали место под густым лесом.
– Жердей поперек наколотим прямо к соснам, и сверху перекроем жердями, а потом еловыми лапами, как и барак.
– Правильно. А на барак мы большие полога привезем, чтобы дождь скатывался. А вот хочу вас спросить: не сбежите с нового места? Не оставите стариков одних?
Ребята заулыбались:
– Когда все приедете, веселей будет, мы уж посчитали: одних девчонок больше двадцати.
– Вот и славно. Тут мы вас и переженим, чтобы за невестами по округе не бегать.
Парни засмеялись. У Мирона с души отлегло: будет расти новая деревня, вдали от мирской суеты, от революций и изломов крестьянской жизни. Ребятам этого говорить пока не надо, а родители, похоже, уже все поняли.
Вечером подозвал сыновей, приобнял, Григорий отшатнулся:
– Что ты, тятя, ребята увидят – засмеют.
– Какой может быть смех, когда родной отец сыновьям рад? Скажите мне, все ли так хорошо в вашей артели? Еще на месяц вас оставим, потому следно бы знать, чтобы вражды не было, не дай бог, и драки?
Андрей тоже вмешался:
– Тятя, не надо переживать, не без того, ругнемся, но без злобы.
– Ладно. Мать вам поклоны шлет, благословения, тоскует.
– И мы скучаем. Как там меньшие?
– Нормально. В школу ходят.
– Тятя, а разве в селе не заметили, что пятнадцать парней пропали? – спросил Григорий.
Отец улыбнулся:
– Как-то подошла ко мне одна девица и спрашивает…
– Варя?
– Она.
– Ну и все, а остальные мне не интересны.
– Спать холодно, устаете?
– Привыкли, тятя, – ответил Андрей, – никто не жалуется. Если кому-то тяжко, мы же видим, укладываем и все тулупы на него – мокрый встает.
– Ладно, ложитесь спать. А я пройду вокруг поляны, посмотрю.
Трезор увязался за Мироном, прошли с полверсты, вдруг собака подала голос и припала к ногам хозяина. В темноте он ничего не мог видеть, потому тихонько стал отступать к лагерю, догадываясь, что где-то рядом зверь, а какой и сколько – не ведомо. Еще и костра не видно, а услышал Мирон дикое ржание коней. Значит, не один зверь, в кольце поляна. Так действуют только волки. Мирон поднял ружье и выстрелил: вдруг не проснулись ребята, со страха кони могут сорваться с привязи, попробуй потом поймать. Он бегом кинулся к лагерю, издалека кричал:
– Огня, в костер огня, и к лошадям костер!
Призывный протяжный вой вожака собирал стаю, это по ту сторону. Способ охоты этого зверя знают все таежники. Если лошади в куче, надо налетами и даже прыжками сорвать их с привязи, разогнать, а потом выбрать одну и загнать до смерти, вырывая в прыжке куски мяса с боков и холки. Пятеро с ружьями уже стояли по ту сторону испуганных лошадей и стреляли в темноту. Костер развели с трех сторон, оградив огнем коновязь. Мирон понимал, что жизни не будет от хищников, если удастся вырвать хоть одну лошадь. Не удастся сегодня – будут ходить каждую ночь. Значит, конец работе, не спавшие парни утром будут валиться с ног. Единственный выход – суметь убить хотя бы одного зверя.
– Прекратить стрельбу и притихнуть! – приказал он, а сам лег за поваленной сосной и метался взглядом по всему направлению. Волки перебегали с места на место, прячась от света костров, но Мирон не успевал поймать на мушку ни одного. В азарте охоты звери подсознательно сужали полукружие, и вот уже один встал передними лапами на пень, чтобы лучше разглядеть волнующихся лошадей. Мирон приподнял ружье и ударил сразу из обоих стволов. Волк подпрыгнул, сделал несколько предсмертных бросков в сторону поляны и упал.
Все, что случилось потом, Мирон видел собственными глазами и не верил. Стая налетела на убитого собрата и за несколько минут порвала его на куски. Мирон перезарядил ружье и двумя одиночными выстрелами убил одного и ранил второго волка. Стая взвыла, крупный самец кинул убитого себе на спину и пропал в темноте, раненый волк выл недолго, либо он сдох, либо его задавили товарищи. Через минуту стало тихо. Мирон не решился выходить с осмотром, лучше дождаться дня. Кони успокоились и жались к теплу костров. Сон был окончательно испорчен, никто не ложился, четыре человека с ружьями на изготовке ходили по краю поляны, всматриваясь в темноту. Остальные сидели у костра и дремали. Мирон благодарил судьбу, что приехал именно в это время, ребята не сумели бы правильно организовать отпор и могли потерять несколько лошадей. Еженощные налеты вызвали бы панику, не исключено, что молодежь просто бросила бы имущество и подалась домой. Мирон не хотел об этом думать, но такое опасение было. Конечно, ему придется пожить здесь с недельку, завтра взять с собой троих ребят постарше и пройти по следам стаи. Если ее лежбище в пределах нескольких верст от лагеря, то надо вести отстрел каждый день, чтобы остатки стаи ушли во имя спасения будущих детенышей. Не менее четырех верст прошли охотники по следам зверей, находили места, где они, голодные, доедали своих сородичей, но нигде не лежали. Когда волки перестроились и пошли цепочкой, след в след, Мирон остановил ребят:
– Теперь они пойдут до своих владений, скоро начнутся свадьбы, волки не будут уходить далеко от своих нор. Это значит, что вы будете жить спокойно, а я отправлюсь домой, там сейчас самая пора сборов. Ждите нас в первых днях апреля.

Щербаков сел в поезд на губернский центр поздно ночью. К концу рабочего дня позвонил помощник секретаря губкома партии, и сказал, что его приглашает для беседы секретарь губкома товарищ Булгатов и ждет в 10 часов утра. Никогда раньше его в губком не приглашали, туда ездил на совещания и пленумы секретарь укома Лырчиков. Щербаков ему позвонил, но Лырчиков трубку не взял, ответила секретарша приемной, ей и передал, что в ночь выезжает в губком по телефонному вызову.
До губкома пришлось добираться пешком, в вестибюле сотрудник ГПУ проверил документы, спросил, есть ли оружие, револьвер в кобуре забрал и спрятал в металлический шкаф. К Булгатову его пригласили сразу, из-за массивного стола, заваленного бумагами, вышел крупный мужчина чуть старше гостя, русые волосы беззастенчиво распадались на прямой пробор при первом же движении, и он пытался их взмахом руки успокоить. Из-под густых бровей внимательно смотрели большие карие глаза. Все лицо было словно вырублено из камня: широкий выпуклый лоб, большой нос и массивные губы. Однако в целом хозяин кабинета производил приятное впечатление: здоровый сибирский мужик! Щербаков отметил, что костюм не новый, да и рубашка утратила шик, только широкий галстук выделялся из всей одежды.
– Здравствуйте, товарищ Щербаков, рад нашему личному знакомству. Кратко обрисуйте обстановку в уезде.
– Политическая ситуация спокойная. В социальном плане проблемы, если в городе есть работа и возможность существовать, то в деревне все острее встает вопрос бедноты. Крепкие хозяева берут только сезонных работников, а создавать государственные производства мы не можем, нет средств.
Булгатов что-то записал в своей тетради и спросил:
– Крепкие хозяева, как вы выразились, как относятся к партии, к советской власти?
Щербаков помолчал. Рассказать ему о позиции Курбатова? Наверное, да, потому что он достаточно ясно все обозначил.
– Товарищ Булгатов, у меня недавно была встреча с одним из крупных землевладельцев, достаточно откровенная. Он тоже по-человечески переживает за бедноту, но считает ее появление и распространение при советской власти иждивенчеством. Я ему предложил взять в свое хозяйство десяток бедных, слабых, оказать им практическую помощь, а не соболезновать. Он решительно отказался, более того, сказал, что ни один хозяин на такое не пойдет.
– Вот! – воскликнул Булгатов. – Вот в чем соль! Они никогда не пойдут на смычку с беднотой, потому что богатство, деньги заглушают сознание, даже бывшее когда-то в сибирском крестьянине христианское сострадание! Хорошо, сегодня так. А завтра? Что он говорит о завтрашнем дне деревни?
Щербаков на мгновение в памяти вернулся в тот разговор с Курбатовым, чтобы точнее выразить его мысли.
– У меня сложилось впечатление, что, во-первых, сегодняшняя политика государства в отношении собственника в деревне крепких мужиков устраивает, он даже выразил благодарность; во-вторых, они уверены, что государство ничего менять не будет, потому что сейчас оно в меру получает хлеб и иные продукты, потому менять что-либо ему, государству, просто экономически не выгодно. Я вам излагаю суть, разговор наш был более пространный.
Булгатов встал с кресла и прошелся по кабинету. Закурил. Спросил:
– Вы не курите?
– Курю, но редко. И думаю бросить – ничего полезного в этом нет.
– Молодец. А я не могу бросить, не хватает воли. Ладно. Всеволод Станиславович, назревают крупные перемены в экономической политике. Товарищ Сталин считает, что надо окончательно решать вопрос с собственником, иначе не совсем понятно, что у нас за государство: революцию делали под лозунгами «Землю – крестьянам, фабрики и заводы – рабочим!». А на деле? Рабочий класс вкалывает на того же хозяина, а крестьянин голодает в деревне. Вам предлагается перейти в аппарат губкома, кстати,вы будете секретарем обкома по делам деревни. Дело очень сложное. Вы читали работы Ленина? В частности, «О кооперации» и другие, связанные с политикой в отношении деревни? Не сомневался. Ленинский план кооперации, который, как мы считали, будет положен в основу решений съезда партии, уже не упоминается в ЦК. Речь идет об объединении крестьян в коллективные хозяйства, колхозы. Какие мысли у вас по этому поводу?
Щербаков смутился: если вопрос решен в ЦК, какое значение могут иметь его мысли? Но надо отвечать.
– Сергей Иванович, я уже частично ответил на этот вопрос. Класс собственников, настоящих кулаков, который вырос на идеях НЭПа, никогда не пойдет на объединение с беднотой.
– И не надо! – хлопнул его по плечу секретарь губкома. – И ради бога! Мы просто от него откажемся. Заберем все хозяйство и самого загоним за Полярный круг или в тайгу. Пусть вымрет там вместе со своими потомками, чтобы освободить дорогу новому, колхозному крестьянству. Вы имеете возразить?
Щербаков кивнул:
– Так называемые крепкие крестьяне – они должны стать нашей опорой в деревне. Они умеют вести дело, они предприимчивы, чутки к новинкам. Надо предложить им такие условия, чтобы их экономически устраивало присоединение к хозяйству бедноты и малоимущих крестьян. Да, это проще всего: отобрать и изгнать, но кто останется? Те, кто не в состоянии вырастить хлеб или развести коров? И что мы будем делать с этими колхозами? Кстати, я проанализировал два года существования до восстания двадцать первого года нашей коммуны «Заря». Десятки тысяч рублей государственных вложений, и никакой отдачи. Полное нравственное разложение, несколько семей жили, так сказать, коллективно, под одним одеялом. В том числе, члены партии. Выходов на работу даже при их весьма условном учете – 70-80 дней в году. Коммунары нанимали местных крестьян – это ли не пародия на коллективный труд?
Булгатов остановился напротив Щербакова, тот встал.
– Всеволод Станиславович, я ценю вашу откровенность, но вы мне этого не говорили, а я не слышал. Вы, конечно, понимаете, что эти идеи рождаются не в моем кабинете и даже без моего участия. Но выполнять решения партии придется нам.
Оба долго молчали, наконец, заговорил Щербаков, Булгатов ждал его реакции.
– Сергей Иванович, я тоже ценю ваше доверие, но прошу меня правильно понять: подобная тактика переустройства деревни не находит в моем понимании поддержки. Поэтому взяться за ее реализацию я не смогу.
Булгатов насторожился:
– Вы хотите сказать, что отказываетесь выполнять решения будущего съезда партии? Всеволод Станиславович, так вы тогда определитесь, с нами вы или против нас? Отчего это у вас такое, я бы сказал, уважительное отношение к крепким хозяевам? Неужели вы не понимаете, что они нажили свои состояния на эксплуатации менее удачливых своих односельчан.
Щербаков ухватился за эту фразу:
– Вот именно, менее удачливых, менее сообразительных, менее грамотных. Мы должны признать, что новый, советский крестьянин уже родился, это нынешний предприимчивый мужичок, продукт новой экономической политики, нашей политики. Почему мы должны от него отказываться, более того – изгонять из деревни? Давайте находить с ними общий язык, поставим их умение работать на службу будущих колхозов, или как их там.
– Вы противоречите сами себе, – резко сказал Булгатов. – Только что говорили, что крепкие не пойдут на союз с беднотой, а сейчас предлагаете их уговаривать.
– Не надо уговаривать, это не тот народ, который может поддаться агитации. Надо выработать такой экономический механизм, который бы позволял провести объединение и сохранить какую-то часть доходов хозяина. Я уверен, что это реально. Когда мужик станет перед выбором: или у тебя все забираем, а тебя с семьей высылаем на верную гибель, или ты принимаешь наши условия, где прописаны твои обязанности по ведению хозяйства и доля от его прибыли.
Булгатов долго молчал, курил и ходил по кабинету. Доводы Щербакова он понимал, даже почти был уверен, что таким путем развиваться можно. Ради семьи и своего дела кулак пойдет на уступки. Конечно, нужен контроль, и его можно обеспечить, но в сегодняшней политической ситуации, когда сам Сталин объявит конец НЭПа, даже разговор о такой тактике заводить опасно. Да, Щербаков умный и думающий руководитель, но ставить его на дело, в справедливость и разумность которого он не верит, нельзя. То, что он откажется – не аргумент, будет решение бюро, и согласится, как миленький. А как он работать будет? Да это невозможно!
– Товарищ Щербаков, останьтесь до следующего утра, наверное, у вас найдутся вопросы к губисполкому, займитесь ими, а завтра снова в десять ко мне. Мы продолжим разговор, правда, в несколько ином ключе. До завтра.
Булгатов пожал Щербакову руку, и в этом рукопожатии тот почувствовал доброжелательность, сердечность. Хотя это могло ему показаться.
Он сразу пошел в управление народного просвещения, потому что строительство школ в трех волостях так и не начиналось, а было записано в решениях съезда депутатов. К заведующему его не пустили, очень занят подготовкой документов для губкома партии, разговаривал с заместителем. Тот долго не мог понять, о чем спрашивает посетитель, и когда до него дошло, что это председатель уездного исполкома, заместитель засуетился, нашел какие-то бумажки и развел руками:
– По нынешнему году строительство школ в вашем уезде не планируется.
Щербаков возмутился:
– Но было же решение по трем школам!
Заместитель опять развел руками:
– Ничем не могу помочь, все финансы использованы на других объектах.
– И вы считаете, что это в порядке вещей? Президиум совета принимает решение, а кто-то из чиновников направляет средства на другие объекты?!
– Ничем не могу помочь! – И заместитель широко развел руки.
– Простите, вы не дирижер по образованию?
– Нет. С чего вы взяли?
– Вы так энергично разводите руки, что поневоле ждешь начала увертюры. Хотя, на самом деле – финал.
– Простите, я вас совсем не понял, – изумился заместитель.
– Зато я вас очень хорошо. Будьте здоровы!
Пошел в комитет культурно-массовой работы. Приняли вежливо, усадили за стол, спросили, кто и по какому вопросу.
– Я председатель уисполкома, а вопрос у меня один. Очень мало даете нам подписки на сельские читальни, совсем мало поступает книг и журналов. Как же мы будем поднимать культуру на селе?
Молодая женщина, которая приняла его в кабинете, достала папку, посмотрела и улыбнулась:
– Действительно, ваш уезд как-то неловко обошли. Обещаю вам: со следующего квартала на каждую читальню будут губернские и центральные газеты, по крайней мере, пять наименований. А книги – вы удачно подъехали, мы сегодня заканчиваем разборку поступлений из столицы, вы можете сами отобрать интересное.
Щербаков вошел в комнату, заваленную книгами. Стопками сложены труды Ленина и Сталина, дальше новые романы советских писателей, сборники стихов поэтов. Несколько стопок детской литературы. Он обратился к гостеприимной даме:
– Простите, мы так и не познакомились. У меня сложное имя, Всеволод Станиславович, а вы?
– Нина Николаевна. Можно просто Нина.
– Понимаете, я без транспорта, но наши машины в город ходят. Если мы отберем и отложим нужные книги, а вы, надеюсь, мне поможете, можно забрать их позднее?
– Конечно. И я с удовольствием вам помогу.
Она переносила отложенные Щербаковым книги и проходила мимо него так неосторожно, что всякий раз задевала своей грудью. Щербаков понимал этот язык движений и жестов, на обратном пути остановил Нину, развернул лицом к себе и спросил:
– Я вам понравился?
– Да, – она смутилась.
– Вы мне тоже.
Он стал целовать ее, она пятилась в ту маленькую каморочку, в которую носила книги, выключила свет…
– Вы сегодня уезжаете?
– Нет, оставлен до утра.
– Я могу вас пригласить к себе, у меня отдельная квартира, досталась от родителей.
– А они?
– Они уехали еще в начале двадцатых, когда была разрешена эмиграция интеллигенции. Мой отец профессор, он сейчас в Берлине, но все результаты исследований публикует в наших журналах. Потому ко мне отношение вполне приличное. Простите меня, я вела себя отвратительно, но я женщина, и я почувствовала, что вам приятна. Вы не считаете меня городской шлюхой?
Он осторожно обнял Нину и поцеловал в шею.
– Вечером мы продолжим выяснения отношений, хорошо?
Он записал адрес и телефон Нины и пошел в отдел здравоохранения.
Руководство медицины никак не могло направить в уездную больницу инфекциониста с высшим образованием, а количество больных язвами, чесоткой, трахомой и прочей дрянью росло. Сегодня он решил кончать с дипломатией и переходить на мужской разговор. Но, увы, мужского не получилось, потому что главной по инфекционным заболеваниям оказалась женщина. Щербаков был настолько разочарован, что даже она это заметила.
– Простите, вас что-то не устраивает?
– Нет-нет, все нормально, просто по бумагам на вашем месте должен быть мужчина.
– Был и весь вышел. Кто вы и что конкретно хотите?
Щербаков представился и назвал проблему.
– Вы всегда такой везучий? – спросила дама.
– Сегодня сразу после обеда, – улыбнулся он.
– Только что приехала из соседней губернии врач, опытная, стаж десять лет. Работала в уезде, но – особые обстоятельства, вам это не надо. Я ее к вам направлю, только решите вопрос с квартиркой, желательно бы к бабульке, потому что у нее дочь школьница.
– Я буду в кабинете послезавтра с утра, пусть приходит, все решим. Спасибо вам.
– Ладно, чего уж там, лечитесь.
Нина встретила его у подъезда небольшого особняка, провела на второй этаж, достала комплект мужского белья, пижаму и брюки и отправила в ванную.
У порога остановились:
– Мы так и не договорились, как мне вас называть.
– Наты и только Севой, так меня звала мама.
– Она с вами?
– Это потом.
– Да, эту спальную пару я купила папе перед отъездом, но он не захотел брать. Она чистая и проутюженная.
Щербаков вполне мог проспать встречу в губкоме, если бы не Нина. Они пили кофе и молча смотрели друг на друга.
– Ты, конечно, женат?
– Уже нет. Полгода назад жена оставила меня. У нас не было детей, она считала, что в этом виноват я со своей нервной работой.
– Прости, это не имеет никакого значения. У меня был муж, но он предпочел уехать за границу. Я осталась. Я не могла уехать, оставить родные места. Папа часто звонит и плачет, но по каким-то соображениям возвращаться боится. Ты будешь заезжать ко мне?
– Буду, обязательно буду. Нина, а как ты живешь материально? Ведь зарплата в культуре, как я понимаю, не особенно высока?
– Да, но я тебе откроюсь: папа перед отъездом купил коробочку золотых колец, я время от времени продаю их в комиссионке.
– Нина, я иду на важную беседу, перед отъездом забегу к тебе на работу, уеду вечерним поездом.
В приемной попросили подождать несколько минут, вскоре из кабинета Булгатова вышли трое мужчин, явно после строгого разговора. Щербакову предложили входить.
Булгатов протянул ему руку через стол, указал на стул у приставного столика и сразу спросил:
– За ночь ваши представления о крестьянском вопросе явно не изменились. Но у вас еще есть время. Съезд партии будет в конце года, с января мы становимся областью, надо будет дробить уезды на районы. Работа не техническая. Хотелось, чтобы районы были примерно одинаковой экономической силы. Вот тогда я призову вас, и попробуйте отказаться. Нет у нас, большевиков, права выбирать рабочее место. Вот это усвойте и поезжайте в уезд. Естественно, о нашем разговоре никому. И старайтесь понять, что именно беднейшее крестьянство является нашей опорой в деревне. Без этого вы не сумеете провести линию партии. Все. До свиданья.
Никуда не заходя, Щербаков позвонил Нине, и они встретились у ее дома. Поезд утром. В семь часов Нина тронула за плечо:
– Сева, пора.
Он быстро умылся, выпил чашку чая и вышел на крыльцо. Зимнее утро занималось. Хотелось жить.

Вернувшись в село, Мирон обошел все семьи, из которых ребята были в тайге, успокаивал, что все нормально, парни молодцы, держатся дружно, работают споро, сруб барака почти готов, пригон для скота определились, как будут делать. Продукты есть, мясо рядом бегает, никто не похудел, с лица не спал. Матери вытирали глаза фартуками, отцы гордились. Заодно с хозяином выходил во двор и обсуждал поклажу. Списки самого необходимого были у каждого, но Захар Смолин удивил:
– У меня пасека на двадцать ульев, все сидят в зимовнике, я их вместе с домом брату оставляю, но один улей укрою овчинами и довезу. Пасеку разведем – чем плохо?
– Верно мыслишь, Захар, хорошее дело.
В трех дворах делали кибитки для ребятишек. На санных полозьях стелили пол, выставляли основу, обшивали сухим тесом, а потом изнутри и снаружи толстой кошмой и овечьими шкурами. В каждой кибитке по середке ставится железная печка, обложенная каленым кирпичом, труба выходит через потолок. Чтобы не было возгорания, потолок в этом месте из асбестовых листов выстилали. Мирон настоял, чтобы упряжку делали под двух лошадей, да коней подбирали смиреных.
Среди дня в калитку вошел мужчина в рванье, в разбитых пимах, голова женской шалью обмотана. Марфа первая кинулась к окошку, когда залаяла собачонка, пригрели взамен Трезора, оставленного в тайге у ребят, позвала мужа:
– Вышел бы ты, Мироша, хлеба возьми да сала, убогий человек зашел.
Мирон взял завернутую в тряпицу милостыню и вышел на крыльцо. Мужчина стоял посреди ограды, развернул шаль с головы, Мирон ахнул:
– Никифор, братец ты мой родной!
Никифор поднял руку:
– Мирон, на мне вши живут, как на выпасах. Я на улицу выйду, а ты баню протопи хорошо, одежу спалим, а сам отмоюсь да волосы остригу с бородой вместе.
Мирон кинулся к бане, быстро подпалил сухие дрова, воды полно, каждый день подтапливают, чтоб скотину теплым поить, да и самим после работы обмыться. Никифор стоял в ограде.
– Откуда ты сейчас?
– С уезда иду, к людям боюсь проситься, днем кто бросит кусок, тем и жил.
– Ладно, пошли. Одежу всю перед баней скидай, у меня там бутыль с керосином, вилами откину и подпалю. А ты парься, я сейчас ножницы принесу.
Остриг брата наголо, бороду, сколько мог, потом бритвой прошелся. На тело смотреть боялся: все кости наголе.
– Вытирайся насухо, я тебя осмотрю.
Фонарем осветил всего, ни одной насекомой не увидел, подал кальсоны и рубаху, фуфайку банную, пошли в дом. Марфа заплакала:
– Господи, и в чем у тебя душа держится?! Садись, я тебе супу горячего налью.
– Мирон, – повернулся брат к брату. – Пойдем в избушку, там и поем, там и поживу пока.
Марфа обиделась:
– Никифор, или ты думаешь, что побрезгую я братом мужа своего? Никуда не ходи.
– Нет, Марфушка, надо карантин пройти, чтобы вас еще вшами не наградить. Пошли, Мирон.
Сели в избушке, тепло, суп остывает, Никифор улыбается: отвык от горячего. Поел немножко, и чашку в сторону: как бы живот не скрутило.
– Ты где был, скажи, – спросил Мирон.
– По Северной Двине на Архангельск лес сплавляли.
– Все пять лет?
– Нет, первые три года кирпичи делали в Свердловске, а потом чуть не весь лагерь перебросили туда. Ну, брат, там гибель, каждый день покойники, кормежка – в иное время в рот бы не взял, а куда деваться. И норма. И дисциплина. В общем, в другой раз, ты мне поспать разреши.
Мирон возмутился:
– Ты отвыкай от тюремных замашек, ты дома. Больше скажу: я с семьей уезжаю, ты в доме хозяином остаешься.
– А ты надолго?
– Насовсем. Продуктов всяких полно, и скот во дворах, я только коней заберу, тебе пару оставлю. Марфа потом тебе все укажет. Оклемаешься – женишься, бабы в селе есть.
Никифор даже испугался этой новости:
– Мирон, а ты-то куда, в ум не могу взять?
– Потом скажу, перед отъездом. Так спокойней и тебе и мне. Спи. Проснешься – иди в дом.
– Нет, я тебя позову. Нельзя мне пока, Мироша.
Утром Мирон постучал в избушку, Никифор откликнулся.
– Выходи на свет божий, буду тебя обследовать.
В теплых сенях на солнышке у окна Никифор разделся донага, брат внимательно его осмотрел и не заметил ни одной вши.
– Оттуда привез или дорогой нахватал?
Никифор медленно одевался и говорил:
– Там заедают, как-то еще господь спас от тифа да дизентерии, задрищиваются мужики до смерти.
– И много вас там?
– Тысячи.
– И все за восстание? – удивился Мирон.
– Э, брат, мы тут ничего не знали, а там сошлись повстанцы, со всех краев и волостей. Оказывается, вся Россия полыхала, только не разом, без атамана. Мирон, явись на этот случай Стенька Разин – и Кремлевские стены не удержали бы. Тамбовских было шибко много, они долго держались, но как против пулеметов да пушек? Распнули Россию евреи, как Христа нашего в тот момент.
– Ты, примечаю, веровать стал? – поинтересовался Мирон.
– А там, брат, без веры не выжить, потому как одна надежа – на Бога.
Мирону интересен был этот разговор:
– И спасал он тебя?
– Многажды. И когда в воде бревном по голове ударило, камнем ко дну пошел, к тому же течение, а потом ребята говорят: бревно всплывает, и я на нем. Достали, откачали. Или вертухай, ну, конвойный, однажды обозлился на меня, я раз упал от кружения головы, второй, потом ребята поддержали, вроде пошел, а он злобно так на меня смотрит. Молодой парнишка, срочной службы. Кто в них такую ненависть к нашему брату воспитал? Потом самостоятельно стал идти, а с повала, сил нет на нет. И упади я опять. Тот взревел, винтовку вскинул и стрелил. Осечка. Он вдругорядь. Опять осечка! И погодись тут начальник конвоя. «Двое суток ареста!». Это солдату, за то, что оружие отказало в нужный момент. А на меня посмотрел, вроде даже улыбнулся: «Живи, – говорит, – раз под стволом не умер». Да много чего.
– Иди, баня жаркая, чистое белье в предбанке, веник замочен в кадке, попарься, фуфайкой накинься и в дом заходи, хватит по чуланам прятаться, не у чужих людей, а у родного брата. Смело заходи, Марфа ушла к женщинам, что-то там обсуждают, велел ей начасика два задержаться.
Никифор одел братову рубаху и штаны домашние, поглядел на себя в зеркало и заплакал:
– Синеокий живой?
– Что ему сделатся, жив, попиват, в партии секретарь, он один, считай, из большевиков-то остался после восстания.
– Никифор, я его убью. Мы в избушке на заимке скрывались, собирались на Север податься, там, сказывали бывалые, советской власти еще нет. Зайцев ловили петлями, стрелять боязно, и вот я петли проверяю, а он, падла, на меня глядит, саженей десять между нами. А у меня ни ружья, ни лыж, где же его догонишь. Я только крикнул: «Синий, если продашь, не я буду – живым в землю закопаю!» Продал, сволочь, не успели мы и версты отойти, «куманьки» верховые, брать не стали, перестреляли всех, и я упал. Даже не ранен. Лежу и думаю: «Вот она, смерть-то, какая простая штука. Сейчас подъедет молодой солдатик, мой годок, нажмет на курок, выстрел услышу, пулю услышу, и как она мне в сердце упрется – тоже услышу. И вдруг голос: «Заворачивай назад, нечего коней мучить. Кто раненый, сдохнет от холода». Вот тогда я и понял, что есть Бог, это он от меня смерть отвел, я же ее вот как тебя видел.
– Кого? – насторожился Мирон.
– Смерть. Стоит рядом и ждет. Вот как баба стоит у крыльца и дожидатся, когда мужик дом на клямку закроет, если в гости надолго пошли. Так и она.
Мирон встал:
– Ладно об этом. Марфа тебе суп с лапшой и курочкой сделала, похлебай. Ну, а потом и по-настоящему есть станешь, поправишься, наша порода живучая.
Пока Никифор со сдержанной жадностью хлебал лапшу, уже не особо опасаясь, что будет мучиться животом, брат рассказал ему о новой жизни, о полной воле для предприимчивых мужиков, теперь есть твердый налог, и никто не приходит выгребать твой хлеб. Он сказал, что это тоже результат восстания, власть поняла, каковы шутки с русским мужиком, и ввела НЭП, новую политику, по которой все стало, как было до советов: паши, сколь хошь, хозяйство держи, сколь можешь, нанимай работников, только по договору и плати исправно. Никифор слушал и ушам своим не верил.
– Выходит, брат, не зря воевали, не зря гибли и вшей кормили.
Мирон стукнул ладошкой по столу:
– Обошли они нас, Никифор, и получается, что все – напрасно, зазря. Мы с пупа срывали, корчевали и распахивали леса, плодили скот, строили амбары и машины покупали. Я молотилку стационарную купил, сколько скота продал, сколько пшеницы свез за это немецкое железо. И опять зря.
– Что же случилось такого, брат, объясни! – Никифор и есть перестал.
– А то, что имеет власть намерение все у нас отобрать и раздать бедноте.
– А если ты не отдашь?
– Поеду на твое место лес валить. И семья.
– А народ? Хозяева возмутятся, это опять восстание?
– Нет, Никифор, теперь никто и голоса не поднимет, стричь будут, а они молчать, вот как ты у меня вечор в бане.
– Брат, а ты?
И тогда Мирон подробно рассказал брату про исход семи семей из села в глухую тайгу, где построят дома, распашут земли и будут жить, как отцы их и деды жили.
– Меня ты с собой не берешь?
– Это хорошо, что ты вовремя пришел, дом и хозяйство на тебя оставлю. Ты пока нигде не показывайся, чтобы в случае чего – ничего не знаю, пришел, – а брат знал, что приду – перелез через заплот, ключик под вязаным кружочком около двери, открыл, пусто, а на столе записка. Я тебе ее покажу и на столе оставлю. Записка такая: «Брат мой Никифор Демьянович остается собственником всего, что от меня осталось». И все. Говорил я с одним человеком, у купца Колмакова встретились, похоже, они и сами не знают, что с деревней делать. Он даже предложил мне взять с десяток беднейших хозяйств и работать вместе, но и доход делить подушно.
– И что ты ему ответил?
– Сказал, что ни один крепкий хозяин на это не пойдет.
Никифор помолчал, потом спросил:
– А ты не погорячился, брат? Ты пока чувствуешь себя наверху, а если вот так, как говоришь, зачнут прижимать – может, действительно, собрать нищету да научить работать?
Мирон засмеялся:
– Не дадут. Я уже эту думу думал. Может, на первых порах потерпят, а потом все равно уберут. Они, Никифор, сибирского мужика боятся, нашим братом управлять не можно, не привыкли мы, чтобы кто-то понукал. Говорят, даже Ленин побаивался сибиряков, мол сибирский крестьянин – волю взял. А при той системе все равно будут надзиратели, счетоводы, учетчики. Они шагу не дадут ступить.
– Тогда меня ты зачем оставляешь?
– Чтобы посмотрел, что здесь и как будет разворачиваться. Не знаю, есть там умные люди или все одержимые – как можно разорить хозяйство и создавать непонятно что? Скотину я всю сбыл, осталась одна корова да нетель на всякий случай. Да бык с боровом на мясо, если придется еще зиму жить. Зерно все продал. Пилораму завтра мужики разберут, под вид ремонта, а другие мужики оставляют пимокатню, мельницу, молоканку, маслобойку. Не думаю, что из дома тебя выпрут, ну, а если что – найдешь, где приткнуться, я все равно буду тайно приезжать. Весной, как пути наладятся, скот буду перегонять от степняков, тогда и заберу тебя.
Хлопнула калитка, залаяла собачка, в дом вошли трое мужиков. Увидели Никифора, обрадовались, пообнимались. Сели на лавку вдоль стены.
– Чай пить будете?
– Нет, Мирон, дело поважнее. Киваев был в уезде, встречал на станции своих родственников и слышал радио. Говорит, женский голос предупредил, что на следующей неделе в губернии будет бушевать стихия с сильным снегом, ну, она это по-другому называла, только мы вскинулись: а заметет-забьет все дорожки, как будем добираться? Не лучше ли скорей сняться и уйти, а потом пусть бушует, хоть следы спрячет.
Мирон кивнул:
– Правильно мыслите, мужики, вы посидите, с брательником поговорите, поинтересуйтесь, как живется ссыльным в холодных краях, а я сбегаю до сельсовета, там телефон есть.
Долго крутил ручку, пока ответила барышня:
– Квартиру купца Колмакова вызови.
Ответил приятный женский голос, он сразу узнал Зину.
– Зина, это Мирон Курбатов позвонил, хозяин срочно нужен.
– Одну минуточку, Мирон Демьянович, он в столовой. Сейчас позову.
Ждать пришлось долго. Наконец, голос Колмакова:
– Извини, у меня гости, ребята приехали, друзья. Что стряслось, что ты такой напуганный, как Зиночка говорит.
– Скажи мне, Емельян, правда, что погода резко переменится? Пурга или что там обещают?
– Я тебя понял. Вчера и сегодня передают предупреждение, чтобы на следующей неделе отменить все выезды за пределы населенных пунктов, с Урала идут штормовые ветры со снегом. Это правда.
– Спасибо. Как твои дела?
– Да вот сидим с купцами, горюем. Крышка нам, Мирон. Поклон Марфе Петровне, ты за ней, как за каменной стеной. А я вчера Зинку выследил, на конюшню ночами ходит, сучка. Кобеля прогнал, ее оставил, потому что люблю.
– Понял. До встречи. – И положил трубку.
Дома мужики встретили стоя:
– Ну?!
– Непогодь сильную обещают на той неделе. Зовите всех ко мне прямо сейчас, надо решаться.
Через час все были в сборе. Мирон кратко сказал о тревоге: надо решать, либо сейчас уходим, либо до распутицы не выбраться, если снега набьет.
– Пусть каждый скажет готовность.
Мужики почти хором заявили, что у всех все готово, хоть завтра в путь.
– Давайте так решим: сегодняшним днем подчистить все хвосты. Да дров в кибитки не забудьте положить на первый случай. По темноте сбежимся, если сомнений не будет, ранним утром тронемся в дорогу.
С этим и разошлись.

