Я - Ветка, или Линия любви
ЕСЛИ ЛАДОШКУ ЧУТЬ СЖАТЬ - ОНА ВИДНЕЕ. МНЕ УЖЕ ДВЕНАДЦАТЬ, И МНЕ, КОНЕЧНО, ОНА ВАЖНЕЕ, ЧЕМ ЛИНИЯ ЖИЗНИ...
Мне хотелось ее отвязать, освободить, распутать этот вонючий пояс от халата, схваченный тугим, превратившимся в камень, узлом, оторвать торчавшую белую, костяную пуговицу.
Я, правда, не знала, какова у нее жизнь дома, сидит ли в этом замасленном провонявшим халате, или пояс это все, что от него осталось. Правда, старуха смердила, подванивала, когда шагала, спускалась по лестнице, улыбалась мне, что я замирала, рот ее разьезжался в помаде, открывалась дыра-пещера, и горы-зубы, наверное, потрескавшиеся, как после землетрясения, я набирала воздуху, прошмыгивала, и долбила в дверь.
Сон этот довольно часто меня посещал меня, уже взрослую, он был рефреном к моим ярким, цветным, запутанным сновидениям.
Почему? Я не знаю.
- Куда, куда торопишься, - встречала мама, и привычный аромат кухни и маминых "Быть может", из продолговатой, с длинной шеей, бутылочки, встречал и обнимал.
Я правда, долго не успокаивалась, старуха преследовала меня, я представляла, как она жевала, как переваливалась еда у нее в пещере, отходила, по длинной трубке, и пропадала в старческом теле. Ее собачонка казалось мне такой же старой, с маслянистой шерстью, одним глазом она строго поглядывала на нас, второй был прикрыт ухом, которое в случае опасности подымалось, и вся морда ощеривалась: зубы, мелкие, обнажали розовые десна, и слышался вялый, но грозный собачий рык.
Я была на стороне собаки. И желала ей свободы. Ну, в том смысле, что освободиться от замызганного пояса, и от старухиных скрюченных рук.
- РУКИ, - говорит мама, я иду в ванную, и кручу в ладошках розовое, сточенное мыльце.
- Руки-крюки, - говорит бабушка, когда очередное блюдце-чашка, выделывает сальто в моих руках.
- Говном намазать, чтоб прилипало, - иногда добавляла она.
- Мама, - встряхивала кудрями мама.
Я улыбаюсь, у нас весело.
Мы все хотели проникнуть в старухину квартиру, сговаривались, и придумывали варианты. Костька говорил, что у нее мыши. Она жила над Костькой, и он слышал скреб.
Я представляла себе полчище мышей из "Щелкунчика", во главе со старухой.
А Иркина бабушка говорила, что она воевала.
Ну это уже совсем никуда не годится! Воевал мой дедушка, у него медали, и он ходил искал мины.
А старуха красила рот, и пахла, она не могла воевать.
Когда ее хоронили, мы все же проникли туда. Стояли возле гроба, рассматривали квартиру, утопавшую в старушечьей роскоши: статуэтки, этажерка, салфеточки.
Но самое главное, к старухе приехала родня, мужчина и женщина, а с ними ДЕВОЧКА.
- Моя веточка, - говорил папа, сжимал крепко, что хрустело мое девчоночье тельце, я выкручивалась, краснела, вырывалась. Да, я - Вета. Ветка. Это моя печать, мой герб, мне еще двенадцать, и я еще не скоро стану Виолеттой. А сейчас у нас "стая", и мы лазаем по перилам подьезда, виснем на них, откидываемся вниз, опуская волосы до грязного подьездного пола, и если мальчишки случайно дотрагиваются до нас, мы это запоминаем, и прокручиваем перед сном, как в старом диафильме. кудрями
Ну, я точно прокручивала, и останавливала "кадр", когда Вовка ко мне прикасался.
Меня это волновало. Я задирала свитер, рассматривала живот, и дотрагивалась до него пальцем.
- Зина, - приглядывай за своим, смотри, так и зыркает по сторонам! - это уже бабушка.
Мама что-то отвечала и шла смотреться в зеркало.
Бабушке почему-то всегда казалось, что папу "уведут", заберут нехорошие женщины с красными губами. Женщины эти подкарауливали папу у подьезда, на автобусной остановке, во время родительских гулянок, стучали каблучками по неровному асфальту, выстукивая свой коварный ритм, код, на который папа реагировал, ну, наверное, бабушке так казалось.
Наш папа красавец, он очень добрый, но "мягкий, "ротозей", - говорила бабушка.
Я так не считаю.
Папа уходил утром, оставив маму в белом ворохе простынь и пододеяльников, тоже белую, с закинутым лицом, немножко посапываюшую, и свесившую кудри книзу, к валявшемуся раскрытым журналу. (Я подбирала журнал, чтобы потом вырезать картинки для песенника). Папа уходил, и бабушка пережигала оладьи, переживала, и терла руки о фартук.
- Довылеживается, - говорила она мне, лениво выходившей из своей комнаты, - не встанет даже...
Бабушка считала, что мы с мамой лентяйки.
А я обожала эти минуты утром: сидеть на кухне за столом, в ситцевой ночнушке, болтать ногой, проводить ладонью по клеенке, и отщипывать листок у бабушкиной герани.
Когда я стану Виолеттой, я буду вставать раньше мужа, и печь оладьи.
Но это нескоро, пока я потягиваюсь, и прихлебываю вчерашний чай.
- Ты уже познакомилась с новенькой? - спрашивает бабушка, и отправляеет сгоревшее в мусорное ведро..
