Четыре белых хризантемы

О.Лебедева

ЧЕТЫРЕ БЕЛЫХ ХРИЗАНТЕМЫ.
    Вера бежала и бежала через лес. В ноздрях стоял запах гари. От ужаса в горле спаялся комок. Остановившееся дыхание не давало сорваться рыданиям. Вера на миг останавливалась, сгибалась, стискивала руки на шее, пытаясь сглотнуть, потом снова надавливала каблуком землю, отталкивалась и  бежала. Туда! Быстрей! Еще быстрей! Там станция. Там ночью идет поезд в Ленинград.


    Эля проснулась от громкого бряцанья капель по железному подоконнику. К утру потеплело. С крыш текло. «Бац! Бац! Бац!» — било по голове. Она спала в свитере и трусах. Джинсы валялись рядом на ковре. «Ух ты! Как говорится, без штанов, но при галстуке!» — попыталась она приукрасить ситуацию ассоциативно пришедшим на ум фразеологизмом. Рядом на столе алела напомаженными мундштуками тарелка с окурками. Табачный дым так и не выветрился за ночь. Из горлышка бутылки с надписью «Амаретто» тянуло сладким химическим запахом. Вспомнился вопрос из кроссворда: ядовитый газ с запахом горького миндаля. «Вроде циан. Надо, к черту, разгонять эти пятничные сборища, «седалова», как называет их Миха. Устроила, дура, журфикс себе на голову!» — Эля решительно поднялась с дивана.
     Как-то задержались в редакции допоздна, пока не пришла уборщица и не стала злобно махать шваброй по ногам. О чем-то тогда не договорили, не доспорили, и Эля позвала всех к себе: «Пойдем посидим. Тут недалеко». После развода она жила в маленькой однушке в панельном доме, случайно присоседившемся к элитному жилью, построенному для партноменклатуры и прочих статусных людей еще в 70-х. Место было удобное, в центре, на пересечении всех дорог и транспортных маршрутов. С того пятничного вечера стал регулярно забегать на рюмочку чаю после вечерних интервью Миха со своими дамами. Миха, по паспорту Михаэль, сбежав в начале чеченской войны из Грозного на русский север к своим еврейским родственникам, ощутил в безопасности бурную жажду жизни. Он без остановки заводил романы, одурманивая головы местным женщинам наркотической смесью наглости и кавказской галантности. Особенно он любил соблазнять чиновниц и вел в этой категории побед свой особый донжуанский счет. Элю Миха уважал. Как-то, по привычке сунувшись и к ней с любезностями, осекся от резкого, демонстративного отпора. « Ты молодая, одинокая, а на мужиков не вешаешься, гордая,» — вмиг посерьезнел он. И ни к селу ни к городу подытожил: «Могла бы жить на Кавказе». Эля фыркнула: « А мне туда зачем?»
     Потом подтянулись студент-стажер Серега и секретарша Ирка, любительница при любой возможности пуститься в загул, позабыв о муже и двух малолетних пацанах. Иногда заглядывал политический аналитик, интеллектуал и старый алкоголик-тихушник Андрей Константинович, с которым Эля дружила с первых дней работы в редакции. Последней к компании присоединилась обозреватель культурной жизни Ольга Лиханова, эффектная, сорокалетняя, роковая  обольстительница молодых творческих сил города. С Михой у нее было что-то вроде соревнования, но у этой счет трофеев шел на разницу лет, чтоб минусовалось от ее сороковника не меньше десятки. Вчера Ольгу ждали с добычей из театра юного зрителя. Мужчины уединились на кухне. Начали с финансовых подсчетов, сколько денег главред выжмет из предстоящей предвыборной кампании, и быстро перескочили на любимую тему о судьбах демократии в России. За стеной гремели бутылки, стучали отодвигаемые стулья. Эля сидела в комнате с Иркой, которая с бокалом ликера в одной руке и новым сотовым в другой отвечала на звонки из дома, капризно надувая накрашенные пухлые губки: «Скоро, скоро приду!». Ольга победоносно заявилась со своим актером уже к полуночи. Оглушенный аплодисментами, обалдевший от успеха, юный мальчик-дебютант смеялся и не знал того, что знали все: он уже готов на заклание Ольге Лихановой. Разошлись уже под утро. Застрявшие в коридоре мужики долго, с шутейными поклонами и реверансами, прощались, затем, шумно вывалившись на площадку, громко переговаривались и смеялись. Их удалявшиеся голоса долго были слышны на пустой, предутренней улице. Завтра соседи снова будут ругаться, что не давали спать.   