Как и договорились, в четыре часа тронулись самые дальние, потом еще и еще, и уже к пяти обоз почти в тридцать саней, ни на что не похожий, катился по сельской дороге от деревни до другой, третьей. Шли сани, груженые тележными колесами, мешками с мукой и семенами, инструментом и всякими приспособами, вплоть до наковальни. В центре обоза три кибитки с дымящимися трубами. Если подгулявший накануне мужик выходил в то время по малой нужде на крыльцо и видел все это, то качал головой и говорил себе, что надо воздерживаться, а то вот так с обозом черти уведут в поле и будут галиться. Даже случайно глянувшая в окно хозяйка, вставшая, чтобы притворить квашню, перекрестилась и отшатнулась. Потом обоз свернул на почти незаметную дорожку к лесу, и тут уже Курбатов на Воронке пошел впереди. Он радовался в душе, что морозы сковали дорогу, и она сохранилась, до самого леса ехали легкой рысью.
При въезде в тайгу Мирон крикнул возницам, чтобы примерялись, пройдет ли поклажа между соснами, не зацепит ли, не развалит воз. Все обходилось благополучно, и первую стоянку ребят миновали засветло, а через три версты Курбатов предложил определяться с ужином и ночлегом. Мешок пельменей, припасенных к такому случаю, варили в трех котлах, черпали и раскладывали в миски. В четвертом котле вскипятили чай из сбора трав, душистый и манящий. Коней распрягли, прямо на снег перед каждым насыпали овса. Решено было, что на другой день коней менять, отработавшие пойдут налегке на уздечке за санями. Укладывались на возах, укрывшись тулупами. Курбатов всех объехал, удостоверился, расседлал Вороного и залез под тулуп. В охране надежные мужики, так что он спокоен.
Утром пили чай, остатками воды помыли вчерашние чашки, уселись и тронулись. Мирон впереди подгонял, торопил, хотя никаких признаков перемены погоды. Утром же предупредил: если вынужденная остановка, уходи с дороги, проси соседа, чтобы помог, управляйтесь и догоняйте, как можете. Обоз стоять не должен.
Вторую стоянку детей своих проехали в обед, вот как ходко шло движение. Мирон думал только об одном: чтобы люди все были здоровы, ни с кем бы ничего не случилось в пути. Опасался за роженицу, хотя она успокоила: ей еще полмесяца до срока. Да что там, обо всем болела душа, при каждом крике вздрагивал: что случилось? Потому что это он взбаламутил людей, он их убеждал и убедил, они ему поверили и по существу – доверили свои судьбы и жизни. Мирона иногда удивляло, почему никто не высказал опасения, что их могут искать и могут даже найти. Что тогда? Он и сам не знал, одно было ясно, как июльский полдень: по головке не погладят. Но нет вопросов – и он этой темы избегал.
К концу третьего дня вышли к Кабанихе, ночевали на месте стоянки детей. Ужин готовить не стали, перекусили, кто чем мог, прикорнули, в три часа Мирон стал будить мужиков.
– Давай, вставай, на ходу подремлешь, время дорого, к вечеру подъедем на место, там отоспимся.
Тронулись в объезд, спугнули несколько выводков кабанов, но не до них, подстегивали лошадей, не жалели, потому что каждое утро, а то и среди дня запрягали свежих. Все-таки поклажа была тяжела. Уже светать начало, когда обогнули болото, свернули в тайгу по конским следам. Мирон на шаг не переходил, и обозу не давал, потому шли ходко, прибависто. К середине дня Мирона окликнули, он остановился в стороне, пропуская обоз. Подбежал Егор Киреев:
– Баба не выдерживат, рожать начинат, я уж материл ее, чтоб потерпела, а бабы гонят.
– Чудак ты Егор Кузьмич, ежели природой так заложено, ничем не удержишь. Так, бери пару мужиков, надо воду греть, котел, дров можно на растопку из кибитки, бабы там есть, детей рассадить по другим кибиткам. Рожайте и догоняйте.
Сам подошел к кибитке, вроде тихо. Стукнул в дверь:
– Как себя чувствуешь, Федора Ивановна?
– А ты ни разу не рожал, Мирон Демьянович?
– Да нет, пока не приходилось.
– Тогда как тебе объяснить? В эту минуту Гошку прибила бы, третий раз меня на такие муки обрекат, все ему надо послаще да половчей. Теперь близь не пущу, так ему и передай.
– Понял. Ты рожай благополучно, а с Гошей потом разберешься.
Костер полыхал, снег таял и оседал, мужики подбрасывали свежий. В кибитке роженица начала постанывать. Мирон дал команду обозу трогаться. Сам опять ушел вперед, проверяя дорогу. Кедрач пошел густой, возам не пройти, придется уходить в сторону. Он быстро проехал с полверсты, кажется, тут и обоз пройдет. А Карька вдруг задрожал, встал в дыбы и повернул назад. Мирон натянул поводья, оглянулся: медведь. Сдернул ружье с плеча, но конь не стоял на месте, прицелиться невозможно. А медведь идет молча, чуть мурлыча, бока порваны, похоже, волки его и подняли. Медведь дурак в этой поре, порвет и лошадь, и человека. А за спиной обоз. Что будет, если лошади взбеленятся? Мирон спрыгнул с коня, свободный Карька метнулся к обозу. Мирон положил ствол на сучок сосны, ждал зверя спокойно. За поясом обрез, тоже два ствола с картечью. Медведь шел на четырех, Мирон ждал, когда он встанет на задние лапы для охоты. Вот он поднялся, Мирон прицелился и нажал оба курка. Выстрел грохнул, но зверь даже не пошевелился. «Картечи выкатились!» – мелькнуло в голове, и он выхватил обрез. Тут надо только в упор, медведь был уже в десяти шагах. Мирон вскинул обрез и выстрелил из одного ствола. Картечь попала в горло, зверь взревел, кровь хлынула из него фонтаном, Мирон выстрелил из второго ствола, целясь в сердце. Зверь метнулся и обхватил сосну, за которой стоял охотник, он рвал когтями дерево и орал. Мирон выхвалил из-за голенища мехового сапога большой нож, подскочил с левой стороны и с силой вогнал сталь под самое сердце, зверь охнул, содрогнулся и упал. Мирон, пошатываясь от пережитого, дошел до валежины, сел, горстями снега вытирал лицо и глотал холодные кусочки. Подъехали мужики, все поняли, никаких вопросов. Увидев кровь на лице и полушубке, было метнулись к нему, но Мирон сказал, что это медвежья кровь.
– Что с мясом будем делать, не бросать же его? – спросил Кирилл Банников.
– Ты по мясу специалист, вот и решай. Шкура не пойдет, его, видно, волки порвали.
– Пойдет, выделаем. Надо сюда порожние сани.
Мирон похвалил себя, что велел запрячь трое свободных саней. Вот, пригодились.
Вернулись к обозу, развернули его от кедрача, крюк получился верст в пять. В это время подъехала кибитка с роженицей.
– Ну, кто там у нас? – спросил Мирон.
– Сын! – гордо ответил Егор Кузьмич.
– Ты, Егор, рапортуешь, будто сам рожал, – засмеялись мужики.
– Ну, не рожал, одначе отношение имею.
– Егор, – с улыбкой сказал Мирон. – Я с твоей женой после первых схваток разговаривал, так она поклялась, что больше тебя за версту не подпустит.
– Не переживай, Мирон Демьянович, это она сгоряча. А чуток успокоится, и сама под локоток приткнется.
Из кибитки вышла жена Фомы Ляпунова:
– Все, слава богу, благополучно, мальчик у нас народился, придем на место, будем крестить.
Обоз тронулся дальше.
Тайга жила тихой зимней жизнью. Зайцы своими путаными следами изрисовали все, что видно с седла на лошади, вот тут прошла лиса, там след волчьей стаи, он проходит мимо ребячьей стоянки, значит, не могли они напугать молодежь. Время от времени перелетают косачи и тетерева, это будет хорошая охота. При каждом неловком движении с вершины дерева падает огромная снежная шапка. Старики раньше не давали ребятишкам в порядке озорства сбивать эти шапки, говорили, что деревья специально их одевают, чтобы не замерзли самые нежные верхние веточки. Мирон улыбнулся: да, так и было, и, скорее всего, старики правы.
Он все искал на снегу след свой конный, наконец, увидел, свистнул обозникам, как и условились. Мирон прикинул: отсюда до поляны не больше пяти верст, так что придем засветло. Обоз подтянулся, подошли мужики:
– Надо сменить коней, крюк этот по целине трудновато прошли.
– Меняйте, – согласился Мирон.
Перепрягли коней и опять в путь. Мирон выехал вперед, находил на деревьях метки, радовался, что путешествие подходит к концу. Запахло дымом костра, парни готовят ужин. Что у них сегодня, зайчатина или козлятина? А, может, добыли доброго глухаря? Скучно на сухарях, но в обозе не только мука, а несколько сот каленых кирпичей и мешки с глиной, чтобы сразу сложить маленькую русскую печь для хлеба. Что поделаешь, если сибиряк ничего без хлеба есть не может, разве что кроме блинов. Даже пельмени, мясо в хлебном мешочке, все равно вприкуску с хлебом.
Ребята дружно закричали «Ура!», увидев обоз, кинулись навстречу, запинались и падали в снегу. Родители побросали подводы, тоже метнулись встречь. Ни дети, ни взрослые не скрывали слез радости. Кто-то притащил медвежью ляжку, порезали мясо на куски и кинули в котел. Мирон с мужиками пошел смотреть барак. Все сделали, как он и говорил. Пол почти ровный и плотный, потолок аккуратно подшит тесаными плахами. Правильно, перегородки сделаем потом или совсем не будем делать, потому что печек много ставить опасно, так что нары устроим вдоль стен, а печи посредине. До тепла уже не далеко.
Среди ночи поднялся ветер, Мирон вышел из барака и понял, что вовремя ушли: снег налетал хлопьями, но ветер теплый. Позвал мужиков, перевязали лошадей к подветренной стороне барака. Да, завтра надо делать приличный загон для коней, их надо беречь, без лошади крестьянин быть не может. Но это завтра. А сейчас надо отоспаться за все эти беспокойные четверо суток.
Утром, пока несколько женщин варили кашу, а парни подносили порубленный сухостой, мужики собрались на совет. Первый вопрос – тепло. Евлампий Лепешин сказал, что надо не десять печек клепать, а одну, одну, только через весь барак. На чей-то выкрик он оглянулся и ответил грубо, что задницу можно спалить и на русской печке. Был такой случай. Подвыпившего мужика баба на постель не пустила, и он убрался на печь. А печь она среди дня топила, хлебы пекла на всю неделю, мужик куфайчонку бросил и уснул. Свод печи был не сбитый из глины, а выложен из кирпичей, и случись такая неприятность, что раствор между кирпичей выгорел, образовалась дырка. Жар и попер в эту дыру. Трезвый бы мигом сообразил, а этот спит, хмелем приголубленный. Утром встал, а у него волдырь в полбрюха. Понятно, больно, робить не может, наладили мазь, стали исправлять. Когда чуть отлегло, жена ему и сказала: «Ваня, хорошо, что я пимы к задней стенке сложила, ты в них головой уперся. Не будь пимов – растянулся бы до самой стены, и дырка бы пришлась на четверть ниже. И что бы мы тогда стали делать?».
Евлампий предложил клепать единый «боров» от дверей до дверей. И вообще вторые двери сделать запасными и просто так не отворять. Под боров положить железо, какое найдется, чтобы пол не зашаял. Понятно, ребят надо остерегать. И трубу выводить высокую, чтобы тяга была. Лепешин с железом любил возиться, крышу себе на дом навел, скаты для воды оборудовал, водосточные трубы поставил и дождевую воду собирал бабе на стирку. Сказал, что другие дела обсуждайте без него, все равно он с коленок не встанет, пока тепло не даст. Отцу помогать пошли сыновья. И уже застучали молотки, июльским громом заиграли железные листы, вся ребетня собралась вокруг мастера, и он пока не гнал, не опасно. Все постели стащили, сложили в одну сторону, стали утеплять стену. Кирилл Банников с сыновьями внес большой двухметровый рулон материала, уложил на пол, разрезал ножом и снял оболочку. В рулоне плотная ткань, похоже, тканная из шерсти. Кирилл объяснил, что степняки, когда за лесом приезжали, оставили два рулона, сказали, что конюшню и пригон для скота можно утеплять. Бабы терли материал в руках, прикидывали, куда его еще можно приспособить, но Банников сурово сказал, что только на стены и потолок, хоть бы хватило, и вместе с сыновьями стал натягивать материал, плотно пришивая к стене.
Следом Захар Смолин с сыновьями и девками своими укладывал на пол кошму, без гвоздей, чтобы ноги не поранить. Несколько фонарей тускло освещали пространство, но и этого хватало, чтобы работать. Следом за Смолиным шли Егор Кузьмич и Фома Гордеевич с сыновьями, крепили стойки, укладывали поперечные балки, ровненькие нетолстые сосенки приколачивали поперек. Получались нары. От перегородок пришлось отказаться, бабы смеялись, что занавесками разгородятся. Мирон работал на поляне, но время от времени заходил, любовался. Ему нравилось, что в этих непривычных и непростых условиях люди не ныли, в бараке было весело, радостно, свободно.
К вечеру Евлампий заставил молодежь выпилить в потолке отверстие, просунул в него трубу и снизу подшил железом, а наверх взял с собой парня с фонарем, принес из своих саней беремя мешков с чем-то легким. Залез на потолок, велел закинуть мешки и готовить дрова. Сам обложил трубу в несколько слоев, остальное аккуратно утрамбовал на подшитом внизу железе, чтобы слой поднимался выше потолочных бревен. Евлампий хвалил себя, что однажды в уезде увидел незнакомые серые листы, спросил приказчика, тот объяснил, что это негорючий материал, только не мог вспомнить, как называется, побежал к конторке посмотреть бумаги. Евлампий тем временем оторвал кусок новинки, выскочил  к своим саням, плеснул на него из бутыли с керосином, подпалил. Керосин выгорел, а кусок только почернел от сажи. Он опять в магазин, и говорит, что всю эту пачку забирает. Приказчик позвал грузчика, и тот унес пачку в сани. Не пять ли лет лежала обновка, только раза три отрывал Евлампий по кусочку, чтобы заделать дыру от выпавшей промазки между чувалом и потолочной маткой. Закрепил к матке в два слоя, глиной замазал – до сих пор стоит.
А на дворе мужики собирали укрытие для коней, длинные сосновые жерди приколачивали к трем соснам, они, как специально, стояли в ряд, и боковые, покороче, делали так же. Между двух сосен связали ворота. Под загон площадку выпиливали так, чтобы пни были наравне с землей, иначе кони могут и ноги переломать. Укрыли жердями плотно, принесли брезент, обвязали всю постройку, парни заскочили наверх, растянули и там. Все зашли в пригон, закрыли ворота – красота! Прикармливать придется, но уже ближе к весне, и только рабочих лошадей. Да, жеребцы подожмутся, однако к случке их тоже надо на хороший корм. Мирон собрал со всех мужиков сведения, у кого сколько и какого зерна, получалось, что и на сев хватит, и можно лошадям уделить без ущерба.
На пуск дыма, есть такой ритуал у печников, собрались все. Евлампий уложил в начало короба, которое сделал двойным, чтоб не прогорело, с десяток сухих двухметровых сосновых поленьев, под них подсунул горсть мелкой щепы, поднес спичку. Все вспыхнуло почти разом, истопник закрыл дверцу и приоткрыл поддувало. Печь весело загудела. Расталкивая любопытных, Евлампий пробежался вдоль всего «борова», вынюхивая, нет ли дыма, в конце, у самой трубы, прислушался: гудит. Тронул трубу – уже теплая. Послал сына наверх, тот вернулся с улыбкой: нигде нет дыма, а из трубы только столб.
Природа будто ждала готовности человеков ей противостоять, ночью ветер как с цепи сорвался, пошел снег, похолодало. Укрывали детей тулупами и шкурами, мужики проверяли в нескольких местах стены ветряной стороны – не продувает. Мирон кивнул, потому что знал: пока дерево не прогреется, тепла не будет. По графику, за которым следил Семен Киваев, Егор Кузьмич с сыновьями отправился нести вахту. Едва развели костер, кругами обходили поляну, друг другу навстречу, Семен подходил и прислушивался к лошадям, там было тихо. Он присел с подветренной стороны, скрутил самокрутку, крикнул сыну, чтобы принес уголек, прикурил. Вроде, ветер стих, но снег еще шел. «Следы наши надежно замел, даже искать вздумают – а в какую сторону? Нет, Мирон молодец, что придумал такое место. Толи раньше бывал? Надо будет спросить». Приткнул окурок в снег, задремал. Очнулся от сильного света, прикрылся рукой, из-под рукавицы глянул: свет идет с небес, неверующий Семен трижды перекрестился. Прожектор сместился в другое место, и Семен увидел что-то огромное, темное, только разные огни горят вокруг. Потом прожектор потух и огоньки исчезли. «Должно, приснилось, – подумал Семен, но ведь он точно знал, что не спал. – Стоп, а парни?». Семен вскочил, подбежал к костру, оба сторожа мирно спали, обнявшись на старом тулупе. «Слава богу, они ничего не видели, а я промолчу, иначе засмеют».
Его сменил Егор с сыновьями, Семен молча ушел спать. Открыл дверь, привезенную из дому, чувствовалось тепло, но раздеваться не стал, увидел свободное место и уткнулся. Утром, когда зажгли все фонари, оказалось, что Семен спал между женами Захара и Евлампия. Захар, способный на ехидство, все допытывался у Семена, к которой бабе он приставал больше, к его или Евлампия. Невыспавшийся Семен ничего не мог понять и только хлупал глазами, отчего народ смеялся еще больше.
Марфа шепнула мужу:
– А туалет-то не догадались сделать? И куда бабам бегать по такому снегу?
Мирон ударил себя ладошкой по лбу:
– Верно, Марфуша, прямо сейчас изладим.
Туалет колотили все из тех же жердей, повыше подняли пол, сделали крылечко. Обтянули брезентом, один вошел, постоял, другой – ничего, терпимо.
Только мужики хотели идти погреться, Мирон остановил:
– Это будет мужской, а для женщин надо сделать получше и поближе к бараку.
– Ну, Мирон, разве одного мало?
– Мало. Вот ты сидишь, куришь, газетку почитываешь, а она кругами ходит, не дождется. Потом, знаешь, у женщин свои секреты, потому – баста! – должен быть женский сортир.
Пришлось делать, еще краше получился, чем мужской, даже войлок с одной кибитки сняли и обшили снаружи и изнутри. Семена Киваева Софья, баба игривая, толкнула плечом Мирона:
– За такой туалет следует рассчитываться, а, Мирон Демьянович?
– Понятно, что не за дарма. Вот выбирай момент, и расчет Семену, весь, до копеечки.
– Эх, Мирон, не любишь ты женщин! – улыбнулась Софья.
– Что ты, Софьюшка, еще как люблю. Ты мою Марфу спроси при случае.
Софья хохотнула:
– У твоей Марфы добьешься. Мы как-то говорили про своих мужиков, так, по-бабьи, откровенно, стали ее пытать, а она покраснела, как красная девица, и ответила: «А я своего Мирона люблю и ни на кого не сменяю. И он меня тоже!». Неужто она права, Мирон, неужто ты ни разу чужой бабы не ущипнул, хоть ради интереса?
Мирон засмеялся:
– Чудной у нас с тобой, Софья Гурьяновна, разговор выходит. Ну, подумай ты сама, зачем мне чужую бабу щипать, если у меня дома любящая жена, которая так может обнять, аж косточки захрустят. Вынет вот так из тебя все соки, после этого все женщины для меня просто…просто женщины.
– Скучный ты человек, Мирон, а мог быть интересным, все в тебе есть, не то, что в моем Семене.
– Все, Софья Гурьяновна, прекращаем этот разговор, он уже становится неприличным.
Софья согласилась:
– Твоя правда. А скука тут у вас будет – беспросветная. Уйду я отсель.
Мирон насторожился:
– А дети?
– А детей вы все артелью поднимите. У меня про них заботы нету. Ладно, пошла я, а то уж бабы смотрят.
И тут Мирон вспомнил. Сено косили, они с Марфой только поженились, и покосы Семена были рядом. Когда солнце встало в зенит, работать совсем невозможно, жара – аж воздух гудит. Позвал он Марфу купаться на Аркановское озеро. Она засмущалась:
– Я, Мироша, два ведра возьму, за кустом ополоснусь, с собой принесу и под стог лягу отдохнуть. А ты купайся.
Мирон скинул рубаху, штаны легкие и кальсоны заодно. Поплавал, понырял, вода прохладная, освежает, и вдруг видит – плывет рядом с ним молодуха Семенова, и, похоже, тоже голяком.
– Я нырну, а ты поймай меня, Мирон, – крикнула она и нырнула так искусно, что он увидел и голую задницу, и красивые ноги, и что-то еще. Ловить он ее не стал, а поплыл к берегу. Она в три броска оказалась рядом:
– Ты чего испугался? Мой спит, твоя под стогом, мы оба голые, Мирон, посмотри на меня, ты и про сено забудешь.
Он схватил ее за плечи и сказал:
– Отстань от меня, иначе Семену скажу. И отвернись, я выходить буду.
– Не отвернусь, хоть издали посмотрю на приличного мужика. Везет же Марфе, и что ты в ней нашел? Разве не видел, что я по тебе сохну?
Она постепенно выходила из воды, вынося дыньки грудей, плоский девичий живот, и вот уже…
Мирон отвернулся, надернул штаны и с разбегу запрыгнул на коня. Больше таких разговоров с Софьей у него не было. Семену он тогда ничего не сказал…
– Я про твои планты никому говорить не буду, это твои дела. А меня оставь в покое, баба ты справная, слов нет, но не по моему скусу.
Собрал ребят, свободных от работы:
– Надо, хлопцы, по двое, по трое с ружьями, конечно, пройти во всех направлениях верст до пяти, и запомнить, где что есть интересного, а возвращайтесь другой дорогой, чтобы погодней осмотреться, где мы живем.
Ребята сбегали за ружьями, набрали патронов, Мирон велел взять и под мелкую дичь, вдруг попадет, нацепили широкие лыжи и долго делились, кому с кем и в какую сторону идти. Кто-то из взрослых шугнул, разбежались. Федор Лепешин и Володя Ляпунов пошли вместе на восток. Наст хорошо держал лыжи, оглядывались, ничего интересного. Прошли версты три, оказались на берегу заросшего озера, от него шел пар, весь берег зарос густой зеленой травой.
– Федька, так ведь не бывает, озеро не застыло, трава зеленая.
Федор хотел спуститься с берега прямо к траве, но испугался: нечисто тут.
– Пошли домой, старшим скажем, пусть разбираются.
Еще на подходе к поляне Ляпунов крикнул:
– Объявите всем мужикам общий сбор.
Мальчишки побежали к работающим мужчинам, те с недоверием оставили дела и пошли навстречу разведчикам.
– Что у вас случилось? – строго спросил Мирон. – Говорите толково и быстро.
– Мы озеро нашли, не застывшее, пар идет, – доложил Лепешин.
– А по берегу трава зеленая. Это вам как? – добавил Ляпунов.
– Далеко? – спросил Мирон
– Версты три.
– Три мужика на лыжи, и по их следу, – скомандовал Мирон. – Сынок, принеси мои, у саней стоят.
Вчетвером пошли с Курбатовым: Ляпунов, Киреев и Смолин, шли молча, не рассуждая. Минуту смотрели на открывшуюся картину, спустились к берегу. Каждый сорвал по пучку, травы, нюхали, жевали.
– Что скажете, миряне? – повернулся Курбатов.
– Ей Богу, и слов нет. Если родник горячий, то надо бы его отыскать, тогда и сомнений не станет.
– А сейчас какие у тебя сомнения? – поймал на слове Смолина.
– Не все тут ладно, вот что. Я хоть и не шибко верующий, только не чисто тут, Мирон. Лето среди зимы – это мыслимо? Скажи кому – не поверят.
– Но ты же сам видишь, и вода, и трава, и пар. Это что, виденье? Нет, это природа. Только почему это именно так – вот вопрос! Ладно, пошли. А коней надо сюда завтра пригнать, такая трава!
А сам шел и сомневался, надо ли вообще к этому прикасаться? Чудес вроде не бывает, но это чудо.

В селе не сразу заметили, что исчезли несколько семей. Обычное дело: ребятишки сидят дома, бабы по хозяйству, мужики во дворе. Сосед Филя Одинокий по нужде как-то стукнул в калитку Семена Киваева, на долгое молчание отворил, удивился пустой ограде: вот тут у хозяина сани стояли, там кошевка на выезд. Телега без передка и задка приткнута к сараю. Глянул на крыльцо и похолодел: ни одного следа! Живчиком вылетел на улицу, первого же попавшего мужика хотел повести с собой, да одумался: а зачем это ему надо? Вдруг там убивство всей семьи и сплошное ограбление? Идет улицей, и кинься ему в глаза: от нескольких домой ни санного, ни пимного, ни конного следа нет. Зашумело в голове мужика, бегом побежал в сельсовет, там секретарь Игнашка Зайчихин по прозвищу Зверь сидит и бумаги штампует. Дыхнет на печать и шлепнет на листок, отнесет от лица на вытянутую руку, полюбуется и опять дыхнет.
– Игнаша!
– При исполнении – Игнатий Степанович.
– Вот я и говорю: смертоубийство в семи домах, я все село обежал. Из оград ни одного следа. Они что, по воздуху летают? И мужиков этих я в эти дни никого не встречал.
– Обожди, – степенно сказал Игнатий. – Тут у меня еще один документ, докладная, что дети…сейчас скажу: Китаевы, Курбатовы, Банниковы, Смолины, Лепешкины, Ляпуновы и Киреевы с понедельника в школу не ходят. А ты как узнал? По следам, говоришь? А ну, пошли к Ляпунову, он тут рядом живет. Только надо бы понятых взять. И милиционер куда-то смотался. Вечно его на месте нет, когда надо! Шура, я по селу, ты никуда ни шагу, можешь потребоваться.
Перехватили двух женщин, бегавших в магазин, они не пожелали в понятые идти, но Игнатий напомнил об обязанностях граждан подчиняться советской власти.
– Тем больше, Фрося, что муж твой по молодости выступал против советской власти, так что не кочевряжься.
Толкнули калитку – свободно. В ограде никаких следов, на крыльце тоже. Клямка висит, вся в снегу.
– Открывай дверь! – приказал Игнатий Филе.
Тот толкнул дверь и отпрыгнул в сторону, чуть не сбив с крыльца понятых.
– Иди передом! – приказал Игнаша.
– Я боюсь, – признался Филя. – Вот если бы стакан самогонки для смелости…
– Я тебе где ее возьму! – заорал секретарь, и вошел в сенки. Избную дверь пришлось дергать и колотить, пристыла. В избе как Мамай прошел, все разбросано, в шкафах посуда не вся, в горнице тоже ни постелей, ни половиков, ковры со стен сняты. В маленькой комнатке все на месте, кроме теплых вещей.
– Ты погляди! – удивился Филя. – И крови нет. Должно быть, душили.
Бабы завизжали и кинулись вон.
– Игнатий, надо в подполье смотреть, туда разбойники тела покидали.
Секретарь отказался лезть в подполье, еще раз огляделись:
– Икон нет! – крикнул Филя. – А нахрена грабителю иконы? Игнаша, а не сами ли они ушли куда?
– Ты хоть думай, чего буровишь, пьянь беспробудная. Ляпунов, самостоятельный хозяин, налог платил такой, что мы пару иноходцев в сельсовет купили. И он все бросает и уезжает на тройке вороных?Дурак ты, Филя.
– Согласен, – Филя кивнул, – а ведь те мужики, которых я обежал в порядке интереса, тоже не из бедноты. И у тебя в школьном списке они же переписаны.
Пошли в сельсовет. Игнаша сел за стол и зажал голову:
– Надо милицию вызывать. Понаедут, все село перепугают. А деваться некуда.
Он долго крутил телефонную ручку, потом долго ждал милицию, долго и непонятно объяснял, пока не закричал благим матом:
– Выезжайте немедленно. Семь домой пустуют, и семьи пропали, мы один обследовали – все вроде на месте, только теплых вещей нет. И дома-то все приличных хозяев, самые богатые люди пропали вместе с детишками, и следов нет.
Приехали три следователя, обошли все семь домов, в одном ихвстретил человек.
– Документы! – потребовал старший следователь.
Никифор достал из кармана справку.
– А, ты из досрочно освобожденных? А почему в этом доме?
– Это дом брата моего, Курбатова Мирона. Мне некуда больше податься, пошел сюда. Гляжу: все открыто, на столе записка.
– Где она? – строго спросил следователь.
– Сейчас. Я ее в шкаф прибрал. Брат пишет, чтобы я располагался и жил, как хозяин.
– Не надо, я читать умею. Значит, ты пришел, дома никого, и ты спокойно живешь? А где брат, где семья его? – напирал следователь.
– Гражданин начальник, не могу знать. Он человек с достатком, может, решил куда-то уехать, в теплые края.
– Ага. И все тулупы с собой на всякий случай. Ты соображаешь, что несешь? – следователь уже выходил из себя.
– Не соображаю! Брат знал, что я освободился, но вот, уехал раньше. Больше я ничего не знаю.
– Так, быстро делаем обыск, хотя что искать? Понятно, что все ценное они забрали. Денег он тебе много оставил?
– Нет, вот они, все здесь, рядом с запиской лежали. Я ни копейки не потратил.
– А жрешь что? – спросил Игнаша.
– Так продукты есть, я посмотрел, и мука, и масло, и мясо. До весны доживу, сеять надо, семена чуток есть и лошадь в конюшне.
– Товарищ старший следователь! – подскочил Синеокий. – У него было не меньше полсотни коров. Где они?
– Это я у вас должен спросить, представители власти на местах! Семь семей богатейших людей как сквозь землю провалились. Обойти все село, поговорить с каждым взрослым и школьниками тоже, вдруг их дети что-то могли выболтать друзьям. К вечеру все в совет.
Нет, не напрасно Мирон всякий раз предупреждал, что дома никто ничего не должен знать до самого отъезда, особенно ребятишки. По глупости сдадут. И жены, без которых сорваться с места было невозможно, знали, плакали, но под суровым взглядом мужиков приводили себя в порядок, и на люди выходили с улыбкой и в добром настроении. Все село прошли – только охи да ахи, никто толком ничего не знал. Но зацепку старший следовать все-таки нашел. Один мужик, живший на краю села и являющийся бедняком, неделю тому назад, точно в субботу, ночью вышел на крыльцо по малой нужде и услышал, что кто-то едет на санях по дороге. Делать нечего, остался посмотреть, и увидел, что идет обоз большущий, не иначе степняки с торгов вертаются в свои степи. И глядеть не стал, пошел спать.
– Сколько было подвод?
– Много. Не считал, да замерз я и ушел раньше, они все шли мелкой рысью.
Следователь стукнул кулаком по столу:
– Потеряли пролетарскую бдительность! Классовый враг, нэпман увозит из-под носа громадное состояние, нажитое вашим горбом, а он не только не остановил, он даже сосчитать не соблаговолил. Пошел вон!
Покрутил ручку телефона, назвал номер начальника милиции Желтоухова.
– Товарищ начальник, извините, что беспокою, но случай особый. Из села Бархатова неделю назад большим обозом выехали со всем имуществом семь богатых семей. Мне удалось установить направление движения: в сторону Удальского. Прошу дать команду дежурному, чтобы он связался со мной, я продиктую ориентировку. Доклад окончен.
Начальник молча положил трубку. Через пять минут аппарат брякнул, и следователь с полчаса диктовал дежурному все, что знал об обозе.
– Где участковый?
– Я тут, товарищ следователь.
– Ночуй в совете. Если будут какие новости, срочно звони мне на квартиру. Фамилию напомнить?
– Не надо, товарищ следователь.
Машина, погудев, пошла в сторону уезда.
Начальник милиции доложил Щербакову, тот переписал фамилии и споткнулся об одну: Курбатов. Снял трубку, попросил квартиру Колмакова.
– Как поживаете, Емельян Лазаревич?
– Спасибо, товарищ Щербаков, трудимся на благо отечества.
– Ну, это вы перегибаете, вы же и о своем благе не забываете? Магазин строится, но медленно. Помочь рабочими?
– Благодарствую.
– Это первое. Второе: вы почему стали со мной столь официальны? За границу не отпустил? Так вы меня еще благодарить будете. Ну, и последнее: когда вы в последний раз общались с Курбатовым и что при этом говорили? Только не надо врать, Емельян Лазаревич.
Колмаков явно стушевался. Знает ли Щербаков, что я заезжал к Мирону домой? Наверное, знает. Тогда врать не стоит. А о чем говорили? Никто же не слышал, вороти, что хочешь.
– В последний раз я гостил ночку у Мирона Демьяныча недели три тому, объезжал магазины и подвернул. А что случилось, Всеволод Станиславович?
– О чем вы говорили? Делился ли ваш друг планами? Что судил о будущих преобразованиях на селе?
– Товарищ Щербаков, уж коли договорились начистоту, то я рассказал другу о своей афере с заграницей, о том спасительном варианте, который вы мне любезно предложили, и я продолжаю работать. Мирон про свое хозяйство сказал то же самое, что и при той беседе. Конечно, жалко отдавать свое в чужие руки, и я ему предложил все-таки пойти по вашему варианту, объединить бедноту, не обожрут…
– Ай-я-яй, до какой степени вы не любите бедноту!
– А за что ее любить? Мирон весну и осень стоя спит, как конь, и работники у него так же, недаром хлеб получают. И договор по найму он выполняет до нитки. А лодырь, лентяй и пьяница то время спит, а осенью идет в сельсовет, и ему выделяют муки, зерна, сахару – вплоть до спичек. Вот я ему и говорю: потихоньку будут твои мужики приучаться к работе, глядишь, и получится хозяйство.
– Но Мирону во главе уже не быть.
– Как? Почему? Умнейший мужик, землю знает, чувствует, с наукой знаком. Кто же его заменит? – искренне удивился Колмаков.
– Найдем достойного партийного человека, безусловно, способного, но – самое главное – преданного делу партии, – спокойно ответил Щербаков.
– Ну, не знаю…– разочаровался Колмаков.
– Чем окончился ваш разговор. На чем остановился Курбатов?
– Да вроде ни на чем. Была у него мысль уехать в иные края, к примеру, к южным морям, но хозяйство жалко.
– Жалко? А куда он сбыл сорок коров и два десятка лошадей, не считая овец, свиней и мелочь? Кому продал в одну ночь тысячу пудов семенного зерна? Куда он собирался?
– Вот этого я не знаю, честное благородное, товарищ Щербаков.
– Так вот, для сведения вам, лучший друг врага народа Курбатова: он соблазнил еще шестерых хозяев, все каким-то образом избавились от живности, и неделю назад огромным обозом ушли в неизвестном направлении. Что он задумал? Имейте в виду, гражданин Колмаков, если мне станет известно, что вы знали о планах Колмакова, я лично вас расстреляю.
И положил трубку.
Емельян еще долго сидел в постели с трубкой в руке, которая издавала неслышимые им гудки. Неужели Мирон все-таки сговорил мужиков, и они ушли в тайгу? Зимой, с семьями, с детьми? Нет, он заранее отправил людей, чтобы подготовить хоть какое-то жилье. Господи, это такой отчаянный риск! А если найдут? Нет, он сделает все по-хитрому, уйдет, чтобы последние мартовские метели замели следы. Точно, он и звонил, про погоду спрашивал. И уходить надо за сотни верст от жилых мест. А ему теперь что делать? Не приведи господь – найдут Мирона и добьются, что Колмаков в курсе его планов – Щербаков свое слово сдержит, пристрелит прямо вот так, в постели.
А Щербакову не суждено было сегодня уснуть. Только собрался лечь – телефон.
– Товарищ Щербаков, начальник милиции Желтоухов. Страшные новости из Бархатово, будь оно трижды проклято. Поздно вечером почти одновременно сгорели зерновые тока сбежавших врагов, несколько их домов, мельница и кожевенный цех. Мои люди уже там.
– А ты почему в постели? Немедленно на место, и к утру найти мне всех поджигателей. Выйдем на поджигателей – выйдем и на бежавших. Жду твоего звонка, и чем раньше, тем лучше, иначе к обеду пойдешь в Бархатово участковым.
Утром ему позвонил секретарь уездного комитета партии:
– Товарищ Щербаков, с людьми нельзя так разговаривать.
– Конкретно, – сухо попросил Щербаков.
– Желтоухов жаловался.
– Он дурак, этот Желтоухов, – грубо отчеканил Щербаков. – Ему лично было поручено внимательно следить за крупными сельскими нэпманами. А тут целое село вмиг сбывает всю движимость и недвижимость и семь! семь многодетных семей, самых богатых, скрываются в неизвестном направлении. А теперь еще и поджоги. Это можно было предвидеть, если ты не конюх, а начальник милиции.
– И все равно я бы вам посоветовал…
– Не надо мне советовать, – перебил Щербаков. – Я провожу линию советской власти. Вот когда партия возьмет на себя ответственность за положение в стране, тогда я к вашим услугам.
И положил трубку. День начинается крайне плохо.

Всю неделю до прихода гостей Никифор не выходил из дома, печи подтоплял поздно ночью, воду брал из колодца на дворе. Со скотиной управлялся тоже ночью, без фонаря. Нельзя, чтобы его обнаружили сразу за исходом хозяев, тогда и вопросов меньше. А так: да, пришел, брат знал, вот записка. Кажется, обошлось. А на другой день после обыска смотрит: прямо к воротам подкатывает тройка с кошевой, выскакивает из нее молодой человек в легком, но теплом полушубке, и прямо во двор. Собаки нет. Поднялся на крыльцо, навстречу ему мужчина, точная копия хозяина, только эту копию надо полгода усиленно кормить, чтобы на Мирона походила.
– Ты Никифор Демьянович Курбатов, враг советской власти, досрочно освобожденный. Так?
– Могу справку показать, – сказал Никифор.
– Засунь ее себе… Где брат? Я имею точные сведения, когда ты прибыл в село, стало быть, две ночи до отъезда, вы были вместе. И кто тебе поверит, что два родных брата не обсудили, когда и где они встретятся? А почему он тебя сразу не взял? Оставил организовать поджоги? Видишь, как один к одному складывается четкая картина. Да, я не представился: Щербаков, председатель уездного исполкома. Это я подписал бумагу на твое досрочное освобождение. Ты знаешь об этом?
– Да, брат писал, что будет пересмотр дела, и есть ваше ходатайство.
– Ускользнул. Я рассчитывал, что ты проговоришься: «Брат сказал». Молодец. Но ты знаешь больше, чем говоришь, потому поедешь с начальником милиции, ему ты все расскажешь, он умеет. Фамилия у него странная: Желтоухов, но у него никто не молчит. Теперь о поджогах. Ты какое участие принимал?
– Гражданин начальник, я столько отгорбатил, что меня теперь силой на преступление не затащишь. Ко мне ночью прибежал председатель сельсовета, калитка сбрякала, я фитиль в фонаре вывернул и пошел открывать засов, а он уже на пол выпал. И председатель входит с замком в руках, спрашивает: «Тебя кто запер?». «Не знаю, я не слышал». Потом дом осмотрели, меня обнюхали, не пахнет ли дымом, и порешили, что те бандиты хотели беду от меня отвести и заперли на замок, так, мол, веры больше будет.
– Складно, очень складно. А я буду настаивать, что ты был организатором поджогов, а чтобы нам глаза отвести, тебя и закрыли дома. Это детские загадки. Собери вещички, поедешь с милицией.
Щербаков круто развернулся на каблуках и вышел. Никифор заплакал: или в милиции забьют, или в тюрьму отправят, а теперь уже тех испытаний не вынести. Пошел в кладовку, снял с гвоздя кусок веревки, две бутыли керосина поочередно занес в дом. Керосином полил пола, стены, тряпье, какое было, плеснул в сенки. Веревку укрепил на большом крюке, сердце зашлось: на этом крюке мать их с Мироном в зыбке качала. Но сердце унял, чтобы не расслабиться, встал на табуретку, прикинул длину веревки, завязал петлю. Коробок спичек в руках. Петлю спокойно накинул на шею, он знал от зеков, что повешенный умирает не от удушья, а от резкого рывка при падении тела, когда рвутся шейные позвонки. И совсем не больно. Никифор поглядел в передний угол, где всегда стояли иконы, перекрестился, чиркнул спичку и бросил на пол, вторую кинул на тряпки, третью назад, к входным дверям. Пламя разом обняло пространство, Никифор спрыгнул с табуретки и полетел легко и свободно по освещенной трубе, видя впереди множество народа, совсем незнакомого.
Подбежавшим милиционерам Щербаков приказал найти тюремщика живого или мертвого. Один служака облился водой и нырнул в дом, через минуту за ноги вытащил полуобгоревшее тело. Щербаков плюнул, сел в кошевку и велел понужать лошадей. «Последняя нить оборвалась, и так нелепо, он даже помыслить не мог, что этот оборванец способен совершить такое. А ведь ничего не стоило сразу взять его под арест. Да, это мой промах. Зато с Колмаковым осечки не дам, он у меня заговорит, как надо, на пятой минуте, будь я проклят!».
В уезд приехал поздним вечером следующего дня, сразу дал команду найти Колмакова и доставить к нему. Колмаков в сопровождении милиционера выглядел бледненько, руки дрожали, со лба то и дело платком промокал испарину. Щербаков не предложил сесть, хотя сам демонстративно развалился в кресле, ему нравилось созерцать это ничтожество, еще вчера бывшее чуть ли не пупом земли. Кто когда видел трясущегося со страху купца первой гильдии Емельяна Лазаревича Колмакова? Да никто и никогда. А вот он стоит перед столом и упадет в обморок, если под задницу не подсунуть стульчик.
– Садитесь, заговорщик, и готовьтесь к ответу. Я вам буду рассказывать, как все было в ваших отношениях с Курбатовым и его бандой, а вам остается только подтверждать. Итак, вы в ту ночь приехали к Курбатову не просто так. Вы приехали обсудить, как обмануть государство и советскую власть. Курбатов изложил вам весь свой план, вы пытались его уговорить отказаться, но безуспешно.
– Совершенно верно, – охотно кивнул Колмаков.
– Вы мне мешаете. Курбатов продал скот – кому? Степнякам? Да или нет? – Щербаков привстал в кресле.
– Я не знаю, он не говорил, – промямлил купец.
– Ложь. Я знаю, что степнякам, и ты знаешь, боров вонючий. И попробуй мне еще раз уйти от ответа. Куда он сбыл семена? Уезду сеять нечем, а он сам в бега и семена на сторону. Кому он их продал, ты знаешь?
– Откуда, товарищ Щербаков?
– Я тебе не товарищ! И третий вопрос: куда они подались? На всех дорогах расставлены посты, такой обоз невозможно пропустить, милиция трясет каждые сани. Что, на аэроплане они улетели или сквозь землю провалились? – Щербаков окончательно потерял терпение.
– Я не знаю, правду вам говорю, гражданин Щербаков.
– Ладно, проку от тебя нет, ночуешь в милиции, а завтра я тебя расстреляю, как и обещал. Составим акт: убит при попытке покушения на председателя исполкома. Кто будет проверять? Уведите! – скомандовал Щербаков.
Колмакова поместили в одну камеру с уголовниками и местной шантрапой, которая купца хорошо знала и люто ненавидела как классово чуждого элемента. С него сняли дорогой костюм, белую льняную рубашку, меховые сапоги, шубу еще раньше реквизировали дежурные милиционеры, конвойный шепнул, что жить купцу до утра, так что шуба на всех ¬– это на рынке по три месячных зарплаты. В камере с полчаса поиздевались над бессловесным Емельяном, и спать улеглись. А утром купец уже неживой. Кинулись милиционеры, сам начальник прибежал, подняли, а он уж холодный. Влетел без шубы, в одном костюме извещенный Щербаков, выхватил револьвер, прямо к брюху начальнику поставил и орет:
– У тебя что, сука, совсем мозгов нет? Это единственный свидетель по важнейшему политическому делу, а ты его в камеру к пидорасам? Идиот! Пиши рапорт на увольнение, на паперти будешь милостыню просить, свинья корытная!
Щербаков вернулся к себе в кабинет, долго мылся под умывальником, крикнув, чтоб еще принесли воды, все никак не мог смыть эту вонь камерную и запах обгадившегося покойника. Ему позвонили из Бархатово: днем стало видно, что поджигатели подъезжали на лошадях, с приготовленными смоляными фитилями. Кто и откуда – установить не удалось. Да, недаром Мирон собрал перед самым отъездом своих работников.
– Мужики, поробили мы с вами славно, и бабы ваши тоже, моя казна пуста не была, но и вы не бедствовали. Скажите мне прямо: есть на меня обида?
Встал старый Михей, он вроде управляющего был у хозяина:
– Обиды нет и быть не может, все премного довольны.
– Добре. Еще хочу спросить: сегодня есть у кого нужда в деньгах? Говорите смело.
Люди молчали, переглядывались. Тот же Михей сказал:
– Мирон Демьянович, ты нам выплатил все, что положено. Только почто такой разговор, словно мы прощаться собрались?
– Так и есть, будем прощаться. Только надо мне, чтоб остались сейчас со мной пять крепких парней, честных и верных мне, как отцу родному. Есть такие?
Нашлись сразу, даже больше, Мирон отвел в сторону пятерых, остальным поклонился и благословил.
– Через неделю, как я уеду, с воскресенья на понедельник следующий, надо в одно время глубокой ночью подпалить, да надежно, чтобы до подполья сгорели, дома Киваева, Банникова, Смолина, Ляпунова, Лепешкина и Киреева. Запомните: тех, кто уедет. Мой не троньте, брат из лагерей должен прийти, пусть живет. А кроме того – все зерновые тока, мельницу, кожевенный цех. За эту работу вы каждый получаете по коню прямо сейчас из моей конюшни. Если кто спросит – говорите, что расчет за работу от хозяина. На конях и поджоги сделаете, чтобы не наследить. В одном тайном месте заготовьте смоляные фитили, шибко хороши для поджога. Все понятно? Или коленки дрожат?
– Нет, не дрожат, Мирон Демьянович, только непонятно, зачем сжигать все?
– А затем, дети мои, чтобы этим антихристам не досталось. Не сегодня – завтра станут сгонять вас в коммуны, а мы не хотим, потому уходим. После поджога прижмитесь, притихните, никакой похвальбы: вот мы какие! За это сразу к стенке поставят. Потому прошу, я за вас отвечаю перед богом и людьми – никому ни слова.
Поклялись. Обнялись и пошли во двор, Мирон выводил коня и вручал уздечку. Все кони были хороши, молодые, нарывистые. Ребята шепотом благодарили хозяина и в поводу уводили своих скакунов.
Через пару дней поиски поджигателей милиция прекратила, но село еще долго обсуждало и бегство богатых семей, и пожары, и самоубийство Никифора.