Конечно, еще на похоронах. Ее звать Тоня. Это я не отвечаю.
- Ее звать Тоня, Антонида, - поясняет бабушка.
- Андромеда, - говорю я, и смотрю, болтая ногой, на бабушкину реакцию.
Реакции нет, но выходит мама, вся розовая и теплая, пахнущая "Быть может", она перехватывает розовый, почти акварельный, оладушек у бабушки со сковородки, потягивается, улыбается, и уходит в ванную.
- Опять на час, - ворчит бабушка.
Я тоже хватаю оладышек, почти навесу.
- Кушай, кушай, дева моя, - это она уже не ворчит. Улыбается, я люблю ее такой.
Иногда она меня так звала, ДЕВА.
Мы тогда рассмотрели Тоньку. Она сидела на стуле у фикуса, бледная, с зализанными, натянутыми, туго заплетенными, косами.
- Осиповы, - говорит бабушка.
Осиповы - это семья из трех человек. Они держались стороной, ни с кем особо не разговаривали. А мама Тони даже не мыла подьезд. Впрочем, бабушка и подьездное начальство восстановили справедливость и Осипова подключилась к сообществу поломоек, - я видела, она выкручивала тряпку, "как мужик", "в другую сторону", (так бабушка говорила), - и улыбалась.
Разве обязательно улыбаться с половой тряпкой в руках?
- ... Ольга Лазаревна ... из Алушты, - бабушка переворачивает аппетитный оладышек.
Знаю.
Знаю, что по средам и пятницам Тонька-Андромеда спускается, в "Музыкалку".
Мы уже висели, показывая акробатические навыки на перилах, когда Костя дернул ее за кончик платья, (это наша проверка, мы же стая), и мы ждем, ждем, но наша Андромеда сделала вид, что не заметила, и достойно удалилась, как и положено планете, а мы провожали взглядом ее красный шлейф, предмет нашей зависти - красные туфельки с бантом.
Впрочем, скоро мы познакомились ближе.
АНТОНИДА.
Как- то в дверь постучались. Открыла бабушка.
- Извините, - у вас не будет коробки? - на пороге стояла Тоня.
Я уже стояла-выглядывала за бабушкиной спиной.
- У нас умерла Эльза. А коробки не нашли...
Бабушка зашаркала, закружилась на одном месте.
- Привет, - сказала я Тоне. - А кто это??
- Собачка.
О, я ведь ни разу и не вспомнила о ней! Наверное, думала, старуха унесла ее с собой, или ее больше не прогуливали, размусололи это камень-узел, и выкинули пояс.
Я разглядывала Тоньку. У нее глаза как две ягоды, похожи на чернику. Но она не ела такую. У них нет на юге, а у нас ведрами, мы ходим всей семьей, осенью в мокрых, от травы, сапожищах, а потом перебираем, за столом, отделяем зеленые листочки от черных бусин. И шутит папа! Очень веселые у него шутки для ротозея!!
А Тонька мне интересна, я хочу с ней дружить. Кстати, в следующий раз за "платьем", Вовка уселся посеред ступеньки, ( ну, типа, "проход закрыт"), и она, с папочкой в руках, остановилась и замерла. А мы все ждали. Такая тишина была, что я слышала как шуршат тонькины банты, и Вовка отпустил, не выдержал.
Такая она, Тонька, целое созвездие...
Бабушка уже принесла нам коробку из-под маминых сапог, и мы пошли вместе.
- Ты учишься в музыкалке? - спросила я, по-особому ставя ноги на лестнице, как-то особо пружиня, наверное, изображая балерину, или, может, просто представляя себя в тонькиных туфлях.
- Да, ответила Тоня, уже открывая дверь.
Она поставила коробку на пианино, открыла крышку, и заиграла.
- Это "Баркарола", - сказала она.
Она играла очень медленно. Мне показалась " Баркарола" похоронным маршем.
"Красный Октябрь", обещанный мамой, стал черным. Я уже собираю волосы в пучок, перевязываю блестящей лентой, открываю крышку огромного черного пианино..
- "Баркарола", - обьявляю я.
Но лентой перевязана коробка для Эльзы, она выглядит, как торт, это Лазаревны рук дело, она даже завязала бант, и расправила его..
- Справитесь? - улыбнулась она. Кажется, Лазаревна была рада тому, что Эльза издохла.
- А мы Вовку позовем, - придумала я.
Мы шли хоронить Эльзу. Тоня несла ее на вытянутых руках, а Вовка с лопаткой тянулся сзади. Мне казалось, из коробки пахло духами Изотовны..
- Здесь, - Вовка деловито воткнул лопату.
- Давай, досчитаем до трех, - сказала Тонька.
Мы держали ее над небольшой ямкой, и на "три" положили вниз. Я представляла ее ощеренной, в состоянии "рыка".
Все произошло очень быстро. Эльза свободна!
Мы постояли, как-будто удивленные, и побрели в сторону дома. Я не хотела домой, я хотела к НИМ, и через пять минут, мы уже мыли руки душистым мылом, а Лазаревна расставляла красивые чайные пары.
- Молодой человек, - ваше имя? - спросила Лазаревна.
- Воовка, - протянул молодой человек. Он брал чашку двумя руками, осторожно, неловко, и шумно отпивал.
Пока я не стала Виолеттой, у меня мои, веткины, мечты. Я хочу, чтобы чужие женщины не смотрели на папу, хочу чтобы не умерла бабушка, и хочу земляничное мыло, как у Осиповых. Я рассматривала их квартиру, и мне все нравилось, сервант с посудой, фотографии на стене, больше дерево в кадке, оставшееся после Изотовны, и клетка с птицей.
