Ненавистное имя. Ч. 14. Матка! Курки! Яйки! Млеко!

                ...разбитые сердца и есть источник нашей силы,
                нашего понимания, нашего сострадания.
                Сердце, которое никогда не было разбито,
                стерильно и чисто, оно никогда
                не познает радости несовершенства.         
                Филлис Шлоссберг

            За окном перечирикиваются воробьи, переговариваются люди. Жара не проснулась, дышится легко. Воспетые великим Пушкиным мухи не досаждают вниманием. По-весеннему тепло. Мужчины стучат костяшками домино. Девочки катаются на качелях. Мальчики пинают сдувшийся мяч и нервируют соседку с первого этажа, которая сторожит свежевыстиранное бельё, заодно и порядок во внутреннем дворе.
            А по телеку «Белое солнце пустыни».
– Петруха, влюбчивый дурачок,  молчи! Под паранджой Абдулла! – заливалась слезами Лиза. Но балбес, наивный неслух, как глухой тетерев на току: «Гюльчатай, открой личико». Был Петруха – нет Петрухи. 
Бог Отец и Его Сын знают, когда бьют. Когда убивают.

– Убью гадину! – рвал глотку Борис, пытаясь на костылях догнать старшую дочь. Та успела заскочить в детскую и провернуть защёлку. Возможно ли малышке-защёлке с подружкой-стекляшкой соперничать с металлом костыля? Сюр! Нонсенз! Но Лизка об этом не знала, зелёная была. Неопытная. К полу приросла. Застыла перед запертыми дверями, как перед вратами ко спасению ото всех бед. Солнце лупилось лучами в окно, пытаясь предостеречь, пеленало-окутывало светом девичью нескладную фигурку, желая увести на безопасное расстояние от двери. Подвывало ветру, кричало воробьиными голосами:
- Смотреть в лицо собственному страху - похвально, но не запрещено прикрывать лицо руками! Зажмурься, детка! Моргни хотя бы!
         Но она, упёртая, стояла. Шатаясь, стоял и он. Отец и дочь, по разные стороны двери, по разные стороны линии фронта.
Борис видел размытый ненавистный силуэт, бесясь, что вставил непрозрачное рифлёное стекло. Тот, кто мерещился ему, куражась, исходил ядовитой слюной, крутил у виска скрюченным пальцем, строил омерзительные гримасы, выбивал копытами чечётку. И рос, рос, как на дрожжах. Мгновение, и он заполонит всё пространство собой, и несдобровать одноногому калеке.
Борис упёрся на левый костыль. Прицелился правым.
– Бей! Стреляй! Дерьму нет места на земле! Врагам нет пощады! – орало в нём. И он подчинился, чётко исполняя приказ.
Мощный резкий удар. Дверное стекло разлетелось вдребезги. Осколки влетели в комнату врассыпную, как снежинки в метель, иссекая, полосуя лицо девочки в кровь мельчайшими злыми звёздочками, впивались в кожу, оседали в густых косах, целуя, ища приюта в широко раскрытых глазах.
Боец Красной Армии Борька, семнадцати лет от роду, не убоялся расстёгнутой до пупа вражьей куртки с закатанными по локти рукавами. И перед упёртым в немецкое поганое брюхо автоматом не струсил, не дезертировал с поля боя, но вперился в тощего Ганса стеклянными ненавидящими глазами и орал:
- Тыыыыы! Мраааазь! Отродье! Фашистскый выб**док! Убьюуууу! -   
        В соседней комнате Софью сотрясал озноб. Война? Не закончилась?!
- А-а-а... Нишкни! Враг. В доме. - схватилась за голову. Затаилась: что-то тяжёлое грохало, стучало и звякало об пол. Она видела его, пьяного, ввалившегося в хату, с холёной, лоснящейся мордой, автоматом, в кованых сапогах, вытянувшего загребущие руки перед собой. Она слышала. И его слова разрывными пулями вспарывали нутро:
- Матка! Курки! Яйки! Млеко! Russische Schweine! Schnell*!

      Они: мама и четыре сестры - семья крестьянина-красноармейца, беспартийного, ушедшего на фронт рядовым обоза прямо из родной мазанки, стены которой отец поднимал сам: замешивал штукатурку из конского навоза, глины и песка, сбивал из тонких деревянных длинных реек ячеистую решётку. Девочки помогали: по всей станице собирали конские лепёшки. Но кого этим разжалобишь? Северный Кавказ под немцами. Окна отчего дома выходят на центральную площадь, где вешают и вешают, и устали не знают! Они там и сейчас висят. Но сестёр с мамой выдворили в подвал рядом с избой, который семья сообща и споро выкопала и укрепила до войны. Соне двенадцать, Зоя, Нина – старшие, Инну и подростком-то не назовёшь – мала совсем. Не касаясь сединой волос цвета вранова крыла, годы лишений взимали с детей свою горькую беспощадную мзду: плотно сжимали губы, морщили лбы, глубили межбровные складки, опускали уголки рта. Детские глаза, ясные бусины, становились беспросветно-смоляными от бессилия и сострадания, видя, как пленных красноармейцев гонят по бывшей Советской, а станичные выбегают, кидают в толпу, кто что может, воют и выкрикивают имена родных. Мать Лилия, известная в станице учительница русского языка, девчонкам строго-настрого приказала сидеть и не высовываться: среди односельчан полицаи, ищейки. Чтобы немцы не отняли у них последнее, высоко в горах в лесу посадили очистки, картофельную кожуру, и те дали клубеньки! Вот радости было в семье! А как-то пришли на огородик и содрогнулись, увидев убитых партизанами мёртвых фашистов. Даже бездыханные застывшие тела врагов сковали страхом девочек. Перед войной в школе учили немецкий, и Соня хорошо его знала, но отказывалась говорить на языке фашистов от омерзения и чувства вины.
 
      Звон стекла и крик дочери вывели её из оцепенения. Оттолкнув пьяного мужа, дёргавшего двери непослушными пальцами, отомкнула замок, подскочила к Лизе:
– Что с глазами?
– Печёт!   
Приказала:
– Плачь! Слезами вымоет! –
И, смешиваясь с кровью, они потекли по щекам, спасительно увлекая за собой осколки.
 
        Память, ах, память, тебя не стряхнуть с плеча, как перхоть...
– Из четырёх участников этой трагедии живы только Ты, Господи, да я, – вздохнула Елизавета. – Не будь Тебя, была бы слепа. Привстала, скривила рожицу отражению в зеркале:
- Привет. Слёзки оставь плаксам. Дай рассмотреть тебя. Ну-с, что очевидно: глаза цвета ёлки. Веки покраснели и припухли. Фе! Но, мадам, ни одного шрама, ни одного пореза ни на лице, ни на шее.
*) Русские свиньи! Шевелитесь!


Рецензии