Трое суток с утра до поздней ночи мужики, женщины и подростки утепляли свое временное жилье, изнутри утыкали тряпками и обшивали углы, снаружи обваливали снегом, который возили с открытых ветрам полян, и обставляли большими сучьями сосен и елей, уже сваленных для летнего строительства. Длинная поленница дров сложена у дверей в барак. Старик Данила Банников как-то цельный день провел на поляне, все на солнце смотрел да на ветер, откуда дует и куда к вечеру повернет. А потом сказал мужикам:
– Весны ранней не ждите, зато потом будет дружная. Про корчевку позабудьте, а ковыряйте, как придется, малые полянки да между дерев, как старики делали в первый год. Посейте, чтоб только на пропитание, а семена надо сохранить.
Мужики переглянулись: прав старик, что до сева не расчистить от леса и пеньков приличную палестину, прав, что и между дерев придется класть семена. Только не было еще такого, что семена пшеницы по две зимы хранили. Спросили старика, мол, сомнения берут, не останемся ли без семян на прок?
– Неверы вы, да и только. На посевну еще не утре после солнцевосхода, займитесь делом.
А дел столько, что не знаешь, за которое хвататься. Мирон, как только чуток обустроились, вечером обратился ко всем поселенцам:
– Пришли мы на свое место, где суждено жить и работать много лет. Я уговаривал вас, думаю, к добру, только теперь иные заботы, и надо нам изобрать старшего, чтобы и думал вперед, и работу видел, и чтоб все, от мала до велика, признавали. Каждый из мужчин хозяйственник, и каждый может это дело управить. Я бы просил Кирилла Даниловича Банникова.
Все взрослые сели на нары с одной стороны, молодежь моложе шестнадцати – с другой.Банников встал и поклонился людям:
– Мирону Демьяновичу за доброе слово спасибо, только он зря затеял это собрание, как был старшим за все время подготовки, так и пусть остается. Нас его руководство устраиват. Единственная польза от такого собрания, что все мы вместе выскажем доверие Мирону Демьяновичу, чем и закончим.
– Правильно сказал!
– Молодец, Банников!
Женский голос:
– А бабы могут что-то сказать, или им суждено только поздней ночью мужу на ухо шептать: «Проснись, славный мой, барак уже успокоился!».
Слова Анны Киваевой потонули в хохоте, молодежь смущенно улыбалась, а ребятня непонимающе крутила головами.
– Говори, Анна!
– А то – бери власть в свои руки! Бабам послабление выйдет!
– Власти я не хочу, мне бы со своим семейством справиться. А только думаю, что и Курбатов был прав, когда предлагал Банникова. Вот и надо их объединить, пусть Кирилл Данилович будет в помощниках, на двух конях всегда пахать легче.
– Правильно!
– Молодец, баба!
– Банникова надо спросить.
Банников встал:
– А чего меня спрашивать? В помощниках я согласен.
Курбатов встал, его немножко взволновало это собрание, и это единодушие, и добрые слова, и что в большой артели, которую он создал, совершенное единодушие, дружная работа и никаких склок, какие бывают даже в родных семьях. Он сказал:
– На завтра три пилы, это из молодежи, на валку леса в том же месте. Двух мужиков с сыновьями надо отправить поискать лося, на козах мы только порох палим. Если будет тепло, плуги надо собирать и готовить. Мне покоя не дает та озерина незастывающая. Кто последний там был?
Встал Дима Киреев:
– Я вчера специально бегал. Зелени полно, шагов, поди, в десяти растет от того места, где мы видели первый раз.
– Ты не срезал пучок?
– Срезал, – признался Дима.
– Найди в нашем сене похожую траву и принеси в барак, посмотрим.
Встал Семен Киваев:
– Я никому не хотел говорить, но только тут не все так просто. Одну ночь я дежурил на поляне, парни у костра, я тоже пристроился у дальнего костерка и вроде как задремал. Очнулся от того, что сильный свет прямо в глаза мне. Гляжу, а свет-то – с небес!
– Господи, спаси и помилуй! – раздался женский крик и многие перекрестились.
– Глянул вверх, а там большая штуковина, вся в фонарях, потом прожектор этот в другое место перевела, посветила и как соскользнула куда. А на второй день вы и озеро это нашли. Я не шибко богомольный, только надо бы понять, чисто это или нечисто, от бога или от дьявола?
– А как ты узнашь? У них спросишь: «Вы, ребята, за белых аль за красных?», – съехидничал Захар Смолин.
– Ладно, гадать не будем, а дежурных ночных попрошу внимательно следить, может, снова появятся. Читал я в одном журнале, что с иных планет прилетают к нам обитатели толи посмотреть, толи завоевать. И за озером наблюдайте, молодежь. Все, расходимся, завтра дел много.
Григорий Курбатов подал знак Варе, она кивнула, и они встретились за скотским загоном. Парень раскинул свой полушубок и накрыл им прижавшуюся Варю.
– Скорей бы лето, – вздохнула она. – Мама говорит, огороды будем делать общие.
– Я к тебе после Пасхи сватов зашлю.
– Нет, Гриша, сейчас не до свадьбы. Погляди, сколь работы. А жить где? За занавеской? Я так не хочу. Ну, только подумай: брачная ночь при свидетелях! Господи, да я от стыда сгорю!
Григорий вздохнул:
– И чего же нам ждать?
– Когда дома новые построят. Отец говорит, что к осени срубят каждой семье по дому.
Григорий развернул девушку, расстегнул ее шубку, обнял крепко и стал целовать страстно, неудержимо. Едва выпростав губы, Варя пригрозила:
– Гришка, еще под кофту полезешь – до Троицы не выйду.
– Варя, сил нет терпеть.
Варя засмеялась:
– Ишь ты, за свадьбу заговорил, так и терпления не стало. Терпи. Я же на тебя не кидаюсь, хоть временами так охота прижаться к тебе, обнять, зацеловать.
– Правда? Милая моя Варюха, там на тебя Володька Ляпунов поглядыват, смотри, аккуратней с ним.
Варя застегнула шубку и улыбнулась:
– А разве один Володька? Присмотрись, еще парня три найдешь.
И, упредив ревнивые угрозы любимого, скомандовала:
– Пошли домой, меня мама заругат.
Рано утром Киреев и Ляпунов с сыновьями вышли на охоту. Разошлись веером с условием: кто найдет свежий лосиный след, вынимает из патрона картечь и стреляет. Шли долго, больше часа, выстрел раздался слева, со стороны старшего Ляпунова. Стали сходиться, беря чуть с опережением, потому что Фома тоже не будет стоять на месте. Сошлись – солнце уже высоко, лось вот тут совсем недавно жевал верхушки мелких кустов и старую траву из-под копыта.
Киреев предупредил парней:
– Даже если первым увидишь – не стреляй, лось зверь сильный, одной картечей его не возьмешь. Если ранишь, может уходить, а может и напасть на обидчика.
– Дядя Егор, да мы это сто раз слышали.
Киреев цыкнул:
– Выслушай и в сто первый! И чтоб без фокусов!
Пошли по следу зверя развернутой шеренгой, шагах в двадцати друг от друга, шли тихо, время от времени по знаку старших останавливались, прислушивались. Лося не слышно, мирно шумит лес. Опять прибавили шаг, и услышали условный звук Ляпунова, мяуканье рыси. Значит, лось на кормежке, Киреев предложил брать в кольцо и сходиться. В таком густом лесу это сильно опасно, но Киреева заело:
– Ты меня учишь, будто я первый раз в тайге. Я ему сразу переднюю ногу перешибу, а потом добивай.
Потянул ветерок, Ляпунов знаками позвал ребят:
– Учует, надо с подветренной стороны заходить. Где Егор?
– Он дальше прошел.
– Пошли и мы.
Ляпунов велел парням разойтись в стороны, а сам направился прямо. Остановился, прислушался, уловил фырканье и хруст ломающихся веток. Тайга кончилась, открылась поляна с кустарником, где и пировал молодой, судя по скромным рогам, лось-самец. Фома лег и осторожно пополз, подтягивая оставшуюся еще от колчаковцев винтовку. Выбрал кочку, прицелился, задержал дыхание и нажал на курок. Пуля пришла в голову за правым ухом, зверь взревел и рухнул на колени, но Фома слышал еще один выстрел, с той стороны. Крикнул:
– Не стрелять! Держать оружие на изготовку!
И пошел к лосю. Зверь хрипел, кровь хлестала из раны, Фома не стал добивать: пусть кровь выйдет, мясо будет чище. Подбежали парни, двое Ляпуновых и один Киреев.
– А где Петр? – настороженно спросил Фома.
Парни пожали плечами. Подошел Киреев.
– Здорово ты его, все-таки винтовка – это оружие. Я стрельнул секундой позже, лось уже упал. – Он оглянулся: – А где Петька? Петька где?
Все кинулись туда, откуда заходили парни. Петька лежал на спине с пробитой головой, ружье со взведенными курками воткнулось в снег. Фома наскочил на него первым, потрогал жилку на шее и провел рукой по лицу мертвого Петра. Отец подбежал, упал на грудь сына и затих. Ляпунов приподнял его, уложил на спину, лицо Егора почернело, носом пошла кровь,парни прикладывали чистый снег. Фома достал из полушубка фляжку, велел приподнять голову, ножом разжал рот и влил несколько глотков самогона. Егор еще ничего не понимал, прислонили его спиной к сосне, за которой лежал сын, развели костер. Фома на коленях стоял рядом. Наконец, Егор стал что-то соображать, слеза скатилась и замерзла в усах.
– Говорил ты мне, Фома, а я не верил, что такая кручина может и меня словить. Родного сына своей рукой. Нет мне пощады ни от бога, ни от людей. А как матере скажу? Господи, зачем я пошел, зачем взял с собой самого младшего?
Фома распорядился так. Ружье у Егора забрать, довести до поляны и передать мужикам. Запрягать двое саней, брать еще пару ребят и возвращаться. Остался один, начал разделывать лося. Шкуру снял легко, отрезал голову, за ноги переложил на другой бок, тут чуть под уклон, с трудом выгреб внутренности, отрезал ливер. Снял шкуру и со второй стороны туши. Привычно отнял задние, потом передние ляжки, тушу разделил пополам, так удобней для погрузки. Скоро подъехали мужики, постояли над Петром, положили его на сани и двое тронулись с ним. Остальные сгрузили мясо на раскинутую шкуру и тоже направились к поселению. Уже темнело, когда они подошли к поляне. Из барака был слышан плач, несколько парней продольными пилами разделывали бревна на доски.
Утром пошли искать место для кладбища. Мирон понимал, что надо найти высокое и красивое место, ведь всем им со временем придется переселяться сюда. Выбрали бугорок на краю тайги, напротив незастывающего озерка. Стали долбить могилу. А Мирон глянул на озеро и поразился: по всему берегу ходили козы и кабаны, чуть вдалеке – лоси, все ели зеленую траву. Мирон тут же отправил парней, чтобы перегнали скот из таежных бескормных полян к озеру: если дикий зверь ест, значит, никакой отравы тут нет.
Гроб с телом Петра везли на санях, весь поселок шел следом. Отец и мать сидели в изговье, Матрена черней ночи, в глазах ни слезинки, Егор молча смотрел в лицо сына и изредка тяжело вздыхал. Так вздыхает загнанная лошадь, ловя последние остатки жизни. Егор тоже был в тупике, вместе с тем выстрелом кончилась его жизнь. Кто он теперь? В семье убийца родного сына, дети, возможно, простят, а Матрена никогда, Петьку она рожала тяжело, двое суток маялась, едва отходили ее и дитя. Дитя теперь нет. А она осталась. А в поселке? Ладно, если малых детей им не будут пугать. Как народ его поймет, простит ли ошибку, его всегдашнюю самонадеянность и бахвальство?
Дед Данила Банников, как мог, прочитал молитву, к месту ли, не к месту – все приняли, стали прощаться, оттащили от гроба и в сторонке отпаивали мать, отец так и не встал с колен. В четыре молотка пришили крышку, на ременных вожжах опустили гроб в яму. На вершине холмика установили крест. Когда стали расходиться, Мирон прихватил со стороны кусок мерзлой глины поболе кулака и спрятал под полушубком. Вечером оттает, покажет, годится ли для кирпича. В домах надо класть настоящие русские печи и плиты для обогрева горницы.

Сразу по приезде сани поставили в ряд, задком вовнутрь, оглобли связывали супонями и поднимали стоймя. Подходи, и сразу видно, что за инвентарь или инструмент в санях. Андрей и Григорий искали свои сани, на которые отец поставил маленькую лодочку, он на ней дома еще выплывал потрясти фитили у камышей. Для приличных нужд была лодка большая, широкая, так и осталась под сараем. Нашли челнок, как обозвал его Гришка, пришлось вынимать из него всякую поклажу, наконец, выволокли, даже весло нашли, в санях все прибрали, лодку просунули между санями и выволокли в лес.
– Пошли, нам еще надо штук десять сосен свалить, потом обед, а после обеда тихонько скроемся, чтобы попутчиков не было, – скомандовал Андрей.
Когда первые пары пошли вглубь тайги выпиливать лес для строительства, за ними потащился и дед Банников. На шутки молодежи отмалчивался, а когда вышли на место, собрал всех в кучу:
– Вот, смотри, ставлю палки. Навроде сосны с елями стоят. Как пилить станешь?
– Подряд, – ответил внук Василий.
– Вот и дурак. А я тебе покажу. Вот стоит крайняя лесина, рядом еще и еще – в ряд с десяток. Ты подпили крайнюю с обех сторон на треть, и к другой, и к третьей. А вот последнюю вали. Подпиливай ее с таким загадом, чтобы она упала на соседнюю, и так они друг дружку и повалят. Понятно объясняю?
– А ветер? Ветер же может завернуть лесину? – под шкуру лезет внук.
– А голова? Голова у тебя за каким рожном делана, ежели не сообразит, что ветер тут и есть самый главный помощник. Попробуйте, а я полюбуюсь.
Разошлись три пары пильщиков шагов на сто, чтобы друг друга не захлестнуть, внизу ветра нет, а вершины шумят, надо изловить его направление.
– Дедушка, туда! – махнул рукой внук.
– Подобно тому, так и есть, – закашлялся дед.
С первого приема у Андрея с Григорием упала половина подпиленных, пришлось еще одну ронять. У второй пары промах, ничего не получилось. Внуки Вася и Ваня исхитрились одной сосной свалить десяток.
– Молодцы, – похвалил дед Данила. – А теперь присмотритесь, как они запиливались. Строго во ветру получилось, оттого и удача. А братья Смолины ветра не чуют, потому и будут пилить до морковковкиного заговенья. Плохо, что ветер слабоват, а способ этот хороший.
Андрей не удержался:
– Дед Данила, у нас так не пилят. А ты где натакался?
Дед кашлянул, набил трубку, проворчал:
– Приготовила старуха мешечек с табачным семем, да забыла на шестке. Вот случись такая картина, что ни одна баба не взяла табачного семени? Мы же тут замрем с тоски! Да, где научился? Есть такая школа, называется «Кондалес», туда собирают особо непослушных ребятишков, вот и я после двадцать первого года поехал учиться. Правда, всего три года, но по жизни – год за два. Там такой способ и рассчитал один грамотный человек. Доходило, до двадцати дерев за раз роняли. Ладно, робьте, только подале расходитесь, не дай бог, кого пришибет – весь поселок наш с ума сойдет. А остальное выпилите, когда вместе станете сдвигаться. Все, пошел я.
Курбатовы вернулись к своему участку, подрезали с десяток сосен, качнули крайнюю, и огромные деревья стали валиться одно за другим, поднимая снежный вихрь и хлестко ударяясь о мерзлую землю. На виду положили пилу и верхние непромокаемые рукавицы, побежали в барак на обед. Наскоро съев кашу с салом и теплыми лепешками, оделись и выскочили из барака. Зацепив лодку веревкой, потащили к озеру, высмотрели что-то вроде пристани, и проход есть в камышах до самой чистины.
– Андрей, неужели люди где рядом обитают? – ужаснулся Григорий. Ему сейчас встреча с человеком была опасней, чем с лютым зверем. – Кто-то же вырезал этот проход, погляди, он свежий, ланишных камышей не видно. Это как?
– Откуда я знаю? – испуганно оправдывался Андрей.
– Поплывем? – спросил Григорий.
– Была – не была, только греби тихонько.
Выплыли за камыши, и предстала перед ними чистейшей воды равнина, снег на лодке растаял, да и самим хоть полушубки снимай.
– Вода тут не теплее?
– Да нет, – отозвался Андрей. – И заметь, брат, ни одной птицы на воде.
– Чудак, дак ведь зима!
– Точно. Весной посмотрим.
Выплыли обратно, спугнув табунок диких коз, косуль. Красивые животные, Григорий никогда их не стрелял, даже если в коллективной охоте на него выскакивала козочка – опускал ружье и стрелял в снег, вроде как промазал.
Лодку решили засунуть в камыши – привычное дело, только тут непонятно, от кого прятали. Вернулись к своему уроку, к вечеру выпилить весь клин, он планировался на распашку. Определились с ветром, и стали подпиливать сосны, на треть с одной да на треть с другой стороны. Повалились не все сразу, но все равно работа заметно прибывала. Закончив, пошли в поселок. Парни радостно заулыбались: четыре дома заложили мужики, женщины штыковыми лопатами быстро сдирали кору, плотники крепили бревно и по проведенной черте вырубали паз. Два других вырубали чашки, потом бревно поднимали и гулко садили на заготовленные шканты шириной в ладонь. Это чтобы не повело при сушке стену.
Григорий окликнул Андрея:
– Ты не заметил, у камышей не растет ли мох? А что? Вода теплая.
– Не смикитил. Да и делов-то – добежать и выплыть.
– Беги, а я грабли захвачу.
Бежит и думает: а что, если сетку кинуть, должна быть рыба. Но это в другой раз, да сети сейчас искать – только через отца. Толкнули лодку, выкатились на чистину, Гриша поймался за камыши, Андрей гребанул по дну: вот он, мох! Набрали охапку, пока выплывали – полная лодка воды стекла. Бегом в поселок!
Все плотники сошлись посмотреть на мох.
– Зачем плавали – потом спрошу, – строго сказал отец, – а за мох спасибо. Что, мужики, будем рубить и по сторонам раскладывать, а молодняк завтра с утра на озеро. Девчонок тоже попрошу пойти, будете перехватывать охапку и раскладывать обтекать. Придется маломальский настил скидать, скорей будет сохнуть.
За неделю срубили четыре дома. Курбатов взял двух мужиков и повел к саням, долго присматривался и указал:
– Вот с этого воза снимайте барахло, а внизу лежит пилорама. Соберем и будем мороковать, как ее без движка заставить работать.
Андрей сам два лета работал на пилораме, с движком все просто: пилы подтянул, мотор запустил, рычаг муфты аккуратно передвинул, и заправляй бревно. А тут? Натоку молотилка была, лошадь ходила по кругу и крутила большое колесо, а на оси две шестерни конические, с большой шестерни маленькая берет солидные обороты и крутит молотилку.
– Над чем морокуешь? – спросил отец. – Свечу гасить надо.
Андрей дунул на пламя и лег на свое место.
– Про пилораму думаю. Вот бы привод от молотилки…
– Спи. Привод я снял и привез. Завтра с Банниковым будем приспосабливать, он кузню почти наладил, так что все равно домудрим. А плах надо уйму. Спи.
Рано утром вся молодежь пошла к озеру. Над ним висел густой туман.
Андрей оттолкнул лодку и поставил вдоль камыша две сети. Тут парни бродиться не будут, может, и попадет хоть с ведерко карасей.
К обеду весь берег уложили мхом, он быстро высыхал, но собирать и вести его даже влажным нельзя, застынет и будет хрупким. Придется сушить на берегу.
– А если на нарах? – предложила Варя. – На день одежду можно сдвинуть к стене и разложить мох.
– Молодец, Варя, так и сделаем.
А сам поплыл трясти сети. Крупные золотистые караси спокойно ждали своей участи, засунув головы в ячеи. Андрей торопливо выбирал самых крупных, набил полную лодку, что помельче – вынимал и пускал в воду. Ошарашенный свободой карась мгновение соображал, что делать, стрелой шарахался в сторону. Рыбаку хотелось, чтобы и девчонки были на берегу, чтобы все похвалили удачу. Со смехом снимали платки, раскладывали рыбу, шумной кампанией пошли к дому. За мхом утром приедут парни на санях, досушивать в бараке. Плотникам не терпелосьначинать сборку – дом в бревнах еще не дом, но время не теряли, рубили еще четыре домика. Кто-то из женщин спросил, зачем восемь, когда семей семь, Кирилл Банников со смехом ответил, что это для первых молодоженов.
На другой день Мирон попросил Андрея остаться, надо приспосабливать привод к пилораме. Получалось, что если двухметровое колесо крутить вчетвером – двое с одной и двое с другой стороны – пилы будут двигаться со скоростью ручной пилки. Но в раме зажаты четыре пилы, да и крутить колесо – не ручку тянуть.
Кирилл Банников с сыном Василием весь день не выходили из обтянутой брезентом кузницы. Слабые меха давали малую тягу, да и древесный уголь не ровня горному, но колесо склепали, ручки укрепили, поставили его на привод. Благословясь, начали крутить, приготовили нетолстое бревно, Кирилл сам тихонько отпустил муфту. Пилы вгрызались в торец сосны, на колесе стало тяжелее, потом принаровились, и первые плахи плотники приняли с той стороны.
Мирон сам крутил колесо и прикидывал нагрузку. Когда сели перекурить, предложил сделать две смены из молодежи, каждая четверка пилит бревно и меняется. Молодежь согласилась. Мирон облегченно вздохнул: еще одна проблема решена. А кусок глины он мял утром на краю нар, завернув постель. Получалось, что глина подходящая. Крикнул деда Банникова, тот со знанием дела покрутил комок и кивнул:
– Удачно нашел, Мирон, в сосняках глина редко водится. Правда, Петька Ляпунов, царство ему небесное! навел, но все равно удача. Кирпич формовать – много ума не надо, печи будем и без обжига класть. А там видно будет.

Из конца в конец села Бархатова скакали на конях молодые парни и кричали:
– Всем на собранье! Всем в школу после управы на собрание!
Из дома в дом бегали молодые девчонки, председатель сельсовета Сергей Раздорский назвал их «исполнителями», лепетали то же самое. Никто не спрашивал, по какому случаю собранье, все уже знали, что будут создавать колхоз. К вечеру приехала легковая машина, из нее вышли Щербаков и два милиционера.
– Да, знатное село это Бархатово, – улыбнулся, оглядывая пустые улицы, Щербаков. – Так и не смогли найти, куда подевались семь семей самых зажиточных кулаков. Эх, будь они на месте да при сохраненном хозяйстве – такой колхоз можно было создать – всем на зависть. Проморгали, и ты, Раздорский, и твой собутыльник Синеокий-Курочкин. Судить бы вас надо, да пока не до того. Сегодня на собрании провести линию партии строго и безоговорочно, ваше село родило эту подлую практику, когда по всему уезду в массовом порядке хозяева стали разбазаривать скот и инвентарь. Я к каждому двору милиционера не поставлю, а вас зачем держать? Имейте в виду оба: если сегодня за создание колхоза не проголосует половина хозяйств, поедете со мной и будете отвечать перед советской властью по всей строгости.
Раздорский помечал появление каждого хозяина, набралось чуть больше половины. Он доложил Щербакову. Тот ответил безразлично, читая газету и попыхивая тонкой папиросой.
– Я назвал тебе цифру: пятьдесят процентов от всех хозяйств. У тебя явка даже больше. Начинай, если уверен, что все поддержат.
Раздорский склонился к самому уху:
– Товарищ Щербаков, как я могу дать гарантию? Вы же знаете настроение людей.
Щербаков свернул газету:
– Раздорский, я знаю только решение партийных органов о коллективизации на селе. И все. Остальное – дело таких вот служащих, как ты. Даю еще двадцать минут, пусть объедут неявившихся, а то после собрания придется с милицией забирать.
Пришли еще полтора десятка мужиков. Никаких разговоров. Рядом сидят два соседа – будто сроду не знакомы. Неизвестность и страх сковали людей.
Щербаков встал:
– Сейчас сельсовет посадит председателя и секретаря собрания, чтобы протокол вести, таков порядок, а я начну с самого главного. НЭП, который разрешила партия, был истолкован превратно, кучка жуликов богатела, основная масса работала на эту кучку. Партия поняла свою ошибку и решила переломить ситуацию на селе. Мы будем создавать коллективные, объединенные хозяйства, в которых каждый станет трудиться на общее благо. Это будут колхозы. Вы сегодня все запишитесь в колхоз, у Раздорского подготовлена бумага, остается только поставить крестик. Сейчас изберем председателя колхоза, он будет руководителем, тут же определите, куда свозить инвентарь, куда сгонять коров, быков и лошадей, овец и коз. Наверняка, не все крупные дворы пожгли враги советской власти, есть куда поставить общий скот. Ну, это вы решите потом. А сейчас главный вопрос: вы все понимаете важность этого политического решения партии?
В минутной гробовой тишине раздался голос Артема Шептуна, он в горло был ранен в Гражданскую, потому говорил тихо:
– У меня семья: сам с женой, отец с матерью, три сына, две девки, все взрослые. В поле выходим всемером, робим, пока не упадем. Дед дома на хозяйстве, матушка в поле питание обеспечиват. Вот это, я понимаю, колхоз. А вы что предлагаете? Все тягло сдать, инвентарь сдать, скот сдать. А жрать что? У меня три коровы, с них кормимся. Осенью пару бычков заколол да пару поросят – и зиму сытый, и к лету припасешь масла молосного да свиньинки копченой. Отдать в колхоз – много ума не надо, а вот что с него взять?
Щербаков встал:
– Как ваша фамилия, гражданин?
– Сухаревы мы.
– Раздорский, первым пиши под раскулачивание. Всех, кто добровольно не вступает в колхоз, мы называем врагами нового колхозного строя и применяем к ним меру революционной строгости: лишаем собственности, выселяем из домов и отправляем на Север, там есть работа.
Зал загудел:
– Это насилие!
– В «Правде» пишут, что колхоз – дело добровольное.
– Распускай собранье, никто не подпишется.
Щербаков побледнел, маска снисходительности сорвалась с лица, он схватил со стола револьвер и выстрелил в потолок:
– Молчать! Ни один не выйдет из этого здания, если не подпишет согласие! Раздорский, составь предварительный список на раскулачивание: две лошади, две коровы, плуг, молотилка – кулак, значит – враг, таких только общественным трудом можно перевоспитать.
К столу протиснулся здоровый мужик, Максим Попов:
– Гражданин Щербаков, я как раз по вашему калибру подхожу под кулака. Только вы вразумите темный народ: кто такой кулак? Вот жили мы миром, и до советской власти, и при НЭПе, дай ему бог здоровья. Ну, ведь славно зажили, и машины стали покупать, и строиться, и пашню расширять. Это же все для государства.
– Врешь! – рассмеялся Щербаков. – Это ты все для себя. А рядом десятки бедняков умирали с голоду.
– Виноват, гражданин Щербаков, это ты врешь. Ни один человек за последние десять лет от голода не помер. Есть у нас бедные, но это ленивые. Он и сам не пашет, и в работники не идет. Власть ему пособию выдает. Стыд! И таких по селу десятка два будет.
Щербаков встал:
– Вот они и поддержат создание колхоза. А хозяйство мы заберем у вас. И создадим колхоз. Так что, я бы тебе – как фамилия? Попов? Я бы тебе советовал записаться первым, а иначе – завтра с семьей в казенные сани, заметь, в телогрейках, а не в шубах, и до станции. А к вечеру на путях будет стоять эшелон на Котлас, там стройка большая, люди нужны. Только все ли доедете? С собой узелок с парой кальсон, в дороге кипяток и пайка хлеба. Я бы крепко подумал.
Встали с десяток мужиков, самый смелый вышел вперед:
– Ты, гражданин Щербаков, дуру гонишь и нас в дураках держишь. Так вы ни одного колхоза не создадите, разве с нищими, если считаете их опорой власти. А мы сегодня же едем в губком партии и будем просить справедливого создания колхоза, а не под наганом.
Щербаков схватил револьвер:
– Милиция! Сюда! Взять их!
В зале засмеялись, опять кто-то крикнул:
– Гражданин Щербаков, ваши милиционеры давно уж у наших вдовушек под бочком. И вам бы лучше собраться в обратную путь.
Щербаков впервые почувствовал растерянность. Хрястнуло оконное стекло от ружейного выстрела с улицы, лампа под потолком потухла, и в темноте люди толпой повалили к выходу. Когда зажгли свечу, комната была пуста. Едва сдерживая себя, Щербаков сказал Раздорскому:
– Фамилии смутьянов перепиши, я пришлю сюда отряд милиции, и мы вывезем всю нечисть.
Как только его машина вышла из села, начались пожары, горели дома, дворы, сельсовет. Десятки подвод, груженых самым необходимым, выходили из охваченных огнем оград и направлялись в сторону Ивановки. Проехав деревню, остановились, собрались в кружок.
– Да, мужики, вспомнишь Мирона Курбатова, все вышло, как он говорил, – вздохнул Максим Попов.
– Вовремя они смотались, успели.
– А нам кто не давал? Ведь звали.
– Мужики, никто не слышал, куда они направлялись? Может, Мирон обмолвился? Может, к ним?
Долго молчали. Оказывается, о месте, куда направляется Мирон с обозом, вообще разговора на тех сходках не было. Посовещавшись, под плачь жен и детей решили отправиться к степнякам, авось, примут. Прямой дорогой не поехали, свернули в сторону, миновали три совсем незнакомых деревни, никто и не вышел поглядеть, кто едет и куда. К степнякам приехали вечером, ранее тут не бывали, и представление об ауле степных людей как о десятке-другом юрт, пропало при виде нескольких больших домов и больших скотных дворов чуть в стороне. Вышли несколько мужчин, сразу спросили, кто такие и чего хотели.
– Нам бы Молдахмета, поговорить надо.
Позвали Молдахмета.
– Мы из Бархатовой, куда ты к Мирону приезжал. Третьего дня у нас колхоз создавали, пообещали все забрать и самих выселить в северные края. Прими, Молдахмет, в долгу не останемся.
Степняк улыбнулся недоброй улыбкой:
– Власть погнала вас, и вы ко мне. А зачем вы мне? Чтобы завтра к степнякам приехала власть, и мне пришлось бы туес золотых монет отдать, чтобы не тронули мое хозяйство? Нет. Идите своей дорогой. До города сотня верст. Одно обещаю: приедет власть, скажу, что направились на Хабиденовские юрты.
Опять собрались кучкой:
– Дать ему золотых, может, скажет, как найти Мирона?
– Попробуй, – согласился Сухарев и вынул из-за пазухи холстяной мешочек, позванивая.
Попов подошел к Молдахмету:
– Золотом отблагодарим, научи, как к Мирону пробраться?
Степняк засмеялся:
– Нету столько золота, чтобы я вспомнил, чего не знал. Мирон никому не доверял, и верно поступил.
А сам подумал: «Весной приедет Мирон, скажу ему, захочет – пусть примет». Посоветовал:
– Терпите до весны, по теплу один кто приедет, чтоб незаметно. А сейчас езжайте, мне своего горя Аллах присылает, да будет воля его!
Совсем близко, к самому лицу степняка наклонился мужик:
– Увидишь Мирона, скажи, что Сухарев его будет ждать в крайних улицах городка. Захочет – сыщет. Передай.
Отъехали полверсты, солнце село, тепло, ветер пахнет весной, а крестьянин в чужом поле, изгой на родной земле. Максим Попов ехал передом, остановил коня:
– Мужики, надо лошадей подкормить. И слово у меня есть. Отделяюсь я. Есть у меня в одной деревне старый друг, думаю, примет, а там видно будет. Деревню не называю, чтобы нечаянно вас в грех не ввести. Если и меня спросят, скажу, что расстались со скандалом у Молдахметовых юрт, уехал, больше ничего не знаю. Давайте обнимемся напоследок, даст бог – свидимся, а нет – так не поминайте лихом.
Дождавшись, когда его кони очистили торбы от овса, он сел в первые сани и тронул вожжу. Слеза скатилась по небритой щеке, жена выла, дети спали в теплых тулупах.
Обоз встретила конная милиция, совсем незнакомые люди. Гарцуя на гнедом жеребце, старший скомандовал:
– Вы объявлены врагами советской власти, и я имею приказ расстрелять на месте всех мужчин от 16 лет и старше. Выходите вперед обоза и стройтесь в десяти шагах от дороги.
В обозе зашевелились, раздались несколько выстрелов, три милиционера свалились с седел, офицер не успел дать приказ стрелять по обозу. Крестьянские кони, не знающие подобных звуков, рванули вперед, стоптали конников, Сухарев крикнул:
– Мужики, выпадай из саней, перебьем вертухаев и догоним своих.
Когда обоз проскочил, мужики залегли на обочинах, сколько можно, зарывшись в талый снег. Сухарев распределил, кто в какого по счету стреляет, на всякий случай, если кто-то прорвется, отправил троих дальше за сотню шагов. Милиционеры ехали быстрой рысью, на трех лошадях перекинуты тела. По знаку Сухарева открыли огонь. Не ожидавшие нападения, милиционеры валились снопами. Пятеро проскочили, но засада встретила дружно, и те вывалились из седел, когда сапоги выскользнули из стремян. Добив раненых, собрав винтовки и подсумки с патронами, мужики побежали догонять обоз. Ребятишки на вожжах, услышав стрельбу, остановили коней.
– Господи, дальше-то что, Степа?! – тормошила Сухарева жена.
– Не знаю, Уля. Надо скорей до города, а там есть где спрятаться.
Понужали коней, не жалея, каждый понимал, что смерть идет по пятам либо навстречу. Даже днем на страх и риск деревни проезжали галопом, ребятишки с санками едва успевали отскочить, баба с полными ведрами воды на коромысле так и откинулась с дороги на спину. Сухарев мучительно соображал, сумеют ли они к ночи добраться до города. Городишко другого уезда, тут про заваруху могут и не знать ничего, надо только распределиться на квартиры, чтобы не сдали, приютили. А они отработают: кони добрые, мужики и парни в силе. Э-э-э, а если и тут колхоз? Тогда из огня да в пламя. Ощущение безысходности давило его, лучшее из возможного выбрал он или испугался угроз Щербакова? Нет, Щербаков шутить не станет, особливо после выстрела в окно. Он бы расстрелял на месте всех мужиков, видно, есть такая команда.
Въехали в город, рассосались по крайним улицам, стали заходить во дворы. Принимали, видно, не богато жилось, раз за мешок муки приглашали в передний угол. Сухарев подъехал к дому в саду, высокие вишни и яблони окружали дом со всех сторон, стукнул калиткой, взлаял пес, на высокое крыльцо вышел человек с фонарем.
– Прости, мил человек, с семьей еду, надо бы до весны прокантоваться. Я тебе и народом и лошадями помогу. Пусти хоть в избушку.
Хозяин спустился в ограду, осмотрел Сухарева.
– От кого бежишь? От власти? От колхоза? Сказывают, у нас сие будет. Сколько вас?
– Семеро, все работники, стариков дома оставил, можа, не тронут?
– Зовут как?
– Степан.
– Я ворота открою, заводи подводы, сами в избушку, там тепло. Тесновато будет, столоваться придется приходить в дом. По управе помогать особо нечего, а весной работа будет. И как мне людям сказать, кто и откуда?
Степан осекся: и этого подведет под монастырь! Спросил:
– Как мне тебя называть?
– Игнатий я.
– Скажи, что жил…
– Не спеши, это мы с тобой обсудим после. Прибирай коней, – поторопил Игнатий.
Ульяна занесла в избушку тулупы и шубы, подушки с одеялами. Хозяин пошел топить баню. Обихаживая коней, Степан поверить не мог, что нашел хоть временный уголок, только бы до весны дотянуть, а там ждать Мирона. Он не откажет, только бы взял, иначе на родной земле места нет.
После бани Игнат пригласил Степана, посадил за стол, хозяйка с улыбкой принесла жаровню, картошка с мясом, поставила кринку молока, большую кружку с самогонкой и два стакана. Сказала, что остальным унесет в избушку, раз тут будет разговор. Гость сразу пить отказался, сказал, что и без того трое суток пьян. Игнат ел молча, Семен зачерпнул несколько ложек, отложил в сторону. Тогда и хозяин облизал ложку:
– Давай так. Документов при тебе никаких, все сгорело. Жил ты в деревне Ламенка на берегу такого же озера. Волость у них Никольская. Фамиль твоя будет Бушмелев, это по жене моей, коли ты ей брат. Ее зовут Ефросинья Николаевна, стало быть, и ты Степан Николаевич. Думаю, с недельку обождем, а потом пойдемк властям, надо какую-то бумагу выхлопатывать. Деньги при тебе? Понадобятся.
– Ты мне дорогу прочерти, по которой из Ламенки до тебя добираться, через какие деревни? – попросил Степан. – Вдруг спросят?
– Верно. – Хозяин сходил в горницу, принес листок и карандаш, провел линию, надписал деревни. – Своих сам обучишь.
– Чем платить стану, Игнат? – уже вставая изо стола, спросил Степан.
Хозяин добродушно улыбнулся:
– Пока ничем, весной поможешь посеять, потом покос, потом жатва. Как снопы свезем, ты со двора долой, потому что станут основательно докапываться.
– Понял. Пошел спать, сил нет держаться.
Вышел на крыльцо. Месяц высоко в небе. Облачка плывут, как в детстве, когда спал на сеновале и видел небо через дырявую крышу. Остановился, полюбовался, как кусочком прошлой жизни, какой никогда уже не будет.

Бюро губернского комитета партии грозилось быть бурным. Первый секретарь Булгатов только что приехал из Москвы, где на совещании в ЦК товарищ Сталин назвал губернию в числе менее всего подготовленных к коллективизации, потребовал немедленного укрепления аппарата губкомов опытными и решительными большевиками, а тех, кто до сих пор болтается, как говно в проруби, гнать на рядовую хозяйственную работу. Булгатов еще вчера срочно вызвал Щербакова и прямо с поезда велел доставить в кабинет.
– Надеюсь, «Правду» ты читаешь и знаешь общую оценку нашей работы по подготовке к коллективизации. Я настаиваю, чтобы ты сегодня на совещании присутствовал уже как секретарь губкома по сельским делам. Я даже думаю, что тебе стоит рассказать товарищам про бунт целого села, про внезапное исчезновение десятка семей. Их, кстати, так и не нашли? Интересно, куда они зарылись? Ну, ладно. Про собрание и стрельбу, про пожары и новые побеги, про гибель группы милиционеров при задержании кулацкой массы. Ничего не скрывай, нагнетай обстановку, чтобы у них штаны стали мокрыми.
Совещание Булгатов начал с того, что напомнил собравшимся:
– 7 ноября прошлого уже 29 года в газете «Правда» была опубликована статья товарища Сталина «Год Великого перелома», в которой нынешний год был объявлен годом коренного перелома в развитии нашего земледелия. Товарищ Сталин учит нас: «Наличие материальной базы для того, чтобы заменить кулацкое производство, послужило основой поворота в нашей политике в деревне… Мы перешли в последнее время от политики ограничения эксплуататорских тенденций кулачества к политике ликвидации кулачества как класса».
Булгатов резким движением сбросил очки и с прищуром оглядел зал:
– Встаньте или хотя бы поднимите руки, кто перешел в решительное наступление. Сидите в кабинетах, давите кресла, щупаете секретарш, да, есть такие сигналы. Вольница кончается, товарищи секретари укомов и другие важные начальники. Сегодня секретарем губкома назначен товарищ Щербаков, он много лет работал в уезде, хорошо знает обстановку, кроме того, он первым начал создавать колхозы. Я попросил его рассказать, с чем ему пришлось столкнуться при первой же атаке на кулаков. Пожалуйста, товарищ Щербаков.
Щербаков уже сменил цивильный костюм на полувоенную форму, вышел он, угрожающе скрипя новыми кожаными ремнями, резким, едва заметным движением расправил гимнастерку. Небольшая бородка и усы, чистые, чуть приподнятые волной со лба волосы, острые серые глаза, умение смотреть на собеседника до тех пор, пока тот не гнул голову. Щербаков изменился не только внешне. Все его иллюзии насчет единой деревни, объединенной общим трудом, развеялись при первом же столкновении с реальностью. Он в душе благодарил своего учителя Курбатова, который еще в теоретических спорах выбивал у него все карты из рук. Да, в то время он и мысли не допускал, что крестьяне в штыки встретят объединение. Создай Курбатов из своего хозяйства колхоз – доходами надо будет делиться, да и изрядно. Но зачем простому мужику деньги? Он что, в Париж поедет Пикассо смотреть или в Милан слушать великих итальянцев? Он как ел картошку с мясом, так и будет продолжать. Зато может гордиться: его механизмы работают, его земли дают хлеб, масло от его коров мажет на утренний хлеб английская королева Елизавета. Да и народ можно отдать ему в подчинение: командуй! Нет, Курбатов начисто отмел эту идею. Что заставило его уничтожить нажитое и уйти неизвестно куда? Скорее всего, в тайгу. Но что там делать, а ведь была зима, да они перемерзли там все вместе с ребятишками. Изверги, дикое племя. Он долго об этом думал и не находил объяснения позиции и дальнейшим действиям Курбатова. Потом он заставил себя встать на его место, смотреть на жизнь глазами вечного крестьянина, своим горбом заработавшего некое состояние, ощутившего себя самостоятельным и независимым. Он стал свободный человек, вот в чем фокус! И его не купить никакими посулами власти над народом, уважением партии и совета. Да, прав был Владимир Ильич, называя сибирского крестьянина самым опасным, фактически – врагом советской власти. Врага надо уничтожать, но, если мы уничтожим самую талантливую часть крестьянства, с кем останемся? С Синеокими? И как быть? Есть ли в этом конфликте компромисс? Искал и не находил. Получалось, что сегодняшней революцией в деревне они вырубают начисто ее основу, а произрастет ли на вырубах второй слой советских крестьян? Крестьян, которые будут работать на общее благо, и чувствовать себя хозяевами. Вот об этом он собирался говорить сегодня с губернским партактивом.
– Мне бы не хотелось использовать военную терминологию, – жестко начал Щербаков, – но без этого не обойтись, ибо мы вступаем в фазу локальной гражданской войны в каждой отдельно взятой деревне. Кулак силен, у него мощная поддержка среди населения, к сожалению. Почему? Потому что он дает работу и кормит. До половины крестьян, имеющих земли менее двадцати десятин, после завершения своих работ нанимаются к кулаку. И он чаще всего достойно платит. Что же наши партийные организации? А ничего. Они зачастую с кулаком краковяк вытанцовывают. Партийные и советские кадры на местах сплошь и рядом не имеют элементарного авторитета, пьют, развратничают. Надо повсеместно провести ревизию низового выборного актива. Собрания крестьян следует тщательно готовить, выезжать на места и делить село или деревню на части, примерно равные по количеству пахотной земли. Надо отказаться от попыток создавать колхоз один на село. Пусть будут три, четыре, мелкими легче управлять. Если с кулаком, как элементом политическим, вопрос ясен, то неплохо бы определиться, а кто есть кулак? Если мужик имеет солидное хозяйство и не против вступить в колхоз – это надо приветствовать. Если он против колхоза и заявляет об этом – выкорчевывать с корнем, в стране строек хватает. Но не каждого имущего мужика следует считать врагом изначально. Если семья работает сама на себя и не использует наемный труд – надо сделать все, чтобы она осталась в колхозе. Нам нужны умные и работящие люди. Если мы под корень выведем толковое крестьянство, из кого мы станем растить советского колхозника? Нельзя рубить под корень. Я бы даже сказал, что надо для работы с середняком использовать тактику уговора, обещаний, поддержки и так далее. Я знаю фразу о том, что колхозы надо создавать с опорой на бедняков. В настоящее время это несостоятельная установка. Стоят гнилые столбы, вам надо поставить сарай. Вы станете класть новые балки на гнилые столбы, которые тут же рухнут от нагрузки? Конечно, нет. Трудящийся бедняк будет полезен в колхозе, ленивый и пьющий – позор и дискредитация. Даю установку: на собрания выезжать только с милицией и револьвером в кармане. Всем известен случай расстрела целого подразделения милиционеров, догонявших обоз кулаков. Бандитов нашли? – Щербаков обвел зал взглядом. – Начальник губернской милиции здесь?
Встал человек в форме.
– Вы кто? – жестко спросил Щербаков.
– Начальник губернского управ…
– Ты конюх! – прервал Щербаков. – Конюх, и не более того! Доложить, как следует, не может! Бандитов поймали?
– Пока нет, – тихо ответил милиционер.
Щербаков стукнул кулаком по столу:
– Тогда почему ты здесь сидишь? Собрать все силы и найти убийц, а потом примерно наказать, чтобы каждый подкулачник даже подумать не мог поднять руку на представителя власти. Сегодня стреляют милиционеров, завтра будут отстреливать уездное руководство. Вы этого ждете? Исполняйте!
Начальник милиции чуть не бегом выскочил из зала.
– Поручаю секретарю горкома партии сформировать отряд добровольцев из числа большевиков, желательно ранее работавших в деревне. Таковых должно быть много. Это будет наш резерв колхозного руководства. Задача ставится такая: к весне процент коллективизации довести до семидесяти. Руководители уездов головой и партийным билетом отвечают за выполнение. Есть вопросы?
Зал напряженно молчал. Встал один из старейших партийных работников, секретарь Орловского укома Пашенный, лет пять назад присланный из ЦК:
– Товарищ Щербаков говорил о задачах по проведению коллективизации, но я ничего не услышал о методах работы с населением. Милиция и револьверы – это, конечно, хорошо, но важным остается возможность убеждения. Надо в самые короткие сроки провести семинары агитаторов, чтобы они разъяснили людям, что в конечном итоге дает коллективизация. Сибирь всегда была общинной, правда, на других принципах, но мы должны использовать и это. Вот вопрос о середняке, действительно, надо определиться, кто попадает в эту категорию? Я говорю об объективности, потому что, начнись раскулачивание – увезут всех, на кого поступят доносы, кого не любит местная власть, да просто по навету. Тут и двадцать первый год припомнят.
Щербаков встал:
– Товарищ Пашенный говорил об агитации. Из всех возможных способов влиять на мужика я считаю агитацию самым слабым. Чем нам убеждать? Решениями съезда? Статьей товарища Сталина? Обещаниями райской жизни? Простите, товарищ Булгатов, но губерния еще и сегодня не знает, какую финансовую и материальную поддержку получит из Наркомфина. Уверяю вас, ваши агитаторы будут в каждой избе встречаться с контрагитаторами, у которых аргументы куда весомей. Выражаясь языком шахматистов, мы в цейтноте: времени нет, вариантов выигрышных ходов нет. Остается революционный напор и неотразимая настойчивость. Чем жестче меры мы примем сразу, тем скорее до остальных дойдет, что советская власть шуток не любит.
Пашенный парировал:
– Иными словами, новую жизнь для села вы собираетесь строить на насилии и крови?
Щербаков еще не успел сесть:
– А вы хотите в лайковых перчатках вычистить Авгиевы конюшни?
– Какие конюшни, товарищ Щербаков? Еще два года назад село процветало, не будем говорить о трех процентах люмпенов, которые при любой власти были и будут. Наш уезд продавал только на рынках до полумиллиона пудов зерна, да муки, да круп. Мясо с ярмарок увозили вагонами, мы кормили Иркутск по договоренности с заводами, от них получали железо, сельхозинвентарь. Надо признать, что мы упустили момент, когда крестьянин охотно шел на товарообмен, вот что надо было развивать. Это вообще-то от ленинского плана кооперирования.
Булгатов, видя, что дискуссия эта к добру не приведет, встал:
– Товарищи, обмен мнениями – дело хорошее, но после драки кулаками не машут. Решение принято на самом верху, мы должны козырнуть и принять его к исполнению. Мы выслушали мнения товарищей, особых противоречий я не вижу, надо и агитировать, и действовать решительно.
Выходили торопливо и потому дружно. Щербаков окликнул Пашенного и пригласил в свой кабинет.
– Извините, интерьер еще старый, я со вчерашнего дня на работе. Простите, ваше имя-отчество?
– Иван Петрович.
– Вам повезло. Мое сразу и не выговоришь: Всеволод Станиславович. Я вас пригласил не для продолжения дискуссии, хотя она сама по себе интересна. Хочу вам признаться, что вашими представлениями о селе я тоже страдал, даже спорил с Булгатовым, это было год назад, видно, поэтому он не стал настаивать на моем переходе в аппарат. Страдал, болел и переболел. И перелом случился, когда группа крепких крестьян, с которыми я рассчитывал создать образцовый колхоз, разбазарила втихушку скот, семена и имущество, пожгла свои дома и скрылась. Поиски ничего не дали. Конец марта, а они, обоз из тридцати подвод, как в воду канули. Я приехал в то село на собрание, пытался давить, угрожал, даже стрелял в потолок – кончилось ружейным выстрелом в окно и бегством всего так и не созданного колхоза. А утром еще с десяток семей почти налегке выехали из села, их встретил отряд конной милиции, они перебили милиционеров и тоже скрылись. Вернее всего, по селам, но сейчас не до них. То есть, я хочу сказать, что ни тот, ни другой подход не сработал. А есть ли третий?
Пашенный покачал головой:
– Думаю, что нет. Как ни хитри, а все крутится вокруг частной собственности, и крестьянин за нее может отдать все, даже жизнь, потому что собственность – это свобода, воля.
Щербаков улыбнулся:
– Я тоже приходил к такому же выводу. Благодарю вас, будем работать вместе. До свидания.
– До свидания, – кивнул головой Пашенный.