- Подобрали в лесу, кукушонок, мать его бросила, - серьезно сказала Тоня.
Я представляла, как мать-кукушка, легкомысленная, с ярким клювом, летает и разбрасывает детей по лесу, подбрасывает по чужим гнездам, пока взрослых нет дома, и удивленные дети- птенцы, с удивлением рассматривают новых братьев и сестренок.
Мать-кукушка - это самое страшное, что может быть, она, Вета, знает.
На первом этаже у них в подьезде жила Фонфарова, она ходила с огромным животом, а потом живот исчез, говорили, что она оставила ребенка в роддоме, и все ее ненавидели, не здоровались, а дети - травили, и выжали с подьезда, что она уехала.
Вовка говорил, что он видел как Фонфарова плакала, прямо под своим балконом, но никто не жалел ее, пусть плачет, кукушка...
- У нас торт "Мишка". С кофе, и орехами, - сказала Тоня.
- Мы часто такой стряпаем, - сказал тонин папа, одетый в бархатистый домашний пиджак, на поясе.
Он вообще, был такой мягкий и бархатный, похожий на игрушку.
Белая скатерть приятно холодила ладошку, из чашек шел дымок, скрутившись в затейливую виньетку, и голос папы был тоже бархатно-теплым.
Вся семья была как-будто бархатная, особая, пьющая чай под " Баркаролу", моющая руки земляничным мылом, а несчастная Эльза лежала в коробке одна, в состоянии " рыка", без пояса, и свободная.
ПАПА
Я любила глядеть с балкона, как папа идет с работы: плащ расстегнут, рубашка заправлена в брюки, ремень с блестящей пряжкой. Плащ распахивается, пряжка сверкает, папа улыбается.
Мы все его ждем, особенно, мама. Вот он заходит в подьезд, а там тонькина мама заканчивает свое мытье - хочет встать, и улыбается.
- Я вытру, - говорит папа.
- Проходите, я расправлю, - смущается тонькина мама.
И папа трет, трет ноги.
- Вы проходите, не вытирайте, - говорит, шепчет почти, тонькина мама, сейчас она похожа на Тоньку, на мгновение мне кажется, что это Тонька с черничными глазками, только не косы, а короткая, стрижка, как у мальчишки.
А папа все стоит, в плаще. Кажется он сейчас заберет ее в свой плащ, спасет, как маленького кукушонка.
Дома я сравниваю. Я разглядываю маму, она красивая, крупная, у нее кудри и изумрудные глаза. У нее очень внимательный взгляд. Когда она на меня смотрит, то как-будто втягивает меня, и я становлюсь маленькой, совсем как ее зрачок.
Мне хочется потянуть клеенку за край, и стянуть стаканы и чашки, разные, в горошек, и в синий, сложный узор. Я не в духе.
- Почему у нас нет собаки? - говорю я.
- Сами уже как собаки, - ворчит бабушка.
- Мама, - сердится мама.
Папа красиво ест, вкусно, и локти у него на столе. Когда он дома - в доме хорошо.
Он расстегивает верхнюю пуговицу рубашки.
- Вареники, - доволен папа, и мы смотрим на него, замерев.
- В А Р Е Н И К И - виснет в воздухе.
Мы смотрим, как папа ест, вымакивает вареники в жареном луке, и отправляет в рот. Он ест шумно. Сейчас поест - и чмокнет бабушку, коснется маминой талии, и дотронется до моего носа. У нас дома всегда шумно, посуда гремит и бьется, телевизор "орет", и папа поет в ванной. Еще у нас всех драные тапочки. " Все некому купить", - говорит бабушка.
Зато папа играет на гитаре. На всех гулянках он самый-самый, всего его любят, его шутки, его рубашки, а женщины смешно складывают губы, когда разговаривают с ним.
Я запомнила, Лазаревна моет по четвергам. Она моет поздно. Непонятно почему - другие с утра. Я уже торчу на балконе, и жду.
Контролирую.
Вот он, все тот же плащ по ветру, крупные, мужские шаги.
Это папа!
Когда он подходит к подьезду, я выскакиваю, несусь вниз по лестнице, (уж это делала я виртуозно!), и шумно торможу: папа долго вытирает ноги, как-будто не торопится домой, и мне хочется вырвать эту вонючую тряпку у него из под ног.
Я подлезаю ему под плащ, и увожу от назойливой поломойки.
Я висну на нем, и привожу домой, маме и бабушке, я свечусь от счастья, его ветка, веточка, ветка- пипетка.
ПОЧЕМУ ВЕТА?
- Почему Вета? - конечно, я спрашивала маму.
Она что-то говорила, обьясняла, я не помню. Я сама представляла себе: лес, и много- много сирени, мама идет, пробирается сквозь этот фиолетовый дурман, и пахнет "Быть может". Папа идет на запах, в плаще, ломает ветку, (я слышу этот хруст), и дарит маме фиолетовое облачко.
- Смотри, Зинка, - это уже бабушка, качает головой, из-за угла, спрятавшись за деревом.
И мама смотрит, и влюбляется в папу, на всю жизнь.
А потом появляюсь я, Веточка. Это моя версия, мне она нравится.
ОЛЬГА ЛАЗАРЕВНА
Они с Тонькой как две сестренки. У них красивые туфли, у Лазаревны бордовые, с перепонкой, у Тоньки красные, с бантиком. Наверное, это туфли с юга, у нас таких нет. Говорят, они в Сибирь приехали "за квартирой", ну, так бабушка говорила. Теперь, вот, скучают по фруктам. У них на лице эта тоска, скука, по черешне-мерешне. По тутовнику. Я тоже все это ела, (меня папа возил!), и ничего, не скучаю.