     Эля сгребла в пакет окурки, тщательно, чтобы невозможно было вычислить объемы потребления алкоголя в ее квартире, замаскировала газетой водочную тару с кухни и бутылку из-под ликера. Во дворе было сыро, ноги сразу промокли. У мусорных контейнеров копошился бомж. Он заулыбался и потянулся руками к Эле. Она поняла — отдала ему пакет с бычками и пошла варить кофе. Потом долго стояла под душем. Вода освежила, но стало холодно до мурашек. И все ела мозг и не отпускала непонятная болячка: накануне, еще до «седалова», что-то появилось в жизни неоконченное, важное, что непременно надо было разрешить и завершить. Эля перебирала в памяти минувший день и не могла вспомнить. Сидели в редакции, дважды прибегал выпускающий и орал, что номер срывается, что приедет в понедельник главный и всех разгонит за профнепригодность, но никто так и не сдал материалы. Миха только написал свою криминальную колонку. Раз двадцать ходили курить, пили кофе ведрами. Потом парни, полностью отключив реакцию на внешние раздражители, засели за компьютерную игру. Эля начала писать рекламную статью о строительной компании. Не выдавив из себя ни строчки, она навела на столе рабочий беспорядок и села читать книжку, взятую наугад со стола Андрея Константиновича. «Вот оно! Точно! Поймала наконец!» — Эля выдохнула. В книге было написано о ее бабушке Вере Николаевне Зеевой. Эля побежала в прихожую, вытащила из сумки книжку и снова прочитала: «Стяжательство вологодских крестьян имело свои особенности. На вологодском рынке всегда продавалось молоко первосортное. Разрушен мир или нет — на жирности молока это не отражалось. Торговки никогда не доливали молоко водой…». Все было верно написано. И про стяжательство и про их зеевское молоко. Эля любила этого автора, как его любили в новой России, и в Европе, и в Америке. Она одна из первых в институте  прочитала еще в самиздате напечатанную его колымскую книгу. Все было верно. Талантливый мальчик, будущий прославленный писатель, бегал в гимназию мимо торговой площади, а девочка из подгородной деревни там стояла и продавала молоко. Их жизни, с небольшим временным пересечением в пространстве провинциального города, вращались рядом, но никогда не сходились. Потом  повзрослевший мальчик оказался в пермском лагере, а девочка буквально через год — в Ленинграде. Потом у него была Колыма, писательство, слава, а у нее – простая  обычная  жизнь и обычная смерть.

     Рассказала все это бабушка случайно.     Элю собирали в пионерский лагерь. Лагерь был в Крыму. Туда под лучи целительного ультрафиолета, на южные фрукты, к благодатным морским водам газовики посылали на каникулы своих бледных от авитаминоза и долгой зимы, разномастных, бойких, горластых детей. К этой галдящей толпе присоединялись тихие, ясноглазые сельские ребятишки с каэсек и хрупкие отпрыски управленческих служащих из городов по всей ветке строящегося газопровода. Эля ехала впервые одна так далеко и так надолго. Сначала мама отвела ее в парикмахерскую стричь косу, безапелляционно заявив, что за три месяца лагерного безалаберного быта в волосах обязательно заведутся вши. Коса была приговорена, приговор обжалованию не подлежал.
     Только длинные, густые волосы да книжка в руках делали Элю заметной в толпе школьных форменных платьиц и фартуков. Коса была тяжелая, русая, темная у корней, с золотистым, длинным локоном на конце. Когда в парикмахерской подошла очередь и Эля вступила в разящий испарениями красок и парфюмерии проем, за спиной охнуло на разные голоса: « В своем уме?! Такую косу стричь! У меня зять из Москвы. Все говорил: женюсь на вологжанке только с косой ». Дальше уже было не слышно.
— Что будем делать? — парикмахерша нагнулась к элиному плечу и всмотрелась в ее отражение среди двоящихся стеклянных флаконов, стальных ножниц и металлических щеток.
— Как у Мирей Матье… Сэссон.
     Раскрылись лезвия, лязгнуло у уха — крак! Потом у другого — крак! И защелкали-залетали ножницы легко и быстро, в унисон о чем-то защебетала парикмахерша. Мама подхватила с пола косу и убрала в сумку. Через час шли домой. Краснота со щек не сходила — Эля крутила головой, чтобы воздух овеял лицо. Она вдруг резко дернулась в сторону, почувствовав, что лучше будет, если они с мамой пойдут отдельно друг от друга. Такое уже было когда-то давно. Мать смеялась и водила около своих грудей страшной, черной обувной щеткой: « Вот киска! Киска укусит! ». Эля, потянувшись  было ртом к любимым, теплым и сытным округлостям, горько взревела: их с мамой единое существо разделялось надвое и, похоже, навсегда. Подобное случилось и полгода назад. Две школьные акселератки с высоко подшитыми подолами над мощными ногами в капроновых чулках, шествуя на перемене через коридор, оттерли Элю, читавшую книгу, к стене: « Уйди с дороги. Ничего не видишь со своей книгой что ли? Косу свою тут развесила!». Одноклассницы подхалимски захихихали и попятились в угол. Тогда Эля впервые посмотрела на девочек, а девочки — на нее новыми, чужими глазами.