Мужики поддержали, что по делам Курбатову лучше съездить до посевной, время теперь свободное, тепло и путь просох, так что и коров можно гнать, кормов хватит. Только бы не испортилась погода. Теперь бы солнца мягкого, потом пахать и сеять, а после дождя грибного на неделю и опять тепла. Перед наливом колоса сошел бы на хлеб спокойный многоводный дождь, и тогда только сухой осени остается пожелать крестьянину. Мужики начали рубить срубы больших семейных домов. Мальчишки и девчонки под приглядом двух парней, зайдя по пояс в воду, драли мох и цепочкой передавали сырые охапки на берег для сушки. Огородницы не давали перекуров парням, возившим воду для полива. Склепали еще несколько емкостей жестяных, все равно не хватало, бабы хватали ведра и бежали к озеру.
Марфа испекла несколько лепешек, завернула кусок отваренного козьего мяса – дорога дальняя. Мирон мысленно прикинул, как ему напрямую выйти на стоянку Молдахмета. Рано утром подошел к Вороному, тот с вечера был на вожжах прихвачен к сосне, и сейчас похрумкивал остатками ячменя. Мирон накинул седло, укрепил перекидной мешок, ружье в мешке, а обрез под рукой. Только поставил ногу в стремя и взялся за кольцо, чтобы перекинуть тело, увидел горящую падающую звезду. Как сложно все в мире! Куда падет эта звезда, если долетит до земли – не сожжет ли посевы крестьян, не подпалит ли городишко, не загубит ли несчастного? Шевельнул поводом, Вороной быстрым шагом вышел из поселка, сменил шаг на мелкую рысь, потому что в тайге еще темно, вот поднимется солнце, тогда можно и поскорей.
Думать особо нельзя, путь незнакомый, хоть и чутье у Мирона охотничье, но выйти на стоянку степняков в ста верстах напрямую не очень просто. А думы одолевали. Он ощущал сгущающуюся тоску по родным местам, по родственникам, никто не знал, что с ними стало после их ухода, не они ли ответили перед властью за самоуправство близких? Любым путем надо добыть точную информацию из Бархатова, снять напряжение. Пусть правда будет жестокой, но это лучше, чем темнота. С пятого по седьмой класс учеников набиралось у него полтора десятка, этих надо как-то определять. Придется в город, чтобы не так заметно. Сразу по возвращению Банников поедет в город, потом придумаем, откуда взялись дети без документов. Может, Молдахмет бывал в Бархатове, он все подробно расскажет. Надо зайти в избу-читальню и незаметно, главное – незаметно – унести подшивки «Правды», новой областной газеты и уездной, если их еще не прикрыли.
Наступающего лета ждал с нетерпением. Был уверен, что урожай будет хороший, амбары к тому времени срубим, это просто. Добыть бы где в селе хоть маленькую мельничку, отказываются бабы от муки крупного помола на жерновах. Коровы – вот спасение. Молоко никаким иным продуктом не заменишь, сепаратор есть, а это сметана, творог, масло. Хотел предложить несколько диких кабанчиков, приручить, откармливать, хотя мужики бы эту идею не поддержали, вон в камышах сколько семей гуляет – камыш гудит.
Ровно в полдень отметил тень от сосен, подправил направление: лучше выйти дальше стоянки Молдахмета, чтобы не появляться на дорогах уезда, вдруг кто знакомый… Скакал до поздней ночи, остановился на небольшой полянке, сыпнул коню ячменя, сам перекусил и раскинул кошму. Уснул сразу, раза два просыпался и прислушивался: все спокойно. Чуть стало зариться, снова в дорогу, выскочил на проселок, дорога подзапущена, но несколько следов есть. Пустил коня иноходью, догнал крестьянскую телегу, мужик везет несколько мешков зерна.
– Доброго здоровья! – крикнул Мирон, поравнявшись, и приподнял картуз.
– И тебе добра, – ответил мужик.
– Ты из какого села?
– Михайловские мы.
Мирон не сразу понял, что это другой уезд.
– А уезда какого?
Мужик засмеялся от души:
– Ты никак с коня падал, умом пошатнулся, ничего не знашь. У нас теперича район, а в селе три колхоза.
– Хорошо живут мужики в колхозах?
Мужик улыбаться перестал, смотрит опасливо:
– Один другого лучше. Вчерась ты ел, седни мой черед, завтре его. Так живем.
– А далеко от вас до Бархатовой?
Мужик задумался:
– Бывал, но это далеко, верст сорок.
– Но там другой район?
– Знамо, другой, и область другая. А порядки однаки.
– Скажи, а до стоянки степняка Молдахмета далеко?
– За болотом сверни влево, за лесом и стоянка. Только самого Молдахмета нет.
Мирон вздрогнул:
– Как – нет?
Мужик возмутился:
– Экой ты бестолочь! Приехали к нему начальство с милицией, кого-то искали, но не нашли, скот весь забрали и угнали, а Молдахмета отвезли с версту и застрелили.
Мирон уронил голову на грудь. Нет лучшего друга – кто ему теперь поможет?
– Кто на стоянке живет? – спросил, едва сдерживая слезу.
– Ахмадья, брат жены Молдахмета.
– Ладно, будь здоров. Про нашу встречу забудь, у меня кругом свои люди, распустишь язык – голову потеряешь. Понял?
Мужик усмехнулся:
– Как не понять, когда у тебя обрез под кушаком?! Могила!
– Да, а рядом с Михайловкой какое село? Как называется?
– Боровое. От Молдахмета три версты.
– Читальня есть? Газеты народ получает?
– Про народ не скажу, а в читальне полно, я на курево беру из старых.
Все планы смешал рассказ случайного встречного. Как-то встретит его Ахмадья? Ведь это он виноват в гибели Молдахмета. Тот мудрый был человек: «Не говори мне, в какие края пойдешь, а то я по слабости могу выдать». Не знал, но не поверили. Надо рассчитывать на помощь его свояка. Мирон долго смотрел из лесочка, что происходит на стоянке, нет ли чужих людей. Вот вышел хозяин, что-то сказал детям, те побежали исполнять. Женщина, видно, жена, что-то рассказывает мужу и показывает на кобыл, которые пасутся рядом. Час прошел – никого, Мирон тронул узду и тихим шагом Вороной вошел во двор, увидев кобыл, издал приветственное ржание. Ахмадья оглянулся. Мирон спрыгнул с коня, поклонился хозяину и сказал:
– Я только что от мужика на дороге узнал про ваше горе. Простите меня, мы были с Молдахметом настоящие друзья, он запретил мне говорить, куда я уезжаю. Они искали меня.
– Они тогда совсем зверем стали, когда вы ушли, еще полтора десятка семей убежали. Э, орда, приберите коня гостя, Булат, зарежь барашка, мы пока кумыс пьем.
Ушли в юрту, прохладно. Молодая девушка, старшая дочь Молдахмета, подала кумыс в кувшине и пиалы и быстро вышла. Мирон удивился, почему не видел ее раньше? Наверное, потому, что жена хозяина сама подавала кумыс и мясо. И в этот раз кумыс был крепкий, терпкий, приятный. Вяленое мясо таяло во рту.
– Как зовут ее? – спросил Мирон, явно жалея, что такая красивая девушка обречена на беспросветную одинокую жизнь на этой стоянке. Не станет казах сватать дочь врага народа, а то беда будет. Понимает она это? Наверное, понимает, потому совсем утонули в глубине красивого лица ее не по-казахски большие серые глаза.
– Калима ее имя. Плохо ей тут, все знают, я отправлял далеко к родственникам – не хочет в нахлебники. Здесь она хозяйка. Власть твоих коров забрала, да и наш скот тоже, это нам помогли родственники и друзья.
– В колхоз тебя еще не гонят?
– Нет, молчат, – усмехнулся хозяин.
– Про Бархатово что-нибудь слышал?
– Был там неделю назад. Сеяли плохо, сорняк одолел, скот отощал совсем. Народ не хочет робить. У них (подожди, надо хорошо вспомнить) турудодни пишут, если на работу ходил. Колхозники называют их «палочками».
– Почему? – удивился Мирон.
– Вышел, черточку ставят, палочку.
– Понял. Я дам тебе список и деньги, настоящие золотые червонцы. Их не отменили?
– Что ты! Кто может отменить золото? – возмутился степняк.
– Как хочешь, но два дня тебе на это, закупить надо все. Потом купишь добрые телеги, чтобы увезти все к себе на стоянку.
Ахмадья схватил его за плечо:
– Те, что бежали после вас, были у нас, но Молдахмет не принял, и правильно сделал. Один, фамилия Сухарев, просил передать тебе, если увижу, что он будет жить в городе на крайней с этой стороны улице.
– Сколько до города?
– Тридцать верст.
Сухарев. Мирон и ему предлагал бежать, но тот отказался, сказал, что власть его не тронет, он не мироед, а рачительный хозяин. Сколько их еще и где они, если не выловили чекисты и застрелили, довезя до ближайшего леса, как Молдахмета. Сам в город он сейчас поехать не мог, вперед надо в Бархатово, узнать, что с родственниками сбежавших. А ведь говорил на сходках: всех стариков надо забирать, пусть они в дороге погинут, чем под плетьми чекистских карателей. Ахмадья в городе согласился поискать Сухарева, сначала на базар поедет, по заказу товар закупать, потом товар надо маленькими партиями к другу свозить, чтоб не так внимание было: зачем берет столько много и всего разного. А под вечер пойдет искать Сухарева. И вот что ему надо сказать: пусть Сухарев обойдет всех, кого знает, и возжелавшие в субботу глубокой ночью по одному съезжаются на стоянку Молдахмета. Иметь запас продуктов и овса для лошадей. Обязательно захватить зимнюю одежду.
Только стало вечереть, Мирон поскакал в Бархатово. К рассвету был уже в селе, и слезам не мог найти успокоения. Половина села выгорела, он подъехал к крайней избе, где жил старый одинокий ссыльный Георгий, так и оставшийся в селе даже после окончания срока. Жена его умерла, и, как знал Мирон, тот жил один. Стукнул в окошко, створка отворилась, Георгий не мог опознать позднего гостя.
– Дядя Георгий, я свой, потом объясню, в избу пустишь на полчаса? Поговорить надо.
Сели за стол, хозяин с кутней стороны, гость на сундуке.
– Я Мирон Курбатов, весной с товарищами ушел от родного дома. Скажи, стариков, родителей ушедших мужиков – их не выслали, не расстреляли?
Георгий только теперь понял, с кем ведет речь:
– Не тронули, народ не дал, но дома-то их пожгли, так они спасаются у родни, у соседей. А брат твой Никифор, царство ему небесное, сам дом подпалил и сам же в нем погинул.
Мирон закрыл лицо руками: достали, видно, грозились забрать, а для него тюрьма – смерть. Спросил:
– А народ как живет?
– Живет. Кое-как посеяли, я хаживал на поля – ничего доброго не будет. А остальной хлеб пропал, толи продали кому, толи просто украли. Так что жрать совсем нечего, вот только трава.
Мирон встал:
– Про то, что я был – забудь, никому ни звука, ГПУ будет пытать, пока не помрешь. Они же не поверят, что ты не знаешь, откуда я и куда уехал. Будь здоров, дед!
Понурив голову, чтобы не видеть останки бывшего дома своего и вечной могилы брата, спустился он с бугра и, очнувшись, в намет пустил жеребца, чтобы к вечеру быть на стоянке. Ахмадья тоже только что приехал:
– Сухарева нашел, только он под другой фамилией, все сказал. Он обещал всех своих собрать и советоваться.
Мирон спросил:
– Ты не заметил, обрадовался он или испугался?
Степняк думал, потом ответил:
– Не видел радость. Испуг был.
– Добре. Что прикупил?
Хозяин откинул тряпицу и стал показывать пальцем:
– Это соль, сахар, спички, махорка, карасин, лампы, тряпички на окна, сама продавец выбрала, только спросила, почему столь много. Смеялся: дом большой строю, три жены будет, айда четвертой. Порох, дробь, как писал, капсюля. В той телеге мельница, хороший человек продал, постой, зачем вру – даром отдал, сказал, в магазинах хорошая мука, зачем ему это барахло. Утром опять поеду, там другой базар есть, еще куплю.
Мирон обнял друга и сказал про газеты, тот крикнул детей и долго объяснял им что-то по-казахски. Они кивнули и быстро убежали в сторону села.
– Пусть придут как гости, смотрят газеты, сидят до самого закрытия, а потом положат газеты на стол у окна. Дождутся, когда стемнеет, окно вытащат и принесут тебе газеты.
Ужинали остатками дневного барашка, Калима принесла кумыс и подала горячий чай, ловко разлив его по пиалам. Только на мгновение поймал он ее взгляд и смутился. Сидели долго и тихо говорили о жизни. Ахмадья сказал, что присмотрел брошенную стоянку, говорят, хозяин нехорошо говорил про советскую власть, его увезли, семью увезли, скот угнали, а даже дом не сожгли. Все загоны для скота сохранились. Ездил к мулле и другим серьезным людям, дают согласие. Осенью будет переезжать.
– А Калима?
– С собой возьму, как ее оставишь?
– Ну, что, пойдем отдыхать. Мне в какую юрту?
– Калима, проводи гостя ночевать.
Девушка фонарем осветила путь между телег и бочек с кислыми шкурами, подвела к маленькой юрте:
– Это моя юрта. Я сейчас пожгла там травы, чтобы мошки и комары не мешали вам спать.
– А ты где будешь спать?
– Обо мне какая забота? Кошму кину в телегу, вот и постель.
Мирону не хотелось, чтобы она уходила, а говорить о чем?
– Скучно тебе тут?
Калима молчала и не уходила, потом присела на корточки:
– Мирон, я хочу ребенка, тогда будет смысл жить. У меня готовы два ведра теплой воды, я обмоюсь и приду к тебе, как к мужу. Ты не прогонишь меня?
Он поднял ее, обнял крепкую талию и губами коснулся лица.
– Я буду ждать тебя.
…Калима тихонько приоткрыла юрту и нырнула в темноту. Мирон принял ее в объятия, она чуть выпросталась, спустила к ногам легкие одежды.
– Мирон, ни один мужчина не коснулся ни грудей моих, ни лона моего. Сделай так, чтобы я родила сына, и тогда Аллах простит мне мой грех…
Калима на рассвете покинула юрту, Мирон мгновенно уснул, переполненный давно забытым чувством.
На телеге лежали подшивки газет «Правда» и «Крестьянская газета», орган обкома партии. Полдня он читал статьи про успехи коллективизации, процент охвата. Иногда попадались сводки о количестве и продуктивности скота, Мирон поверить не мог, что надой на корову за полгода составил всего 800 литров. Да его черно-пестрые столько давали за месяц! А сводки по севу? На 1 июня засеяно только тридцать процентов плановых площадей. Боже, что они сотворили с деревней! Не от работы – от голода вымрет народ!
Ахмадья рано утром уехал в город, ребятишки пасли скот, Калима подала ему обед без тени смущения и улыбки.
– Ты чем-то недовольна, милая?
– Очень довольна, но после брачной ночи женщина не должна показывать своих страстей мужу. – Она подняла лицо: – Мирон, уведи меня в юрту…
Ахмадья вернулся довольный, удалось купить почти все, что написал гость, даже два ящика оконного стекла, самого толстого. Виделся с Сухаревым, тот сказал, что девять семей приедут в субботнюю ночь.
Когда собрались все, наскоро поздоровались и тронулись в путь. Мирон указал направление и приотстал, вернулся на стоянку, и не ошибся: Калима ждала его. Она припала к его широкой груди и прошептала:
– Почему ваш бог такой жестокий, не разрешает иметь трех жен? Я беременна, Мирон, меня мама учила, как это чувствовать, и к следующему твоему приезду рожу тебе сына. А теперь поспеши, твои люди ждут тебя. Я буду молиться, чтобы ты скоро вернулся, и буду тосковать по тебе и твоим объятиям.
Мирон поцеловал Калиму в губы, отвел коня, чтобы случайно не зашибить девушку, вскочил в седло и поскакал догонять своих. К поселку выехали потемну, потому Мирон был очень доволен, услышав окрик:
– А ну, стоять на месте, пока стрельбу не начал! Кто такие?
– Евлампий Фролович, открывай ворота, Курбатов с пополнением прибыл.
Уже через минуту все взрослое население поселка выбежало из домов, зажгли фонари, объятия и слезы, радость и причитания. Подошел Банников:
– В целом все спокойно, подробности утром.
– Дай команду всем спать. Новоселов проводи в барак, пусть располагаются. Завтра все обсудим.

Весна пришла в тайгу с почти деревенской капелью, когда снежные шапки на вершинах деревьев стали стекать частыми и хрушкими каплями. Просыпающиеся от зимнего сна сосны и ели испускали нежные ароматы, земля под толстым покровом хвои и тонких веток по вечерам парила. Забегали зайцы, совсем рядом с поляной проснулся и вылез из своей норы барсук, после традиционного обряда очищения он долго сидел, высоко подняв морду и наблюдая новых незваных соседей. Наверное, он соображал, как вести себя с этими крупными животными, непохожими ни на одних из ранее бывших здесь зверей. Небо стало глубоким, пар легких облаков уходил в вышину с подъемом солнца и собирался, сплачивался, поднимался еще выше, и природа велела ему возвращаться на землю благодатным дождем. Птицы появились на вершинах деревьев, согреваясь и радуясь, что зима прошла. И уже опускались на землю, набирали полные клювы сухих палочек, чтобы строить каркас гнезда. Кто учил их этому? Потом по каркасу выстилали мох, траву, листья – получался дом, он, хозяин, приводил подругу, рождалась семья. Несколько яичек в гнезде – и уже круглосуточная охрана, потому что изрядно развелось желающих полакомиться свежими яйцами. Потом был гром, где-то далеко что-то упало и разбилось, потом заухало совсем рядом, уже и молнии разорвали небо на части. Все живое попряталось, барсук видел, что и те звери на двух ногах побросали, что имели в передних лапах, и побежали в большие свои берлоги.
Курбатов исходил все окрестности, все искал подходящие для пахоты участки. Заметил, что на бугристых гривах поверхностных корней нет, стало быть, можно пахать ближе к дереву. Там, где пониже, сосна словно цепляется за поверхность, опирается на нее, тут голые корни наверху, негоже для пашни. Мирон нарисовал карту, где отмечал подходящие места, и прикидывал, сколько в каждом десятин и саженей. Еще до того мужики провели подсчет: едоков взрослых около сотни, да детишек четыре десятка. Да лошади, их на пахоте травой не прокормишь.
Решили так: уроди, господи, из меха два меха! Самое малое – надо набирать пятьдесят десятин. А где? Меж сосен? Опять сел Мирон на коня и поехал вдоль озера, может, чуть дальше есть место, где озеро отступило. Через час пути открылась перед ним пустошь огромная, каких и в родных краях не бывают. Спрыгнул на землю, а она словно паханая – мягкая, ровная, ухватил горсть – живая земля, жирная, давно не рожала. Местами попадали под ноги обломки корней, но он не обращал на них внимания, радость обуяла его: тут не только полсотни, тут вся сотня десятин будет, только вот с семенами, хватил ли на все?
Вскочил на коня, свистнул громко, Вороной знал: надо спешить, пошел быстрой иноходью до самой тайги, тут седок придержал, корни и ямы, чтобы ногу не подвернул. В поселке все мужики около кузницы, точат лемеха плужные, оттягивают зубья боронные. Натаскали выпиленных из валежин заготовок для сохи.
– Мужики! – окликнул Мирон. – Хоть мы и не крепкой веры, но надо бога благодарить, потому что нашел я в трех верстах отсюда пустошь десятин на сто, и земля – как ланись пахана: мягкая, жирная и вроде как не работавшая.
И тут он вспомнил про корни, что пинал иногда сапогом. Это как надо понимать? Неуж-то кто-то подготовил землю, а Мирон ее нечаянно нашел и уже присвоил?
– Что замолчал, говори, – неволят мужики, их уже интерес разобрал.
Мирон сильно смутился:
– Ребята, только теперь до меня дошло, что этот участок кем-то выпилен, выкорчеван, и даже пней нет. Я несколько крупных обломков корневищ пнул, но и в ум не пало, что это человеческих рук дело.
– А, может, и не человеческих? – подал голос дед Данила Банников. – Ты, Мирон, только оговорился, что крепкой веры не имеете, потому мыслей вы не с небом, а с землей. А я вам, неверам, скажу, что в старых книгах, которые я по наущению священника нашего отца Евлампия читал, было указано, что господь Бог не токмо леса сводил – моря разводил надвое, чтобы люди могли пройти, одним ангелом целое войско за ночь угрохал. Давно ли тут были разговоры, что Семка Киваев зрил чудо в небесах, которое его осветило, а потом оно разобралось, что на Семку смотреть никакого наслаждения, плюнуло и улетело. Вот что это было? Семка, подтверди, как на исповеди. Видел?
– Видел, дед Данила, вот тебе крест – видел. – Семен неловко перекрестился.
– Вот тебе и вся загадка. Нечеловеческих это рук дело. Нету тут человеков, окромя нас. Возьмите себе в голову и без сумлений пашите и сейте, только благословясь.
Мирон сел на чурку и охватил голову. Никакого сомнения, что пустошь эта образовалась не сама по себе, он вспомнил, что наступал на места столь мягкие, словно яма из под пня присыпана. Силился вспомнить, был ли дымный запах – не мог уловить. А обломки, обломки – это же прямое доказательство, что пни либо вывезены – но куда? Либо сожжены так аккуратно, что ни углей, ни пепла. Но никогда он не выжигал свои поля столь чисто, даже пролежавшие лето пни горели неохотно, и приходилось на телегах вывозить их на обочину. А тут – будто паровое поле, год отдохнуло и ждет семя, чтобы родить большой хлеб.
Зашел в барак, Марфушка подала полный бокал холодного квасу, попросила ребят, они в полу две плахи перепилили и ямку вырыли, вот и погребок. Жена видит, что сильно озабочен, но спрашивать привычкине было. Вернул бокал, кивнул головой, поблагодарил и вышел. Кинулись в глаза штабеля заготовленных на распиловку бревен, и опешил от вспыхнувшей загадки. Почему же он на радостях там, на месте, не дал себе труда прикинуть, а где же сведенный лес? Увезли его хозяева? Значит, где-то вблизи обитают неизвестные люди, и немало их, судя по работе, и сильны они, если со ста десятин сумели лес разделать и к делу прибрать. Вскочил в седло, дал шпоры Вороному, полетел к тому месту. Вот оно, поле, давшее истинную радость всего на час и заставившее впасть в раздумья ни на один день. Вокруг всего выруба объехал – нигде не нашел ни кучки опилок, ни глубокого следа груженой телеги. Ну, не могли же они сжечь прямо на поле сваленные деревья? Какой смысл? Так может сделать только враг, но никак не хозяин. С поникшей головой, полной мистического страха, нерешительности и сомнений, вернулся он в лагерь.
– Ты чегой-то, как с воза сорвался – чуть коня не сшиб, когда запрыгнул в седло? – спросил Евлампий Лепешин, приняв повод уздечки. – Так мы в былые времена к зазнобам своим спешили. Говори.
Мирон оглянулся: ему не хотелось заранее сеять панику, ведь могут разнести по всему бараку, а там бабы вой поднимут.
– Дело настолько темное, что ни зги не вижу. Вот пустошь, явно выпиленная и выкорчеванная, но так чисто сработано, вот тебе крест – я такой работы в жизни не видел и даже подумать не мог, что так чисто можно сотню десятин тайги свести, и все сжечь, и пеньки, и лес.
Лепешин дернул его за рукав:
– Мирон, лес-от зачем сжигать?
– А вот хрен его знает?! Но лес сожжен, я за тем и скакал, чтоб убедиться. В первый-то раз я о лесе не подумал, само собой – спилили и вывезли. Но все обошел вокруг – нигде ни горстки опила, и нет никаких следов. Вот режь меня на месте – нихрена не могу сообразить. Тут поневоле деду Банникову поверишь: если море надвое располовинил – что ему стоит сто десятин леса выкорчевать, а дерева в ад скидать на предмет топлива для котлов, где грешников поджаривают.
Лепешин его остановил:
– Не кощунствуй, Мирон, мы как никогда стали частью природы, а природой Он управляет. Я тоже лба не расшибал, когда еще в церкву ходили, но страх есть, боязнь. Батюшка мне на исповеди так и сказал: «Ты не верующий, а богобоязненный». Так и есть. Гром грянет – поневоле вспомню «Господи, помилуй!».
Мирон улыбнулся:
– Ладно, успокоил ты меня. А как пахать и сеять? Нет, прежде – откуда это все произошло?
– Выкинь из головы, то с ума соскочишь, будешь по поселку ходить и кукишки воробьям показывать.
Евлампий сел на бревно, похлопал ладонью рядом: «Садись!».
– Нам с тобой, Мирон Демьянович, о земном надо думать. Дети наши женихаются, Варька матери призналась, что уж не знает, как и устоять. Я, понятно, хохотнул: «В отца пойдет – едва ли устоит!». Но, ежели без шуток, надо свадьбу готовить. Спиртного нет, брагу варить – весь сахар изведем, детей обидим. Попа нет, венчать некому. Может, свой сельсовет изберем?
Мирон молчал. О свадьбе они с сыном говорили, и отец предложил отложить до отжинок. Приберем хлеб в риги, тогда можно и свадьбу справлять. К тому времени дома поставим, один лишний заложи для молодых. Да и на прок надо иметь в виду, они, кому невтерпеж, в любой секунд могут объявиться, погляди, сколько молодежи.
Вечером собрались взрослые мужчины, и Курбатов подробно рассказал о результатах своих исследований, попросил относиться к этому спокойно, но не безалаберно, женщинам ничего на ухо не шептать. Свое мнение он изложил прямо: надо пахать и потом сеять. Если это поле подготовлено людьми из неведомого пока поселка, придется договариваться. Других вариантов нет.
– Потому, мужики, завтра запрягаем, сколько можно, плугов и сох и едем к пустоши. Наказать женщинам, чтобы запрягли им мальчишки телегу и привезли бы они нам к обеду вчерашнего козла с гречневой кашей. Квас надо взять сразу, потому что день обещает быть жарким. Следом надо пускать бороны, тут и ребятишки справятся. А после обеда участок можно огородной мелочью засевать. Фома Гордеич, попрошу тебя разметить участок и определиться, сколько десятин чем засевать. Картошку женщины приготовят к посадке, они глазки вырезают, чтобы из картофелины хоть раз можно было нормальный суп сварить. И прошу тебя – следи за посадкой особенно, лук, морковка, редька, ты же эту науку превзошел, тебе и карты в руки.
Ранним утром в две колонны построились пахари, сзади встала молодежь с боронами, вперед с иконой Николая Чудотворца вышел дед Данила Банников, что-то беззвучно шептал, Курбатов погрозил кулаком парням, устроившим на ходу схватку. У края поля разместились, и первую борозду повел Мирон, за ним с десяток плугов, в каждый запряжены по паре добрых коней. Сохи отправили на другой край, но и у них получалось неплохо. Фома Гордеич пустил бороны в два следа, остановился, привычно распахнул широкими ладонями только что поднятую пашню и остался очень доволен: хороша земля, слов нет, как хороша!
В поселке уже на солнце согреваются мешки с зерном и картошкой, женщины достаю свои припасы: мешочки проса, гречихи, подсолнечника, конопли, огурцов и помидор. Даже всплакнули: дал бы бог, чтобы все это уродило, тогда и зимовать стало бы веселей.
Пахари вернулись поздно, прибрали коней, дали по горстке овса и ячменя, отправили пастись. С ними дежурные парни Смолина и Киреева.
Утром грузили телеги, устелив их холстинами, что если, не дай бог, какой мешок даст течь, то зерно сохранится. Сверху уложили большие лукошки с прошитыми тряпичными лямками, чтобы не терли шею, это для сеяльщиц. За каждой матерью молодая девка идет, примечает, как горсть брать, как размахнуться, как зерно веером пустить, чтобы оно легло ровно и раз за разом покрывало пашню. Прошли гоны три раза – запустили бороны, надо зерно зарыть, спрятать, чтобы попало оно в почву желанную, теплую и влажную, и чтобы через неделю дало росток. А потом, даст бог, дождичка, и вовсю зазеленеет поле.
Огородницы копаются на пахоте после сохи, лопатой выравнивают грядки. Несколько грядок для первого случая сделали рядом с поселком, каждый раз за луком или морковкой не будешь на поле бегать.Собрали все бочки и бочонки, парни везли на большой огород воду для полива.
Три дня от зари до зари работали всем поселком. А три человека в это время заканчивали баню. Горячую воду грели в корытах и тазах все на том же жестяном борове, впервые за три месяца обмылись по-настоящему. Прямо у барака поставили дощатые столы, тут ели, тут же разговоры вели.
Киреев и Киваев с сыновьями и девками взялись бить кирпичи. Формы заполняли на столе, деревянными толстыми молотками вбивали глину как можно плотнее, давали просохнуть, потом вытрясали на стол, а девки укладывали клетками. Все понимали: это будущие печки в домах, это калачи на поду, это тепло.
Через два дня мальчишки прибежали с криками, переполошив весь народ:
– Смотрите! Мы на пашне были, я на поле выскочил и увидел. Смотрите!
На маленькой детской ладошке из комочка земли высунулся зеленый росточек. Все пришли и смотрели, женщины плакали. Дед Банников погладил мальчика по головке и сказал:
– Беги на поле и посади росточек на то самое место. Осенью он тебе пригоршню зерна принесет.
Зеленый росток принес радость и улыбки измученному и обнадеженному народу.
Когда разобрались, кому чем заняться, Мирон отозвал Банникова в сторону:
– Не возражаешь, если я полдня потрачу, хочу посмотреть, что же по ту сторону нашего озера? Пашню нам расширять придется, само собой, рожь надо сеять озимую, подобрать закрытые полянки, чтобы снег не сносило. А уродиться она должна. Травы посмотрю, здешних стогов теперь не хватит, двадцать пять лошадей, табун. Не против?
– Поезжай, только аккуратно, если что – стреляй дуплетом, услышим.
– Ну, ты напугал! – и стеганул коня.
Вокруг озера ехал не быстро, всматривался. Ничего необычного, хотя откуда фонтан теплой воды? Ладно, пока все нормально, и он поторопил Вороного. Обогнув озеро, он въехал в тайгу, здесь она пореже, много встречается кедровника. Надо осенью загнать ребят, шишек кедровых набьют, насушим, соорудим дробилку, а кузнецам поручить сделать давильню. Кедровое масло – не в кашу, это лекарство. Вот, кстати, почему у нас старухи дома сидят? Надо вывозить их в тайгу, пусть травы ищут лечебные. Ведь случись что – чем спасаться?
Мирон вдруг почувствовал, что кто-то смотрит ему в спину. Оборачиваться не стал, чуть повернул лошадь вправо, взгляд пропал. Но минут через пять все повторилось. Кто это мог быть? Если ГПУ выследило, оно бы не стало в жмурки играть. Нет, это не власть. Но кто? Холодок пробежал по телу: а не те ли существа, что летают с огоньками? Проехал еще с полверсты, взгляд то пропадал, то появлялся вновь. Тогда Мирон подстегнул Вороного, мощным галопом проскочил версту, спрыгнул на землю, коню махнул, чтобы шел в сторону. А сам пополз в другую, нашел удобную лощинку, щелкнул курками обоих ружей.
– Убери оружие, сын мой, я только с тросточкой.
На бугорок поднимался весь в белом человек с огромной седой бородой и столь же большими и белыми волосами на голове.
– Я не первый раз слежу за вашим народом, и тебя зрил трижды, только тогда ты не заметил. Ну, не велика беда. Коня зови, а то уйдет.
– Не уйдет. Он приучен, – отмахнулся Мирон.
Старик кивнул:
– Это хорошо. Скажи, мил человек, как твое имя, и как вы тут оказались, и откуда пришли в столь суровый край?
– Мироном меня зовут. Ушли из одного села, крестьяне, держали крепкие хозяйства. Потом началась коллективизация.
Старик поднял руку, остановил:
– Меня зови дед Володарь. Твою судьбу я понял. И вы нарушили созданное трудом, пожгли дома и скрылись в тайге.
Мирон насторожился:
– Откуда тебе это известно, старик?
Старец провел рукой по бороде, словно собрав ее в кучку:
– Давно здесь живем. Старообрядцы мы. Последыши. Деды наши еще при Екатерине пришли в эти края и стали обживать. Теперь у нас большое село, церковь поставили во имя Николая Чудотворца и село наше Никольское.
Мирона распирал вопрос:
– А власти? Власти знают о вас?
– Не знали и не знают. Но мы про них все знаем, потому что имеем сношения с миром через своих людей. Ты со своим народом тоже тайно живешь, потому нам пугаться друг друга не следует. Все вы крещены или нет?
– Малые дети не крещены, власть священника сослала, а церковь опечатала. Погружением их крестили! – вспомнил кстати. – Дед Володарь, давай в седло, места хватит, поедем к нам в поселок, с людьми поговоришь, о своей жизни расскажешь. Поедем, прошу.
Старик подумал и решился:
– Своим сказал, что тридни в тайге буду, не заищутся
Когда подъехали к воротам, все, кто был на месте, высыпали навстречу. Мирон осторожно снял пассажира и подал на руки Банникову. Женщины кинулись под благословение, но гость остановил:
– Дети мои, я не священник, не могу благословлять, но, ежели будет воля ваша, попрошу отца Серафима отслужить литургию, принять исповедь и причастить. Вы тут совсем без бога? Часовню, господарь, надо бы построить, если не церковь. А мы староверы, нас еще двоеданами зовут. Вера наша одна, да исполнение ее разное. Теперь уж триста лет назад сотворил патриарх Никон измену истинной веры, много чего натворил. Предки наши крестное знамение совершали двумя перстами, ибо это великий символ двуединой сущности Христа, человеческой и божественной. Никон ввел троеперстие, коим и вы, несчастные, сегодня калечите себя. Вопреки воле народа и по указке католических еретиков введена эта щепотка, но в том не ваша вина.
Из барака кто-то принес легкое кресло, старец сел и лукаво оглядел собравшихся:
– Смотрите и думаете: откуда свалился, этот волосатый дед? Скажу, дети мои, что я пришел к вам за семьдесят верст.
– А как же вы узнали про нас? – поинтересовался Кузьма Романович.
– Меня пчела привела. Насеяно у нас по всей округе медоносов, потому что пасеку держим сурьезную, мед ото всех болезней пользуем. Есть у нас толковые пасечники, а я все смотрю, чтоб порядок был. Ходил на дальние посевы гречихи, посмотрел: работает пчела, набралась и в воздух, разворачиватся к родному дому. А эта сорвалась и в обратную сторону. Стал наблюдать: точно, культурная пчелка, значит, верстах в тридцати живет человек. И пошел. День был самый пчелиный: солнце греет, ветра нет, пчелы гуртом идут в ту и в другую сторону.
Мирон улыбнулся:
– Стало быть, уворовали ваш мед?
Старик тоже шевельнул волосатым лицом:
– Не мед, сын мой, а по природе своей они нектар собирали, как и положено им.
– А что же вы сразу не зашли к нам?
Старик усмехнулся:
– Ишь ты, какой ловкой! Войти мог, а выйти – надвое. Тут на восток от нас верст пятьдесят тоже жили восемь мужиков, с каторги сбежали. Мы про то знали, но молчали. Пошли наши девки травы собирать, я их этому учу, и к вечеру не вернулись. Мы всем селом в тайгу. Дошли до беглых, они в старой охотничьей заимке скрывались. И крики девок наших услыхали…
– И что? – ахнули женщины
– Застрелили их. А девок домой принесли на руках, едва ожили они, и в один день, когда все в поле были, в баньке сожгли себя от стыда и позора.
Женщины плакали, жалея незнакомых девчонок.
– А вы далеко от нас? – поинтересовался Фома Гордеич.
– Да, от нас до вас я двое суток иду, это верст семьдесят будет. Гляжу, молодых ребят у вас много?
– Как не быть? Молодежь растет, нынче первую свадьбу будем играть, – похвалился Банников.
Старик не унимался:
– Парни-то пьющие и курящие?
– Нет, у нас сие запрещено, – заверил Смолин.
Володарь одобрительно кивнул:
– Это славно.
– Признайся, дед Володарь, отчего тебя парни наши заинтересовали? – полюбопытствовал Киваев?
– Оттого, что уж вечер, вижу, что все с работ вернулись, ребят-женихов не три ли десятка, а невестушек маловато. Я староста в своем селе, а теперь и при церкви, тщательно веду все родословные, чтобы при браке не случилось смешения кровей родных. А уже на пороге. Нынче едва не впали в грех, заженихались парень с девкой, уже и сватов шлют, а я глянул записи – нельзя их женить, они брат и сестра в четвертом колене. А когда стал всех молодых людей выписывать и определять – нельзя нам вообще никого женить и венчать.
Мирон улыбнулся:
– Парней у нас и правда, избыток, но ты ведь не пустишь свою девушку к нам, мы для вас грешный народ.
Старик кашлянул:
– Да, придется поступиться некоторыми канонами во имя сохранения рода. А если ваших парней к нам, работа у нас такая же, питание тоже, только посты строги, но привыкнет. Ну, и церковные службы обязательно.
Мирон улыбнулся:
– Не пойдут парни, они по-другому воспитаны. А девки ваши быстро к нашим порядкам привыкнут.
Дед Володарь нахмурился:
– Ты про наших девок плохого не думай, они в почитании старших обучены, по хозяйству все умеют, вот сейчас десяток девок по шестнадцать лет, надо семью создавать, а не с кем.
Мирон позвал Кирилла Банникова:
– Давай, организуем что-то вроде праздника, староверы молодежь свою привезут, пусть пообщаются, может, и породнимся.
– Надо только наших предупредить, чтобы вели себя. Не в первый же вечер под юбку лезть.
Мирон захохотал:
– Это ты не себя ли вспомнил?
– Ладно, ты тоже хорош.
Курбатов попросил тишины:
– Рядом живут немножко другие, но русские, православные люди, даже пчелы наши к ним летают, а мы все не познакомимся. Дедушка Володарь, передай своим наше приглашение, и приезжайте в гости, девушек и парней везите, пусть знакомятся.
Володарь встал и поклонился:
– От души благодарен и рад, что нашелся родной брат в глухой тайге. Скажи, Мирон Демьянович, у тебя голуби есть?
Мирон пожал плечами, а сын Григорий подсказал:
– Тятя, я пару голубей привез, теперь у меня за скотным двором голубятня.
Старик вмешался:
– Внучок, а твой голубь за семьдесят верст дом свой найдет?
Гриша пожал плечами от смущения:
– Не знаю, не пробовал.
– Выбери одного и утром дашь мне, – приказал дед Володарь. – Как мы все обговорим со своими, я того голубя с запиской отправлю. Все, Мирон, солнце садится, и мне велит на покой. Определи мне место, а утром проводишь.
– Я тебе коня дам.
Старик улыбнулся:
– Пешком уйду. Благодатно у меня на душе от нашей встречи, будет от нее нам всем польза великая.