Их бархатный папа вечно улыбается, уступает место на лестнице, прижимаясь к стене, и вытирает ноги, аккуратно расправив тряпку, - конечно, жена же моет! У него портфель с двумя медными застежками, а сбоку всегда торчит линейка, наверное, она не входит в него, но его пальто не развевается, застегнуто до ушей. А сама Лазаревна не работает, сидит дома - плетет Тоньке "корзиночки", и косички, и отправляет ее по школам. Интересно бы посмотреть на Лазаря, где он, и как живет с таким именем. Моего деда звали Иван. Он был сапер. Лазал в финскую по снегу. Отморозил ноги.
И отчество Васильич. Нормальное отчество.
Я встречала Лазаревну с балкона, смотрела на авоськи, когда она возвращалась с магазина: она растеряна и хочет вишни, а вишни нету, и она берет свеклу-картошку, и идет домой, думает-переживает, похожая на мальчика, скучает по своему югу.
СТО ЛЕТ В ОБЕД.
Ого, старухе сегодня сто лет!!!
Нас пригласили, вот это да! На юбилей старухи!!
Мама сказала, что мы, конечно, все придем, отдать дань уважения, а бабушка добавила, что, конечно, мы все помним Евгению Изотовну, и все такое. А я помнила только пояс от халата, склизкий, и вонючий.
"Где вы раньше были, родственники? ", - рассуждала я , совсем, казалось мне, по-взрослому.
Нас пригласили к четырем. Тонькина мать заранее подменилась с бабушкой, и выдраила подьезд в среду.
Нас, Симахиных, много, впереди папа в белой рубашке, но мы не шумим сегодня, мы очень тихие, даже торжественные, и несем пироги с капустой, накрытые белоснежной марлей. Конечно, старухе не сто, но она старше моей бабушки.
Я думала о Лазаревне, мне было интересно увидеть ее, наверное, нарядную, с черничными глазками, с руками, отмытыми, наконец, от грязной тряпки.
Вот она уже расставляет чайные пары, я даже слышу звон от чайной ложечки, мне нравится этот звон.
Тонька уже стояла в дверях, чужой запах, такой приветливо-спокойный, бил в ноздри, и бархатный папа в вязаном кардегане, и мама Лазаревна, в бордовых туфлях, привычно улыбались. Я слышала как свистел чайник на кухне, как пошел "на чайник" бархатный папа, видела, как Тонька смущенно принимала пирожки с капустой, но главное, она, Лазаревна, уже стрельнула своим черничным глазком, как старая бабкина собачонка, послала стрелку, и я увидела, что стрелка эта долетела до папы, и попала куда ей полагается, и проткнула папино сердце так, как мы рисуем в школе на партах, или в записках...
У меня испортилось настроение.
- У нас торт "Мишка", - сказал тонин папа, когда мы приступили к чаю.
Где-то я уже это слышала. Жирный кусочек торта падает мне на блюдце с витиеватой, серебряной лопатки.
- Наша баба Женя любила, - открывает маленький ротик Лазаревна.
Любила.. Откуда вы знаете, что она любила, - думала я. Вруны.
- Это лопатка бабушки, - говорит Тонька, и ее черничные глаза наполняются влагой.
Мы все, словно выкупались в сиропе, и сейчас начнем липнуть друг к другу.
- Чей это портрет? - спросила я почти грубо, и кивнула на стенку справа, где была нерезкая черно-белая фотография двух женщин в гимнастерках.
- Это бабушка с Эльзой, Эльза, ее подруга, но она умерла от родов, - Евгения Изотовона нам рассказывала.
"От родов", - " Как все это странно",- я тереблю рваную бахрому потертой скатерти.
- Это Евгении Изотовны скатерть, - перехватил мой взгляд тонькин папа. - Мы специально постелили...
- Эльза - собака! - почти крикнула я.
- Собака, конечно, собака, - лепечет мама.
Она в синем платье, с бантом, и чувствует себя неловко, потому, что не понимает моей дерзости, и потому, что сама Лазаревна в короткой юбке, и простой кофточке на пуговицах, и петельки в кофточке, с трудом сдерживают, мечтающие выскочить, круглые перламутровые пуговочки.
Зачем мы там сидели, я не поняла. Они даже ничего не рассказывали! Мы гремели вилками и стукались чашками.
Лазаревна с Тонькой по очереди садились за пианино. Даже было обидно за старуху.. Вот мой дед был минер! Он шел по минам!! Погиб как герой! Я сама могу рассказать!
- " Вам подлить? Вам подлить? - кривлялась я дома.
Я даже достала фотографию деда, и поставила на комод, хотя стояли уже две.
*******
Осень была ранняя и красивая, осины, росшие прямо под балконом, вытянувшись до третьего этажа, протягивали мне ветви. Я принимаю их благодарно, срываю листочек, кладу на ладонь, и рассматриваю прожилки, мне кажется наши линии похожи, я знаю одну - линию жизни, и она у нас длинная.
Но я не знаю Линию Любви...
Я, так и не ставшая Виолеттой, спрашиваю Ветку. Почему???
Я помню во что была одета. Синяя юбка, и кофта в красные тюльпаны. Помню новую дверную пружину, грубо подтолкнувшую меня в спину так, что я побежала, как-будто кто кричал мне сзади - "Скорей, Вета, скорей!"