     Вот и косы нет. Правда, и книг уже давно нет. В этом году Пушкин и Тургенев лежали заброшенные, золотились, бедные, тиснеными корешками на верхней полке стеллажа. Вместо книг целый год у соседки крутили на магнитофоне сначала «Песняров», а потом раз десять «Хоп, хей, хоп!» — учились танцевать — без остановки скакать с поочередным крест-накрест выбросом ног. «Хей-хоп, » — пел, звонко бряцая на гитаре, постаревший парень из Ливерпуля о том, что ему в палатке в джунглях вообще все до лампочки, вдогонку ему разгонялся барабан, взлетал, заливаясь, саксофон, а в квартирке на третьем этаже типовой хрущовки несколько месяцев напролет выплясывали две девчонки. Пока на классных вечеринках в их 6 б танцевали  со старанием, подражательно, серьезно напыжившись, без самозабвения и индивидуальных вариаций: до пубертатного взрыва гормонов оставался еще как минимум год. Хотя... В начале полугодия Эля первый раз в жизни ни с того ни с сего разодралась с парнем из старшего класса. Откуда что бралось. Здоровый оболтус был заведомо сильнее и оттого заранее весело, по-жеребячьи заржал. Но Эля стала махать ногами. Как нельзя кстати пригодилась давняя балетная растяжка и батманы, которые она легко кидала у станка в студии старого эмигранта в клубе железнодорожников. Парень по-идиотски заулыбался: «Ты чего?» — и стал отступать. В схватку вмешалась молоденькая учительница английского: «Эля! Как ты себя ведешь!»
     Дома отец, оценивая стрижку, прищурился и улыбнулся:
     — Все была девочка, а теперь ...
     — Да, большая стала, — докончила мама и вышла из комнаты. То, что совсем большая, выяснилось окончательно, когда примеряли и укладывали одежду в чемодан. Детский купальник предательски обтянул то, что с недавних пор изо всех сил тщательно скрывалось. С полгода Эля надевала вниз под форму тугую майку, чтобы не носить эти женские причендалы, в то время как рослые одноклассницы с охотой предъявляли на обозрение свои обтянутые новыми атласами и кружевами бюсты, для чего запрокидывались назад и намеренно долго держали над головой стягиваемые в раздевалке спортзала платья. Одна тощая девчушка как-то напихала ваты в лифчик и, выпятившись колесом, вышла на физкультурное построение. Пацаны подошли к ней, и один не сдержался и отделил рукой самодельную ватно-текстильную конструкцию от тщедушной девчоночьей грудки: «И не настоящие!». Подлог был дезавуирован, и вся мужская компания с осознанием восстановленной вселенской справедливости презрительно удалилась.
     Старый купальник был отправлен в чемодан с тряпками. В «Детском мире» нужного размера не оказалось — надо было идти шить купальники к бабушке Вере. Идти не хотелось. Между женщинами в их роду издавна отношения не ладились. Чуть что начиналась игра в молчанку, устраивались бойкоты, переходящие в ранг долгосрочной межличностной политики. Какая-то очередная черная кошка пробежала между мамой и бабушкой. Они встречались изредка на улице, здоровались, наводили справки о родных и знакомых и расходились как чужие, но деловые отношения тем не менее поддерживались.
     Эля понуро затолкала в сумку пожертвованное мамой ради такого случая импортное платье и побрела. Она прошла пристань, свернула на берег между перестроенной под фабрику церковью и рестораном. Впереди открывался блестящий, пропитанный дождями речной склон. Кеды сразу потонули в черной грязи. Озябшая тетка, красными руками кидавшая на плоту отжатое белье в драночную корзину, крикнула: «Обойди там», – и Эля ступила на кое–где заложенную дощечками на плывунах тропинку. В этой части берега все деревяшки были снесены под проект высотной гостиницы. Только вдали осталось несколько домиков с зелеными палисадничками. Эля поднялась по высокой деревянной лестнице на крутую насыпь моста, перебежала дорогу и снова спустилась по обрыву на набережную. За мостом, за лодочной станцией, перед церковью зеленели ивы, до берега тянулось зацветающее поле.
     Давным-давно, еще « за ручку», она топала здесь с мамой по песчаной дороге. На голове у Эли — ажурная панамка, в руке — пластмассовое ведерко, в ведерке — клубника с дачи, пересыпанная сахаром: такая красная шапочка идет с гостинцем к бабушке. В полдень ходили на реку. На плоту удили рыбу мальчишки. Бабушка царственно приосанилась, потом ногой спихнула несколько пойманных окунишек: «Фу! Рыбы тут наложили», — опустилась на колени и широкими, сильными движениями стала полоскать и отжимать белье. На песчаном дне, разбиваясь о волны, золотистой сеточкой прыгало солнце, приоткрывала перламутровый рот ракушка. Потом воду всколыхнула двумя крутыми бурунами моторка, и плот закачался. Эля побежала обратно по зеленым, слепящим глаза, вдавленным в землю стекляшкам. Церковь была приспособлена под склад стеклопосуды, осколками вперемешку с черным шлаком была усыпана тропинка. Через пару лет Эля узнала это место в книге «Волшебник изумрудного города!»
     От дороги к дому были проложены мостки. Эля вошла в коридор, постучала и толкнула дверь. Белый июньский свет широко вливался в комнату через промытые до слезной чистоты стекла. На стене, схватив редкое северное солнце, восторженно засияло зеркало, особенно серебристо и остро на боковых срезах. Заплясала в ответ на хлопок двери в стеклянной вазе вода, и вслед за ней заскакал на стене солнечный зайчик. Бабушка поднялась навстречу. Поздоровались, присмотрелись друг к другу. Когда-то яркие, а теперь по-старчески потемневшие сине-зеленые глаза задержались на произведении парикмахерского искусства. И вдруг над элиной головой прогремело:
     — Тебя и не узнать. Как оболванили!