Через три дня после неожиданного появления деда Володаря прискакал гонец с предложением прорубить просеку от села староверов до поселка. За день до этого на утреннем распределении работ Курбатов спросил, а как же мы называть будем наше поселение? Иного не ожидал, все, как выдохнули: «Бархатово!». Парень крутился на хорошем скакуне и хвалился, что прямую дорогу укажет зарубками на соснах, а выпиливать надо, чтобы телега или сани не цеплялись за дерева. Пни в сторону, а ямы заравнивать. Володьке Ляпунову шибко не понравились речи гостя, он и скомандовал:
– Ты сначала нос научись вытирать, а потом нас учи, как просеки делать. Ишь, умник, рисуется перед нашими девками! Имей в виду, наши девки болтливых не любят!
Парень хохотнул:
– Ну, как знаете, а я предложение передал. Так будем рубить или так проживем?
Володька не унимался:
– Если ты топором будешь робить, как сейчас языком, мы просеку пробьем за пару дней. Скажи деду, что мы начинаем.
Парень возмутился:
– Нельзя старосту Володаря дедом звать, не положено. Ну, поскакал я.
Три пары пильщиков вырядили на просеку, да три пары парней пни вырубать, а уж потом лошадей надо привлекать пни выдирать и на обочину стаскивать.
Через неделю Курбатов поехал по просеке, и уже через три версты услышал стук топоров –соседи шли навстречу. Доехал до них, удивился, насколько прямая дорога получится, ни одного поворота, даже изгиба. Поклонился работающим мужикам, назвал себя.
– Нам про тебя староста все рассказал, да и подхваливал. Как тебе работа?
Мирон был польщен, но сдерживал эмоции, а про дорогу сказал, что навсегда должна она связать наших людей.
– Навсегда, господин хороший, связывают судьбы, – заметил бородатый мужчина лет сорока. – Вот если по этой дороге мы повезем в обе стороны венчанные пары молодых, тогда есть смысл столько дерев рубить.
Мирон насторожился:
– А разве есть у тебя сомнения?
– Сомнения всегда должны быть, без сомнения только Господь Бог.
Мирон согласился:
– Добре, закончим работу, сговоримся об общем празднике. Кланяюсь всем! – крикнул он из седла и повернул в домашнюю сторону.
Праздник устроили в канун Успенского поста, перед началом жатвы. Там гулять будет некогда. В поселке расчистили поляну от строительного мусора, сколотили лавки, женщины наготовили, что могли, накрыли столы скатертями, рыбу и мясо подали на больших деревянных подносах. Старшая из гостей, красиво одетая пожилая женщина попросила не обижаться, что приехали они со своей посудой – таков обычай, из чужого не пить, не есть. Пили жидкий, чуть забродивший мед, Володарь сказал, что можно, греха в том нет. Потом заговорили о жизни. Больше ста лет живут на своем месте, ни один человек не ушел в мир, никого не приняли со стороны. Но знакомству новому рады. Парни осторожно поглядывали на девушек, одеты они легко и просто, платочком головы подвязаны. Все красавицы.
– Мишка, как тебе вон та, рыженькая, с косой?
– Славная. А мне глянется в платочке в горошек.
Приезжие парни тоже времени не теряли, ходили по двору, будто их постройки интересовали, а сами девок высматривали. Парни молодые, а у некоторых реденькие усики и бородка появились. Смелая Варя прямо спросила:
– Так тебя зовут?
– Мартемьян.
– И ты тоже будешь с бородой?
Парень улыбнулся:
– Так вера такая, без бороды не мужчина.
– А вот как же ты целоваться с девушкой будешь?
Мартемьян смутился:
– У нас только на свадьбе целуются, а без того – грех.
Сели за столы. Мирон поприветствовал гостей. Володарь сказал:
– Видно, Господу Богу было угодно, чтобы два племени человеческих, для коих нет ничего больше ценного, чем воля и земля, сошлись в одном месте. Мы староверы, вы православные, но нет между нами разницы, у нас единая христианская вера, един Бог, и законы духовные едины. Мы и крещены одному Богу. Потому будет дружить, будем вместе молиться, хоть вы уж при новой власти и молитвы забыли. Ничего, вспомним. Не буду скрывать от сородичей, что встретились мы, чтобы молодые люди поглядели друг на друга, и, если Господь пошлет им ангела, то будем крепить узы семейные, родственные. Истинно говорю вам: нет греха, если мы в своей церкви обвенчаем православную со старовером и напротив. Пусть живут и плодятся нам на радость. Места у Бога на земле много.
Потом обговаривали, какие песни петь можно, оказалось, что любые русские народные, только вот гармонь и балалайку Володарь попросил убрать – бесовский инструмент.
– А на чем играть? – возмутился гармонист Федя Лепешин.
– На дудочке. Сейчас посмотришь, послушаешь и переймешь.
Три паренька встали сзади застолья и заиграли на дудочках. Федя встал рядом и удивлялся: маленькая дудочка, а звуки издает красивые. Оказывается, и под дудочку можно плясать и танцевать. Уже через час общения староверы не казались хозяевам представителями иного мира, простые русские крестьяне, сохранившие многое из того, что в современном быту утрачено. Курбатов вместе с Володарем наблюдали за праздником и определяли, кто из парней с той и другой стороны интересуется «не своими» девушками
– Вижу, Мирон, что не зря Господь свел нас с тобой, после жатвы будем ждать сватов, да и своих, зрю, направим немало. Церковь тебе надо бы срубить, небольшую, по своим канонам. Иконами поделюсь, выучим паренька, чтобы службу вел, пришлем наших певчих, они обучат ваших женщин. Это для души необходимо, сам потом увидишь.
Когда изрядно повеселились, Курбатов попросил Володаря рассказать о староверах поподробней, а то слухов всяких много, а истины не знают.
Володарь встал, перекрестился, прошептал молитву и начал:
– Почти триста лет тому назад мы были единым народом, и по части веры. Молились, крестились, пели – всё однако, все были едины. Потом появился патриарх Никон, и он совместно с царем не великого ума Алексеем Михайловичем решил перевернуть нашу веру. Не стану говорить об извращении сущности Христа и Святого духа, да и Богородицы тоже, но изменилась служба, запрещено многоголосие в хоре, отменены земные поклоны, крестное знамение двумя перстами запрещено, только тремя. Два перста – это два естества Исуса Христа, человеческое и божественное. Три же иных пальца изображают Богородицу. Что еще надо? Нет, Никон заставил народ молиться щепоткой: «Знамение честнаго и животворящаго креста творити на себе треми первыми персты десныя руки: палец глаголемый большой и иже близ его глаголе¬мый указательный и средний слагати вкупе во имя Отца и Сына и Святого Духа, два же – глаголемый мизинец имети наклонены и праздны». Так записано в решении поместного собора. О Сыне Божием как Богочеловеке, как Исусе Христе, пострадавшем на Кресте, не говорится ни единым словом: о нем нет никакого исповедания в триперстии. Это знамя без Богочеловека, без Христа Спасите¬ля. Даже не было сказано, что во Святой Троице он испове¬дуется в двух естествах. Большинство верующего народа восстало против противных реформ, однако дошло до того, что поместный собор Русской церкви просит царя о казнях еретиков. И такие законы принимали, людей убивали тысячами, сжигали живьем, бросали в тюрьмы. При Петре Первом вышло послабление, разрешено жить в городах и деревнях, только все платежи вносить в двойном виде, отсюда и название простонародное: двоедане. Но жить было невозможно, потому многие наши единоверцы подались за пределы России, а мы же остались внутри ее, но вне всяких законов. Одно мы знаем: вера наша истинная, народ наш блюдет себя, мы спасаемся от соблазнов мирской жизни. А если породнимся с вами, то великое будет дело, потому что род свой мы сохраним и приумножим. И настанет день, когда придет ангел, распахнет врата нашей тюрьмы и скажет: «Идите и живите, никто вам слова против не скажет!». Да будет так!
Он опять перекрестился и прошептал молитву.
– А теперь, Мирон, для народа нашего расскажи историю своего появления на сим месте.
Мирон кратко рассказал о предварительных беседах со Щербаковым, о своем решении уйти и увести наиболее толковых мужиков, которым грозила смерть или каторга, о первых собраниях по созданию колхозов и о теперешнем положении в деревне, о котором он узнал из газет.
Лес зашумел вершинами, и сотни белок пронеслись по верхнему ярусу леса, осыпая зелеными иголками людей и столы. Три зверька бесстрашно спрыгнули на стол, ухватили по кусочку отваренной картошки и быстро сгрызли, вращая их в ловких лапках. Потом прыгнули и полетели догонять друзей.
– У них свадьбы, наверное, – с тоской и завистью сказала женщина.
– Нет, они просто играют. Им весело. Они свободные, – ответил Володарь.
Стали прощаться. Старшие обнимались, молодежь смущенно жала руки. Большой обоз телег и дрожек двинулся по просеке в сторону дома.
В это время в небе раздался гул моторов, и в пространстве над поляной проплыли три больших самолета с красными звездами на крыльях. Все смотрели, подняв головы. Самолеты шли четким треугольником, и на это приятно было любоваться. Глядел и Мирон Курбатов. Он не мог знать, что в одном из самолетов летит на Восток его старый знакомый Щербаков, батальонный комиссар. Штурман крикнул командиру:
– Товарищ командир, внизу находится населенный пункт, на карте не обозначен.
– Ну, так обозначь, какие проблемы?
И самолеты ушли за пределы видимости, и ни Щербаков, ни Курбатов даже подумать не могли, что судьба сведет их еще раз.
Проводив гостей, вместе с Банниковым объехали поля, хлеба налились, через пару дней можно жать. Огромной трудности работа, все руками, машин никаких, и Мирон не видел способа привезти молотилку с конным приводом.
Вспомнил первую свою жатву на выделенном отцом поле. Марфа умела жать серпом, и это у нее хорошо получалось, сам Мирон косил специально подготовленной литовкой с грабельцами, которая укладывала стебли в рядок. Снопы вязали вместе, складывали в суслоны, чтобы по окончанию жатвы вывезти на гумно. А там опять махать цепами, отгребать намолоченное зерно, сушить тонким слоем, провеивать на ветру. Берет Мирон широкую лопату, захватывает на нее, сколько может, зерна, и бросает вверх. Полову и семена сорняков, которые полегче пшеницы, относит в сторону, под ноги падает почти чистый хлеб. Работали до захода солнца, обмывались теплой водой, и в шалаш. Марфа уже нажгла какой-то травы, которую не любят комары и мошки. Ему так хотелось обнять молодую жену, но он чувствовал, как она устала, знал, что не откажет, но, жалеючи, поцеловал в щеку, положил свою могучую руку ей под голову и сразу уснул. Давно ли это было, а всякий раз, ложась в свежую постель, он чувствовал запах той травы, запах ее волос и почти забытое прикосновение левой груди, которая чуть скатывалась и касалась разгоряченного тела Мирона. Он улыбнулся, и это заметил Кирилл:
– Не молодость ли вспомнил?
Мирон удивился:
– А как ты догадался?
– По улыбке. Все мы улыбаемся со слезой, когда молодость постучится в память.
– Ладно. Когда начнем?
– Готовь всех. Послезавтра. Я сегодня говорил с Володарем, он погоду или угадывает, или чувствует, сказал, что на жатву отведено двадцать дней. Мало. Но дай бог хоть это. Поворачивай домой.
Ружейный выстрел поднял на ноги уже спящую деревню. Из каждой избы выскочили мужики с ружьями, отовсюду вопросы:
– Кто стрелял?
С ружьем наперевес стоял Прохор Кулибакин из второй партии беглецов, звериным взглядом окинул толпу:
– Его тут нет. Захарка Смолин, твой сын ссильничал мою Федорку, только что приползла.
Смолин закричал:
– Говори толком, у меня их три.
– Она говорит, Фимка.
Отец потряс в воздухе ружьем:
– Убью выродка!
Курбатов тихонько шепнул мужикам, чтобы разоружили обоих. Сделали все аккуратно, но оба кричали, что это не остановит, поганца надо изничтожить. Женщины сходили в дом Кулибакиных, девка рыдала и все порывалась убежать в тайгу от позора и повеситься. Марфа подошла к мужу:
– Мирон, он не один был, на нее смотреть страшно: избита, искусана, груди порваны и …, ну, ты понимаешь.
Курбатов собрал с десяток мужиков:
– Быстро обойдите все дома, все подряд, пусть матери перед иконой поклянутся, где были их сыновья час-полтора назад. А если кого дома нет – оставайтесь засадой и вяжите. Нам только этого не хватало, свою милицию и суд заводить!
Как он и думал, Фимки дома не было. Только что залез под одеяло Демид Плеханов. Мужики тележиться не стали, подняли, мать сразу сознания лишилась: кальсоны вывожены в земле и крови.
– С Фимкой был? Кальсоны скинь, с собой возьмем для разбирательства. Кто третий? Не молчи, все равно найдем.
– Пронька Молчанов.
– Он где, дома? Говори быстро! – Мужики были разгневаны и грозны.
– Домой уходил, – промямлил Демидка.
Один повел Демидку, двое стукнули в дверь Молчановых.
– Отойди от дверей, у меня обрез заряжен! – закричал Пронька. Мужики на всякий случай чуть отодвинулись:
– Где отец?
– В тайге на охоте.
– Мать?
– Связанная лежит и рот заткнул.
Мужики не вытерпели:
– Ах, ты, мразь поганая! Ты и на мать руку поднял! Ну, Пронька, не живать тебе на белом свете. Выходи, хуже будет.
Они услышали стук брошенного оружия, заскрипел запор, уже переодетый Проня вышел на крыльцо.
– Вернись, мать освободи и кальсоны свои сраные заверни в тряпицу. Судить вас будем.
Толпа ждала, вся ограда освещена смоляными факелами, Проньку вытолкнули на середину, где уже стояли на коленях со связанными руками Фимка и Демид.
– Горе пришло в наш дом. Никто и подумать не мог, что после такой работы, после таких страданий мы столкнемся со звериным отношением друг к другу. Судите, люди. – И Мирон отошел в сторону. Все молчали.
– А если их изгнать из поселка? – с надеждой спросила женщина.
– Ага, и ляжку копченого мяса с собой дать, – огрызнулся Киреев.
– За подобные преступления по законам России приговариваются к двадцати годам тюрьмы. Тюрьмы у нас нет, и людей лишних нет, чтобы этих выродков до смерти караулить. Мое слово – расстрел, – горько закончил Фома Ляпунов.
Завыли бабы, это невыносимо, когда воют русские бабы над внезапным покойником, всю душу выворачивает этот стон и крик. И тут подбежала женщина:
– Люди, что деется-то, что деется! Федорка-то, царство ей небесное, удавилась в своей горенке на свадебной ленте.
Мирон отправил мужиков проверить, так ли это. Те вернулись быстро и кивнули, что так все и есть.
Мирон крикнул:
– Мы в наших условиях должны жить мирно, а если нет, то око за око, жизнь за жизнь. Выбора у нас нет. Тюрьмы у нас не будет, отпустить бандитов – значит выдать себя. Поэтому предлагаю: кто за смертную казнь – переходи направо, кто против – налево, только тогда научи, как быть. Три минуты на раздумья. Родителей этих подлецов мы не виним, а только разделяем их горе. Преступники – не дети малые, им самим за себя отвечать. Прошу: уведите родителей и под охрану, как бы еще чего не натворили.
Подозвал Банникова:
– Запрягите пару подвод, возьми шестерых мужиков, согласных расстреливать. И им же могилы вырыть, а потом заровнять, чтобы ни одна душа не нашла. Иначе будут несчастные матери дни и ночи лежать на этих могилах. Нет, Кирилл, возьми людей побольше и телег, пусть стреляют все, чтобы потом не вздумалось торговать секретами. Отцам все равно тошно будет.
К приговоренным никого не пустили, кинули на телегу, на другую сложили лопаты и топоры. Все при ружьях. Колонна из пяти подвод тронулась в лес. Как и велел Курбатов, уехали далеко, так далеко, чтобы не слышно было выстрелов. Парням заткнули рты, некоторые мужики, не скрывая, плакали, но большую яму вырыли быстро, выволокли с телеги несчастных, поставили на колени лицом к яме и по общей команде выстрелили все. Факелом осветили разбитые головы, перекрестились и стали зарывать. Дерн, снятый заранее, уложили на место. Уже светало. Накатывал дождь. Вот и хорошо, размочит куски земли и спрячет от материнского глаза. С тяжелым сердцем возвращались домой. Вроде и не убийцы, а на душе сумно.
Утром Курбатов собрал всех первопроходцев.
– Что в семьях преступников?
– Ревут, что еще.
– А у Кулибакиных?
– Там вовсе беда, Мирон.
Мирон встал:
– И вина в том наша, мужики, наша с вами. Как мы не уследили, что парням по восемнадцать, не изроблены, жрут, как на свадьбе. Куда им силушку девать? Понятно, и родители должны были видеть, что заженихались ребята, пора и в стойло. Все мы через то прошли, что только совестью да стыдом себя сдерживали. У этих парней, видно, со стыдом и совестью не все ладно было. Кирилл Данилович, отпиши всех парней с шестнадцати лет, день рождения и прочее, чтобы нам с семнадцати годов начинать его определять.
Кто-то улыбнувшись, возразил:
– Как ты его определишь, если он жениться не хочет?
– Захочет, если домик маленький на первый случай дадим, да телочку стельную, да петушка с курочкой. Понятно, насильно не женишь, но у нас еще соседи в запасе. Надо свозить к ним молодежь. Семен Аркадьевич, займись-ка этим делом.
– О! А почему именно я? – возмутился Киваев.
– Ну, хотя бы потому, что у тебя три девки на выходе, и два парня холостякуют. Надо ввести такой порядок: до восемнадцати годов не женил и не выдал – гони в казну штрафные – пошутил Банников.
– А потом их куда? Даже пропить негде, – погоревал Киваев.
– Все! – подвел черту Курбатов. – Сегодня хороним Федору Кулибакину, а на субботу скажу Грише, чтобы отправлял голубя соседям, приедем в гости.
Гроб с телом девушки выносили и до могилы Пети Киреева несли почти молча, женщины по книжке прочитали молитву и тем дело кончилось. А вечером прилетел обратный голубок с запиской, что дорогих гостей ждут.
Собрали молодняк от семнадцати и старше, приодели, к тому времени на каждые дрожки хорошие кошевки сплели, красивый выехал обоз. Хозяева встретили – лучше не надо, Мирон сразу отозвал в сторону Володаря:
– Горе большое у нас, брат, трое подлецов совершили насилие над девушкой. Не стану в детали вдаваться, но это и заставило меня сегодня ехать к вам. Попроси своих, чтобы поставили отдельно девушек и парней от семнадцати и старше. И наши так же встанут, а потом пусть пройдут вдоль ряда, может, у кого-то и екнет ретивое?
– Славно! – согласился Володарь. – Я тоже своим объясню.
Он вышел на середину поляны и сказал:
– Дети мои, наши соседи приехали к нам свататься, только кого и за кого – этого мы и сами не знаем. Девушки, кому за семнадцать, встаньте в рядок, и парни так же. Только вот что: если кто-то из наших уже в сговоре, то судьбу дразнить не следует, выходите из строя. Вот и гости встали. Парни, пройдите мимо наших девушек, какая вам улыбнется? Улыбнется – берите за руку и уходите в сторону, поговорите о своем. То же и наши парни. Улыбаются? Забирайте, знакомьтесь. Помните, дети мои, никто вас насильно женить не будет, а вот так познакомитесь – глядишь, и семья появится.
Опять они уединились с Мироном. Володарь спросил, не замечал ли тот, что самолеты военные стали чаще летать с запада на восток и обратно. Ему не нравится такое оживление, все это не к добру. Скорее всего, воевать собираются с Японией. А по газетам, которые были у староверов, выходило, что главной фигурой становится Гитлер, но это Европа. И Володарь попросил друга доехать до своих знакомых и все подробно узнать. Мирон согласился, тем более, что была нужда в некоторых мелочах, да молотилку хотел приспроситься, нельзя ли купить. Семья растет, сеют много, одна молотилка не справляется – это работы до Рождества.
Пошли на площадь. Молодежь пела старинные песни, ребята учились делать дудочки, все заняты. Володарь громко сказал:
– Дети мои, вот посреди площади стоит эта лавка. Сядьте рядышком те, кто приглянулся друг другу, не стесняйтесь, тут все свои.
Мирон удивился: пары подходили и садились, и даже его сын Никитка привел за руку белолицую красавицу с толстой косой.
– Было бы славно, Мирон Демьянович, если бы наши пары сговорились и сыграть бы нам большую свадьбу на всех одну!
– Согласен с тобой, Володарь, это и наша мечта тоже.
При прощании Володарь спросил:
– Когда собираешься в путь?
– Дня через два. Дел много в большом доме, – ответил Мирон.
– И то правда. Как вернешься – пусть сын отправит голубка, я подъеду.
Они обнялись, предводители двух ни от кого независящих поселения, живущих своей трудной, но свободной судьбой.
На обратной дороге обоз, ехавший с песнями и частушками под новые дудочки, вдруг встал. Мирон, бывший в кошевке в конце колонны, схватил обрез и побежал вперед. Зажгли факела, осветили дорогу – ничего. Вдруг рядом раздались рык и суетное движение. Подняли факелы – лось перебегал дорогу и врезался между двух сосен. Вперед туловище не пускает, назад – рога, туда проскочили, сломав несколько отростков, а назад никак. Пропустили обоз, остались несколько мужиков с топорами и ружьями. Свалили одну сосну, лось, почувствовав свободу, мотнул могучей головой, издал мощный победный крик и рванул в чащу.
«Зверь попал в беду – добрый человек выручит. А если человек в беде – кто поможет? Друзей совсем мало осталось, всех разогнала и погубила власть. Вот только Володарь, только Ахмадья. Чем они помогут? Надо надеяться только на себя».

Через неделю утреннее солнце, еще не успевшее раскалиться и согревать землю, неожиданно прикрылось маленькой тучкой, и табуны облаков стали виться, кружиться, уходить вверх, сбиваться в тучи и под собственной тяжестью медленно опускаться к земле. Все свободные от приготовления еды женщины работали на грядках, мужики один за другим ставили на мох дома, стелили полы, поднимали стропила и тонким тесом собственного производства наводили кровлю. Дождь начался мелким и густым, это так хорошо для хлеба! Мужики спрятались в первом, почти готовом доме, курили и рассуждали.
Егор Киреев, уже отошедший от потери сына, но постоянно молчавший, тут сам начал разговор:
– Мы тут подобно предкам нашим, пришли на голое место, и наваживаемся жить общиной. Не знаю, что творится на родине, только чует мое сердце – ничего хорошего из ихнего колхоза не выйдет. Я вот тут сына потерял, это как жертва за новую жизнь…
– Егор! – кто-то пытался его остановить.
– Не боись, я в своем уме, все разумно понимаю. К предмету, есть у меня вопрос к Мирону Демьяновичу: тебя устраиват с семьей в шесть человек вот эта избушка? Прямо скажу, что меня не устраиват.
Мирон откликнулся:
– Егор Кузьмич, в эти избушки мы к зиме войдем в полной боевой готовности. А разведи мы крестовые дома, и что бы вышло? Три от силы смогли бы заселить, а остальные? Но ты совершенно прав, что это не окончательное решение по жилью, чуть окрепнем – будем и большие дома на пять комнат рубить, и к этим пристраивать, а, похоже, их надо в резерве оставлять для молодоженов.
Дождь бусил и радовал, но работать на воздухе не давал, потому занялись полами и потолками. Мирон с тоской глядел на оконные проемы: косяки мужики вырубят, рамы свяжут, а что в них вставлять? Как ни крутись, а надо брюшины забитых зверей собирать и солить, а потом снимать с них пленку. В его тетрадке накопилось три страницы всего самого необходимого, чего в поселке не было вовсе или уже заканчивалось. Думал поездку к степнякам отложить до осени, но выходило, что ехать придется раньше. Вот добыть бы оконного стекла да довести его до дому!
От раздумий его отвлекли громкие крики и даже ругань в бараке. Мужики тоже насторожились. Банников крикнул старшему:
– Василко, слетай, что у них там?
Василий вернулся быстро:
– Бабы переругались, не понял, кто с кем, но орут все.
Мирон кивнул Банникову:
– Пошли.
Ссора была серьезная, вплоть до мата. Мирон в дверях громко крикнул:
– Замолкли все разом!
Повлияло. Глазами отыскал свою – она спокойна, видно, не участвовала. Вперед вышла жена Семена Киваева Софья:
– Ишь, как ты быстро научился людям рты затыкать! Ты затем и завел нас в эту глушь, чтобы командовать и свою волю исполнять. А мы, как батраки, горбатим от зари до зари.
– Чем тебя обошли, Софья Гурьяновна, чем обидели? Или моя жена меньше тебя робит, или дети мои на нарах лежат, когда надо в поле или в тайгу?
– Мы же дикарями живем, тут с ума можно сойти. Вы как хотите, а я сегодня же Семке предъявлю: либо едем домой вместе, либо я одна подамся, лучше пусть меня дикие звери сожрут, чем тут погибать.
Сбегали за Семеном. Он, похоже, был готов к такому разговору, потому что с ходу сильно ударил жену по голове, она упала, носом пошла кровь. Поднялся визг детей, Банников дал команду всю мелочь быстро перевести в соседний дом. Софью подняли, умыли. Кто-то на всякий случай придерживал Семена. Женщины несколько успокоились. Дарья Ляпунова, женщина серьезная и обстоятельная, так рассудила:
– В селе, конечно, жизнь другая была, все налажено, управилась, можно и в гости сходить, и посудачить. А тут все в куче, мужика обнять – надо до утра ждать, пока все успокоятся. Это ведь жизнь, Мирон, ты сам так живешь. Вот и не вынесло ретивое у бабы, да она еще и сельницу с тестом опрокинула. Все одно к одному.
Мирон слушал молча. Это ему за все хлопоты и заботы, за ответственность и ответ перед властью, если доведется... Софья, придя в себя, сказала Семену:
– Завтра седлай мне коня, поеду домой. Минутки тут не останусь.
Семен, чувствуя свою вину, присел к ней:
– Какой дом, Соня, все же пожгли? И не выехать тебе одной, да и я не пущу.
– Тогда собирай свою телегу, поедем всем семейством.
Егор Киреев рассмеялся:
– Прямо в руки ГПУ! Если, конечно, доедешь. А они попросят дорожку к нам указать. Так что прижми свое щекотливое место и создавай тут нормальную жизнь. Семен, строго тебе говорю: никуда не выедешь. Ночным дежурным надо приказать, чтобы Киваева или детей его или жену его к коням не подпускали.
Семен вскочил:
– Ты чего на меня окрысился? Я эту канитель затеял? Я ее неделю уговаривал, а оно видишь, как вышло. Прошу общество: один дом почти готов, разрешите нам с семьей туда перебраться? Остальное я доделаю. Христом богом прошу, иначе добром это не кончится.
Мирон ткнул в бок Банникова. Тот встал:
– Прошу мир дать согласие на переселение семейства Киваева в новый дом, какой он выберет. Никто не против? Так и должно быть. Семен, с тебя магарыч!
Немудреная эта шутка вызвала взрыв смеха, нервное напряжение выплеснулось в хохоте и выкриках, не всегда благозвучных. Софья встала, поклонилась обществу в пояс:
– Простите меня, люди добрые, не со зла я, а от тоски.
Семен тоже поклонился, поблагодарил земляков и тут же обнял жену, что на всеобщем человеческом языке было просьбой о прощении.
Банников подошел к Мирону:
– А хорошую идею подал Семен, ведь все дома в одной поре готовности, давай расселяться, а доделывать по ходу работ. Нам леса надо пилить еще лесин сто, так что работы хватит всем. Нам с тобой, как большим начальникам, придется вселятся в крайние, где только пола настланы. Спать пока на полу, кровати будем позже устанавливать.
Курбатов кивнул, хотя не все слышал, он думал над случившимся:
– Живем мы теперь шибко тяжело, невыносимо. С питанием плохо, детям велел отдельно готовить, сами на каше и зелени. Школу надо делать, хоть как-то учить ребятишек, не век же им в тайге скрываться.
– А учителя?
– Старшие младших, книжки у всех есть, карандаши, тетрадки.
Банников рассудил:
– К зиме барак-то наш освободится, ну, если вылупятся молодожены, можно им квартирку выгородить, а остальное под школу. Это ты правильно придумал. А что, ты всерьез мыслишь, что наши ребятишки могут вернуться в ту жизнь?
Мирон возмутился:
– А почему бы и нет? Все потихоньку образуется, увезем в город, устроим в школу, деньги у нас есть. Понятно, что не все пойдут, кто-то не особо способен, кого-то родители не пустят, иной и сам не возжелает. Но это еще не завтра. Ты посмотри мои записи, в чем мы крайне нуждамся.
Кирилл Данилович пробежался взглядом по страничкам и молча вернул тетрадь.
– Потому, Кирилл, на днях поеду к степнякам. Там сорок моих коров, пяток оставлю Молдахмету, остальных пригоню. И все вот это, что записано, через степняков за пару дней надо купить, упаковать, уложить на телеги и тихо уехать. Заодно обстановку узнаю, что там наворотила советская власть с колхозами.
К вечеру дождь перестал, он так и шел весь день, как через сито сеял, подобного Мирон не помнил за всю свою крестьянскую жизнь. Такой дождь всю влагу оставляет там, где она упала и быстро впиталась в землю. Она вся пойдет на пользу, это не проливной дождь, который налетит, сбросил дюжину бочек воды на десятину, а она вся убежит туда, где уклон, где ниже. От такого дождя крестьянин пользы не ждет.
Одна за другой стали жеребиться кобылы. Тут хозяин Захар Смолин, он прежде держал хорошую конюшню и толкового ветеринара, при родах всегда присутствовал, помогал и, само собой, учился. Вот и сейчас он бесстрашно залазил своими ручищами в утробу матери, чтобы развернуть ножки жеребенка, иначе задохнется. И они выпадали у него, как миленькие. После очистки кобылы вылизывали своих малышей и допускали до сосков. Смотришь – на второй день жеребенок уже подрагивает на своих тонких ножках, то и дело тычется матери в брюхо, ища лакомовое молочко. А потом женщины стали поддаивать кобыл, Софья Киваева, жившая рядом с казахской семьей, вспоминала и записывала, что и как надо делать. Кобыл доить пять раз в день, сначала подпуская жеребенка, а уж потом доярку, иначе кобыла не даст молока. Заставила Семена сделать сбойку, чтобы гонять молоко в емкости крестообразной насадкой. Закваску сделала из отвара ячменя, смешав его с конским молоком, и трое суток помешивала, чтобы скислось и не испортилось. Вот тогда готовят первую порцию кумыса. Софья сразу сказала, что кумыс будет очень слабый и полезен ребятишкам перед сном. Мужчинам делала к воскресенью крепкий кумыс, который хмелил. Несколько месяцев без спиртного – мужики пьянели и пели песни.
 Наступил сенокос. Трава по берегу озера выросла сильная, сочная. Весь день Кирилл Банников с сыном Василием отбивали литовки. Мужики рылись в остатках рухляди на санях в поисках оселков. Два десятка косарей вышли одновременно, дед Банников тоже тут, срезал серпом пучок травы, пошептал что-то и воскликнул:
– Благословясь, дети мои, приступайте к трудам праведным, ибо от скота питается человек, но прежде он питает скотинку. Господь с вами!
Впереди пошли крепкие мужики и парни, литовки у них широкие и длинные, последнего, девятого размера, следом молодежь, литовки поменьше, номера шесть или семь. Валок получается тучный, такой не скоро просохнет, хотя солнце и старается, потому после обеда приходят девушки с грабельцами и шевелят кошенину, если подсохла одна сторона – перевернут на другую. Самая артельная работа в деревне – сенокос. Через неделю несколько косарей возьмут в руки вилы, станут метальщиками, мальчишки накинут на конские шеи хомуты с длинными тяжами, парни вырубят и соорудят волокуши, на которые будут укладывать сено и отправлять к стогу. Опытные мужики быстро ссаживают копну с волокуши, тут же прокалывают ее вилами и подают на стог. А там уже самая плотная женщина, вершельщик, ходит по кругу, уминает сено, чтобы дожди не промочили. Кинут ей копну под ноги, она наступила, прижала, чтобы метальщик мог вилы вытащить, а потом прошла туда-сюда – и не видно копны. Но стог все равно растет, заостряется, метальщик обойдет по кругу, оскребет ненадежные клочки, расчешет граблями стог сверху до низу, чтобы дождь стекал по стебелькам и длинным листочкам. А к обеду уже везут мальчишки вицы – длинные ветки тальника с озерного берега. Свяжет их метальщик вершинками и на самых длинных вилах подаст вершельщику. Та прижмет ногой вершинки тальника, а длинные и пушистые ветки спустит по четырем сторонам света, чтобы никакой ветер не смог вырвать сено из стога. А потом начинается самое интересное для мужиков: вершельщицу надо со стога снимать, метальщик бросает через стог длинные вожжи, сам крепко держит другой конец, даже кого-то в помощники позовет, потому что были такие случаи: вершельщица начнет с противоположной стороны спускаться, и метальщика за собой поднимает.
До обеда стог, после обеда стог. А впереди работают косари, девчонки готовят сухие валки, завтра и там начнется, придут метальщики, копновозы, кладельщики, подсребальщицы. И снова будут расти стога.

Что-то занемноглось Мирону, после обеда никуда не выходил, прилег на кровать и руки за голову. Голова шумела, как бочонок с брагой у отца на голбчике в былые времена. Как умели жить! Работали из последнего, кажется, не хватит сил до телеги добраться, а усядутся бабы, угнездятся – и запоют проголосную про горькую любовь. Правда, не слышал он ни в детстве, ни позже про любовь счастливую, разве только в частушках. Полежал, зашла Марфа:
– Сердце зажало или голова?
– Голова шумит.
Она ушла за занавеску, принесла в рюмочке что-то густо-коричневое:
– Выпей, да водой не запивай, так сноси. Да не гнушайся, на корнях репья и одуванчика, еще какая-то трава, забыла уж.
Мирон улыбнулся:
– Сама не знаешь, чем мужа поишь. А если помру?
– Господь с тобой, такие речи. Выпей и отдохни, мужики и без тебя обойдутся.
И задернула занавеску у супружеской кровати.
Мирон вроде задремал, когда громко хлопнула дверь и забулькала вода над тазиком. Встал, вышел на средину избы, Григорий стоит над тазом и кровь из носа унимает.
– Сядь на табуретку, голову назад откинь на стол. Будет скапливаться – глотай, своя кровь, не чужая. Что не поделили? – спокойно спросил отец.
– С Володькой Ляпуновым схватились.
– Из-за Вари? И чем кончилось?
– А тем, тятя, что надо сватов засылать, пока не поздно.
– Прямо сей день? – улыбнулся отец.
– А что ты смеешься? Володька может опередить.
– Так, выходит, ты на Варю-то не особо надеешься, если случайных сватов опасашься?
– Тятя, я от мужиков слышал, что надеяться можно только на печку и на мерина…
Мирон остановил:
– Не продолжай, знаю. Дурная поговорка, а ты повелся.
– Тятя, прошу тебя, мне восемнадцать лет, Варя согласна, хотя играется, что женихов много, года не вышли. Тятя, правду тебе говорю, что мне без Варьки не жить. Выйдет за другого – уйду из села.
– Во как? И куда? Ну, ладно. Сватов, говоришь? Это хорошее дело. Найди Банникова и пусть пару женщин, которые умеют свататься, с собой приведет.
Гришка пулей вылетел из дому. Через час вся кампания была в сборе. Обе свахи с опытом, да и Банников человек авторитетный.
– Дело-то ясное, Мирон Демьянович, – пропела одна. – Идти придется после управы. Вот мы к тебе и подойдем часам к семи.
– Буду ждать.
Гришу одели в фабричный костюм, хромовые сапоги, мать достала с вешала новый плащ.
– Ага, мама, ты же мне его благословила! – возмутился Андрей.
– Твой и будет, – успокоила мать. – Гриша только посвататься в нем сходит.
– Тогда ладно, – согласился брат.
Вышли, уже стемнело, месяц один в белесом небе, нежится, изогнулся малым котенком. Скоро звезды вывалятся, и станет небо во всей красе. Подошли к домику Лепешиных, стукнули в калитку – заперто. Вышел сам Евлампий Фролович:
– Кого бог принес?
– Отворяй, гости к тебе, – ответил Курбатов.
– А, Мирон Демьянович, – открыв калитку и увидев его первым, приветствовал хозяин. – Да и Кирилла Данилович, да и кума Евдокия с кумой Авдотьей! Проходите, милости прошу!
Вошли в домик, Варя сразу нырнула за занавеску. Гости разобрали табуретки и расселись под потолочную матицу.
– Вот, Евлампий Фролович, – начал было Банников, как в дверь постучали, и еще одна кампания уже кланялась хозяевам. Мирон обомлел: он увидел улыбающегося Ляпунова.
Первым пришел в себя хозяин:
– Я так понимаю, – гордо сказал он, – что вы сваты, две команды. Только дочь-то у меня одна. И как нам быть?
– Мы первые пришли, нам и слово молвить первым, – перехватила инициативу кума Евдокия – Евлампий Фролович и Марина Назаровна, у вас товар, у нас купец…
Мирон остановил сваху:
– Дорогие мои земляки! Ну, что мы будем комедию разыгрывать друг перед другом? Есть только один человек, который может внести ясность – это Варвара Евлампиевна. Прошу отца с матерью пригласить ее и дать нам ответ.
Занавеска распахнулась, и Варя, горящая, как заря, вышла вперед:
– Если родители мои не против, то я бы за Гришу Курбатова пошла, мы с ним со школы дружим.
– Славно! – ударил в ладоши Банников. Дверь хлопнула – это Володька Ляпунов выскочил со слезами. – Домик у нас есть готовый, когда свадьба?
Евлампий засмеялся:
– По нынешним временам, коли решили мы жить без спиртного, свадьбу можно начинать, как бабы пельменей налепят да пирогов напекут. А венчаться повезем к староверам. Давайте на субботу.
В субботу на поляне наставили полные столы, гармонист Федя Лепешин отводил душу, пляска была на весь двор. К молодым подошел Владимир Ляпунов:
– Твоя взяла, Григорий. Варя, знай, что я тебя буду любить до конца своей жизни.
Варя улыбнулась:
– Володя, не горюй, подберем мы тебе хорошую невесту.
Григорий протянул руку:
– Дружба?
– Дружба! – твердо ответил Владимир.
После обеда свадебный поезд двинулся в сторону Никольского. Там уже ждали, звонили простенькие колокола, священник проверил нательные кресты и начал обряд. Молились и пели несколько часов, после долгие поздравления и проводы. Когда молодые вошли в подготовленную избу, Варя села на кровать и чуть не заплакала:
– Это не свадьба, это целое наказание.
Гриша встал перед ней на колени:
– Давай, я помогу тебе раздеться.
– Помоги, только потом отвернись, у печки корыто, на печке в ведре теплая вода. Мне надо обмыться. Возьми с веревки чистый рукотерт, оботрешь меня всю.
Он терпеливо все исполнил, обмылся сам Вариной водой, прилег к ней на кровать и нежно обнял:
– Ты помнишь, как мы мечтали об этой ночи? Но мы не думали, что она будет вот такая. Варя, я тебя никому не отдам, и сам буду беречь, чтобы ты всегда была молодая и красивая.
Он задернул занавеску, хотя дверь была заперта, а окон тогда еще не делали…
А на дворе в это время разгорелся спор, потому что дед Банников, вспомнив старинные обычаи, настаивал, чтобы постельное белье вынесли утром на всенародное обозрение и чтобы каждый удостоверился, что невеста – девица.
– Дед, а тебе от этого легче будет?
– Глупые речи твои, Егор Кузьмич. Ежели невеста тронута, то следно ее гнать.
– Куда?
– Куда-куда? Из села с позором.
– У нее теперь муж есть, ладно, если он согласится.
– Мужики! – обратился к собравшимся Курбатов. – Давайте сойдемся на том, что это дело их двоих, и обычай этот я не считаю приличным, хотя сам в свое время через это прошел. Давайте заканчивать собрание, нам еще надо тридцать бревен спилить, пилорама чтобы ни минуты не стояла, надо – поставьте три смены пильщиков. И на молотилке надо женщин заменить парнями, хлеб тяжелый, умаиваются.
– Тятя, можно, я тебе скажу? – обратился младший Никитка. – Мы с мальчишками будем снопы развязывать и солому отрубать, чтоб в барабан подавать побольше колосьев, а солому в сторону.
– Молодец, Никитка, так и сделаем. – А сам себя упрекнул: «Как же мы, мужики, до этого не додумались, а мальчишка догадался? Молодец!».
– А я тебе объясню, – вмешался Банников. – Поле его мы сеем из года в год, и никакого налога. Может, им зерна надо? Поставим на поле пару мешков, авось заберут.
– Нет, Кирилл Данилович, шутить не станем, но и посоветоваться не с кем. Пусть будет, как есть, они вроде нас обижать не собираются.
Утром к Курбатову подошли три пары парней и девушек.
– Как хотите, Мирон Демьянович, а мы тоже решили пожениться. Сколько можно по заугольям прятаться? – Говорил, видно, самый смелый из них. – Мы даже на то согласны, пока домики готовим, в бараке пожить.
– Так в бараке одна выгородка свободна.
– Вот нам и хватит.
Мирон смутился:
– Ну как же вы, три молодых пары, будете спать на одних нарах?
– Дядя Мирон, а мы посменно. Вы за нас не переживайте, главное, чтобы венчание и ваше разрешение.
– А родители?
– С ними уже все договорено.
Мирон покачал головой:
– Надо нарочного отправлять в Никольское, чтоб на субботу венчание трех пар. Сами это решите?
– Решим, – чуть не хором ответила молодежь, и Мирон с радостью смотрел им вслед: растет село Бархатово.