Я добежала до своего третьего, запыхалась, и пошла выше, на звуки.
Ох, эти струнки, я узнала бы эти переборы из тысячи! Я знаю этот романс, его так любили наши гости...
" Маленький домик на юге, Старый облезший фасад,
И весь поросший травою, Старый заброшенный сад"..
Все пели хором, даже я подпевала, выглядывая из своей комнатки.
" Верила , верила, верю..
Верила, верила я,
Но никогда не поверю,
Что ты разлюбишь меня. "
Я вижу мамины кудри на полных, белых плечах, и папины пальцы, длинные, такие ловкие, и ладони, такие приятные гитарному грифу, и мне даже кажется, что гриф выгибается, пытается угодить им...
- Саш, - еще, - всегда говорил дядя Толя, когда папа заканчивал. И женщины рукоплескали, складывали по-особому свои красные губы, и я видела блеск в их глазах.
Когда запоздно гости уходили, мама ставила гитару на свое место, подходила к папе, смотрела на него своими изумрудными глазвми, и он ее обнимал, всегда так было, они даже не убирали посуду, и все оставалось до утра...
Я засыпала, счастливая.
Тогда я пришла домой, и легла, и сказала , что хочу спать. Бабушка трогала мою голову - ("Ты, че это, дева, заболела"?)
Мы ужинали вместе. "В коем-то веке", - говорила бабушка. Я ела красиво и правильно, "от себя" наклоняла супную тарелку.
Гитара стояла на месте, и мне казалось, что она краснеет, и хочет говорить, она даже кричала.
- Не кривляйся, - сказала мама.
- Ветка-пипетка, - сказал папа.
Я выскочила из-за стола.
- А у нас для тебя хорошая новость, - кричала мама вдогонку:
ТЫ ЕДЕШЬ В ЗИМНИЙ ЛАГЕРЬ!
Зимний лагерь - это здорово!! Я уже вторую неделю здесь, и у меня куча новых подружек, и Тонька с нами, она, между прочим, хорошая девчонка, мы с ней даже на пионерские танцульки ходим! Танцуем с мальчишками на "пионерском расстоянии! Правда, когда мы трещим на сончасе про любовь и "кто уже целовался", Тонька залезает под одеяло с головой, а Матрешкина, самая старшая у нас, ее оттуда вытаскивает и заставляет слушать. Я тоже не целовалась, только один раз Вовка дотронулся до моего голого живота, когда я висела, я помню, я перевернулась, вскочила как-будто меня ударило током. Конечно, я не рассказывала об этом, а что-то врала про гаражи.. Гаражи, это уже что-то такое, где целуются и тискаются..
"Тискаются"- это Матрешкина. Мне не нравится это слово. Говорили, что Матрешкина второгодница, но она была такая ловкая, и говорливая, что все ее слушались.
Мы рассматриваем друг у друга ладони, находим линию жизни, и отчаянно ищем Линию Любви, и она у всех разная, у некоторых ее совсем не видно, только намек, или она короткая и рваная, а у меня отчетливая, и очень длинная, такая длинная , что заходит на пульс.
- Дай посмотреть, - теребят меня, и я даю.
Мы бегаем на лыжах, и играем в "Зимнюю зарницу". Мы - медсестры, как Изотовна и Эльза, мы спасем, перевязываем, раненых мальчишек, и они стонут, совсем по- настоящему, и закрывают глаза от боли.
Тоньке мы дали валенки, (у них же нет на юге), она молодец, не стонет, носится в них, и не вспоминает про свои красные туфельки. Ее все полюбили, а в актовом зале она играет " Баркаролу".
А еще - "Баркарола"- это Чайковский, из " Времен года", ИЮНЬ. Это итальянская песня гондольеров, в Венеции, и мне очень нравится эта музыка!
Мы с Тоней - пара. Поверяем секреты: я про Вовку, она - про родителей. Оказывается, они расходились, и переехали сюда, чтобы "все начать сначала". И даже рассказала, как бархатный папа стоял у Лазаревны на коленях! Но мама скучает ПО ЮГУ, и хочет назад, потому, что у нее там "вся жизнь".
Наши кровати стояли рядом, мы держались за руки. Тонька стала моей лучшей подругой.
Я ей рассказала про красногубых женщин, и про зеленоглазую маму, у которой есть " Быть может" .
Мне даже перестала сниться старуха. Мне снились ГОНДОЛЬЕРЫ.
В пятницу у нас "Прощание с пионерским галстуком".
Мы делаем себе прически, и исписываем галстуки шариковой ручкой.
"На память подруге Тоне о пионерском детстве ! " - писала я.
" Вете, моей любимой подруге, на долгую память", - писала мне Тонька.
Но у нас есть своя тайна, на Рождество мы будем гадать, на зеркалах.
В четверг в лагерь приехали фронтовики. На встречу с героями мы пошли, и сели на крайних стульях, чтоб улизнуть, когда будут показывать отрывки из хроники и будет темно, я уже приготовила ногу, но увидела двух женщин с фотографии, это были Изотовна и Эльза! Эльза, которая умерла! Это как же несправедливо, уцелеть на войне, вернуться, и умереть от родов!
Я представила Фонфарову, освободившуюся от ребенка, наглую, с выбеленными волосами, плачущую под балконом.
Мы смотрели, раскрыв рот, и держась за руки, герой-фронтовик рассказывал о наступлении, о второй стрелковой девизии, но мы загрустили, думали о двух подругах с фотографии, со светлыми кудряшками, в двух тяжелых, кожаных ремнях, обвившихся вокруг девчоночьей талии... Может быть, и дедушка их видел, встречался в бою, может быть, в госпитале, после ранения. А может быть, и они обменивались галстуками, и исписывали их? Изотовна больше не казалась мне отвратительной старухой.