     В ответ на это Эля решила надуться и молчать. Несуетливо были сделали обмеры, раскроена ткань. Бабушка села за свой ножной зингер у окошка и начала неторопливо сметывать. Набежала туча — в комнате сразу стало сумрачно, бедненько зацвели голубые цветочки на старых обоях, запестрела сколами посуда на белом подтопе.  В стекло быстрыми каплями забренчал дождь. 
    — Погода портится на воле-от.
     Элю всегда смущал в бабушкиной правильной речи сотрудника книжной базы проскальзывающий иногда деревенский довесок «от» после слов. Надо было что-то ответить, но надо было и держать паузу. Наконец Эле стало скучно. Она забросила ногу на колено и стала ею махать, но, спиной почувствовав осуждающий взгляд, сжала лодыжки. Бабушка долго молчала, словно выжидала чего-то. И вдруг от окна послышалось:
 — У меня в детстве кукла фарфоровая была, как у барышень. Когда империалистическая началась, рассказывали, я все ее прятала, боялась, что немцы отнимут.
     Эля насторожилась и встревожилась: никогда еще с ней так не говорили. Бабушка совсем отвернулась к свету, склонилась над шитьем. Голос как будто надтреснул, стал слабее и глуше, а потом сразу окреп и зазвенел резко:
 — Отец маслобойню держал. Нас в кулаки записали. Думали, обойдется. Мужики в новых властях были свои, деревенские. Не обошлось…

   Николай Иванович сидел за столом у окна. Взгляд привычно устремился вдаль к кромке леса, вдоль которой тянулись их зеевские наделы. С пасхи установилась жаркая, сухая погода. Солнце уже две недели грело и томило землю, и после полудня над полосами волнился воздух. И снова, будто не прожито почти шесть десятков лет, как только начала отдавать острый, свежий, ни с чем несравнимый дух оттаявшая земля, каждую весну зарождавшееся где-то в самых глубинах его существа и по-молодому разгонявшее кровь нетерпение не давало Николаю Ивановичу покоя: скоро пахота. Только пять лет не ходил он за плугом и его землю пахали чужие руки, после того как на вырученные в отхожих промыслах деньги с несколькими богатыми мужиками на паях поставил маслобойню. Помахавший топором девять лет в плотницких артелях, Николай в одиночку срубил стены, покрыл крышу. Вместе с мужиками сложили печь, установили маслобойку, достали последнее из мошны — купили сепаратор. Еще в детстве наставляли его отец и дед, глядя, как рядом в дворянском поместье заезжие иностранцы богатеют на сливочном «парижском» масле: « Смотри, масло – золотце чистейшее, неразменное. Свое дело заведешь – коровки всегда вытянут». И дело пошло. Николай Иванович стал старостой маслодельной артели, а все бабы, девки и старухи тогда еще большого, неразделенного зеевского семейства начали с утра до вечера обряжаться на дворе с десятком дойных коров. Со временем Зеевы срубили двухэтажный дом, в котором завелись и венские стулья, и резной буфет, и много еще разного добра. От той поры осталась в хозяйстве одна корова да огромный, пустой сенный сарай на задах дома. О маслодельне и не вспоминали. В начале германской ушли на фронт мужики-пайщики, дело начало сворачиваться. Потом пришла новая власть, маслодельню передали местной коммуне — так все и захирело.
     Николай Иванович подавил в себе не приставшее его летам, как у парня перед первой пахотой, волнение и с тоской оглядел свои руки. Всегда сильные, надежные, они в этом году начали слабеть в запястьях. Осенью, когда с сыном Семеном рубили лес на дрова, Николай Иванович вдруг покачнулся и не удержал березовую колоду. Тогда он в первый раз в жизни смущенно посмотрел на сына, легко закинувшего тяжелую лесину на телегу. Потом  в бане, скинув рубаху, заметил, как под одрябшей кожей порыхлело и начало отпадать от костИ мощное, крепко сбитое, как у всех в их зеевской породе, тело. То, что его век стал катиться под гору, Николай Иванович почувствовал весной по ускорившейся смене дней, быстро отсчитывавших месяцы от зимы к лету. Только бессонные ночи растягивали время, казались долгими от нудных дум. Перебирая в уме каждодневные, насущные заботы, Николай Иванович забывался на время, отгоняя с недавних пор подспудно давившее его горькое осознание: подошел срок сходить с земного круга, уступать место, сводить итоги. « А каким мерилом можно вымерять эту жизнь, к чему приравнять, если она переворотилась с ног на голову!» — мучился Николай Иванович и не находил ответа. Он никак не мог смириться с тем, что его, происходившего из уважаемого, трудового, ничем не посрамившего себя во многих коленах зеевского рода, выкинули на обочину, как плевелы, засорявшие зерно новой жизни. Николай Иванович держался последний год особняком от людей, как обложенный в своем логовище волк. Он давно бросил ходить на собрания, где зачастившее в волость уездное начальство совместно с деревенскими активистами агитировало за колхозы и все тасовало и кроило на какие-то классы народ, испокон веку живший на этой земле одним миром. В кулаки Зеева Николая Ивановича, припомнив ему маслобойню,  записали давно. Его давили налогами — он выкручивался наизнанку, выгребал последнее из сусеков и платил. Впрямую его до поры не трогали. Но месяц назад захудалый мужчонка, пьяница и горлопан, когда-то батрачивший на зеевских полосах, а теперь под красным флагом налаживавший в волости советскую жизнь, при встрече ощерил зубы: «Кулак! Изведу!». На пасху, когда Евдокия и Вера вместе с другими бабами уехали к заутрене в дальнее село, Николай Иванович не выдержал и, чего вовек не бывало, не дождавшись разговения, выпил полный граненый стакан водки, быстро захмелел и замотал отяжелевшей головой.