К концу тридцатых годов в селе Бархатово был уже один колхоз, машинотракторная станция помогали пахать и убирать урожай. Весной 1940 года областной комитет партии направил директором МТС офицера Красной Армии Бекетова, танкиста, сильно пострадавшего в Финскую кампанию. Врачи его выходили, отняли левую руку, обгоревшие пальцы ног, залатали раны на лице. Потому выглядел он всегда сурово, говорил грубым голосом, потому что верхние голосовые связки тоже пострадали. Приехал он один, без семьи, никому ничего не объяснял, выгнал из кабинета инженера по технике безопасности и устроил в нем квартиру. Мужики смастерили ему электрическую плитку, на которой он разогревал ужин, принесенный уборщицей из столовой. На ней же кипятил утренний чай. Обедал обычно в столовой либо на полевом стане. Когда стали заключать договора с колхозами, он первым поставил вопрос качества работы. А качество подписывает представитель хозяйства. От оценки впрямую зависит зарплата. В бригадах зароптали. Тогда директор вызвал замполита и велел собрать общее собрание, чтобы были все до единого, тем более, что март, работы особой нет.
– Доносятся до меня слухи, что часть пролетариата недовольна условиями договоров с колхозами. А вы спросите партийного секретаря, для чего создавали МТС. И он вам скажет: «Для помощи колхозам». А что это будет за помощь, если мы вместо пахоты будем ковырять землю, вместо настоящего сева кое-как разбрасывать по полю дорогие семена, а на жатве вымолачивать только половину колоса, потому что платят с гектара. Раз и навсегда: вся зарплата будет зависеть от качества. Если колхозный представитель – не всякий, а специально уполномоченный человек – не подпишет наряд, можно считать, что работал даром. Да нет, какое даром? А куда солярку списывать? А куда непроизводительный рабочий день девать? В общем, мужики, впрягаемся вместе с колхозниками, потому что обстановка – сами видите, какая, и чем мы будем крепче, тем больше будут опасаться нас наши враги. Я знаю, что такое современная война. Это не война людей, это война машин. А в танке должен сидеть сытый, в меру упитанный советский человек, уверенный, что рабочий на заводе сделал надежную машину, что нефтяники залили хорошую солярку. Вот тогда можно воевать. Агитировать вас я не буду, договора мы подпишем в интересах страны, а не отдельного трудового коллектива. Вопросы?
Зал молчит.
– Будем считать, что прений не будет. Все вы люди с понятиями, еще вчера были колхозниками. Имейте в виду, я открываю курсы механизаторов, не просто трактористов, но и комбайнеров, специалистов, понимающих агрономию. Так что в случае чего замена всегда найдется. Но я думаю, что нам лучше не ссориться. Если я сам, не дай бог, поймаю кого на браке, пощады не ждите. Потому что такой факт я, как человек военный, считаю предательством. Всем за работу!
В Бархатово на собрание приехал сам Бекетов. Обговорили все вопросы, когда дошли до оценки качества, председатель Масляков, вчерашний пастух, но член партии, махнул рукой:
– Товарищ Бекетов, да тот же тракторист чекушку поставит качественнику, и тот ему любую работу подпишет.
– Простите, а вы кто?
– Как – кто? Председатель.
– Кого вы определите в качественники?
– Стариков, опытных крестьян.
– И вы считаете, что опытный крестьянин за чекушку продаст будущее колхоза? Предупреждаю, я ночей спать не буду, но каждое поле проверю и каждый наряд посмотрю. И если увижу, что подпись поставлена за чекушку, вызову НКВД, и пашите вы тогда таежную целину, вы, качественник и тракторист. Я понятно говорю?
– Но, товарищ Бекетов, за каждым не уследишь, – хитро возразил председатель.
– Не надо следить, это не наш метод, – ответил Бекетов. – Надо вот так же, как я вам, популярно изложить, и все пойдет своим путем. Ну, и самое главное: почему о качестве работ больше вас забочусь я, директор МТС, у которого показатели в гектарах и моточасах? Подписывайте договор и работайте. Второй вариант – сушите сухари.
Утром Бекетова вызвал первый секретарь райкома партии Рябчиков и с порога понес:
– Что вы творите в колхозах, товарищ Бекетов! Кто дал вам право угрожать председателю колхоза каторгой?
– Во-первых, товарищ Рябчиков, не надо на меня орать, я вам не инструктор пропаганды. Во-вторых, я пытаюсь навести хотя бы элементарный порядок в агротехнике, думаю, это в интересах и райкома партии. У вас есть райзо, там, надеюсь, понимающие люди. Дайте им на экспертизу наши договора, если они будут против – я поеду в обком партии, но работать с землей механизаторов заставлю так, как это всегда делали наши предки: любя и дорожа ею.
Рябчиков ехидно улыбнулся:
– Ваши предки, случайно, не из крупных помещиков-землевладельцев?
– Совсем не случайно – нет, они пролетарии с Путиловских заводов, а я говорил о русской традиции.
– Бросьте вы эти красивые слова, – махнул рукой секретарь. – Я не буду поднимать шум, но только до первой вашей стычки с качественниками. Нам огромной работы стоило привлечь к контролю стариков, они до сих пор не очень любят колхозы.
Бекетов вставил:
– Они их ненавидят, потому ставка на старых крестьян, как на контролеров, обречена на провал. Все они в прошлом – собственники, колхоз лишил их земли и скота, лишил смысла жизни. Да они назло всем будут выставлять самые высокие оценки самым последним бракоделам.
Рябчиков понял, что спор этот бесполезный и подал Бекетову руку в знак прощания.
В тот же день у Бекетова случилось ЧП в цехе, после ремонта двигателя слесарь не залил масло и запустил мотор. Через минуту раздался грохот, разорванный шатун пробил стенку блока и «показал кулак», как говорят механизаторы. Бекетову доложили, но он не пошел смотреть, велел инженеру подготовить приказ на восстановление двигателя за счет виновного, а виновного определить в результате технической экспертизы. Понятно, что виновен слесарь.
К концу рабочего дня к директору зашел главный инженер Москвин с документами, но подавать их начальнику не спешил.
– Что ты мнешься, как монашка перед зачатием?
– Петр Петрович, виноват, конечно, слесарь Санников. Вот документы.
– И? – Бекетов терял терпение.
– У него шестеро детей, жена больна, не работает. Если вычтем убыток, они обречены.
– И как они живут на одну зарплату? – искренне удивился директор.
– Так и живут.
Бекетов нажал кнопку:
– Председателя профсоюза ко мне!
Вбежал председатель профкома.
– Ты Санникова знаешь?
– Конечно. Разгильдяй, двигатель запорол – быстро доложил председатель профсоюза.
– А как семья его живет – знаешь? – поинтересовался Бекетов.
– С семьей не знаком, – честно признался председатель.
– Пойди к себе, напиши заявление об уходе по собственному желанию и принеси мне. Все, свободен.
Москвин продолжил:
– Ребята в цехе предлагают сброситься и покрыть издержки, а движок общими силами отремонтировать в нерабочее время. Нужно ваше согласие.
Бекетов встал.
– Как к людям относимся, Москвин, хуже, чем капиталисты. Займись этим Санниковым, подучи, разряд повысить, зарплату, но чтобы на ремонте думал о железе, а не о том, как седьмого ребенка сделать. Да, подожди.
Он вынул из сейфа пачку денег и подал Москвину.
– Это в общий котел. И не обязательно распространяться об их происхождении. И посмотри человека на профсоюз, чтобы мог ко мне прийти и взять за горло, если касается прав человека и коллектива. Есть на примете?
– Есть.
– Кто?
– Вы.
Бекетов расхохотался:
– Ладно, дело сделано. Заканчивай там все.
В первый же день полевых работ в колхозе Маслякова качественники подписали все наряды с оценкой «хорошо». Дисковали зябь. Тракторист, чтобы не очень трясло, направил агрегат вдоль пахоты, толку от такого дискования мало, но документы подписали. Через день к этому полю подогнали сцеп борон, тракторист наотрез отказался боронить, потому что плиты осенней сухой пахоты лежали нетронуты.
Подъехал Москвин:
– Кто дисковал?
– Кутырев.
– Переезжай на 36 гектаров за лесом, а я найду Кутырева.
Кутырев дисковал соседнее поле и тоже вдоль пахоты. Москвин его остановил.
– Ты что творишь? Разве это работа? Ты что, первый год в поле? Диски пускают поперек пахоты.
– А мне, начальник, что вдоль, что поперек, так даже ловчее, трясет меньше.
Подъехал бригадир, Москвин дал ему команду срочно найти замену Кутыреву и обработать поле, как положено.
Когда все это дошло до Бекетова, он приехал в колхоз, приподнял единственной рукой щуплого контролера и спросил:
– Кутырев тебе заплатил за подпись? Отвечай быстро, пока НКВД не подъехала.
– Дал на бутылку.
– Все ясно. Москвин, составляй акт, будем привлекать и контролеров, и председателя, и Кутырева, конечно. И никаких поблажек.
В деревне разнесся слух, что появился в районе человек, который озаботился о колхозниках. Имя Бекетова передавали чуть не шепотом.
Через три дня в селе состоялся суд. Председателя колхоза с работы сняли и приговорили в году принудработ, контролера оштрафовали, а Кутыреву дали год с вычетом трети зарплаты. Несколько контролеров сразу отказались от работы, председателем избрали бригадира местной бригады, парня молодого и толкового. Посевная в селе шла с двух сторон: в одном месте работали тракторы, в другом бабы сеяли из лукошка, как и сто лет назад.

Осень приходит с заботами и работой, которым не видно конца до самых снегов, и потом еще на гумнах обмолот и очистка зерна. Это для взрослых. Но и у ребятни тоже осенние дела, грибы пошли валом, хоть лопатой греби, ягода таежная – то малина поманит ласковой краснотой, то смородина спрячется в низинке и выставляет напоказ гроздья черных ягод. Мальчишки бьют кедровую шишку, привозят вечером полный короб. Женщины потом разберут, высушат в печах и на солнце при доброй погоде, потом передадут мужчинам в дробилку, те быстро выщелкнут орешки из шишки. Но и это не все. Шишку сушат и щелкают всю зиму, очень вкусно. А еще ее давят, и получается кедровое масло. По маленькому флакончику есть в каждом доме, говорят, от всех болезней.
Курбатов распорядился, чтобы рядом с детьми всегда был взрослый парень с оружием – мало ли что? Но несколько лет никаких несчастий не случалось, и дежурный либо дремал под сосной, либо лениво ел ягоды, подвалившись под кустик смородины.
В этот раз его встряхнул дикий девичий крик, он выхватил ружье и кинулся навстречу. Едва остановил девчушек, слова выговорить не могут. Едва понял сквозь крик и слезы, что девчонки наткнулись на страшный скелет. Отодвинул их в сторону, сам не без душевного трепета пошел к той сосне. Скелет человека, свернувшегося калачиком, некоторые кости сломаны, видно, зимой питались голодные звери. Велел ребятишкам бежать домой, а сам поскакал к Курбатову. Рассказал, что видел, Мирон упрекнул, что не перевернул, не обследовал. Конечно, там ничего интересного нет, похоже, что беглый из мест заключения. Поворчал, но сел на Вороного и поехал за ребячьим охранником.
Скорее всего, беглый каторжник, либо приболел, либо настолько ослаб, что прилег под сосну, свернулся калачиком и уснул вечным сном. Палкой Мирон сдернул остатки одежды с плеча, на коже татуировка, можно прочитать «Магадан». Этой же палкой перевернул кости, поднял заржавевший револьвер и увидел кожаный мешочек, прижатый покойным к животу обеими руками. Выволок тот мешок, очистил, стряхнул осыпавшуюся ленту ремешка, перехватывающего горловину, и едва не ахнул: мешочек был с золотом.
Парня попросил пока никому ничего не говорить. В поселке пригласил Банникова и Киваева, расстелил газету из привезенной подшивки и высыпал на нее содержимое мешочка. Вместе с песком выпал приличный самородок.
 – Замерз он нынче, значит, шел прямо на нас. Интересная была бы встреча. А остальное просто: шел не один, воровали долго, вели с собой жирного мужика, которого зарезали и какое-то время питались. А потом… Он мог перестрелять дольщиков, в револьвере нет четырех патронов, сколько-то шел один, явно не имея ни карты, ни компаса, я там все перешерстил. Предложение: золото прибрать, лишним оно еще никогда не было. Надо сковать ящик и надежно спрятать, не от своих, от чужого глаза.
На другое утро собрался к степнякам, выполнил ли Ахмадья заказы, и самое главное – еще одну маленькую молотилку сыскать от ручного привода. Все необходимое было у него записано, отовариться по списку для большогосемейства Ахмадьи – дело пары дней. В том числе необходимо раздобыть комплект газеты «Правда», в читальню этого села больше лазить нельзя, опасно, а следующее далековато. Надо что-то придумывать.
Ехал довольно быстро, Вороной чувствовал дорогу, Мирон рассчитывал, что к вечеру будет на стоянке Ахмадьи. Заметил, что зверья стало много, зайцы и лисы прямо из-под копыт выскакивают, в стороне прошла пара волков, но ветер с другой стороны, Вороной и ухом не повел, не почувствовал. В ближайшем малиннике только что лакомился медведь, да и, похоже, не один. Все кусты обсосаны, ягодки не осталось.
Из тайги прямо наперерез выскочили два всадника, судя по лошадям и потникам вместо седел, местные крестьяне. Хотя – какие крестьяне: колхозники. Остановились, ждут.
– Здоровы были, мужики.
– И тебе не хворать. Кто и откуда?
– Во как гостей встречают! Тогда встречь вопрос: а вы по какому праву меня спрашиваете?
Мужики переглянулись:
– У нас дела свои, а ты человек посторонний.
Мирон примирительно сказал:
– Да полно вам! Еду к друзьям-товарищам, поглядеть, как они живут.
Мужики осмелели:
– Всюду однако. Хвалиться нечем.
– Еще, мужики, наша читальня нынче «Правду» не выписала. А без нее как без рук. Можно где-то купить?
– Едрена мать, так я тебе и продам. Я член партии, у меня они одна к одной сложены. Приезжай.
– Сам не смогу, пришлю казаченка. Кого спросить в деревне?
– Симу объездчика спросит. Я цену возьму.
– Называй.
– Чтоб за две подписки заплатил.
– За три заплатит. Ладно, мужики, спешу я, люди ждут.
Разъехались. Опасная тропа, кто знает, кого завтра встретишь? А если милиционер?
Пришлось пускать коня в галоп, потому что солнце садилось, а до стоянки не близко. К аулу подъехал тихо, с коня долго присматривался. С хозяйством управились, вот вышла жена Ахмадьи, зачерпнула из колодца ведро воды. Мирон подъехал к воротам, крикнул, как и положено:
– Хозяин!
Ахмадья вышел, узнал гостя, цыкнул на разлаявшихся собак, пропустил во двор. Обнялись, как старые друзья.
– Ты мне в тот раз хорошо заплатил, я коня доброго купил на те деньги. Рахмат тебе!
– Тебе спасибо. Еще нужна помощь. Вот список, пусть ребята перепишут на троих и завтра на рынок. Отправь с ними кого постарше, чтобы не грабанули.
– Почему молчишь про самое главное?
– Ты о чем, Ахмадья?
– Про Калиму. Родила она джигита, мне сразу призналась, что твое дитя. Джигит, а лицом русский. Я ему обрезание сделал.
– Где она?
– В юрте, где ей быть. Мы ее от работы освободили.
Мирон уже не слышал эти слова, он откинул кошму юрты и вошел, сильно пригнувшись, Калима не узнала и крикнула:
– Кто это?
– Калима, дорогая, не признала.
Он встал на колени и только сейчас увидел, что ребенок сосет грудь. Он засыпал и умолкал, потом словно спохватывался, кусал сосок, от чего мать мучительно улыбалась, и начинал сосать жадно, звучно проглатывая молоко. Мирон дотянулся и поцеловал Калиму в губы.
– Милая моя девочка, как я тосковал по тебе.
– У тебя есть жена, зачем тосковать? Я первые месяцы очень хотела тебя, а потом он забрал все желания. Я назвала его Батыр, ты не против?
Мирон кивнул:
– Конечно, нет. Я тебе оставлю много денег, чтобы ты смогла купить все, что надо для себя и для ребенка.
Калима заплакала:
– Любимый, в нашем народе проклята женщина, родившая без мужа, а родившую от иноверца раньше забивали камнями. Наши люди сторонятся меня, мне так трудно. Спасибо дяде Ахмадье, он один понимает меня, и ему я во всем призналась.
Мирон понял, что не готов к разговору и попросил не расстраиваться, он найдет выход.
Выйдя от Калимы, пошел к Ахмадье:
– Друг мой, нужно твое согласие, я хочу забрать Калиму с ребенком к себе в поселок.
– Ой, Мирон, дорогой, у тебя жена, у тебя дети, а ты приведешь молодую иноверку. Я не знаю ваших обычаев, только едва ли тебя похвалят. Сколько тебе лет?
– Ты не совсем понял. Я привезу Калима и поселю ее в отдельном домике, жене все скажу, она умная женщина, поймет и простит, а что народ будет говорить – это пятое дело.
Ночь провел у Калимы, которая смеялась, что муж не может войти к жене, пока у ребенка не появится первый зубик. Он непривычно держал на руках младенца, и новые чувства приходили в сердце. Это его дитя, как Гриша, Андрей, Никита, Настюшка. Как-то они воспримут нового брата? Неужели отвернутся? А Марфа? Она не знала ни одной измены мужа, потому что у него никогда не было длительных связей. А тут ребенок. От женщины, годящейся ей в дочери. Надо думать. Когда Батыр поел в полночь, Калима сказала, что теперь он будет спать до утра, она легла рядом с Мироном, крепко обняла его могучее тело, целовала губы, щеки, уши – он мужественно терпел, потом шепнул:
– Калима, я лучше пойду лягу в телегу.
– Нет, любимый, я уже измучилась без тебя…
Ранним утром отправили ребят за покупками. К обеду привезли ручную молотилку, Мирон раньше видел такие, и после механической она казалась ему игрушкой. Ничего, все равно это не цепами махать.
– Ахмадья, есть у тебя маленькая тележка на двух колесах, чтобы между сосен проскакивала? Заберу я Калиму, если ты не против?
Ахмадья вздохнул:
– Кто будет против счастья своих детей? Только имей в виду, друг, ты сейчас разгоняешь свой табун лошадей прямо, как это бывает в степи. Но ты не знаешь, что степь может кончаться обрывом. Тогда загубишь табун и себя загубишь. А кибитку найдем, если у меня не на ходу, возьму у соседа.
Прискакал мальчишка с мешком газет. Мирон улыбнулся: действительно, с новогоднего номера все аккуратно подшито. Пробежался по передовым статьям, оптимизм и вызывающая самоуверенность статей поражали. Из мировых сообщений понял, что война давно уже идет, фашисты в Италии, в Испании, Япония скалит кривые зубы. Свернул газеты: быть войне, если не в этом году, то в следующем обязательно.
– Ахмадья, я оставлю тебе голубя, попроси ребят, чтобы сделали ему надежную клетку от котов и поставили где-то в тишине. Кормить только зерном и водой. Если случится война, привяжешь к правой ножке вот эту ниточку: он вытянул из платка красную нитку. Я буду знать, что это значит. Зимой занеси клетку в дом. Ты все понял?
– Все, дорогой мой друг. А откуда ты узнал, что война будет?
– Вот из этих газет.
– А наши разве газет не читают? На собранье в сельсовете кричат, что Красная Армия всех сильней.
– Может быть, Ахмадья. Но газеты надо читать между строк.
Поздно вечером три телеги груза и кибитка для Калимы были готовы. Чуть свет – стали выезжать. Парни Ахмадьи сели на вожжи, и без того не пять ли телег степняков стояли во дворе поселка, ребята должны были их разобрать и увезти домой. Весь аул вышел провожать Калиму. Женщины плакали. Мирон вынес ребенка на руках, передал усевшейся в пуховых подушках матери. Вскочил в седло:
– Не поминайте лихом, степняки, надеюсь, что еще встретимся.
Начался почти двухдневный путь, что будет в его конце – Мирон не хотел думать. Свободных домов нет, так что молодоженов Григория с Варварой придется переселить в барак, там и без того выгорожены три квартиры, одна из них свободна. Гриша должен понять, он отцовой породы, Варя девушка ласковая, душевная. Бог даст, все будет хорошо.

Щербаков покраснел и сжался: в передовой статье газета «Правда» называла их область одной из самых отстающих по развитию социалистического сельского хозяйства, напомнив, что во время коллективизации под руководством секретаря губкома партии тов. Щербакова были совершены недопустимые перегибы, разграблены крепкие крестьянские хозяйства, ничем не скомпрометировавшие себя люди были арестованы и высланы на стройки. Теперь область пожинает плоды бездарного, непланового, небольшевистского подхода к коллективизации. Он встал и прошелся по кабинету. Было жутковато. После такой статьи могли прийти ребята из НКВД.
Вчера у него проездом в Новосибирск был на десять минут старый знакомый по военным курсам, только что участвовавший в Финской кампании. Рассказал, что его батальон погиб почти полностью, плохое снабжение, воровство на имущественных и продовольственных складах, и никто не принимал мер, пока кто-то из полковников, участников событий, не написал лично Сталину. Полковника самолетом увезли в Москву, он попрощался с офицерами, как в последний раз. Проводы больше были похожи на похороны. Но он вернулся через два дня в звании комбрига и получил новое назначение. Говорил, что целый день писал докладную, по листку передавая офицеру связи. Через полчаса после завершения работы вызвал Сталин и сказал, что ознакомился с его документом и соответствующие выводы будут сделаны. Сталин поднял трубку и приказал немедленно подготовить документы на присвоение товарищу такому-то очередного воинского звания с направлением на Дальневосточный участок, там сейчас нужны люди с его боевым и аналитическим опытом.
Услышав, как идут дела у друга по реализации партийных решений по сельскому хозяйству, Мурзаков посоветовал:
– Всеволод, надо вовремя уйти, подожди, через полгода начнут искать виновных и остановятся на тебе, что тоже не исключено. А это пахнет крупным делом и суровым наказанием, если и вывернешься, то ставь крест на всю жизнь. Ты в каком звании?
– Батальонный комиссар.
– Отлично! Пиши рапорт на бюро обкома, а я забегу к облвоенкому, чтобы он тебя направил в распоряжение Дальневосточного Фронта.
– Фронта?
– Да, Округ переименовали во Фронт после известных событий.
– Ты знаешь, я не уверен, что отпустят.
– А я сейчас подолью керосина военкому. От него тебе позвоню. Будем надеяться на встречу.
Вчерашняя идея, показавшаяся ему сумбурной, сегодня виделась по-другому. Он и сам понимал, что с коллективизацией наломали дров, теперь ни хлеба, ни мяса – роста нет, хотя и техника поступает, и тракторные станции создали – производство не растет, производительность труда ничтожна мала, карательные меры желаемого результата не приносят: осужденный к принудработам приходит и уходит, но работает так же без желания, как и до суда.
Полгода назад после партийной школы в Москве заведующим отделом сельского хозяйства был назначен Нохрин, молодой человек, когда-то работавший секретарем райкома ВКП(б) в сельском районе. Щербакову по секрету сказали, что это родной племянник Булгатова. После звонка Мурзакова, что военком будет только рад такому пополнению, Щербаков стал думать. Нохрин, конечно, еще очень зеленый, но сможет ли дядя устоять перед столь соблазнительной карьерой родственника? В конце концов, что он теряет? Не отпустят – найдет другой выход. Но уходить надо, и чем скорее, тем лучше. Пропади оно пропадом – начнет симулировать острые головные боли. Туда врачи еще не скоро доберутся. Это как вариант отставки на временную нетрудоспособность. Прощаясь, Мурзаков сказал:
– Все зависит от обкома. Будет решение – и ты в точке В. Жду.
Набрался смелости, пошел к Булгатову.
– «Правду», конечно, читал? – спросил он. – Да, сейчас мы будем во всем виноваты, а то, что проценты охвата коллективизацией каждое утро в Москву надо было сообщать – об этом забыли. Ты что такой грустный? Да, неприятно, конечно, но дело движется, сейчас у тебя помощник появился. Как он тебе?
Щербаков обрадовался столь неожиданному переходу на желанную тему:
– Хороший парень, умный, грамотный, ему простор нужен, рост. Я вот что решил, Сергей Иванович: пишу заявление на бюро обкома с просьбой направить меня в армию. Обстановка там не лучше, чем у нас в сельском хозяйстве, люди очень нужны.
Булгатов серьезно на него посмотрел:
– Не знаю, дорогой, как на это посмотрит куратор в ЦК. Хотя замена у нас есть, сам говоришь, что Нохрину можно доверять и более серьезное дело. Если ты, конечно, решил… Работай, а я переговорю с куратором, он мужик хороший, мы в прошлый раз после пленума у меня в номере всю ночь прогудели. Дежурные нам девушек предлагали, но все дежурные служат на Берию, поэтому мы вежливо отказались.
Щербаков ушел к себе, подписал какие-то бумаги, звонок прямого от первого заставил вздрогнуть.
– Всеволод Станиславович, пиши заявление, завтра рассмотрим. Хотя, обожди, у нас в семь бюро по состоянию животноводства. Но твое заявление рассмотрим первым, так что закупай коньяк.
Едва дождался семи часов, собрались человек десять членов бюро и приглашенный уполномоченный министерства заготовок. «Да, трудно ему будет отдуваться за всю нашу политику на селе. И все-таки я был прав, когда изначально предлагал сохранить крепких крестьян. Этот Курбатов мне все мозги перевернул со своим жутким протестом».
– Товарищи, мы должны рассмотреть заявление товарища Щербакова о направлении его в распоряжение командования Красной Армии. Я говорил с ЦК, товарищи не возражают. Всеволод Станиславович, вы хотите что-то сказать?
– Да, конечно. Товарищи, обстановка в мире неспокойная, Красная Армия нуждается в укреплении командного состава. Я батальонный комиссар, политический работник, уверен, что принесу пользу родине и на этом участке.
«На этом ты уже принес», – подумал представитель Минзага, который лучше других знал положение с заготовками продовольствия.
– Будем голосовать, товарищи? – спросил Булгатов.
– Согласны.
– Разрешить.
– Таким образом, товарищ Щербаков освобождается от должности секретаря обкома по сельскому хозяйству и направляется в распоряжение командования Красной Армии.
Щербаков вышел из здания обкома и заметил, что за колонной стоит женщина. Думая только о скором отъезде, он прошел мимо и остановился после тихих слов:
– Всеволод Станиславович!
Голос знакомый, он резко повернулся:
– Да, это я. Что вы хотели?
– Вы меня не узнали, я Нина, помните, вы приезжали за книгами…
Щербаков ужасно смутился:
– Конечно, помню. Но, понимаете, работа, дела, нет времени для личной жизни.
Она улыбнулась, в свете фонаря это было хорошо видно:
– А сегодня я пришла, чтобы поздравить вас с днем рождения вашего сына. Я назвала его Станиславом, думала, вам будет приятно.
Щербаков готов был сквозь землю провалиться, он взял Нину за руку – как она постарела за эти годы!
– Почему ты не сказала о сыне раньше, сразу?
– Зачем? Я не так воспитана. Это только мой сын, если отец ни разу за десять лет не поинтересовался даже по телефону. Я без обиды.
– Как ты живешь? На свою зарплату?
– Конечно. Мне никто не доплачивает, потому что ребенок незаконно рожденный. Теперь ты знаешь хотя бы дату. Все, прощай.
Щербаков понимал, что спрашивал и говорил он не о том. Через несколько дней он уезжает в войска, и теперь…
– Нина, остановись. Выслушай меня. Я в этой буче совсем забыл о тебе. Скажи, у тебя кто-то есть?
– Да.
Щербаков осекся.
– Я же сказала, что у меня есть сын.
Он схватил ее в охапку, всем существом понимая, что эта женщина и мальчишка в той квартире – единственное, что он оставляет, уходя в войска и, возможно, на войну.
– Нина, родная моя, выслушай меня. Я завтра оформляю документы и уезжаю в армию. Теперь я буду знать, кому писать письма. Ты разрешишь мне увидеть сына?
Нина плакала у него на груди.
– Что же ты молчишь? Я могу хоть раз увидеть единственного сына?
– Конечно. Пойдемте.
Он стоял на месте.
– Зачем ты так, Нина? Если согласна, завтра мы зарегистрируемся и запишем сына на фамилию отца и матери. Ты хочешь этого?
Нина молчала. Ее смущало, что все вот так совпало, что он может подумать: это она специально выбрала момент. Хотя – откуда бы ей знать…
– Постой минутку, я вызову машину.
Он вбежал на высокое крыльцо, быстро дал команду дежурному, и через пять минут подошла машина. Они вошли в квартиру, когда Стас возился с моделью самолета. Мальчик встал:
– Здравствуйте.
– Тебя зовут Станислав?
– Да. В честь деда, – смело ответил мальчик.
– А меня Всеволод Станиславович.
– Я запомню, – пообещал паренек.
Нина обняла сына:
– Не надо запоминать, сынок. Это твой папа.
– А где он был? – вроде удивился мальчик.
– Он политработник, сынок, был за границей, сейчас его переводят в армию.
Мальчик смягчился:
– Это хорошо, вы поможете мне выбрать лучшее авиационное училище.
Щербаков подсел к сыну, взял его за руки.
– Ты совсем взрослый. Теперь вам с мамой будет легче, я привез заработанные деньги, и буду высылать вам свое денежное довольствие. А завтра мы идем в загс и меняем вашу фамилию на нашу общую.
– А я только хотел спросить, почему у меня в метрике напротив отца стоит прочерк.
Щербаков обнял сына и заплакал. Нина обняла их обоих и тоже плакала.
– Ничего, завтра все будет так, как должно быть, – твердо сказал Щербаков.
Никогда у него не было столь приятных хлопот. Утром все вместе поехали в обком, и Щербаков забрал пакет документов. Потом загс. Молодая девушка долго не могла взять в толк: ребенок большой, родители только сейчас регистрируются и меняют фамилию мальчика. Щербаков взял ее под локоток и отвел к окну.
– Милая, я секретарь обкома партии Щербаков, только вчера нашел свою семью, так получилось. Твоя задача – за полчаса выписать нам необходимые документы. Время пошло.
– Папа, а здорово ты ее у окна прижал, она даже покраснела.
– Стас! – одернула Нина.
– Сын, не прижал, а строго напомнил ей о ее святых обязанностях.
Потом паспортный стол, где Нину и Стаса выписали из их квартиры. Щербаков пошел к начальству менять паспорт жены. Нина тем временем сбегала в фотографию и принесла еще влажные снимки. Им выдали все документы, Стас внимательно изучал новую метрику, а Нина любовалась паспортом.
– Скажи, Сева, красивая у меня фамилия?
– Не стану скрывать – лучше не быват.
За это время рабочие погрузили и перевезли вещи на новую квартиру, из мебели не стали брать ничего.
После обеда Щербаков пошел к облвоенкому. Поздоровались, как старые знакомые.
– Помню, – сказал комиссар, – что вам желательно в Дальневосточный. Я говорил сегодня с кадрами – примут с поцелуями. Документы на вас готовы, человек вы холостой, потому – вот вам пакет.
Щербаков сел на стул и шлепнул себя по лбу:
– Товарищ комиссар, я сегодня женился, есть жена и сын.
– Во как! Сегодня женился, а сразу сын? Бывает. А что же вы раньше молчали? Маша, перепечатай документы на батальонного политрука Щербакова. Вот паспорт жены и метрика сына. Сразу после получения назначения пишите рапорт на квартиру и заберете семью. Ну, что я вам могу сказать? Честный поступок большевика: идти туда, где трудно. А труднее всего в самое ближайшее время будет у нас, в войсках. Честь имею!
И офицеры по-братски обнялись…

Никогда еще не была столь крутой дорога от степняков до дома, а нынче ехал, измученный думами. Когда совсем становилось невмоготу, спрыгивал с коня, цеплял уздечку к коляске с кибиткой и осторожно открывал дверь. Свеча едва разгоняла тьму, Калима поднимала голову и сонно улыбалась. «Совсем ребенок, что я делаю, не проклянет ли она меня потом?». Батыр спал рядом с матерью.
– Я читаю твои мысли, любимый мой джигит. Ты мечешься между женой и мной. Не говори никому, что это твой ребенок, я вида не подам, что близка с тобой. Буду жить отдельно, видеть тебя, и буду счастлива. Зачем усложнять жизнь? Жена станет ревновать, может даже изгнать меня, она имеет право. Не говори ей ничего, родной, умоляю тебя, так будет лучше нам всем.
Мирон взял ее руку:
– Калима, я не умею врать. И скрывать нашу близость, нашу любовь я не смогу. И уйти от жены не смогу, мы прожили долгих двадцать лет, у нас три сына и дочь. Но моя жена добрая женщина, она все поймет и примет тебя и нашего сына. Не переживай, ближе к поселку я выеду вперед, договорюсь, чтобы сын с невесткой освободили маленький домик для тебя и сына.
К исходу суток обоз подходил к поселку. Мирон поскакал вперед, чтобы Григорий и Варя еще не улеглись спать. Подъехал вовремя, стукнул в дверь, Григорий испугался, увидев отца таким:
– Что случилось, тятя?
– Можно, я войду?
Варя еще косы не расплетала, вытирала посуду.
– Дети мои, главное я объясню потом, а сейчас… У меня в обозе дочь моего друга Молдахмета, которого убили из-за меня. У нее маленький ребенок. В ауле родных никого, кроме дяди. Я решил забрать ее. Потому прошу: пока поставим домик, перейдите в барак, чтобы скрыть ее от любопытных. Это временно. Прошу.
Григорий посмотрел на Варю. Она кивнула: если отец просит, значит, так нужно. Они свернули постель, ее унес сам Мирон, Варя собрала одежду, посуду.
– Тятя, а у нее есть постель? – спросила Варя.
– Кажется, в кибитке что-то есть. Да вы не переживайте, все устроится.
– А мама? – тихо спросил Григорий.
– Это потом, сын, потом.
Подошел обоз, Мирон указал двум парням на домик, они увели туда Калиму с ребенком и перенесли вещи. Мирон зашел, когда Калима кормила сына.
– Ты очень устала?
– Нет. Я думаю о тебе.
– Не переживай, все решится быстро, и ты поймешь, что мы поступили правильно.
Он вошел в свою избу, как гость, Марфа зажгла лампу:
– Все у тебя нормально? Я так переживала, что-то сердце жмет.
– Нормально, ложись, я умоюсь и тоже лягу. Устал очень.
– А что там так шумно?
– Степняки приехали, надо телеги им вернуть, завтра разбирать будут и грузить.
– Все, я сплю.
Мирон вышел на крыльцо, постоял, и решился, вернулся:
– Марфа, ты не спишь?
– Нет. Что с тобой, Мироша?
Он молчал, сколько мог, потом выдохнул:
– Марфа, я привез дочь Молдахмета с ребенком. Этот ребенок мой. Я не мог ее оставить, там никого родных нет. Я надеялся, что ты простишь мне этот грех, потому что разрываться между вами у меня не хватит сил. Ты мне дорога, мы прожили большую жизнь, но так получилось, она стала мне близка. Прошу тебя во имя порядка в нашем доме, во имя порядка в поселке – прими ее по-человечески.
– Как младшую жену?
– Ну, зачем ты так?
– А как, Мирон? Ты привез вторую жену, с ребенком, значит, должен уйти к ней и не показываться на пороге нашего бывшего дома.
Мирон встал:
– Ты говоришь это серьезно? А парни? А люди?
Марфа встала, накинула на плечи халат:
– Неужели ты не понимаешь, что завтра, если уже не сегодня в ночь, я стану посмешищем всего поселка: при живой жене муж привез вторую. Такого у нас еще не было.
Мирон склонил голову:
– Хорошо, я уйду. Перекантуюсь в бараке. Но Калиму я не могу оставить, у нее нет никого, кроме меня.
И Мирон вышел. Долго ходил по поселку, все уже спали, подошел к домику Калимы – тишина. Он еще раз вернулся мысленно в аул, все просмотрел, все вспомнил – не было другого варианта для порядочного мужчины, отца. Конечно, можно было оставить денег, как-никак она прожила бы среди своих, но законы степняков суровы, замуж ей не выйти, отношение к русскому мальчишке тоже нетрудно предвидеть. Он все сделал правильно. А реакция Марфы – чего же он ждал, что она кинется навстречу мужу с молодой женой? Сразу примет в дом, обласкает, уступит супружескую постель? Мирон был уверен: пройдет немного времени, и все успокоится. Подошел к степнякам, взял свернутую кошму, раскинул ее в телеге и уснул.
Его разбудил Никита:
– Тятя, голубь прилетел, но без записки.
Мирона как ошпарило:
– Где он?
– В клетке.
– Неси ее сюда.
Вынул голубя, Мирон глянул на правую ножку, она неумело была увязана красной ниткой. Он сразу все понял, сердце на мгновение остановилось и пошло вразнос. Едва успокоил. Сказал сыну:
– Буди Банникова и всех мужиков.
Сам обмылся в бочке с водой и стал ждать. Да, вот и война, про которую несколько лет говорили, что ее не будет. А пришла. Сегодня 20 июля, значит, началась месяц назад.
Подбежал Банников, другие мужики. Мирон предложил отойти подальше от домов.
– Только что Ахмадья прислал голубя, как мы и договаривались, с красной ниткой на правой ножке. Это значит, что началась война. Война с Германией, она давно, судя по газетам, готовилась к нападению на Советский Союз.
– Мирон, а в чем вопрос? – пожал плечами Семен Киваев. – Призвать нас не могут, сами явимся – сразу на Колыму. Документов у нас никаких. Мирон, разве я не прав?
Мирон кивнул:
– Ты прав формально. Но как мы, сотня здоровых мужиков, будем отсиживаться в тайге, будто ничего не знаем, а там наши друзья, наши земляки будут гибнуть за нас?
– Вообще-то эту власть мне как-то защищать не хочется, – поежился Егор Киреев. – За то, что она с нами сотворила, я даже не подумал бы идти воевать.
Мирон взорвался:
– А Россия? А родная земля? Что вы о власти? Сегодня она есть, а, может, уж и нету. Война всех на вшивость проверяет. Не надо про власть. Народ всегда воевал не за власть, а за Родину.
– Не темни, Мирон, и за царя кричали, и за советскую власть.
– Кричали! Но прежде – за Родину! Разве это не завещано нам предками нашими? Неужто мы сделаем вид, что нас судьба России не касается? И сколько в таком состоянии можно прожить? Сутки? Я никого не неволю, у каждого своя голова и своя совесть. Я с сынами ухожу завтра, тогда не обижайтесь, что бросил. Совесть ведь загрызет, мужики! Идите в семьи, объясните, там и решите, пойдете на фронт или тут будете фашистов дожидаться.
Все нехотя поднимались и уходили. Вскоре над поселком повис бабий плачь. Мирон сидел, не ходил никуда. Банников подсел ближе:
– Мирон, ну, соберем мы сколько-то людей, и куда? Киваев ведь прав, только до первого милиционера. Это одному можно под дурака, мол документы потерял, а в армию хочу. А тут, считай, рота.
– Вот и морокую, Кирилл. Надо нам найти такого военкома, чтобы он нам всем выписал красноармейские книжки и погрузил в эшелон в составе какой-нибудь пехотной дивизии. Где найти такого военкома, что сразу не брякнет в НКВД? Собери через час всех от восемнадцати и до пятидесяти пяти, согласных идти на фронт. Я же с военкомом должен о конкретных людях говорить.
Собрались около ста человек, составили список с указанием имени-отчества, дня и года рождения. Курбатов объявил:
– Я еду до ближайшего райцентра, говорю с военкомом, если порядочный человек, то он все сделает. А если нет – буду когти рвать, сколь сил хватит
– Может, еще кого возьмешь? – предложил Банников.
– Пожалуй. Григорий, собирайся. Варю попроси, чтобы заходила к Калиме. Маме передай, что все будет нормально.
Марфа выскочила на поляну:
– Мироша, куда же ты? Ведь заберут без документов!
– Я только на разведку, буду искать, чтобы всех оптом взяли на фронт.
– С Гришей? Меня прости, Миронушка, а я уж простила. И девчонку эту и сына твоего не бросим. Езжай с миром.
Мирон обнял плачущую жену и через ее плечо увидел Калиму с Батыром на руках. Марфа почувствовала это, перекрестила мужа и ушла в избу. Мирон бросился к Калиме:
– Война, Калима, мы с сыном уходим поискать доброго военкома, чтобы всех призвал на фронт. А ты оставайся, Варя будет с тобой, да и Марфа тоже душой отмякла, поддержат.
Он поцеловал Калиму, чмокнул сына, развернулся:
– Гриша, коня!
Подскакал старший с Вороным в поводу, Мирон вскочил в седло, и след их скрыла сухая июньская пыль.

Небо разломилось пополам, извергая ветвистые молнии, и они, как корни могучих деревьев, пытались зацепиться за землю, но при ударе рассыпались в мелкий дребезг, осыпая искрами все окрест. Илья-Громовержец тоже вышел на войну, и грохот его колесницы мог заглушить все шумы мира, но он только осматривал, пролетая над землей, только выбирал, кого возьмет под защиту, а в кого метнет могучую горсть молний, которые в полете наберут силу, напрягутся, начнут рваться и стремительно нестись вниз, и тогда горе тому, в кого направил их Илья. Два всадника, обернутые дождевиками, скакали краем дороги, где трава-мурава крепко держала кованые копыта и не давала поскользнуться. Илья видел их и знал, куда они спешат, потому уложил молнии в колесницу, в последний раз щелкнул мощным хлыстом и поехал на покой.
Дождь перестал, когда подъехали к Михайловке, сняли и свернули дождевики, оказались сухими, словно только что с конного двора. Мирон спросил мужика, берут ли в армию и где теперь фронт. Мужик ответил, что фронт, считай, под Москвой, под Ленинградом, а берут каждый день. Уточнил, как зовут военкома, мужик ответил, что это ему не надо, он по болезни имеет белый билет, а в какой стороне военкомат – указал.
Отец передал поводья сыну и кивнул, мол, не отвлекайся, сам пошел в старое деревянное здание военного комиссариата, ставшее в последний месяц центром районной жизни. День закончился, но люди продолжали выходить, видно, там была своя очередь. Мирон чуток переждал, вроде успокоилось, шагнул за порог, в узком коридоре нашел табличку «Военком» и постучал.
– Войдите.
«Господи,благослови!», – подумал Мирон и открыл дверь.
Прямо перед ним стоял товарищ Сталин, чуть ниже на простом стуле сидел майор.
– Товарищ военком, разрешите обратиться.
– Обращайтесь, – устало ответил майор.
– Мы могли бы с вами побеседовать не в кабинете, а в саду на скамейке?
Майор улыбнулся:
– Белый билет нужен?
– Совсем наоборот, но я вам там все расскажу. Прошу. Это очень важно, и для вас тоже.
– Странно. Как фамилия?
– Курбатов.
– Тамара, я с товарищем Курбатовым буду в садике, если что – крикнешь. Пошли.
Зашли в сад, уже отцвели сирень и черемуха, едва несло тополем, и акация стреляла своими стручками. Сели.
– Ну, докладывай, Курбатов, что у тебя за секретное дело.
– Докладываю. Десять лет назад из одного села перед коллективизацией шестнадцать семей самых зажиточных крестьян ушли в тайгу, где живут и посейчас. О войне узнали только вчера. Собрали около сотни мужиков, от восемнадцати до пятидесяти пяти годов. Все здоровы, как кони. Но, товарищ военком, документов же никаких. Если обращаться в тот военкомат, откуда ушли, боюсь, что заберут по линии НКВД и к стенке поставят. Хотя вреда мы никакого не сделали. И добровольцами решили пойти только потому, что с властью не сошлись – это одно дело, но совсем другое, когда…когда, как сейчас узнал, фашист почти под Москвой. Моя просьба, товарищ военком: оформите нас командой с документами, и в очередной эшелон в составе пехотной дивизии. А мы в долгу не останемся, есть у нас больше двух кило золотого песка и самородок грамм на пятьдесят, нашли в тайге скелет беглого с приисков, а под ним кожаный мешок. Отдадим вам. Нет, товарищ военком, не как взятку, а как сдачу в фонд войны. Скажите откровенно: если можно это сделать – сделайте. Нет – то по-другому не знаю, как. И еще. Если решили сдать меня органам, так и скажите, у меня пара коней добрых, они меня унесут от любой погони.
Военком слушал, не перебивал, и думал. Думал о том, что отдельных призывников приходится с печки снимать, через медкомиссию доказывать, что здоров, а эти из тайги пришли, десять лет никто о них ничего не знает, а пришли и просятся на фронт, да еще такой взнос в фонд обороны. Но как быть, если никаких документов? И с него голову снимут в случае чего, и им всем трибунал.
Спросил Мирона:
– Как тебя по имени-отчеству?
– Мирон Демьянович.
– Не буду пустых слов говорить о патриотизме и Родине, у меня тут специальный человек из райкома сидит на этом. Но совсем не вижу, как и что можно сделать. Один-два – куда ни шло, что-то сочинили бы, но сотня, сотня, Мирон Демьянович! Надо же на каждого личное дело завести, как минимум – выписать учетно-контрольную карточку рядового состава РККА, наконец, красноармейскую книжку. Для этого надо задействовать почти весь аппарат военкомата, а где гарантия… Ума не дам, что можно сделать!
Долго молчали.
– Товарищ военком, а запарки у вас были? Ну, в первые дни, когда сотни людей, и эшелон подходит, и документы некогда оформлять?
Военком посмотрел на Мирона и улыбнулся:
– Посиди здесь, я свяжусь с облвоенкомом. – Видя, что Мирон встал и напрягся, посуровел: – Мирон Демьянович, мы ведь не в куклы играем. Ждите, через минуту я буду.
Курбатов сел: «Если сдаст, туда и дорога, значит, не было, и нет правды на земле. А Гришку предупрежу свистом, как договорились. Он уйдет!».
Военком покрутил ручку и попросил телефонистку:
– Галя, облвоенкома прямой.
Военком ответил сразу:
– Слушаю.
– Товарищ полковник, у меня подошла команда, рота, а из документов в сейфе только красноармейские книжки. Разрешите использовать их, не дожидаясь поступления личных дел и прочих бумаг?
– Что ты мелочишься, Гаврюшин! Москва войска ждет, а не бумаги. Выписывай книжки, и всех сегодня же отправь. Если не планируется эшелон, начальникам станций дана команда цеплять дополнительные вагоны к пассажирским поездам.
Облвоенком положил трубку. Майор вышел в садик, Мирон сидел и спокойно ждал. «Вот выдержка!» – подумал майор.
– Решен ваш вопрос. Где люди?
– Сейчас отпускаю голубя, завтра к вечеру верхами будут все.
– Какого голубя? – удивился военком.
– Ну, читали в книжках о голубиной почте? Вот мы и используем. Сейчас ниточку привяжем и запустим, он круг сделает, курс определит, и к утру будет дома. А там все готовы, на коней и сюда.
– Ты мне с десяток коней не дашь для армии? В колхозах брать нечего, едва ходят.
– Два десятка дадим. Остальных пацаны уведут домой.
– Все. Жду завтра вечером всем составом.
– Товарищ майор, золотишко заберите.
– Нет. Завтра перед строем своих орлов вручишь представителям власти, тут будет госбанк, райфин, НКВД.
Заметив, как вздрогнул Мирон, военком обнял его:
– Успокойся. Да, вот еще что. Письма пишите на райвоенкомат, если меня призовут, о чем прошусь каждый день, здесь будет Тамара. Скажи своим, чтобы раз в месяц приезжали за почтой. Ну, и в медальонах, наденут тебе на шею вместо крестика капсулу, а то и стреляный патрон, а в нем твой адрес и фамилия родственников, кому сообщить, если что…, тоже пиши на военкомат. Ночевать есть где? Ну, до вечера, раньше не появляйся, не до тебя.
И они обнялись, вчерашний враг народа и военный комиссар, который плюнул на перегибы прошлого.