Мы хлопали фронтовикам-героям, и вязали им галстуки.
- Смотрите, только не моргать! - говорила Матрешкина, ей уже четырнадцать, она все знает.
- Кольца на стол, - командовала она.
Мы установили, приволоченное, тайком, с рекриации, зеркало, и поснимали с пальцев дешевенькие колечки.
У Матрешкиной большая грудь, и мы слушаемся ее.
Я правда старалась, смотрела долго, не моргая, зеркальный коридор, орнаментом уходил вдаль, в бесконечность, и кружилась голова, а серебряные шары перекатывались по ресницам, уже готовые упасть. Тогда, в последний момент я увидела папу...
Он был без гитары и шел на меня.. Я даже не услышала грохота и криков, не увидела пацанов, подглядывающих в окошко.. Не увидела, что стало светло. Я испугалась.
Тонька убирала мне мои прилипшие пряди с лица, и гладила по руке.
Я проворочалась всю ночь.
Утром Матрешкина сказала, что все "страхи" подстроила она, - подговорила мальчишек кидать снежки по окнам, и подала знак включить свет. Но мне все равно, я видела папу, в белой рубашке, он шел на меня, беззвучно, улыбался, и что-то показывал рукой...
- Он хотел тебе что-то сказать, - сказала Тонька.
В понедельник Тоньку забрали, на три дня раньше срока, я расстроилась, и не знала причины - ее постель уже была свернута, и кастелянша забрала матрас. Девчонки сказали "За ней приехали". Как же так, а прощальный костер!?
Прощались мы и весело и грустно. Все галстуки, щеголевато повязанные "низким узлом", были исписаны. Мы обменивались ими, пели пионерские песни, и качались в пионерском хороводе, но моя рука не была с тонькиной рядом, моя подруга меня покинула, и я не знала причины.
" Ребята, надо верить в чудеса" ..
Я не осталась на танцы.
Я спала тревожно, пустая койка с панцирной сеткой меня пугала.
Утром, морозным и серебристым от инея, меня вызвал директор Сергей Иванович, пожилой, в пионерском галстуке, сказал, что меня ждут, и обнял за плечи.
Меня, и вправду ждала машина, красные "Жигули", дядя Толя забрал меня домой.
- Как дела? - спросил дядя Толя.
- Никак. - У меня болел живот.
Серебряные елки мелькали в замерзшем окошке.
******
Мне, Виктории Александровне Симакиной, сорок три. Я сижу возле батареи, у окна, грею ноги, и тереблю листочек разросшейся диффенбахии. Сейчас пройдет дождь, и я поеду домой.
Сегодня пятница, придет мама. Исаич не против. Он вообще "ничего не "против".
От моей мамы пахнет затхлыми духами, и она красится красной помадой, которую ловко выкручивает из тюбика мизинцем. Мама готовит, и по обыкновению, ворчит. Она считает, что и пятый муж уйдет от меня. Она любит поговорить на эту тему, и перечисляет их мне, путая порядок.
Когда-то она была красива, с зелеными глазами, и белой кожей. Но распустилась, давно, уж не помню когда.
А вот, и мой Дима, сигналит. Я уезжаю. Где мои, цвета фуксии, туфли?
Кончики пальцев уже нащупали теплую замшу, я отрываю лист.
Общипываю ногтем.
Раз - и нету.
Я слышу этот хруст. Все происходит как я хочу.
Да-да, Исаич пятый по счету. Хотите по порядку? Пожалуйста. Пока еду, могу и рассказать.
Первый - Вовка. Мы вместе гоняли по чердакам, и жгли кузнечиков через увеличительное стекло. Нет, не жалко. И сейчас не жалко. Я имею ввиду кузнечиков, хотя и Вовку не жалко, ну, может быть, самую малость. Я его бросила, надоел.
Второй - рокер Васыль, хохол. Лабал на вокзале, в ресторане. О, это была веселая жизнь, ну, маме , точно было весело. Только успевала таскать кастрюльки, (которые мы сжирали с такими же рокерами прямо руками), и бутылки выносить... Рок-н-рол форева! Разошлись по обоюдному желанию, предварительно расцарапов друг другу лица. Причина? Лерка. Худосочная официантка, с родинками и черными глазками, стерва.
Третий, о, эта была любовь, он - фарцовщик, но по нонешнему времени - коллекционер, (женщин тоже). Это был больной брак. Ночами убегала к маме, он приходил за мной, а мама держала дверь, которую он хотел вышибить, чтобы забрать меня. Набегались - разошлись.
Леша-предприниматель - четвертый. Красавец, да. Его проститутку я вытащила за ноги из моей постели. Она была розовая, как креветка, я хотела ее скинуть с балкона, но сил не хватило. Потом кидала с балкона трусы, сумку, лифтон. У них сразу и закончилось, как же после такого приключения! Я молодец.
Мой пятый тоже молодец, на женщин глаз, правда, тоже косит, но у самого за спиной три жены. С последней - вдовец. Александр Исаевич хорош собой, подкрашивает усы, и старше меня на восемь лет. (Ничего, не до выбора в мои сорок с хвостиком).
- Дима, меня в "Лиру". - Это я моему водителю. В "Лире" я отмокаю от бумаг, накладных, прихожу в себя после бокала с джином-тоником.
Я продаю сумки. Да, ничего особенного, но на жизнь хватает, и подругам дарю, но сама равнодушна.