     — Выворотило нас на косвенную колею, дай столько срок — свернемся!
     — Тятя, тятя, — бросился к нему Семен,— обойдется, обойдется, погоди.
     Николай Иванович ничего не ответил тогда и только спрятал от сына глаза.
     Он резко встал из-за стола. Дела подгоняли: надо было подремонтировать борону, осмотреть и заточить лемеха. Снизу уже спозаранку слышался стук и лязг железа: сын Семен возился в сарае с плугом. В этом году большую часть земли пахать ему.
     Жена Евдокия вынесла из кути закипевший самовар и украдкой тревожно поглядела на мужа. Он с болью заметил, как она, еще нестарая сорокалетняя баба, до срока завяла и по–старушечьи посерела лицом.  Николай Иванович взял жену из строгой, богомольной семьи. Его, почти тридцатилетнего, перестарка по деревенским меркам, вечно занятого, намертво втянутого в дела с маслобойней, однажды до затаенных глубин души поразила юная, светлокосая, тоненькая девочка, стоявшая с матерью на крылосе в приходской церкви. Одобренная и быстро сосватанная зеевским семейством, под ласковыми взглядами отца и деда вошла молодая в их дом. Первым делом она выдраила стены и пол в верхней светелке и устроила там молельню из подаренных на свадьбу икон. Потом завела каждодневный обычай истово, до сияющего блеска убираться в доме, и стало в зеевской избе чисто, как в церкви. Сноха пришлась ко двору, полюбилась, хотя с первого дня показала свекру и свекрови характер — попросила звать ее не Дуней, а Евдокией. Только долго не беременела. « Молитвенница! Чистюха»,— язвили бабы. Между нею и Николаем все было ладно и гладко, но молодая жена как будто до конца не давалась в руки, все как будто слегка отстранялась от него. Лишь после трех лет супружества в знойную сенокосную пору, в пряном удушье цветущего разнотравья, под гром налетавших внезапно гроз разразилась страстью томительно вызревавшая их любовь. Ранними июльскими утрами рдел густой румянец на щеках жены, расширившиеся темные зрачки вспыхивали на Николая жарким блеском, помимо воли тянулись к нему горячие, нежные, жаждущие объятий руки. Сам он в то лето как сумасшедший гонял лошадь из волости в город и быстро мчался назад к своей Евдокии. Через год она родила Семена, а еще через год — Веру.
     Николай Иванович снова обернулся к окну, заметив, как на улице, его любимица, дочь Вера носила с ледника молочные бидоны и ставила на телегу. Вчера договорились с собравшимся что-то прикупить в городе соседом взять ее с собой. Стройная, крепкая, с огромной темной косой и живыми, яркими глазами, она вобрала в себя, на радость отцу, самый сок и цвет зеевской породы. Последний месяц стали примечать: Вера вдруг начала таиться и отдаляться от родных. Николай Иванович и проницательная Евдокия понимающе переглядывались, но не цеплялись к дочери: семнадцать лет — самое время заводиться тайнам.
     Вера поставила на телегу последний бидон и, легко вбежав по высоким ступеням на крыльцо, чуть задержалась и огляделась вокруг. В этом апреле она стала какой-то невесомой, на нее будто перестала действовать сила земного притяжения. Все получалось без усилий, с лету, сразу. В ней внезапно открылась ясность и острота ощущений и какое-то внутреннее зрение. Она теперь не смотрела, как раньше, просто и прямо перед собой, так, как смотрят дети. И она не видела всего того привычного и обиходного, что она от роду видела и знала: домов,  деревьев, воды, почвы, вещей из дерева, полотна, глины. Все это словно растворилось. Взгляд, помимо воли, улетал  вдаль, охватывая громадные расстояния, затем рассеивался, удлиняясь, и останавливался — Вера опускала веки и будто прозревала: там, за земными пределами, устремлялось вверх, разбегалось во все стороны летящее, огромное, необозримое, все набирающее силу пространство, и не было преграды между нею и этой бесконечностью. От пережитого потрясения холодело дыхание, сердце горячо толкало кровь, в уголках губ появлялся трепет, от губ начинала трепетать кожа на щеках, будто лицо осеняли невидимые порхающие крылья, и изливались светом глаза. И Вере становилось радостно, и просыпались внутри какие-то тайные силы, и хотелось сорваться с места и мчаться куда-то. Она полюбила высоту, высокие, ветреные места. Боясь, что назовут порченой, блаженной, весь месяц искала предлог, чтобы уйти из дома и постоять на вершине речного косогора. И она стала постоянно ждать чего-то: еще немного, и, казалось, откроется ей самое главное в жизни, тайное, сокровенное.
     Вот и сегодня уже с утра золотистый солнечный свет проник повсюду — от громады синего воздуха до самой тонкой веточки в дальнем лесу и самого мелкого камешка на дворе рядом с домом — и взбудоражил Вере душу.