Как и наказывал отец, Никитка ранним утром побежал на голубятню. Голубка сидела на перекладинке и пила воду, поднимая головку кверху. Никитка осторожно взял ее в руки и повернул на спинку: правая ножка была обвязана черной ниткой. Мальчик осторожно размотал нитку, отпустил голубицу, спустился на землю и побежал к дому Банниковых. Дядя Кирилл вышел сразу, взял нитку, потрепал Никитку по голове и ушел в дом. Через минуту он вернулся и велел гармонисту Феде Лепешину громко играть «Прощание славянки», Кирилл Данилович с Федькой целый вечер учили эту музыку, первый пел, как умел, а второй схватывал мелодию и запоминал. К полуночи Федька играл вполне прилично. Вот и сейчас он встал на высокий чурбан и заиграл. Мужики выходили с мешками, седлали коней, увязывали поклажу. Женщины стояли группой и молчали. То ли за ночь выплакали все слезы, то ли уже сил не было от горя за горем.
Банников крикнул:
– Пять минут на прощание!
Как кинулись женщины к мужьям и сыновьям, как рванулись вроде девчонки к парням, а потом устыдились. Марфа обняла Андрея, он мог бы остаться, до восемнадцати еще полгода, но где там – собрался и на колени встал, благословения просить. Не стала уговаривать, знала, что отец уже разрешил. Обняла, поцеловала.
Только одна женщина, Калима, стояла у своего домика. Она вчера последний раз прикоснулась к щеке любимого, сейчас просто стояла и плакала. К ней подошла Варя, она тоже простилась с Гришей вчера. Через всю площадь в их сторону пошла Марфа Петровна, Калима смутилась, но Варя обняла ее.
– Здравствуй, Калима. У меня нет к тебе злобы, не чурайся нас, как бы то ни было, мы все – одна семья. Покажи нам своего сына.
Все вместе вошли в избу, малыш лежал на цветной простынке и улыбался.
– Господи, как он похож на Мирона! Скажи, дочка, ты очень любишь моего мужа?
Калима заплакала:
– Да, я его сильно люблю. И сына люблю. Я виновата перед вами, но не проклинайте меня. Я не хотела сюда ехать, но Мирон Демьянович как будто знал, что будет война, что там я остаюсь совсем одна, потому велел собраться. Простите меня.
– Ох, Калима, не то время, чтобы делить мужей. Варя, собирай Калиму, и переходите в наш дом. А Никитку выселим в твой, переночует, поест и на работу. Ты согласна, Калима?
– Я согласна. Вы мудрая и сердечная женщина, вы поможете мне вырастить сына, достойного своего отца.
Колонна построена, пятеро парней поехали, чтобы вернуть лошадей. Банников скомандовал:
– С места мелкой рысью, пошел!
Поляна в один момент опустела. Марфа Петровна вышла из дома, с улыбкой сказала:
– С пополнением нас, бабочки. Теперь Калима будет жить у нас, и сын Мирона Демьяновича будет под родительским кровом. Не осуждайте ее и не жалейте меня, такое бывает, что мужчина любит сразу двух, только одни скрывают и подличают, а Мирон честно признался, что любит Калиму. Конечно, мне и воздух кажется горьким, но это пройдет. А сейчас, бабы, берем литовки и на сенокос. Нам ждать помощи не от кого.
Сотня конников вызвала панику на площади перед военкоматом, Курбатов передал поводья Григорию, Банникову велел сделать перекличку. Трое не ответили, Митрофанов с сыновьями. Когда Мирон прибежал за списком, эти фамилии уже были вычеркнуты. Военком даже вопросов задавать не стал, а когда Курбатов начал что-то объяснять, одернул:
– Три процента – это нормативные потери. Не стыдись, и искать мы их не будем, сами нарвутся на органы. Тогда позавидуют тем, кто в окопах.
Пять молоденьких девчонок, вчерашних десятиклассниц, аккуратно заполняли красноармейские книжки. Военком шепнул Мирону, что пришли с утра отправиться на фронт добровольцами, вот призвал для заполнения документов.
– А что, и таких брать будешь? – поразился Мирон.
– Команда будет – будем брать. Связисты, санитарки, кто-то на снайпера выучится. Но судьба у них незавидная, я не в смысле гибели на фронте. Старшие офицеры сразу подберут, ладно, если вместе с переводом и ее с собой возьмет, а если бросит – затаскают ребята.
Курбатов возмутился:
– Ты почему так решил?
– Потому, Мирон, что я Финскую прошел от начала до конца, и уже тогда это было. Мы, несколько офицеров, писали в главполитуправление Мехлису, но ответа не получили.
Мирон вспомнил:
– Мехлис – вроде как осетин, у нас был в роте с похожей фамилией.
– Еврей Мехлис, да ты их еще много увидишь, проверяющих и инспектирующих. У тебя какое звание после службы?
– Старшина.
– Отлично. Назначаю тебя командиром подразделения, а уж там разберутся, кого куда.
– Федор Петрович, а нельзя нас в одну роту объединить?
– Зачем ты спрашиваешь? Это все делается там, или в эшелоне, или по прибытии к месту назначения.
– Товарищ военком, я наказал своим: как только восемнадцать исполнилось, сразу в Михайловку. Если придет парень и скажет, что от Курбатова – значит, наш, смело оформляй, не подведет.
Телефонный звонок прервал разговор.
– Понял. Так точно, к назначенному часу приведем.
– Вот так. – Военком положил трубку. – В двадцать один час будет эшелон. Идем строем, предупреди ребят, кто не служил, чтобы полный порядок.
– Извини, Федор Петрович, боюсь спрашивать. Какое положение на фронтах?
– Сводку слышал?
– Так там…– и осекся.
– Вот и я так. Оставляем город за городом, до Москвы танкам ходу полтора суток. Так что в самое пекло попадешь. Все, прощай, а может, даст бог, и свидимся.
Банников попросил ребят в ночь коней не гнать, а лучше попасти на лугу за райцентром. Ребятишки попрощались с отцами, друзьями и проводили колонну. Эшелон стоял на первом пути, у каждого вагона – охрана. В окна выглядывали стриженые головы новобранцев. Военком передал документы, и на промах со стрижкой махнул рукой: не переживай, остригут. Разместились по разным вагонам, шум, гам, где-то пьют купленный на станции самогон, где-то играют в карты. Увидев офицера, Курбатов спросил, сколько будем ехать. Офицер оглядел с головы до ног:
– Служил?
– Так точно.
– Почему обращаешься не по уставу?
– Извините, товарищ лейтенант, отвык.
– Звание?
– Старшина.
– Назначаю старшим по вагону. Чтобы порядок был. Да, фамилия?
– Курбатов.
– Командуй, а я перелезу в следующий.
– Внимание! Самогонку убрать, увижу – вылью. В карты на деньги запрещено. Прекратить!
Поднялся здоровый парняга, без рубахи, все тело изрисовано наколками. Мирон еще подумал: «Его что, прямо с нар в армию взяли?». Парень сказал громко и отчетливо:
– Продолжайте, ребята, эта колхозная гнида нам не указ.
Курбатова тряхонуло, но он оглядел вагон: наших большинство.
– Повторять не буду, а накажу дерзко.
Он пнул бутыль с самогоном, стряхнул с газеты банк и сказал:
– Ребята, не надо ссориться, лучше рассказывайте друг другу сказки.
Здоровяк изумился такой наглости, перешагнул через троих лежащих и выхватил нож:
– Вот сейчас мы посмотрим, кто тут командир.
Мирон не стал ждать, в прыжке головой ударил в лицо нападавшего, тот ойкнул и осел на пол. Кровь залила пол, люди стали отползать.
– Ты же его убил!
– Ничего, к фронту очухается, вот тогда посмотрим, какой он герой.
Встали несколько человек, только что пивших и игравших в карты. Мирон скомандовал:
– Бархатово, встали!
Минут пять стояли две стенки, постепенно стали укладываться, перешептываться. На остановке в вагон заскочил лейтенант.
– Ты где эту кодлу набрал, командир? Вон лежит раненый, надо его в санитарный вагон.
– А что с ним?
– Упал, и лицом прямо на кулак.
– Раненого перенести, быстро, – скомандовал лейтенант. – В остальном порядок?
– Нормально, – ответил Курбатов.
После этого никаких недоразумений в вагоне не было. Ели сухой паек и домашние гостинцы, вспоминали дом и сенокос.
– Ребята, до без ума люблю сенокос! Мы в колхозе косили конными косилками, красота: сидишь себе, руль у тебя, как у летчика, крутишь влево–вправо, то поднять косилку, то опустить. Девки кругом, в одних платьишках ситцевых, поймашь которую за стогом, титьки помнешь и отпустишь.
– Вот дурак! Дак если уж поймал, зачем отпускать?
– Э-э-э, нет, у нас не заведено. Батько еёный зашибет разом, жениться уже не потребуется.
– А у нас в колхозе первого секретаря чуть с ума не свели. Утром он по телефону поговорил с председателем и сказал, что приедет, но точно не сказал, когда. Тот подождал-подождал, а сенокос, время горячее, решил он быстренько съездить в луга, посмотреть, как дела идут. А одно место у нас называется Тот Свет. Давно назвали, еще с единоличных времен. Прошло сколько-то времени, приезжает первый. Спрашивает бухгалтершу, она одна на всю контору, где же председатель, я же сказал, чтобы он ждал. А бухгалтерша на счетах брякат и как положено ему отвечает, что председатель на Том Свете. Первый секретарь сел, чуток в себя пришел и пытает, что же такое случилось с Иваном Петровичем, если я утром лично с ним говорил, и он чувствовал себя вроде нормально. Бухгалтерша стучит счетами и говорит, что это ему, первому-то, показалось, Иван Петрович третью неделю пьет, потому чувствовал он себя с утра неважно. А потом вдруг вскочил и заявил, что ждать сил нет и он отправляется на Тот Свет. И в это время в дверях появляется Иван Петрович, он уж распохмелился, веселенький, а первый увидел его и сознание потерял.
– А у нас минувшей зимой был случай. Бригадир Пимен Стегнеевич шибко любил по чужим бабам ходить, хотя своя семья была. И нет, чтобы, как все порядочные мужики, завести себе бабенку-одиночку и обслуживать. Нет, ему все переменных надо. Баба его терпела-терпела, да и не вытерпела, выследила, что он пошел к Дорке Лукиной. Только он за дверь, она на крыльцо: «Открывай, сука, Пимен у тебя». Та кричит, что нет никого, а Пимен мечется из угла в угол, тогда она открыла подпол и пихнула его туда, одежу сбросила, да подсказала, что в углу стоит большая кадушка с капустой, вот за нее и прячься. А жена в дверь долбит. Наконец, Дорка выходит и гордо говорит: «Иди, смотри, нет твоего мужика и не бывал он у меня никогда, напраслину возводишь, еще в суд подам». Баба в избу, в один угол, в другой, на печку, на полати – нет никого. Тогда она командует: «Отворяй подпол!». Дорка открыла, а там же темно. «Дай лампу!». «Нету, всего одна, не дам. На вот спички». Баба палит спички, пальцы все пообожгла, а далеко лезть боится. Плюнула, вылезла из подпола и домой. Пимен выскочил, валенки надернул штаны с полушубком в охапку и тоже домой, только огородами, по снегу. Бабе его надо две улицы пройти, а он напрямик через пять минут дома. Закрылся на засов, оделся и сидит, чай пьет. Стук в дверь – закрыто. Опять стук. Он вышел: «Кого черти носят ночами?». И ушел. Баба уж замерзает, кричит: «Пимен, открой, я околеваю!». Открыл и диктует: «Ишь, моду взяла, только мужик за дверь, она хвост трубой и мужика искать!». Баба поплакала, да тем и успокоилась.
– А он продолжал?
– Нет. Простыл, пока бежал голяком, месяц покашлял и помер.
– Э-э-э, такой хороший рассказ испортил.
Но ночное время брало свое. Все улеглись, и скоро мощный храп заглушал порой перестук вагонных колес.

Прошел слух, что эшелон подходит к Москве, потом Мирон тихонько спросил у осмотрщика колесных пар, далеко ли до Москвы, тот ответил, что эта линия обходит столицу справа и уходит на Калинин. Мирону это ни о чем не говорило, Калинин так Калинин. Но их выгрузили вКлину, уже были готовы списки повзводно, все бархатовцы попали в два первых взвода. Уже через пятнадцать минут построились и быстрым шагом направились к казармам. Войска оттуда ушли в первый же день войны, ребята занимали не заправленные кровати, находили в тумбочках тушенку. «Быстро же вас собрали, сынки, коли последнюю банку тушенки ты не успел ухватить. Кинули их в бой, солдат срочной службы, и погинули они, как один, в этой мясорубке» – думал с тоской Мирон, осматривая казарму. Все как надо: учебные классы, Ленинская комната, столовая, кухня.
Приехал майор, всех построили.
– Солдаты, учиться некогда, сейчас всем выдадут винтовки, патроны, три дня вам на все про все. Да, мне доложили, что среди вас много не служивших, потому слева по одному подходите к столу и распишитесь под текстом присяги. Читать некогда, а суть одна: готов умереть за Родину, а если струшу – расстрел. Просто и понятно. Через три дня я вас заберу.
Бархатовцы подходили почти все, расписывались, получали винтовки. Винтовки битые, бывшие ни в одном бою, пожалуй, еще с первой мировой. Сержант с ранением плеча собрал первый взвод, говорил быстро и четко: вот винтовка, вот так она разбирается и чистится после стрельбы, вот так собирается. Стрельба: мушка и планка, мушку береги, потому что собьешь – не попадешь в цель. Планку устанавливай в зависимости от расстояния до цели. Конечно, в бою этим заниматься не будешь, но при тренировках учись быстро работать с планкой.
Поставили мишени, дали по три патрона, отстреляли, все попали в круг и даже в десятку, только Григорий Курбатов все пули в «молоко». Он вскочил раньше команды, сержант позвал к себе. Григорий психует: да это винтовка такая. Сержант успокоил: проверим. Выстрелил трижды – мимо. Дал другую – Григорий выбил десятки.
– Вы молодцы, ребята. Спортсмены?
– Таежники мы, охотники.
– Передам командиру, возможно, отберут снайперов. А сейчас окапываться, копаем ячейку длиной полтора метра, шириной по туловищу, впереди расширение до восьмидесяти сантиметров. Имейте в виду, ребята, часто рыть укрытие приходится под огнем противника, так что, кто глубже зароется, останется жив. Если патроны еще есть, постреляйте, только под руководством старшины. Кто старшина?
– Курбатов!
– Продолжайте.
– Тятя, а кормить будут? У меня все пирожки кончились, – спросил Григорий.
– Какой я тебе тятя? Товарищ старшина! А кормить непременно будут, вон и кухня едет.
Пшеничную кашу на свином сале, да еще с зеленым луком ели вперегонки, бежали к повару за добавкой. Повар, молодой парень, но худой до невозможности, объяснил, что сегодня он закладку сделал чуть не двойную, зная, что вы голодные, но больше такой поблажки не ждите, только по норме. И хлеб тоже. Не на курорт приехали.
Повара сразу невзлюбили и прозвали Сухарем. Так за ним эта кличка и закрепилась.
Погода стояла солнечная и сухая. Мирон горевал, как там бабы, справятся с сеном, а то развели коров, уже на каждую семью, а теперь в нескольких домах остались мать да дочки. Эх, сейчас бы литовку самую большую да траву самую густую да высокую, и встал бы он утром пораньше, тихонько, чтобы не тревожить Марфушку, достал прибранную из-под ног литовку, чтобы ненароком не порезаться, и отошел за кустики. А там трава живая, умыта росой, зелена, и ждет своего часа. Для нее коса – не враг, она поможет ей стать сеном, кормом для скотины, помощником человека.
Сержант подробно останавливался на наиболее частых, как ему казалось, ситуаций.
– Сидим мы в окопах, и вдруг на нас танки. Что мы делаем?
– Бежим!
– Ну и дурак. Убит.
– А чо делать?
– Глыбже в землю, она, родная, не выдаст. Танк проскочил, ты чуток обожди, вдруг за ним пехота, и догоняй, бросай ему гранату прямо на спину! И ты герой!
Сержант продолжал:
– А если пехота пошла в атаку, у них, ребята, не трехлинейки нашенские, не при вас будь сказано, а автоматы. Страшная штука, я одну такую атаку видел, если бы не гранаты, черти бы уже сейчас в кулачки стучали. Граната, ребята, это не просто кусок железа, это твое спасение. Был у нас один парень, приказа отступать не слышал, зарылся в траву, а немцы его увидели: «Рус, хенде хох», это по-нашему, сдавайся. А у него уже и патронов нет, зато граната. Он притаился, дождался фашистов, ну и рванул кольцо. Сам погиб, и десяток фашистов загубил.
Сержант разгорячился, один пример за другим.
– А вот представьте себе, что враг вас окружает, к своим выхода уже нет.
– Выход всегда есть, товарищи бойцы! – перебил его майор. – Сейчас все за мной со всей амуницией. Поставим вас посреди обстрелянных и толковых ребят, по ходу дела всему научитесь.
– Товарищ майор, как там, на Москве?
– Воюют ребята, дай бог нам бы так. Самое главное – не трусить и друзей в беде не бросать. Пошли.
Первый раз Курбатову довелось выстрелить, когда над колонной неожиданно появились три немецких истребителя. Благо шли лесом, разбежались, они по пулеметной очереди дали и на второй круг. Мирон привстал на колено, подвинул прицельную планку и стал ждать. Вот он вынырнул в небольшой просвет, лицо летчика хорошо видно, смеется, сволочь. Мирон навскидку, как летящего гуся, выстрелил. Налетов больше не стало. К вечеру в подразделение пришла весть, что самолет сбит, потому что убит летчик. Уже извлекли винтовочную пулю. Спрашивали, кто стрелял. Майор построил и спросил:
– Из наших кто стрелял?
Все молчат. Григорий видел, что отец стрелял, но тоже молчит.
– Ладно, – улыбнулся майор. – Всем вынуть обоймы.
Пошел смотреть, дошел до Мирона, посмотрел в глаза, обнял.
– Мы с тобой годки. А почему не признался? Другой бы на весь фронт кричал.
– Так-то другой, – улыбнулся Курбатов.
– Ладно, я сообщу, кому надо.
Утром приехал на открытой легковушке полковник, всех построили. Полковник сказал:
– Старшина Курбатов, выйти из строя.
Мирон вышел.
Полковник открыл коробочку, приколол к бэушной гимнастерке орден Боевого Красного Знамени, пожал руку:
– Молодец. Давно воюешь?
– Третий день.
Полковник оторопел:
– Удивил. Я к тебе корреспондентов пошлю, все им расскажешь. Наверное, охотник.
– Да, таежник.
– Ладно. Удачи тебе, солдат. И всем вам, ребята.
Земляки бросились обнимать Мирона. Он был до крайности смущен, едва вырвался, поймал Григория:
– Корреспонденты приедут – чего говорить?
– Только про это и говори. Про родные места ни слова. Да это понятно. Фамилия-то больно громкая.
Утром подразделение подняли по тревоге: на их направлении прорвалась группа танков, сколько – никто не знал. Заскочили в готовые окопы, приготовили гранаты. И вдруг Григорий побежал вперед.
– Гришка, куда тебя понесло? – рявкнул отец.
– Я в сторону от дороги, как вы их пугнете, они туда кинутся.
– Вернись, дурной. Ведь раздавят.
Григорий не слушал, отбежал метров двести, прилег за бугорок.
«Ах, варнак!» – возмущался отец. – «А если и в самом деле на него повернут? Сомнут».
Ждать пришлось недолго. Шесть машин шли колонной на большой скорости, видимо, никого не опасались. Дорога перед линией обороны уходила влево, танки повернули, и в это время правофланговый боец, из обстрелянных, бросил гранату. Гусеница танка лопнула, и он волчком закружился на месте, второй на полной скорости влетел в ведущего, раздался взрыв. Четыре машины развернулись и метнулись в сторону леса, на Григория. У Мирона в зубах крови нет: как сын? Танки прошли мимо, когда Григорий выскочил и запрыгнул на броню последнего. Отец еще видел, что он ползет к люку, потом танки исчезли за лесом.
Григорий достал гранату и постучал по люку. Командир танка, видно, подумал, что кто-то из своих, откинул люк, Григорий ударил его гранатой по голове, выдернул чеку, отпустил вниз гранату и спрыгнул. Три первых танка круто развернулись и в полукилометре от подразделения вернулись назад.
Григорий ждал награду, но в штабах было не до этого. Клином идя на Москву, левым краем группировка захватывала и оборону полка. Полку предписывалось всеми средствами врываться в наступающие части противника и задерживать его, втягивая в затяжные бои. На полуторках и на броне танков пехоту перебрасывали навстречу противнику, но не лобовому, а левому крайнему. Через день нарвались на мотоциклистов, сбили три машины, но и фашисты хорошо поработали пулеметами. Через пару часов навстречу нашей колонне вышли танки. Была команда покинуть грузовики, но проканителились, пара снарядов разнесла в щепки машины и солдат. Наши танкисты не останавливались, на ходу вели огонь, подожгли два танка противника, а когда вырвались на оперативный простор, их встретили мощные самоходные орудия и расстреляли в упор. Многие ребята вовремя спрыгнули с брони и ползком пытались вернуться к своим, но мотоциклисты сделали заход и добили остальных.
Укрывшись в лесу, полк зализывал раны. Потери были огромны и в технике, и в людской силе. Поговаривали, что полковник просил поддержки, но его отматерили и велели  выполнять приказ до конца. Ночью пехота прошла несколько километров и воткнулась в деревню. Послали разведку. В деревне ни души. При свете фонарика хорошо видны следы танков, ушедших на восток. Кто-то из бывалых сказал:
– Мы, ребята, в тылу врага. Окружение. Только ни звука, за одно слово расстреляют.
Мирон обходил группы солдат и искал своих. Кто-то отстал, кто-то ранен и успели увезти в госпиталь, Григория не находил. Осмотрел убитых – тоже нету. Должен же он появиться, или отбился от основной группировки и блудит с десятком таких же молодых и неопытных?
Перед рассветом появился полковник. Разведка донесла, что в лесу на ночевку остановилась большая группа танков.
– Ребята, вы у меня последнее пехотное подразделение. Танками мы их не испугаем, а если аккуратно снять часовых, гранатами можно половину матчасти вывести из строя, да и настроение врагу испортить. Где тот паренек, что на немецком танке прокатился и уничтожил его?
– Нет того паренька, я сам всю ночь искал – ни в живых, ни в мертвых. Я отец его, старшина Курбатов.
Полковник обнял солдата:
– Возьми, отец, награду сына, медаль «За отвагу». Найдешь – передашь, если погиб – сохранишь.
– Не мог он погибнуть, он ловкий и смелый, – уверенно заявил Мирон.
– Верю. Задачу поставит командир роты.
Ротный говорил быстро и негромко:
– С нами пойдет человек из разведки, который знает место. Внимательно обходим площадку и снимаем часовых. На это пойдут только бывалые, чтобы раньше времени не поднять шум. По красной ракете забрасываем танки гранатами и уходим.
К стоянке крались торопливо, потому что вот-вот рассвет. Танки стоят раздельно, часовые по углам, четыре человека. Мирон тоже пошел снимать, и вдруг услышал:
– Тятя, мы тоже их караулим.
– Гриша, сынок, без самодеятельности.
Красная ракета осветила все страшным светом, в танки полетели гранаты, раздались автоматные очереди, а гранаты сыпались со всех сторон.
– Отходить! – раздалась команда, и солдаты побежали, кто куда, чтобы потом, если удастся, сойтись на месте дислокации. Там же амуниция, шинели.
Мирон остановился: танки горели и рвались, фашисты метались в поисках противника, но дело закончилось, ребята были уже далеко. И самое главное: с ним был его Григорий. Андрея замполит облюбовал на комсомольского работника, тот долго не соглашался, ссылался на запрет отца, Мирона вызвали и дали нагоняй. Он оправдывался: хотел, чтобы сыновья были вместе с ним в строю. Пришлось соглашаться.
Немцы понимали, что пехота не должна далеко уйти, и обстреливали из минометов квадрат за квадратом. Много позже Мирон увидел эти минометы и схемы обстрела – ни один человек не скроется, каким-то квадратно-гнездовым били фашисты. Наши так не могли, минометы были другие. А ведь дойдут и до них, тогда куда?
Мирон нашел ротного:
– Товарищ командир, не посчитайте за наглость, что лезу не в свое дело, но прошу дать приказ на прорыв, в сторону своих, иначе нас замкнут.
– Вижу, старшина, но рации нет, связи никакой, без приказа отступать нельзя
– А мы разве отступать собрались? Это же маневр! Пока враг не понял, что кучка фулиганов, угробивших танковый батальон, у них в гостях.
Ротный усмехнулся:
– У нас времени пара часов. Передай по цепочке: совой ухну – бежим строго на луну, она как раз у наших.
Ждали три минуты, подтянулись, трофейные автоматы сжали, ждет рота, хотя какая рота – осталось человек шестьдесят, ладно, что раненых нет. Ухнул старшина, и в это время завыли мины, противник решил обстрелять и этот квадрат. А ребята уже в полете, скакали, как дикие козлы во время гона, это Мирон отметил, хотя бежал тоже резво. Бегущие впереди подняли автоматы: противник впереди. Собрались кучкой. Трое сходили в разведку, ничего такого не заметили: костер горит, два-три солдата бодрствуют, техники не видно.
– Может, обойдем? – предложил ротный.
– Обходите основными силами, а дай мне пять человек, кого я назову. А сам указал пальцем на своих Бархатовских, и на Григория тоже.
– Троих сумеете снять незаметно?
Пошли. Ножи в зубы, автомат за спину, в землю вдавливаясь, принимай, родная, укрой от преждевременного глаза. По «ку-ку» Григория нападали. Удалось, только Гришку царапнул кинжалом фашист. Залегли за трупы, как и договорились, с караульных автоматы и подсумки сняли. Когда присмотрелись: хорошо живут ребята. Три палатки натянуты человек на десять, и храп вперемежку с громким пуканьем такой, ровно не на чужой земле ребята, а на Рейнском пляже.
– Гранаты?
– Всех не возьмешь, тем более – лежат. А это что?
Подползли – мотоциклы накрыты брезентом. Аккуратный немец!
– Ищи канистры.
– Мужики, лишнее это. Перебить из автоматов, и делу конец.
– Нет, – промычал Григорий, – пусть позагорают на русском пляже. Я их сюда не звал.
Трое с канистрами поползли к палаткам, двое в струнку: если что – огонь. Палатки поливали осторожно, прислушиваясь, не учуют ли, но умотались ребята, да и на охрану надеются.Поставили канистры и спички кинули почти разом. Три костра вспыхнули выше русских берез, дикий крик разорвал тишину, пятеро парней расстреливали выбегающих горящих людей. Все было кончено.
– А с мотоциклами чего делать?
– Продавать. Куда мы на них? Да нам к своим надо, ведь ждут.
– Тогда я и мотоциклы сожгу.
Иван Киваев нашел еще одну канистру, сдернул с машин брезент, и стал расплескивать бензин. В это время со стороны палаток раздалась очередь, Иван упал, отбросив в сторону зажигалку. Все взялось огнем. Григорий пустил очередь в то место, откуда стреляли, хотел выволочь из огня парня, но пламя не позволяло.
– Ребята, быстро к своим, чтобы не разминуться.
Уже на рассвете по совиному уханью нашли роту. Григорий доложил, что уничтожены три десятка фашистов и десять мотоциклов. Погиб наш рядовой Киваев.
Ротный обнял Григория:
– Буду ходатайствовать о награждении всех пятерых, нам только к своим прорваться.
А через час колонна наших танков шла мимо, остановилась, выскочил командир.
– Кто такие?
– Третья рота полковника Бушуева.
– Понял. Имею приказ пехоту брать на броню. Танки прорвались на Волоколамском направлении, а это прямой путь на Москву. Приказано любой ценой остановить их. По машинам.
Танки неслись с большой скоростью, ворвались в город, остановились у большого здания. Командир убежал по лестнице. Вернулся через десять минут, и опять вперед. Несжатыми хлебами неслись железные громады, наматывая на гусеницы спелые колосья. Мирон поймал на лету колосок – размял, провеял, на зуб взял: жать пора. А кому жать? Эти машины должны были стать тракторами и комбайнами, а стали машинами–убийцами и людей и хлебов. «Но ничего!» – он вытер слезу. – «Я за каждый колосок, за каждое зернышко им отомщу, они проклянут день и час, когда казах Ахмадья послал русскому мужику Мирону голубя с красной ниткой на правой ножке».

Курбатов дремал после неловкой ночи, привалившись к березе и завернувшись в шинель. За месяцы на фронте он понял простую истину: солдату спать помешает только крик «Кухня приехала!». Он слышал разговоры, даже перебранку двух бойцов, сплошную артиллерийскую канонаду, очень далекую, но спал спокойно, глубоко и тихо. Принесли почту, он научился не реагировать на эту радость, потому что она его не касалась. И вдруг:
– Курбатов, старшина Курбатов, письмо.
Он вскочил, еще не проснувшись, в полусне взял треугольник, прошитый белой ниткой, ножом аккуратно обрезал узелок, выдернул нитку, развернул два листа, написанных не очень грамотной Марфушей:
«Здравствуй, муж мой любезный Мирон Демьянович, с приветом к тебе твоя семья, сыновья Никита и Батыр, а так же наша дорогая Калима. Мы, Мироша, живем одной семьей, никаких разладов у нас нету. Все скучаем, Калима плачет ночами. Мироша, скажу тебе, как есть: Никитка наш, похоже, влюбился в Калиму, все старается ей угодить. Она, не стану грех на душу брать, ведет себя достойно, но, Мирон, сердце матери не обманешь, вижу, что и Никитка ей по душе. Был бы ты рядом, мы бы этот случай быстро развели, а что я могу решить, коль и ты ее любишь, и сын у вас. Я уж думала, даст бог, возвернешься, оставайся с Калимой, а я ко Грише уйду. У них тоже должен к октябрьским праздникам маленький появиться. Ты пропиши, кто я тобой рядом из наших, далеко ли Гриша, Андрей. У меня все сердце изболелось. За все остальное ты не переживай, хлеб мы прибрали, теперь молотим, отложим и на семена, и лошадям рабочим к страде, мелем каждой семье по мешочку. А картошка надурила – сроду такой не видела. Думала, внутрях пустая, пару разрезала – добрая картошка. И овощ всякий нарос, и грибов набрали да насолили да насушили на солнышке. Год нынче на мед удачный, так что Захар Матвеевич никого не обошел, всем выделил, вот мы ягоды в меду и варили. Зима длинная, все съест. Поклоны тебе от всех наших мужиков и баб. Остаемся все в добром здравии. Да, семеро ребят, которым по восемнадцать, уехали вершнами в военкомат, как ты велел, а еще трое провожали, коней обратно привели. Сказали, что военком их принял и отправил в часть. На том писать кончаю, лети с приветом, вернись с ответом. Вот еще Никита написал, просил вложить. Остаюсь твоя жена Марфа».
«Здравствуй, тятя, это хорошо, что вы воюете. Я тоже зимой, как исполнится восемнадцать, поеду в военкомат. Тятя, как хорошо, что ты привез Калиму, она такая красивая и добрая. Я захожу к ним в комнатку и играю с Батыром. Тятя, я люблю Калиму, и она меня любит, я это вижу. Прошу твоего согласия, чтобы мы поженились. Твой сын будет моим сыном, да какая разница, все мы одна большая семья. Я написал, что и она меня любит, это я соврал, но, если ты разрешишь, я ее уговорю, я вижу, что глянусь ей, потому что на тебя обличьем похож. Твое слово для нас закон, как скажешь, так и будет. Твой сын Никита».
Располовинило душу солдата это письмо. Марфа, родная моя жена, на какие муки оставил я тебя с Калимой и сыном! А теперь еще Никитка, был бы дома сам – такой вольности не было бы. Но ведь и Никитка – сын, кровь от крови. А если у них с Калимой действительно возникнет, что ему делать, поперек ложиться? Надо подумать.
А подумать не дали. В расположение ехал полковой комиссар Щербаков и нарвался на передовой отряд фашистов. То, что произошло, и боем-то назвать нельзя, машина охранения подорвана гранатой, солдаты высыпались, как горох, и понять ничего не могут. Начальник охраны кое-как организовал оборону, но связист кричал во все горло, что фашистов в пять раз больше. Ротный приказал первому взводу бегом на звуки стрельбы и с ходу вступать в бой. Важно вырвать комиссара из этого пекла, за него не только погоны, головы могут снять.
Успели в самое время, фашисты забросали линию атаки гранатами и короткими перебежками направлялись в сторону разбитой полуторки и догорающего «виллиса».
– Где комиссар? – с разбега крикнул Курбатов.
– За «виллисом».
– Он вроде ранен.
Мирон от березы к березе добежал до «виллиса» и увидел комиссара, нога пробита осколком гранаты, в сознании.
– Вы что, ногу не могли жгутом перетянуть? Столько крови вышло.
– Не мог, меня контузило.
Курбатов разрезал сапог, штанину, разорвана икряная мышца. Обработал рану, перетянул ногу, забинтовал.
– Все, комиссар, будем уходить.
Он взял офицера под правое плечо, выломил ему мощную палку и приказал шагать, преодолевая боль. Пробежали метров триста. Курбатов упал – сил не было. Комиссар внимательно на него смотрел, Мирон тоже поднял глаза, впервые лицо увидел.
– А я тебя сразу узнал, Курбатов. Как ты проник в ряды Красной Армии? Фашисты помогли? Значит, ты у них тут свой человек. И на меня навел автоматчиков. Молодец, Курбатов. В штабе я тебя сразу сдам контрразведке, уж они разберутся, как ты оказался на передовой, да еще на стратегическом направлении. Ты один из врагов народа здесь?
– Нет, мы всей деревней пришли, целой ротой.
– А как же вас взяли без документов?
– Видишь ли, комиссар, кроме НКВД и Смерша есть боевые командиры, для которых каждый боец на фронте важнее бумажки.
– Ну, с этим мы тоже разберемся. Завтра же всех твоих дружков соберут по подразделениям и поставят к стенке.
– Слушай, Щербаков, тогда у Колмакова ты показался мне умным человеком. Сейчас ты настоящий дурак. Грозишь мне смертью, свою за спиной не видишь.
Щербаков обернулся. Курбатов засмеялся:
– Не туда смотришь, комиссар. У меня немецкий автомат, из твоей башки хирурги вынут немецкую пулю и «пал смертью храбрых». За все горе, которое ты принес моему селу, деревне, народу, приговариваю тебя к расстрелу.
– Н-е-е-т! – закричал комиссар, и это было его последнее слово. Очередью из автомата Мирон всадил в Щербакова с десяток пуль. Проверил – убит. Вернулся к своим, они тоже закачивали добивать разбегающихся фашистов. Начальник охраны спохватился:
– А где комиссар?
Курбатов взял его за грудки:
– Какой ты на хрен охранник, если потерял охраняемого?
И пошел к своим. Ванька Киваев бинтовал себе ногу.
– Давай, я помогу. А ты при случае, если, конечно, спросят, скажи, что бинтовал тебя дядя Мирон своим, запомни: своим пакетом. Понял?
– Понял, товарищ старшина. Только к чему это?
– Лишний вопрос, Ваня. Мой был пакет, и никаких вопросов.
Вечером повар привез толченую картошку с кусочками обжаренного сала с луком.
– Ребята, сегодня весь котел ваш, потому что второй взвод перебросили догонять фашистов. Оказывается, комиссар погиб, расстреляли его, сердечного, поперек.
– Хороший был комиссар?
– Не знаю, ребята, я его не кормил.
Только помыли чашки и ложки – команда: в трех километрах находится деревенька, разведка проходила мимо, никого нет. Надо занять деревню, она как раз на дороге, танки могут пойти или другая техника. Мирон все время потом вспоминал: нельзя на войне ни на минуту потерять бдительность. После сытного ужина шли вразвалочку, никакого строя, никакого порядка. Только что песен не пели. Вошли в деревню, а из изб с обеих сторон улицы ударили автоматы. Половину ребят уложили сразу, остальные успели спрятаться на задворках.
– Я бы тем разведчикам очко вставил! – ругался Федор Гордеич Ляпунов.
– Ползите ко мне, кто пошустрее, человек с десяток. Сколько гранат? По паре? Дайте им еще по две. Выжидаем, пока они успокоятся. Нет, не напрасно они эти гнилушки караулят, утром жди технику, вот их задача обеспечить безопасность. Значит, надо их убрать. Ребята, кто в памяти был, из каких изб стреляли?
Стали вычислять, спорили, но определенно их пропустили в улицу домов на пять, вот следующие надо забросать гранатами.
– Ползите осторожно, присматривайтесь, благо ночь темная, конечно, они часовых выставили. Часовых снять, я чему вас учил?! По паре гранат кинули и умерли, потому что они, оставшиеся, выскочат и бешеный огонь откроют. А ты лежи ниже воды, тише травы. Тех мы сами снимем.
Почти одновременно прогремели шесть двойных взрывов, выскочившие солдаты были тут же убиты. Боевики вернулись.
– Удачно получилось, почти в одно время, – похвалил Курбатов.
– Так мы «ку-ку» вспомнили, дядя Мирон.
Все засмеялись, вспомнили Миронову науку.
На рассвете стали обходить избы, заодно собирая автоматы и гранаты.
– Тушенку можно брать? – спросил кто-то из молодых.
– Не надо. Зачем она тебе? Таскай на себе экий груз.
– Мужики, избы мы займем, а если там пойдут танки с пехотой на броне? Они же нас вмиг прикончат, – поосторожничал Семка Киваев.
– И что ты предлагаешь? – переспросил Мирон. – Вернуться к котлу картошку доедать, там еще дивно осталось.
– Может, подмогу вызвать? – реабилитировался Семен.
– Вот это правильно. Сергей! – крикнул он молодого Смолина. – Дуй в роту, доложи ротному, что мы вляпались, но деревня наша, и что через нее, возможно, завтра пойдут войска. Не даром тут целый взвод сидел, охранял дорогу. Понял?
Через полчаса Сергей вернулся и принес записку:
«Вас понял. Командование предупреждено. Вам предложено покинуть деревню, потому что возможен обстрел крупнокалиберными орудиями. Но на первые минуты боя высылаю подкрепление. Командир роты». Вместо подписи закорючка.
Мирон думал, что завтра после боя надо подобрать убитых. Должно быть, есть и бархатовские. Придется домой похоронки писать. Еще крутились мысли о письме Марфы и Никитки. Ишь ты, подкатил салазки, Калима ему глянется! И опять тупик: а если живой останусь и домой вернусь, как буду определяться? К предмету, в бане помылся, за столом посидели, а спать с кем ложится? Тьфу, прости господи, наворотил под старость, может, в самом деле – сын выручит? Свой человек, и за малого переживать не надо. После боя напишу, что я не против женитьбы Никиты и Калимы, но только все по-человечески, если что не так – вернусь, голову отверну. Ах, Калима, цветочек мой полевой, последняя моя любовь, другой уж не будет.
Подполз Семен Смолин:
– Дядя Мирон, слышу гул машин, похоже, танки.
Мирон снял шапку:
– А я почто не слышу?
– Глуховат, значит.
– Ладно тебе, «глуховат!», – обиделся Мирон. – Прислушивайся. А где же подкрепление?
Подкрепление подбежало как раз вовремя, танки было хорошо слышно, это километра три, десять минут ходу. Лейтенант, командир подкрепления, спросил Мирона, как ему кажется, лучше расположиться, чтобы и танки пожечь, и живыми остаться.
– Ну да, как у нас в деревне говорят: и рыбку съесть, и на веточку взлететь. Я мыслю так, что нам надо на две группы разделиться и по краям деревни занять позиции. Хоть бы они без пехоты, господи благослови! И сигнал нужен, ракетница есть?
– Нельзя ракетницей, они же нас увидят.
– А «ку-ку» не слышно.
– Давай так, – решил лейтенант: – как только до тебя дошел первый, ты его рви, а мы следом последние. Но, ребята, не увлекайтесь, сколько смогли – подпалили, и ползком, чтобы даже задница не приподнималась, в разные стороны, потому что сразу ударит тяжелая.
Колонна подошла к деревне, и сбавила скорость, видно, ждали сигнала. А какого? Мирон достал фонарик и трижды моргнул. Обрадованные танкисты нажали на газ и пошли деревней. Мирон напряженно ждал первого взрыва. Граната попала удачно, запахло соляркой, стали рваться бочки и танк встал. Второй метнулся в сторону, и его тоже закидали гранатами. В конце колонны шел бензовоз, кто-то догадался выстрелить из винтовки зажигательным, бензовоз рванул так, что осыпал огненным потоком ближайшие машины.
«Отходим!» – крикнул кто-то, и солдаты согнувшись, почти на четвереньках бежали от того места, которое через мгновение стало адом: мощные снаряды ложились точно в цель, потому что огонь в ночи – для артиллеристов просто подарок.
Собрались на дороге, по которой бодро шли сюда, несколько человек волокли раненых. Лейтенант торопил: стоять опасно, вдруг танк прорвется. Стали уходить, хромая, со стонами, с плачем. Троих несли на шинелях, живых, но без сознания.