Дима ждет. Дима единственный мужчина, которого я уважаю. Мне его передал как хрустальную вазу, одноклассник, закрывший фирму и переехавший куда-то в европы.
Дима ждал, молчал, и не опаздывал.
Он что-то среднее между моим первым и Исаичем.
Ну, что еще?? Да, я не люблю зеркала, с детства не люблю, у меня одно, в ванне.
Когда чищу зубы - смотрю. Причесываюсь - поглядываю. Не больше.
Зато у меня большая гардеробная, в ней тридцать пар обуви только туфлей, и я не могу остановиться. Я могу менять в течении месяца каждый день. Но столько одежды у меня нет. Я меняю блузки, юбки, комбинирую, чтобы не отставать от туфель.
Но зато туфли всех цветов - фуксии, гнилой вишни, черничного неба,
мои любимые, фисташковые, даже лимонные. Я не могу остановиться.
На работе мне завидуют ссыкушки, мелкий менеджмент, блондинки с пухлыми губешками, ядовитые брюнетки с нарощенными, французской тушью, ресницами, они криво улыбаются, пучат глазки, но уважают и завидуют.
Я - Бизнес- вумен, по-современному. Штамп времен перестройки.
Сильная женщина.
Но не которая "плачет у окна", я не у окна. Я у батареи.
И плакала один раз в жизни. Когда умерла бабушка.
Да, еще, у меня дырявые тапочки, каждый день я делаю себя наказ - купить новые, но не покупаю, подруги говорят, комплекс, все типа, из детства..
А что детство?
Кстати, в восемнадцать я сменила имя. Мне мое разонравилось.
Ну, это так, штрихи к портрету.
Я глядела на нее от скуки, вперилась, как говорят, взглядом. Вот дура, (это я про себя), не взяла ни газеты, ни кроссворда, хоть паспорт перечитывай. А что там читать?? Адрес, возраст, да четыре брака.
Да, напротив меня такая овечка в сатиновом платьице. В горошек, на пуговочках. Наподобе халатика. Бабушка мне такие же покупала, дарила, еще фартук прилагался, давай, типа, внуча, к плите, пеки оладышки.
Горошек смотрел в окно, поправляя занавеску, которая скользила, и перекрывала обзор.
Я не любопытна, мне не интересно куда едет эта овца. Но мне скучно.
Ну, сколько, сколько ей?? (Люблю определять возраст, пунтик такой). Тридцатник? Ничего, оглянуться не успеет, как сороковничек замаячит. А Германа все нет.( Нет кольца). Мамка, наверно, все уши прожужжала, замуж да замуж.. Мамки они такие...
Мамка, кстати, тоже в горошек, тоже у мартена. Нууу, не "Котлета по-киевски", ни "Мортеман-суфле", но стабильность в виде пюре с котлетой. Рассольничек с перловкой.
Точно, она сама и похожа не перловку!
Женщина-Перловка!! Мне нравится!
Горошек нервничает, кажется, хочет потрепаться, излить душу незнакомцу, незнакомке, то есть, мне.
Давай, выплевывай, че там у тебя...
- Извините, а Н-ск большой? - это она спрашивает. Бледная такая, лицо простое.
Я раздвигаю рот в улыбке, показывая участие.
- Эээ... Да, конечно.
Что-то надо?? Такси?? Денег?? Ах, ну, конечно, совета... Как я не додумалась?
Горошек мнет пальцы, накручивает кончик подола.
- Вы знаете, я одного человека ищу, ну.. В общем ..
Маска участия все еще на моем лице, надо же выслушать несчастную потеряшку.
- Ну, в общем, я ищу маму.
- Мммм??? - Маму. А я знаю, где ваша мама?? - нет, это я молчу так, привычка.
- Я ее давно ищу. Я почти нашла, мне надо в паспортный стол в Н-ске.. Вот, смотрите..
Нет, моя овечка трогательна.
Она потеряла свою маму, где, когда?? На вокзале, в Н-ске? Я следователь-ищейка, с собакой, вот счас прямо возьмем бумажку и поедем искать мамку.
- Я почти нашла.. Она здесь жила, по этому адресу"..
Овечка лезет в сумку, (заменитель кожи, цена - "пятак в базарный день", оцениваю я мгновенно), расстегивает замочек, проникает в самый потаенный кармашек, еще открывает молнию, я слышу ее пластмассовый визг, протягивает мне.
Я беру бумажку, двумя пальцами, кончиками, читаю адрес.
Запах тряпки и огромная пружина выталкивают меня, и вот я уже пробираюсь сквозь выставленные горой чемоданы, цепляюсь подолом плаща за поручни, я тороплюсь, и кажется, на меня орет проводница, "тихо, тихо", - шепчу я ей, я не срываю стоп краны, мне просто нужно на землю, мне на воздух...
Запах вокзала дурманит, сколько я по ним поболталась со вторым, Васылем, сейчас бы туда, в "Гудок", на пельмени с водочкой. Все официантки наши, Зойка, Тамарка, Анна Петровна-толстуха.. Жива ли?? Все домой нас отправляла, к мамке, жалела, пельменей наваливала, - " Домой, домой, Веточка, домой, Васенька, мама-то ждет, мама всегда ждет. " - странно говорила Петровна, да, я сволочь, сволочь, Анна Петровна, я признаю это!
Вишневые туфли стучат по неровному, вздыбленному асфальту, дядя Толя держит меня за руку, и Вовка, прилипший к стене, и глядящий на меня огромными глазами, и я, уже через ступеньку, домой, бью в дверь, кулаками, ногой.