     Она вбежала в избу и открыла свой сундучок, где поверх вышитых полотенец лежало ее сокровище — завернутая в чистую ткань, кремовая, волнистого шелка шаль с длинными кистями. Отец купил ее давно в самом роскошном, для господ, магазине, когда по артельным делам часто бывал в городе. И вот шаль долежала до срока. Первый раз ее надела Вера неделю назад, на красную горку. Она окутала шелком плечи и вышла к столу.
     — Красава ты у нас, Верушка! — охнула тетка Марья, забежавшая к Зеевым c письмом от перебравшихся в Питер сыновей.
     Вера усилием воли собрала начавшие разбегаться в улыбке губы.
    — Басена, — фыркнул Семен, увидев сестру и быстро скрыв довольный взгляд.
     — Куда вырядилась! Не престольный праздник, — жестко одернула Веру мать.
     Николай Иванович, впервые не стесняясь чужого человека, ласково притянул к груди дочкину голову.
     — Пусть покрасуется.
     Его Верушка весь прошлый год с весны до первого снега носила на коромысле в город бидоны с молоком. С этих денег платили половину налогов новой, как называл ее Николай Иванович за окрики и лозунги, «собачьей» власти. Вера снизу нежно взглянула на отца, потом быстро накинула казачок и выбежала из избы. Он с тревогой посмотрел ей вслед, Евдокия Ильинична лишь молча покачала головой.
     — Поезжайте нагорьем. Там дорога суше, — с крыльца крикнул Николай Иванович соседу.
     Савельич согласно кивнул, и телега покатилась к дальним перелескам. 
     На базаре в теплый субботний день гуляла городская публика. Вера встала на обычное место. Подходили дамочки в шляпках колокольчиком, рабочие бабы в тужурках — постоянные покупательницы. Молоко у Зеевых всегда было чистейшим, мать Евдокия грязи не терпела, мухе не давала сесть на кринку, не то что на молоко, соринку с пола снимала, послюнявив палец. Как-то наняли в хозяйство одинокую бабу-солдатку, после чего городские стали воротить нос на сторону: молоко заприпахивало навозом. Баба плохо мыла коровам вымя перед дойкой. «Чужие руки в хозяйстве не прилежны, а глаз приметлив,» — рассудили и выгнали грязнуху со двора.
     Вера быстро расторговалась, спрятала деньги, взяла пустые бидоны и пошла к телеге, стоявшей недалеко на площади у церкви. Савельич уже вернулся из магазинов. Выехали за город по обсаженной молодыми березами дороге вдоль нового поселка рядом с бывшей барской усадьбой и двинулись между разогревшимися под ярким апрельским солнцем полями. Говорить не хотелось. Вере вспомнилось, как на рынке к ней подошел какой-то старорежимный господин с тросточкой и церемонно осведомился: «Откуда прибыла такая прелесть?» И было видно по его вспыхнувшим и вмиг помертвевшим глазам, что он был не в силах скрыть свое смущение перед ней. Вера строго сжала губы и отвернулась. Было и приятно и стыдно. Что-то таилось грешное в этих словах. Она в детстве слышала от приходского священника о каких-то прелестях, но точно не помнила. Батюшка пропал куда-то, и церковь закрыли. Приехали в большое село Новинское, остановились у колодца. Притушенное дневными заботами, уже привычное волнение вновь вернулось к ней, и она испугалась за себя, что ослабеет и не удержит свою тайну. Местные парни, зная, что утром Вера Зеева здесь проезжала, уже поджидали ее на обратном пути. Подошли,  чинно поздоровались, смутились: «Какая красавица! Славутница.» А она ждала его. На красной горке случайно встретились взглядом — и что-то сорвалось внутри. С тех пор все хотелось его увидеть. Остановились у колодца. Он подошел будто набрать воды, поздоровался и задержался чуть дольше положенного. И Вере стало сладко и муторно от догадок: и не глядя прямо он и она видят  друг друга, и помнят  друг о друге…и ищут друг друга.
     Когда выехали за околицу и повернули на лесную дорогу, она подхватила концы белой шали и зарылась разгоревшимся лицом в прохладный шелк.
—Что, девка, радостно тебе? — усмехнулся Савельич. — Самые сладкие твои годочки.
     Лошадь затопала в гору по просохшей дороге. Осталось проехать старый ельник на горе да два перелеска. На самой высоте Вера не удержалась и оглянулась: от солнца разбегалось на все стороны горизонта весеннее небо и золотистым маревом накрывало поля, деревни, реку с вливавшимися в нее ручьями, уходящие вдаль леса — весь белый свет. В ельнике было холодно. Снизу, с ложбин, набитых еще снегом, веяло сыростью. За зиму ветрами повалило и вывернуло с корнями несколько деревьев, оттого долго не могли выбраться на дорогу. Ветер донес до леса запах гари. Где-то палили сухую траву. Наконец выехали на опушку: громадный черный столб дыма бился струей и взлетал в небо за ближними перелесками.
    — Ай, кто-то горит у нас! — высоким голосом, по-петушиному крикнул Савельич.
     Лошадь, шарахнувшись, погнала с высоты и резко свернула в сторону: из-за ближних кустов кинулась наперерез какая-то баба.
     — Стойте! Стойте!