Колхоз имени Буденного встречал весну сорок третьего года со слезами на глазах. С апреля коровы уже не вставали, их поднимали и подвязывали веревками. Со всех крыш вытеребили солому, заваривали кипятком и пытались сунуть им в рот. Некоторые тоскливо жевали. У женщин притупилось сочувствие, они уже не замечали или старались не замечать измученных, издыхающих буренок.
В конце апреля уполномоченные райкома партии заставили выходить в поле пахать, лошади едва тащили однолемешной плуг, в плуги и бороны сельсовет обязал запрягать домашних коров.
– Да куда же я ее, крохотулечку, товарищ Раздорский, она же падет в борозде, а у меня трое ребят на печке, по кружке молока с картошкой ждут, – плакала Матрена Усова.
– Ничего, подождут, а вот товарищ Сталин ждать не станет, ему надо армию кормить.
– Закорили вы всех своим товарищем Сталиным, – в сердцах сказала Матрена.
Раздорский аж подпрыгнул:
– Как ты сказала? Кто слышал? Товарищ Бекетов, вы слышали?
Бекетов подошел к Раздорскому, единственной рукой сдернул его с коня и прошипел:
– Если ты, гнида тыловая, попробуешь телегу на женщину накатать, имей в виду, я тебя так оплету ошибками в политическом и хозяйственном руководстве, что тебе Колыма покажется раем. Ты понял?
Раздорский, до смерти напуганный, отчаянно кивал головой.
– А ты, мать, веди кормилицу домой. Я сейчас трактор дополнительный на ваш колхоз поставлю.
Вечером в школе собрание: подписка на заем, причем, третью часть надо внести наличными.
– Товарищи, мы тут определились, на первый случай по двести пятьдесят рублей на колхозника и по триста на служащего, – доложил секретарь партбюро Афанасий Курочкин, так и оставшийся Синеоким. – Но наличные прямо сегодня.
– Точно, Афоня, я вот сейчас добегу до дому, открою сейфу и отслюнявлю тебе двести пятьдесят! Где их взять, когда колхоз два года не платил ни копейки?
– Ты на колхоз не сворачивай, Груня, колхоз все отдает фронту. А ты должна изыскать за счет продажи яиц, молока и мяса.
Груня поглядела на Синенького, как на дурачка.
– Это про какие яйцы ты говоришь? Была у нас в доме парочка, дак ее на фронт призвали. А куры мои еще в прошлом годе сдохли, потому что вместо зернинки мне выдали квитанцию, что я весь свой заработанный хлеб добровольно сдала государству. Куры ту квитанцию поклевали и окочурились.
Раздорский крикнул:
– А где наши налоговые агенты? Почему молчат?
Встали три женщины.
– Вам государство доверило сбор средств для фронта, а вы проявляете либерализм, понимаете ли, допускаете снисходительность, когда надо твердо убеждать колхозников, что налог и заем надо платить.
– Дак мы убеждаем, но они сопротивляются.
А вторая заявила:
– Я сама себя с этой позорной работы снимаю. Седнешним днем пришла к Хорюнковым, а у них не только денег, у них уже и картошки нет. Ребятишки сидят на холодной печке, глину отколупывают и едят. Я завыла и домой, кое-как успокоилась, набрала ведро картошки и принесла. Не поверите: они ее немытую, сырую… Все, больше не могу налоговым быть. Лучше пусть на мне боронят, как на других бабах, дак у меня хоть на душе почище будет.
Так ни с чем и разошлись.
А утром почта три похоронки привезла, молоденькая девчонка Катя Истомина ревет и эти бумаги разносит. Тоже уж трижды прибегала в сельсовет, отказывалась, потому что мочи нет глядеть, как встречают тебя женщины. «Я же для них живой образ смерти, от меня уж люди шарахаются. Не могу. Отпустите. Я лучше на фронт пойду». Не отпускают, а на фронт – восемнадцати лет нету. Она же и принесла районную газету, в которой сообщалось, что за развал работы первый секретарь райкома Рябчиков освобожден от должности, вместоего избран товарищ Пашенный Игорь Анатольевич.
Когда сев начался, со склада без обыска не выпускали. Сапоги или калоши сними, карманы выверни, а Синеокий до того додумался, что бабы зерно в трусы ссыпают, и оно вокруг ног под резинками держится. И полез он к Наташке Цыганке резинку от ноги приподнять. Наташка – баба бойкущая, незамужняя, заорала на весь склад своим хриплым прокуренным голосом:
– Афоня, ты почто такой несмелый, я для тебя и верхнюю резинку сдерну! – И спустила панталоны ниже колен, подол задрала и всем свои волосатым подбрюшьем наступает на Синеокого. Тот поймал своего коня, запрыгнул на потник и крикнул:
– Дура!
– Афоня, это ты мне или ей? Она у меня не дура, приходи, убедишься!
Пришла Матрена с собрания, а ребятишки ей подают толстую кожаную книжку, она развернула – господи, полная книжка денег.
– Вы где взяли, варнаки, украли у кого?
– Нет, мама, на подворье Курбатовском рылись и выпнули.
– Господи, денег-то сколько! Ребятишки, никому ни слова, а я сейчас быстро обернусь.
Добежала до своих подруг-солдаток, сошлись вчетвером они, и рассказала о чуде. Сама предложила: всех самых обездоленных знаем наперечет, надо унести им, чтобы по налогам и займам рассчитаться, и так со всеми. Этих денег надолго хватит.
– Только, бабы, никому ни слова, отберут, да еще и посадят за сокрытие. А я богом клянусь, что на себя ни копейки лишней не потрачу.
До чего же был доволен председатель сельсовета Сережа Раздорский, когда утром бабы одна за другой несли ему сотенные бумажки, чистенькие, ровненькие, как только что из банка. Бабы в голос утверждают, что хранили на самый крайний случай. Какой-то хмырь в госбанке заметил, что сотенные бумажки из одной пачки, и номера подряд. Стукнули в НКВД, в Бархатово приехали три следователя. Баб развели по разным кабинетам и довели до рева: хранила и отдала. Но следователей больше интересовало, где же остальные деньги? А Матрена прослышала про это, книжку кожаную под мышку и к Бекетову.
– Товарищ Бекетов, вы меня от гибели спасли один раз, спасите о во второй.
– Что случилось опять?
– А вот что.
И Матрена рассказала об играх ребятишек на месте сгоревшего дома кулака Курбатова, о кожаной книжке, о больших тысячах, о решении женщин из этих денег выплачивать налоги и займы. И вот их обнаружили, приехало НКВД, ищут деньги. И просит:
– Вы добрый и честный человек, приберите эти деньги, а как нас прижмет, мы скажем, и вы нам дадите, сколько надо.
Бекетов оглянулся: никого лишних нет. Вошли в какую-то каптерку, Бекетов шепотом сказал:
– За доверие вам спасибо, а в деньгах можете не сомневаться, сохраню, и буду отдавать, сколько скажете. Только я буду отдавать другими, потому что здесь деньги из госбанка, вас по номерам определили.
 Ревом выжили бабы следователей, так они ни с чем и уехали. А Матрена даже подругам не сказала, куда прибрала кожаную сумку. Еще брякнут где-то, и хорошего человека в тюрьму посадят.
Сеять вышли вручную, следом молодые девчонки граблями выравнивали почву, зарывали семена. Три мужика, Масляков, Курочкин и Раздорский на сытых конях объезжали поля, подгоняя женщин:
– Веселей, бабы, для своих мужей хлеб сеете, с песней надо, по-ударному, по-стахановски!
– А вот ты возьми лукошко, в нем килограмм двадцать, и попробуй попеть в это время. – Мужчина спрыгнул с коня и представился:
– Первый секретарь райкома Пашенный, Игорь Анатольевич. А это что за три богатыря охраняют мирный труд наших женщин?
Начальники спрыгнули на землю и представились:
– Раздорский, председатель сельсовета.
– Масляков, председатель колхоза.
– Курочкин, секретарь партбюро.
– Кто тут бригадир? – спросил женщин Пашенный.
– А вон передом идет, сеет.
– Позовите его.
Бригадир подошел, устало вытер лоб.
– Вот три добрых коня. Найдешь им работу?
– Да хоть сейчас. Вон плуга стоят, женщины пахали, да уже сил нет.
– Твою мать! Женщины запряжены в плуг, а эти три бездельника раскатывают на лошадях. Забирай!
– А мы? – чуть не в голос спросили колхозные руководители.
– А с вами так. Должности предсовета и партийного секретаря мы объединим, а вечером изберем другого председателя. Вы все трое, похоже призывного возраста? Завтра отправляйтесь в военкомат, там определят, что с вами делать.
Вечером опять собрание, но настроение у женщин куда бодрей.
Пашенный начал без предисловий:
– Об изменениях в вашем руководстве вы уже знаете. Работаете плохо, потому что труд организован неграмотно. У вас разрыв между пахотой и севом чуть не неделя, земля же высыхает. Дома вы картошку как сажали раньше, до войны?
– Под плуг.
– Вот! В сырую землю, потому и всходы дружные и урожай был хороший. А в колхозе почему по-другому? Потому что руководят бестолковые люди, а вы их слушаетесь. Завтра все выходим на сев, но прежде легкими боронками надо взрыхлить поле. За три дня все засеять, а потом уж пахать и не давать промашки. Теперь о председателе. Есть у вас толковые крестьяне, кто и землю, и людей понимает? Может, кто их стариков? Или женщину побойчее?
Встала Матрена:
– Давайте попросим Долгополова Власа Власовича. Ему немножко за шестьдесят, но он всю жизнь около пчел, так что здоровье крепкое. Дядя Влас, соглашайся, ведь пропадаем мы, а ты все хозяйство видишь. Неужто тебе не жалко?
Встал крепкий, не старик даже – пожилой человек.
– За доверие благодарствую, сколь силы позволят – пороблю, а потом может и замена какая появится, робята с фронта вернутся. Вот у меня их пятеро там, дак каково? Ладно. Только, товарищ секретарь, я ведь беспартийный и к тому же верующий.
Пашенный улыбнулся:
– Ни то, ни другое не помешает в работе. Собрание, голосуем за Власа Власовича?
– Голосуем – хором отвечают бархатовцы.
– Ну, вот и славно. Влас Власович, вы меня на ночлег примете? Заодно и о делах поговорим.
– Милости просим, у нас так заведено, что гостям завсегда рады.
Так закончился еще один колхозный день.

Война. Нет в русском языке слова более жестокого и страшного. Вздрогнули от него суровые мужики, рабочие от станков и косившие травы крестьяне, млели и падали без чувств детные матери. Им, приведенным в чувства, вспомнилось, что и мешочек сухарей, и сохраненный шматок соленого сала как раз годятся: уж кому-кому, а ейному мужику первым идти, потому как русский, потому как коммунист и всему району в пример ставят, как толкового руководителя фермы. Вмиг повзрослели мальчишки, которым по годам следовало менять деревянные тренировочные винтовки на боевые. Девчонки сразу из соседок по дому и по парте стали подругами, обещавшими ждать с победой. Отцы мужиков призывного возраста вспоминали, как били немца в четырнадцатом и потом, позднее, отвернувшись, чтоб не было видно стыда в глазах, успокаивали, что немец трусоват и жидкий в рукопашной. Говорили, а почти половина пришла без рук, без ног. Матери молились, есть церковь или нету – молились, уповали на Мать Пресвятую Богородицу, покровительницу Руси, как уверяли когда-то попы на службе.
Кто пограмотней и потолковей, понимал природу этой войны, знал, что без России тут не обойдется, Гитлеру не столько Париж нужен с его лягушатниками, сколько русская нефть, русская пшеница и русский простор. А более всего не нужны сами русские, низшая раса по сравнению с арийцами. Страшно ему было общество, которое, выпрягаясь из последних сил, на диво всему миру строили эти непонятные большевики, за десяток лет руками, ломом и молотом, с применением неизменной силы какой-то матери, они наголом месте поднимали заводы, и из-под красного лозунга, славящего партию и Сталина, выходили тракторы и выбегали автомобили. А в глухих местах, подальше от чужого вражьего глаза, конструировались и вынянчивались, как дитя в колыбели, небывалые самолеты, танки, корабли и подводные лодки. Русские малограмотные самородки, прямая линия от Левши, изобретали уникальное оружие и хитроумное оборудование.
А простой мужик рассуждал просто: ко мне во двор залез ворюга, да не просто, а бандит, грабит, насилует, тащит не свое. Как тут терпеть? И заполнились дворы военкоматов молчаливыми, чуток похмельными мужиками с запасом провианта на трое суток, а табаку чуть не до самой победы. Приходили разговорчивые райкомовские работники, которым велено было вселить в призывной контингент веру в скорую победу. «Будем бить врага на его территории!» – уверял лектор, а бородатый лесной человек соглашался: «Будем, когда свою землю от скверны очистим».
Война оволакивала, в вечной сохранности кокон сворачивала до будущих времен все человеческое, заставляла забыть, что есть радость и праздник, заставляла вспомнить непреходящую тревогу и вечную боль за своих. Никто, кроме штатных ораторов, не говорил о Родине и патриотизме, Родина сжалась до масштаба малой твоей деревни, а патриотизм вместился в жаркое объятие самого меньшего сына, последыша. Вот с его именем на устах он будет кричать другие слова в бешеной и почти безнадежной атаке, с его именем они сомкнутся, если кусок стали с еврейских заводов Европы остановит его бег или размеренный шаг в колонне.
Хрипли от команд и мата боевые командиры; над оперативными картами засыпали штабные офицеры, стратеги и тактики; вдоль линии обороны, буксуя и цепляясь за танки, метались командующие армиями и фронтами. В Москве никогда не спал Сталин, вся армия и вся страна в это свято верили. К нему приходили самые высокие командиры, и только он мог, вынув трубку изо рта, кивнуть: «Согласен. Действуйте». Они уходили и понимали, чего он не договорил. Он удержал в себе последнюю фразу, смысл которой они всегда помнили: «Но ответственность возлагается на вас».
В окопах со временем война превращается в обычную работу, приказали – выполнил, вместе со всеми. Повезло – отбили атаку и перекур, не повезло – госпиталь или того хуже – долбить ребятам мерзлую землю, хоть бы как-то прикрыть тебя сверху. Видел Мирон всяких за эти годы. Вон тот все время стремится как-то так в атаке бежать, что чуть помедленней и правым боком вперед, чтоб, если рана, то не в сердце. Долго терпел, потом при мужиках спросил:
– Вот объясни, пожалуйста: по земле ходишь прямо и ровно, как в атаку – тебя скосое…, извиняюсь, скособочит всего, немцы могут подумать, что уже парализованные наступают.
Обсмеяли – перестал кобениться, только все равно убило при артобстреле.
Видел и отчаюг, которые ничего не боятся, в атаку в первых рядах, от взрывов не ныряют в воронку, во вражеских окопах колют и стреляют молча. Удачный момент подобрал, спросил одного такого, как же он ничего не боится?
– Зачем не боюсь? Боюсь, конечно, жить-то охота. Только война – это как в карты играть. Сегодня повезло, завтра. Не бывает, чтобы все время фартило. А вот когда мимо банка – этого никто не знает. Потому я и здесь не выгадываю, если жить – буду жить, а если смерть, чтоб не стыдно было перед братвой, перед семьей. Чтобы там верили: да, действительно, «погиб смертью храбрых». А то третьего дня лопушок пошел в кусты по нужде, его снайпер ради смеха снял. И что? Не напишешь ведь, что ваш сын и муж пошел до ветру и наскочил на пулю. Пишут всем одно «Смертью храбрых». А храбрых всегда меньше, чем трусливых, ну, точнее – боязливых.
Мирон вспоминал деревенские драки, серьезные, когда обозленные пьяные мужики вырывали колья из изгороди, перешибали друг другу спины, расхлестывали буйные головушки до проломов – наутро все затихало, медичка ставила уколы, избитые стонали и матерились, ходячие на четвереньках заползали на крыльцо, чтобы с обиженным выпить мировую. И опять мир и покой до следующего большого праздника. А тут четвертый год, и никто тебе рюмки не нальет просто так, надо, чтобы команда была выдать по сто грамм наркомовских. Мирон свою кружку отдавал ребятам, а бархатовским строго запретил пить: водка добавляет дури, а не смелости и соображения. А нам еще драться, ребята, нам еще мстить. Каждый день газеты приносят фотокарточки. Девочка Таня, повешенная, как на кресте распята. «Сталин с нами! Всех не перевешаете!». Это как? Девчонка не целованная, жена была бы хорошему парню, детей красивых нарожала. А она лежит, голенькая, головенку откинула. За одну ее надо до самого Берлина гнать этого зверя, и правильно говорит товарищ Сталин: «Задушить его в собственной берлоге!»
Не знал Мирон, как нелепо искал свою смерь Щербаков. Не спасай он тогда солидную должность и партийный билет, может, и вылетел бы с секретарей и просидел бы всю войну на низовой партийной работе, агитируя за скорую победу. Хотел, как лучше, а наскочил на своего самого страшного врага. Щербаков знал, что выживет, даже если в плен попадет, потому что люди такого звания и опыта крайне нужны были немецкой разведке. Ан нет, попал, да не к тому. Мирон все думал: «Неужто он не понимал, что я ему всего измывательства не простил, что он полностью в моих руках – зачем дразнил, зачем грозил Смершем и ему, и его товарищам?» От глупой самонадеянности, от уверенности, что его высокое звание и преклонение перед чинами и званиями, воспитанное в народе, не позволят Курбатову сделать что-либо противозаконное? Он забыл, он не учел, что, пока партия воспитывала массы в послушании и вере, Мирон со товарищи был далеко и занимался совсем другими делами.
Теперь на устах всех политработников главным было слово «Победа». Еще только чуть оторвались от Волги, разжали клещи вокруг Ленинграда, удары на Москву не прекращались, а о победе говорили вслух, открыто. Какая она, Победа? В белом платье невесты встретит она победителей или седой матерью, склонившейся над могилами своих сыновей? Дойдем до границы, и шабаш, там пусть сами поляки и венгры, чехи и болгары разбираются, с Гитлером они или против. Но началась другая работа в войсках, и скоро Мирон понял, что придется ему, как прадеду полтора века назад, брать Вену и Париж. Понял, и опустил седую голову ниц: почему русский всегда за всех заступник, а за него только Пресвятая Богородица? Все эти народишки пособляли Гитлеру, а освободим, надо будет караулить, как бы во мгновение не скурвились, не ударили советскому солдату в спину. Это сколько тысяч ребятишек, не знавших девичьих поцелуев, не понимающих, что значит для мужчины пряный запах женских подмышек – это сколько их падет на чужую землю? За что?
Никто не спросил простого русского солдата, надо освобождать Европу или пусть повизжит под сапогом фюрера, а уж потом пнуть эту собаку: «Пшел вон! Пусть живут!». Может, дольше помнить бы стали доброту нашу? Хотя – едва ли.

Калима улыбнулась, вспомнила самое первое, что осталось в памяти ребенка. Она одна в юрте, отец скот пасет, мама кобыл доит, чтобы сделать для гостей хороший кумыс. День сухой и ветряный, нет ни комаров, ни мошек, потому мама откинула кошму со входа. В юрту запрыгнул пушистый зайчонок, увидел маленького человечка, сидящего на толстом ковре, сел и несколько раз громко постучал передними лапками. Так же быстро выскочил и побежал, наверное, к своей маме. Калима улыбается, ей тепло от этого воспоминания. Она потом спрашивала маму, сколько ей было лет, когда прибегал зайчонок, мама не видела зайца и не знает, когда это было. Только Калима точно знает, что зайчонок – это первое, что она помнит в своей жизни.
Теперь у нее есть свой ребенок, но другая жизнь, нет юрты, нет отца и матери, нет человека, который стал отцом ее Батыра. В каждом письме Мирон присылает листочек для Калимы, и никто – ни Марфа, ни Варя, ни Никитка не раскрывают склеенного вареной картошкой листочка. Она читает простые слова, но слышит иные, потому что Мирон не мог написать «Любимая моя девочка, сладкая моя утеха в жизни, я каждый раз, как удастся уснуть, вижу во сне тебя, нашу первую ночь в юрте, нашего Батыра». Он не может так написать, чтобы не обидеть свою семью, вдруг кто-то прочтет, но Калима слышит именно эти слова, которые шептали губы любимого, когда он писал эти строчки.
И вот Никита. Она видит столько тепла в его серых глазах, столько нежности в простых словах, ей это приятно. Он так похож на отца, что Калима уже боится называть его имя, чтобы не перепутать. Как тоскует она по Мирону, и как рада, когда приходит Никита. Она спрашивает себя, зачем брать такой большой грех, влюбиться в мужчину до потери рассудка, настолько безумно, что прийти к нему в юрту и родить сына. А потом тосковать по Никите и ждать его. Это страшный грех, и ничего не изменится, пока не придет Мирон. Если он отпустит ее к Никите, она будет целовать его ноги, как тогда, в полутемной юрте…
Варя часто приходила к ней в комнату, и они говорили обо всем, кроме отца, потому что Калима не хотела обидеть Марфу Петровну.
– Варя, в поселке есть козы?
– Козы? Вроде у кого-то есть. А что тебе козы?
– Пух. Я умею вязать пуховые шали, меня мама научила, когда я была совсем девчонка. Я вязала такую шаль, которая проходила через обручальное кольцо русской женщины. Она тогда дала мне много денег. А сейчас время есть, мальчик играет и спит, я могла бы помочь что-то по дому, но стесняюсь спросить. Ты узнай про коз, если они не умеют чесать, я сама сделаю, потом выберу пух, вычищу, и свяжу тебе теплую шаль, не для красоты, а для тепла. Конечно, она будет и красивая.
Через два дня Варя принесла завязанный с угла на угол платок, а когда раскрыла – пух мгновенно вырос.
– Это хороший пух, – посмотрев, сказала Калима. – Варя, позови Никиту, мне нужна чесалка, я скажу, как ее сделать. И побудь сама здесь, пожалуйста.
Варя махнула рукой:
– Я его позову, а мне мама велела воды нагреть и постираться, грязного скопилось целая куча.
Никита пришел с мороза, раскрасневшийся, смущенный.
– Как вы тут? Малыш спит? А ты почему такая грустная?
– Нет, я не могу чужому мужчине выказывать свое состояние.
– Разве я тебе чужой? Калима, почему ты стесняешься меня? Мама сказала, что у отца спрашивает совета, как нам быть? Я люблю тебя, Калима, и сына нашего буду любить, как родного, да он и так родной нам всем. Мама сказала, что она не против, чтобы мы с тобой поженились, так и отцу написала. Я знаю, что ты его любишь, но полюби и меня, и мы будем большой и дружной семьей.
– Никита, только нам надо будет уйти в дом Вари.
Он схватил ее на руки и поцеловал.
Калима улыбнулась:
– Пусти. Я тебя разве за этим позвала? Мне нужна гребенка, пух расчесывать. Такими примерно чистят коней.
– Все, я понял, ночь просижу, но сделаю.
Калима перебрала весь пух, разложила на столе белый платок и стала выбирать ость, черные волосинки, которые вычесались вместе с пухом. Потом Варя пришла ей помогать. Оказывается, это очень трудная работа, Варя быстро уставала, время от времени устраивая свой живот. Когда выбрали все, Калима стала вычесывать пух.
– А это зачем? Что ты вычесываешь? – Варе все интересно.
– Вычесываю короткие пушинки, они мешают прясть и портят шаль.
Варя как-то не выдержала:
– Калима, давай пух постираем, он же воняет жиром и не поймешь, чем еще.
Мастерица улыбнулась:
– Терпи. Нельзя сейчас стирать, лучше стирать уже готовую шаль. Потом сама увидишь.
Никите пришлось искать проволоку для спиц, Калима браковала одну за другой.
– Эта толстая, эта шершавая. А вот такой нарежь мне штук десять про запас.
И опять целыми днями сидела за рукодельем мастерица, а когда закончила работу, постирала шаль, разложила ее на чистую простыню, а через час обед. Калима вышла со свертком в руке, подождала, пока все сели, подошла к Марфе и, развернув сверток, накинула ей на плечи белоснежную ажурную шаль. Марфа смутилась, вытерла слезу:
– Калима, Никита. Отец прислал свое благословение. Варя будет у меня, а вы переходите в их дом. Кончится война – со всем разберемся.
Дождались вечера, чтобы не на виду всего поселка перетаскиваться, Никита сбегал протопил печь. Встали в дверях, поклонились матери, и пошли.
Батыр на новом месте разыгрался, а молодые лежали на большом тулупе и целовались. Когда малыш уснул, Никита встал и погасил лампу.
– Калима, я тебя сильно люблю. Но через месяц мне уходить на фронт. Я вернусь, потому что ничто не может нас разлучить.
Он долго не мог насмелиться прикоснуться к жене, Калима нашла его губы и нежно поцеловала.
Утром весь поселок обсуждал новость: Никита женился на молодой жене отца, а Марфа их благословила. И кем теперь будет Батыр Мирону и Никите тоже? Судили, но без осуждения, потому что как чья судьба сложится – никому не ведомо знать.
В обед тучи опустились низко и пошел снег, вечером поднялся сильный ветер, слышно было, как шумят раскаченные сосны. Во всех домах, не переставая, топили печи, ветер выдергивал тепло и уносил в тайгу. Мужики выходили с ружьями, проверяли коней и скот в загонах. Трое суток бушевала стихия, наверное, сам ветер находил особое удовольствие охапками снега забрасывать дома и постройки, забивать непролазными сугробами улицу и дворы. Потом все стихло, стало тепло, все вышли с большими лопатами расчищать в оградах, пробивать тропинки к скотным загонам. Ребятишки навозили снег к стене высокого сенника и устроили горку.
Троих парней отправили в Михайловку, полмешка писем собрали, опускали их в разные ящики по всему райцентру. У Ахмадьи забрали тоже полмешка писем с фронта. Сказали про женитьбу Калимы и Никиты. Казах не мог поверить: как такое могла сделать его родная племянница, сегодня ночевала с одним, а завтра замуж вышла за другого. Его совсем добило уточнение ребят, что Никита – сын Мирона. Тогда он совсем махнул рукой, положил в мешок три каральки казахской колбасы – давно Калима не ела такого лакомства. Еще сунул свернутые газеты, специально выписали для поселка. Попив чаю, ребята оседлали коней.
Они знали, что в каждом мешке есть конверт с извещением родных о гибели сына или мужа, но никогда заранее не смотрели почту, привозили, отдавали девчонкам, те разбирали по семьям. Конверты были видны сразу, их боялись брать в руки. Сегодня только один. Курбатовым.
Понесли все вместе. Марфа сразу села на лавку:
– Девки, открывайте, – мужественно потребовала она.
Открыли, прочли и заревели: «В боях за свободу и независимость нашей родины геройски погиб ваш сын Курбатов Григорий Миронович». Варя завалилась на пол, Марфа перекрестилась, все вместе положили Варю на кровать. Женщина поняла неладное, крикнула девкам, чтобы звали своих матерей. Три рожавшие женщины знали, что делать. Обернули семимесячное дитя в теплые тряпки, быстро заварили и поставили на печь корытце пшеничных отрубей. Когда они разопрели, сняли с печи и поставили на пол, остужать. Марфа сама проверила: «Можно». Ребеночка развернули из тряпок и положили в теплое корытце, обложив теплыми отрубями.
– Ну, бабы, не кидайте меня одну. Варьку надо приводить в себя, пошлите кого-то за матерью ее, так лучше будет. А я с малышом. Ничего, были случаи, выпаривали семимесячных. Я вот сейчас кормить его примусь.
Варя пришла в сознание и снова впала в беспамятство, узнав о выкидыше. Трое суток, меняя друг друга, сидели около нее знаткие женщины и старушки, на четвертые ей стало полегче. Ребенок лежал в теплых отрубях, вечером его вынимали и обмывали святой водой из староверческой церкви. Марфа жевала ему хлеб с медом и давала сосать из тряпочки. Теплую водичку пускала по капельке изо рта в ротик. Глотал. Значит, будет жить. Все это время Варя мяла груди, добиваясь молока, наконец, брызнули первые струйки. Малыша подложили под грудь и вложили в ротик сосок. Все заплакали от счастья: ребенок зачмокал губенками и стал сосать материнское молоко. За каждодневными тревогами и долгожданной радостью притаилась, спряталась, умолкла большая беда. Гибель Гриши переживал весь поселок. А его сын только начинал жить.

Пройдя пешком половину Европы, Мирон уличал минутку выйти из колонны, когда шли мимо хлебного поля, присесть, колупнуть почву. Разные попадались места, видел и суглинок, который едва ли кормил здешних крестьян, попадал и жирный чернозем, в одном месте поразился: в огромные бурты срезан бульдозерами и уложен чернозем, видно было, что работали тут и экскаваторы, только куда они перевозили землю, и что за надобность такая – в толк не мог взять. Приспросился к замполиту батальонному, когда тот на привале подошел поинтересоваться, как кормят, как одевают–обувают солдат–победителей. Спросил, что за бурты и куда эту землю увозили.
– В Германию, – ответил замполит. – У меня тоже сердце дрогнуло, когда первый раз увидел, я же крестьянин, правда, учительствовал, но в своем селе. И когда такое варварство – поневоле кулаки сжимаются. Они, сволочи, не только жен и детей наших угоняли, как скот, в свой Рейх, они и землю нашу хотели всю вывести, чтобы каждый гектар своей поганой земли устелить русским черноземом. Вы знаете, как про эти земли высказался великий русский писатель Чехов: «Воткни, – говорит, – оглоблю, а вырастет тарантас». Во как ценил.
Все замечал Мирон. Вот березки. Конечно, они тоже родные, на своей земле произрастают, но чего-то в них не так, хилые, что ли, или от войны заранее состарились, так и не повзрослев? С нашими березами не сравнить, наша, если удачно мыши да птички семена по гриве разнесут, такую березовую рощу выпестует, что человек не сразу и поверит, что это сама природа сотворила: стволы ровные, сучков нет до самой вершины, да и на вершине веточек – на добрый веник не наломать. Такой лес особо ценен, называется строевым, Мирон вспомнил такую гриву под родным селом: точно батальон солдат перед парадом квадратом выстроен.
А вода? Подошли к колодцу, табличка висит: «Проверено. Можно употреблять в пищу». Зачерпнули ведро, Мирону плеснули в котелок. Холодна, а вкуса нет. Солоновата, запах хоть и не противный, но не привычный. И что с этой водой делать? Засоли в ней грузди или огурцы – закиснут. Замути брагу – весь сахар переведешь, все дрожжи спустишь, а крепости не добьешься. Плывут на большом плоту через речку, ухватил пригоршню и тут же выплюнул: тиной, протухшей рыбой воняет. Оно и правда, тут такие бои шли две недели назад, что всю рыбу бомбами поглушили, вот она и дает о себе.
Да, а какая вода в наших колодцах! Достал ведро, цепанул ковшом – не можно пить, зуб не терпит! А глубина?! Среди белого дня обопрись о творило понадежней и глянь вниз – звезды видать! Мирон сам проверял деревенских брехунов – точно, видно звезды. Загадка не его ума, а вот память на всю жизнь.
И на женщин смотрел Мирон, это вроде уж в Польше, смотрел и сравнивал со своими бабочками – не о чем говорить. Почему-то эти сухие, ни грудей ничего другого из облицовки нету, и лица злые, улыбочкой ни одна не одарила. В других местах были женщины поприятней, иные даже улыбались и приглашали в гости, жестами показывая, что можно покушать и выпить. Но Мирон, хоть и мужик он был охочь, сам себе и ребятам своим запретил вступать в такие контакты с их женщинами. Он хорошо запомнил приказ товарища Сталина об отношении к населению освобожденных территорий. А когда перед строем расстреляли бойца, сняв с него все ордена и медали, потому что женщина пришла к командирам с жалобой на изнасилование, и указала в общем строю на него. Она сказала, что его зовут Миша. Точно, Миша. И трибунал, и показательный расстрел. Напрасно командир батальона протестовал, защищая одного из лучших разведчиков, прокурор тряс приказом товарища Сталина, а в трибунале кто когда выступил против прокурора? Шлепнули парня.
– Вот что, ребята, потерпите чуток, вернемся в Россию, там столько женщин ждут-не дождутся мужиков. Да и население надо восполнять. Так что работы будет много. А тут – зажмите горе в кулак, и лицо того парня вспомните, который за полчаса удовольствия жизни лишился.
Как-то дошел слух, что солдатам будет дозволено расписаться на Рейхстаге, это в Берлине как Кремль у нас. А чем писать, когда стены кирпичные? Мелом, углем – дождем смоет. Решили царапать солдатским ножом. Между делом подтачивали инструменты, а Мирон смотрел на эту суету и думал, что немногие из намерившихся дойдут до того Рейхстага, будь он проклят, и сказать им об этом нельзя, потому что на фронте солдат живет одним днем и мечтой. Ну и пусть живут, сколько им отпущено.
Когда стали распускаться сады, запахло тоненько яблоком, бурно сиренью и черемухой, хотелось лечь в саду и пусть война идет вперед, а ты останешься. Заманивала жизнь, ну, никак нельзя умереть после четырех лет военной жизни, в самом конце войны, да еще в таких садах, как райских. В лютый мороз, в осеннюю слякоть или в весеннюю распутицу, когда вся одежда промокла и просохнет только к концу апреля, вот тогда умереть не особо страшно, потому что сил никаких нет, а надо подниматься в атаку, потому что танки прорвали оборону. И так тысячу раз!
Мирона контузило так, что похоронная команда сначала приняла его за убитого, погрузила на телегу и повезла к вырытой могиле. Медальончик с шеи сняли, за руки, за ноги и в яму. Тут он застонал. Мужики переглянулись и отложили старшину в сторону. Позвали санитарку, та наорала на похоронщиков, что живого человека чуть не зарыли. И началось: санчасть, полевой госпиталь, потом армейский в Кракове. Мирон пришел в сознание, стал различать звуки, вернулось зрение, речь была бессвязной. Ему сказали, что лечиться будет долго, скорее всего, направят в Сочи, там хорошее лечение таких контузий. Мирон написал письмо, что жив-здоров, воюет, скоро придет домой. Это он так думал, что написал, на самом деле страница была заполнена каракулями, и листок медсестра выбросила.
Медальона на поступившем не было, документов тоже. Они лежали во внутреннем кармане фуфайки, которую похоронщики сняли с него у могилы. Он не знал, что его медальон вскрыли, и по указанному адресу ушло извещение: «Ваш муж и отец Курбатов Мирон Демьянович геройски погиб при освобождении польского селения Олькуш, похоронен в братской могиле».
Осенью, когда уже примораживало, к дому Ахмадьи подошел солдат. Залаяли собаки, тяжело ступая на деревянный протез, вышел хозяин.
– Ахмадья, дорогой, ты меня узнаешь? Я Мирон.
Ахмадья остановился:
– Какой ты Мирон, ты жулик, убирайся, а то я спущу собак.
– Друг, брат моего друга Молдахмета, почему ты не хочешь меня признать? Я так изменился?
– Ты убит, об этом пришла бумага, все уже давно оплакали тебя.
Мирон изумился:
– Кто мог прислать такую бумагу? Я был в госпиталях, разных. Я потерял память, не умел писать.
– Это не речь Мирона, он говорил, как посланник Аллаха, словом поднимал людей. А ты мычишь, как кастрированный бычок.
Мирон заплакал:
– Я сильно контужен. Подойди ближе, и ты узнаешь меня.
Хозяин похромал к воротам, встал по ту сторону, долго смотрел, потом заплакал:
– Ах, война, старая потасканная сучка, как она переменила нас, что старые друзья не узнают друг друга! Мирон, дорогой, прости меня, проходи в дом, будь моим гостем.
Женщины принесли корыто и два ведра горячей воды, Мирон снял одежду, сел в корыто и впервые за недели пути помылся. Хозяин принес ему большое полотенце и свой чистый халат, позвал женщин, они собрали одежду. Мирон остановил их:
– Стойте, я возьму документы.
Они сидели полдня и половину ночи, рассказывая каждый о своем. Ахмадью тоже призвали в трудармию, работал на шахте, чуть не умер с голода, спасла его авария, когда стойки не выдержали, и шахтеров завалило. Их откопали быстро, раздробленную ногу Ахмадье отрезали и отправили домой.
Мирон вдруг вспомнил:
– У тебя есть наш голубь?
– Конечно.
– Напиши, чтобы кто-то приехал за мной. Хотя, подожди. Ты дашь мне коня, я уеду сам. Напиши, что я жив и еду домой, иначе они умрут от страха, что я явился с того света. Это завтра. А сегодня давай спать, я сильно устал за дорогу.
Утром он надел постиранную женщинами военную форму, почищенный бушлат и сапоги. Хозяин подвел ему оседланного коня и сказал, что это хороший конь, знает дорогу в поселок, послушный и легкий на ходу. Они попрощались, и Мирон выехал в сторону дома.
Голубка прилетела днем, когда все дети были во дворе. Она сделала несколько кругов над домами и села на угол голубятни.
– Парни, это наша Чернушка от Ахмадьи. Достань ее.
Голубку сняли с жердочки, развязали нитки и сняли бумажку. Как и принято было, ее отнесли Кириллу Даниловичу Банникову, который год назад пришел с фронта по ранению, ему осколком срезало левую руку. Он принял листочек, нацепил очки, единственной рукой разгладил на колене бумажку и стал читать. Читал он долго, дети ждали, что за новость. Наконец, Банников захватил лицо рукой и заплакал, встал, пошел через улицу к дому Курбатовых. Варя увидела его в окно и вышла встретить.
– Марфа Петровна в здоровом состоянии? – осторожно спросил гость.
– Здорова. А что случилось, дядя Кирилл? – испугалась Варя.
– Веди меня к ней! – торжественно произнес Банников.
Вошли в дом. Марфа стояла посреди комнаты, держась за край стола, готовая к самой страшной новости, но расслабилась, увидев улыбающегося гостя. Кирилл Данилович подошел к Марфе, обнял ее и сказал тихо:
– Марфуша, детушки, Мирон жив и сегодня будет дома.
Марфа села на лавку, Варя держала ее за руки, Калима с Батыром на руках стояла рядом. Кирилл Данилович достал бумажку и зачитал вслух сообщение, писанное дочерью Ахмадьи. Марфа стала на колени перед иконами в переднем углу и молча смотрела на Богородицу, которую просила сохранить Мирона, коли война взяла старшего сына. Потом она как-то легко встала с колен:
– Варя, Настена, готовьте стол. Кирилл, снаряди ребят навстречу Мирону. Калима, давай мне парня, прибери в доме.
Все завертелось и закружилось, дверь не успевала закрываться, женщины шли убедиться, что это не слух, а правда.
Поздней ночью группа конников вошла в поселок.
Сразу зажгли все факелы, на площади стало светло, как днем. Мирону помогли слезть с коня, Марфа пала перед ним на колени:
– Родной ты мой, сколько слез я пролила, когда получила похоронку. Ревела и молилась, чтобы Богородица спасла тебя, и моя молитва дошла до бога. Подними меня, и я обниму мужа при всем честном народе.
Женщины, тоже получившие похоронки, плакали и завидовали Марфе, молодежь молчала, понимая, что происходит что-то необычное: погибший вернулся с войны.
Когда вошли в дом, Марфа позвала мужа:
– Сходи к Калиме, она теперь сноха тебе, не перепутай чего. И на сына полюбуйся, вылитый Мирон, только нос чуть подвел, маловат, мамин. Иди.
Калима и не надеялась увидеть Мирона, а он стукнул в дверь, она откинула крючок и встала перед ним с сыном на руках. Он обнял их обоих и долго держал в объятиях. Спросил:
–Калима, ты действительно любишь Никиту?
– Да, но меньше, чем отца моего ребенка.
– У вас тоже будут дети.
– Конечно. Ты сделал меня счастливой и самой несчастной женщиной на земле.
– Калима, что ты говоришь?
– Это у вас называется нести свой крест. Я люблю тебя и имею сына, я люблю Никиту и имею дочь, она живет во мне. Я всю жизнь буду видеть тебя, и не сметь коснуться руки твоей. И никогда не смогу назвать тебя отцом, как это положено у вас. Поцелуй меня только один раз, как бы с возвращением.
Она крепко впилась в его губы, потрескавшиеся, соленые, защищенные колючими усами.
– Все. А теперь иди.
В субботу после бани решили собраться всем поселком, Мирон попросил. Из почти сотни парней и мужиков, да двух почти десятков подросших и добровольно пришедших к военкому Гаврюшину, вернулись чуть больше девяносто. Это, как говорил майор, «нормативный процент потерь».
– Как будем дальше жить, мужики? Сейчас страна будет вставать на ноги, вместо танков будут гнать трактора, автомашины. Новая техника пойдет в село. А мы как бы остаемся на обочине.
– Что-то я не пойму, к чему ты гнешь, Мирон Демьянович? Ты на фронте в партию не вступил?
– В партию не вступил, но на мир посмотрел, и в голове у меня многое переменилось.
– Это у тебя от контузии, Мирон.
Мирон побагровел:
– Ты мою контузию не трожь, здоровья она отняла, но ума не лишила.
– Тогда говори свое предложение, Мирон Демьянович, чего тянуть?
– Говорю. Я об этом долго думал. Надо нам возвращаться в государство. Нет, свой поселок мы не бросим, а попросим власть принять наш колхоз в Советский Союз, мы свою верность Родине доказали в боях, жены наши пять тысяч пудов хлеба за военные уборки свезли на Михайловский элеватор, сотни носков и рукавичек посылками отправили. Все это нам зачтется. Я предлагаю написать письмо лично товарищу Сталину.
– Во как! – хохотнул кто-то. – Может, лучше сразу Берии?
Мирон и это снес. Чуял своим крестьянским сердцем, что изменится жизнь после войны, поймет власть, что только на том держится, что народ еще не стряхнул, какова сила народная – это весь мир видел. Да, будет тяжко, опять надо в ремне на штанах дырку колоть, затягивать, только хуже уже не будет. Он верил, и опять надо убеждать земляков, осторожно, чтоб раскола не случилось. Посоветоваться бы с Володарем, но бог призвал его, и нету кроме советчика. На себя вызывает огонь Курбатов, как было не один раз в боевой обстановке, когда такие слова кричал в телефонную трубку понимающий обреченность командир.
Два дня обсуждали эту проблему, наконец, почти все согласились. Мирон встал и начал читать письмо, которое сочинял ночами, подбирая точные слова.
«Генеральному секретарю ЦК ВКП(б), Генералиссимусу товарищу Сталину.
Товарищ Сталин! Во время коллективизации мы, шестнадцать семей крепких крестьян, не захотели вступать в колхоз, бросили свои хозяйства и ушли глубоко в сибирскую тайгу. Тут мы создали поселок, разработали землю и ведем хозяйство почти как в колхозе, только у нас нет насилия, мы все честно делим на членов семьи, остальное продаем на рынке.
Война всколыхнула нас. Хоть мы и отказались от коллективизации, но мы остались гражданами России, и все, как один, пошли на войну. Из 120 ушедших вернулось только девяносто. Мы принесли в поселок почти 250 орденов и медалей, включая награды погибших земляков.
Мы просим вас, товарищ Сталин, принять нас в государственную хозяйственную систему, считать колхозом и дать свое согласие на присвоение нашему колхозу имени товарища Сталина.
Обращение принято на сходе граждан поселка Бархатово.
Ответ пришлите на имя Ахмадьи Хабиденова, Хабиденовская стоянка, Михайловский район.
От имени собрания подписал старшина, орденоносец Курбатов Мирон Демьянович.
20 октября 1945 года».

 


Рецензии