     — Крестная! Тетка Марья.
     Савельич притянул поводья.
     — Верушка, милая,— Марья обернула к ним свое широкое, закапанное мелкими слезинками лицо. — Верушка! Приехали за вами сегодня. Начальство с уезда. Выселять! На север вас гонят. Семен — в драку! Избили сердечного. Увели под наганом. Пока Николая Иваныча угнали в контору документ составлять, дом подожгли. Евдокия еле выскочила. Прибежали все. Да куда там! Огонь столбом.
     И, боясь выговорить, крестная схватила голову Веры и сжала ей виски.
  — Батюшка твой! Николай Иваныч...Николай Иваныч …враз ослеп!
     Марья завыла в голос. У Веры покатилась под ногами дорога, она резко запрокинулась назад и стала падать. Савельич ее подхватил.
     — Беги, Верушка, беги, милая! Поедешь в Питер. Тут адрес и деньги. Беги на станцию лесом. Может, успеешь. Вот кинуться за тобой! — затрясла крестницу за плечи, запричитала Марья и перекрестила Веру широким крестом. — Милушка моя, доченька. Храни тебя господь!
     Вера потянулась вверх, сильно вдохнула воздух, потом, ощутив поехавшую под ногами землю, нашла опору, оттолкнулась и кинулась через поле к лесу.


     Эля почти ничего не поняла. Ей стало жутко и захотелось куда-нибудь убежать. Она уперла глаза в пол и увидела, как большие, штопаные, клетчатые тапки неловко прятались под стул.   
— Отец почти сразу помер. Мать Евдокия Ильинична приютилась доживать век у дальней родни. Я сюда вернулась , после того как домработницей в Питере три года  у инженера прослужила. Семен  сгинул  где-то на севере. Ничего не осталось.
     Голос  смолк.Эля подошла к бабушке сзади, чуть коснулась рукой тяжелого узла волос, затем трепетно приложилась к голове губами. Рука на шитье дрогнула и сжала иголку. Был поздний май, за окном деревянного домика на набережной отцветали яблони, солнце согревало комнату, в вазе стояла ветка белого шиповника (бабушка всегда любила белые цветы), а они обе сидели и плакали, большая, строгая старуха и девчонка-подросток.     Обеим стало неловко. Через десять минут бабушка снова стала строгой и грозной. Еще через полчаса купальники были готовы. Возвратившись домой с распухшими красными глазами, на вопросительные взгляды домашних Эля промолчала, первый раз поняв, что в жизни иногда не нужно ничего никому рассказывать.   
. Вечером она вытянула из ящика с игрушками белую шелковую шаль, уже потрепанную и с отрезанными кистями, — ее взяли у бабушки для инсценировки басни Крылова «Две собаки» года три назад — и запрятала подальше в шкаф. Через день Эля улетела в Симферополь.
     Потом было море, лагерь в поросшей шелковицами балке, уходившей от маленького поселка между домиками из туфа в степь. Утром дудела труба, гремел барабан и начиналось: шум-гам, круть-верть, туда-сюда, вместе-хором, разойдись-стройся. За это лето Эля вволю накричалась пионерских речевок, насмеялась, накупалась, напелась песен про бригантины, и про «огни моей Печоры», и про каких-то блатных жиганов, натанцевалась на массовках, наворовалась абрикосов и слив в степном крымском совхозе, насмотрелась тайком на ночные пьяные гулянки вожатых и воспитателей, напереглядывалась в окно с южными, хэкающими, нагловатыми парнями и однажды в темной аллее ощутила на своих коленках острые зрачки начинающего педофила, студента-вожатого из старшего отряда. Потом, прощаясь, вместе со всеми рыдала в симферопольском аэропорте посреди  сметенных ветром куч из фантиков и сухих, разломанных листьев. Самолет приземлился под вечер. Было пасмурно и холодно. Зеркально залитая дождем дорога в город тихо отражала сумрачное небо. Дома Эля подошла к трельяжу у окна, прислонилась лбом к холодному стеклу и, как в детстве, свела створки за головой. Они знакомо, как музыкальная шкатулка, пропели. Тут когда-то в одиночестве выплакивались смешные и такие горькие детские горести. Внутри было таинственно, серебристо и зелено, как в аквариуме. В зазеркалье веером бесчисленных отражений разворачивались створки и уходили коридорами в непостижимую даль. И как-то раз туда всмотревшись, Эля впервые испытала ощущение бесконечности, и стало тогда почему-то грустно-грустно.
    За три месяца волосы отросли до плеч. Эля обхватила завитки и намотала их на затылке – можно было отращивать косу. Это что-то напомнило. Эля постояла еще, затем резко отскочила от зеркала, подбежала к шкафу, вытянула из-под  одежды шаль, унесла в прихожую и пошла на кухню. Мама на столе разбирала и выкладывала горками  крымские фрукты: надо было угостить родственников. Эля, нарушая симметрию и  количественное равенство сформированных на столе комплектов, выхватила самые  большие и спелые персики, завернула их в пакет и отложила в сторону.

В тот год  Эля стала тайком приходить к бабушке  — просто посидеть помолчать вдвоем за чашкой чая. В юности уже стало не до того.. Потом пришли свои заботы и беды. Только бессонными ночами после зачастивших последнее время жизненных провалов Эле отчего-то все представлялось и представлялось, как бабушка, испытывая судьбу, бежала и бежала из последних сил, чтобы вскочить в последний вагон уходящего поезда.
     Бабушку хоронили в студеный январь последнего года перестройки. Она умерла от рака. Последний раз с ней виделись летом в загсе. Бабушка, уже почерневшая, похудевшая, оглядела белое свадебное платье, сшитое по модели немецкого журнала, высокую прическу, собранную из длинных и густых внучкиных волос, и поцеловала Элю в лоб. Она тогда не придала этому значения: в тот год от счастья не чуяла ни земли ни неба. Все шло отлично, перестроечная эйфория возносила в надеждах и мечтаньях, кружила голову первая любовь. И, как в сказке, сразу после ее  институтского выпускного молодой, с внешностью благородного рыцаря мэнээс повел принцессу Элю под венец.
     В день похорон стояла адская стужа. Желтое темное январское солнце на миг поднялось в слоистой дымке над черными кладбищенскими зарослями и быстро закатилось за горизонт. Бабушка лежала в синем, обитом бархатом гробу, поставленном на козлы рядом с горой застывшей земли. Какая-то дура-родственница еще в морге обрызгала гроб духами. Тяжелый аромат тошнотворной сладостью мутил нутро. Эля смотрела на большие, жуткие, иссохшие до костей темные руки на простыне, из последних сил переводила глаза выше и почти теряла сознание. Она стояла промерзшая насквозь и только чувствовала, как за спиной  поддерживал ее за плечи молодой, нежный муж. Могилу острыми иглами прошил мороз — внутри засеребрилось от застывшей на глине влаги. « Место низкое, весной будет заливать », — сказал кто-то рядом. Последнего целования Эля не отдала, не смогла. Когда услышала, как тяжелые комья ударили о крышку гроба, бросила тоже свой мерзлый комок на уходившую в землю бабушку, резко повернулась и почти побежала к автобусу. На поминках рядом с ней сидел и плакал какой-то старичок: «И не узнать! А какая красавица была!»
     Эля села за компьютер, написала начало статьи: «Новые комфортабельные панельные дома появились в нашем древнем городе совсем недавно и заметно модернизировали ландшафт.» От этого словесного кошмара стало тошно, захотелось на воздух, прогуляться. Сапоги еще не просохли — пришлось обернуть ноги полиэтиленовыми пакетами. На улице быстро таяло, лужи наполнялись водой и расползались по тротуару, с веток скатывались огрузлые, сырые снежные пласты. Эля зашла в гостиницу рядом с домом. На первом этаже работал цветочный ларек. На ресепшене дремал сутенер, ожидавший окончания ночной смены. Как-то летом, гуляя ночью, Эля наткнулась на него и его бригаду, собранную из совсем молоденьких, в прозрачных платьицах на бретельках, звонко щебечущих, по выговору, деревенских девчонок. Тогда парень злобно насторожился, заподозрив на своей территории присутствие конкурирующей организации, но, быстро вычислив, что в спортивной майке и избитых кроссовках, с закрученной по-старомодному косой, Эля не соответствовала параметрам сотрудницы их профсоюза, равнодушно отвернулся. В магазине, уставленном пластиковыми вазонами с цветами, сидела и считала ночную выручку усталая, с прижмуренными от бессонницы веками продавщица. Букеты активно навязывались бизнесменам, ночи напролет понтовавшим в гостиничном ресторане с длинноногими, усыпанными стразами и золотом девицами.
     Эля полюбовалась недавно появившимися в городе голландскими герберами, орхидеями и фрезиями, потом подошла к прилавку.
     — Мне хризантемы, белые.
     — Сколько? Три? Пять?
     — Четыре.
Эля расплатилась, запаковала букет поплотнее и поехала к бабушке.
 


Рецензии
Увидел Вас среди своих читателей, Ольга и зашёл посмотреть на страничку. Извините не могу прочесть - слишком большой для меня текст: очень плохо вижу, но название меня смутило. "Четыре белых хризантемы" Если родительный падеж, то "белыХ хризантеМ", если именительный: "белыЕ хризантемЫ"
По правилам правописания рассказ должен называться "Четыре белые хризантемы". Извините ещё раз - прочесть не смог. С уважением

Вадим Гарин   18.05.2020 17:58     Заявить о нарушении
Здравствуйте! Как правильно сказать: У нас есть три большие кровати? или У нас есть три больших кровати? Каким правилом в таких случаях нужно руководствоваться?

Ответ справочной службы русского языка

При существительных женского рода, зависящих от числительных два, три, четыре, определение, находящееся между числительным и существительным, чаще стоит в форме именительного падежа множественного числа: три большие кровати. Но и вариант три больших кровати возможен, это не ошибка.

Вопрос № 305349

Ольга Лебедева 5   18.05.2020 21:42   Заявить о нарушении
Я не великий грамотей, Ольга, но думаю, что прав. Ответ службы меня не убедил. Есть ли ошибка или нет - пусть решают знатоки тонкостей русского языка, но логика на моей стороне. Так думаю и никогда по другому не напишу, так, как ухо режет. А если даже допустимо, но "режет" - то зачем?

Вадим Гарин   18.05.2020 22:35   Заявить о нарушении