- Где папа!? - кричу я.
Хотя, нет, не пружина, это всего лишь дверца такси, и вообще, я сегодня в "лимонных", но где же моя попутчица с простым лицом?! Ну могла я ей сказать, моему Горошку, просто одно, что ее мать не зверюга...
ЧТО ОНА ПЛАКАЛА ПОД БАЛКОНОМ !
Ну, это так, приветы из прошлого, как и мой сон про старуху. Боец Изотовна снится мне до сих пор, зачем - не понимаю. Я распутываю скользкий собачий узел, рву его зубами, а моя любимая бабушка не снится мне.
Кстати, бабушка дала мне все необходимое. Я так ждала этого, но когда все случилось, разочаровалась, к тому же "тянул" живот, и подташнивало.
Я увидела свою кровь, она была розовой.
Я сидела, прижавшись к бабушкиному халату. Моя щека до сих пор помнит его тепло.
Мы молчали.
Гитара стояла в углу, на своем месте. Бабушкина герань спряталась за гипюровой шторкой.
Маме мы носили передачи, она лежала вся в проводках, белая, с изумрудными глазами. Белые пальцы перебирали пододеяльник, бессознательно подтягивая его к подбородку.
- Он звонил? - спрашивала мама. - Гитара дома?
- Гитара дома, - отвечала бабушка, и лицо у нее как-будто
заострялось.
Бабушка поправляла ей рубашку, волосы, мама отворачивалась, и я видела слезу.
Мы шли домой, ждали, сидели на кухне.
- Не трогай цветок, - говорила бабушка, и правда, я совсем его общипала.
Я слушаюсь.
Ночами я плакала, представляла его с женщинами с красным ртом, но ждала.
Я знала, он подойдет ночью, со следами красной помады на рубашке, пахнущий чужими духами, поправит мне волосы, и скажет " Ветка- пипетка".
Я видела его в зеркале. Он вернется КО МНЕ.
Я ходила к Осиповым, но открыл Бархатный папа, и сказал, что Тоня с мамой уехали.
Куда? Почему? На юг?
Где моя Тонька?!
Скоро вернулась мама, похудевшая бледная, вечерами она красила губы и кудо-то уходила. Потом перестала, просто бродила по квартире, непричесанная и в халате.
- Тонька с мамой уехали с твоим папой, - сообщил мне Костя.
- Только по секрету, ладно? - переживал.
По секрету. Всему свету. Ля- ля-ля, жу- жу-жу.
Вовка сказал еще, ("говорили в подьезде"), что мама "наглоталась таблеток".
Подьездное сообщество!
Тогда я стала копить, тырила по-немногу у бабушки, и у мамы, из бутылочки.
Как-то вечером по телеку играла музыка. Я узнала, это была "Баркарола".
Это мой марш.
Все складывалось.
Черная крышка закрылась, ударив меня по пальцам.
*******
Когда я была маленькая, я делала гербарии. Укладывала осенние листья, покрывала их нежной хрустящей пергаментной бумагой. Я сидела в кровати и перелистывала листы, в тишине, одна, и была абсолютна счастлива. Потом я клеила песенники, вырезая картинки из польского журнала. Распухшие тетрадки были предметом нашей гордости.
Рокнролл ворвался как ветер вместе с портвейном и сигаретами " Ту- 154" . Скорости были другие, переживала бабушка.
- Береги себя, дева, - смешно говорила она.
Наверное, бабушка хотела, чтобы я оставалась девой как можно дольше.
Но Вовка уже вымахал, он перестал пищать как девчонка, смешные усики пролегли над губой, а большие неловкие руки ложились мне на плечо. От них пахло бензином, и я разрешала ему это делать.
Мы уезжали на вовкином "Ковровце" в лес, и там целовались.
Я сразу как-то поняла, почувствовала. Хлопнула дверь, бабушка мягко прошмыгнула в спальню, к маме, и там было тихо, потом вышла, к плите, терла руки об халат.
- Покажи письмо, - сказала я бабушке.
Она уже боролась с непослушныим оладушком.
- Нету письма, - откуда? - она скребла по сковордке, громко, шумно. Зачем?
В этот вечер мы уехали в лес, и вернулись к утру.
А утром бабушка плакала, наверное, она поняла, что девы больше нет.
Думаете, я его не искала?? Еще как! В двадцать два я перелопатила все архивы, всех осиповых Советского Союза, и ведь нашла!! Я тогда как раз разошлась с первым, и рванула, на юг, одна, где тутовник, и где живут кареглазые осиповы, уводящие хороших пап из семьи.
Я ведь заявилась прямо в дом, прямо к ужину. От такой наглости они все побелели, Лазаревна, с полотенцем в руках, и он. Кажется, он спросил:
- Что с мамой?!
- Вышла замуж, - соврала я.
- А... ты как? - лицо его было глупым.
- Почему ты не писал? - спросила я грубо, требовательно.
- Я писал, маме.
- К столу, с нами, Вета, - сказала Лазаревна, развела руки, неловко, фальшиво.
- Где Тонька? - проигнорировала я ее приглашение.
- Тоня замужем, живет отдельно...
Я смотрела на Лазаревну, такую блеклую, с глазками-черничками, с бледными губами, похожую на повзрослевшего мальчика, и не понимала.
Я видела ладони отца, они были смешно прижаты к брюкам.
- А что, гитары нет? - хохотнула я.
Если б он хоть пол-шага сделал в мою сторону, я бы кинулась ему на шею..
Вынюхала бы его всего, прижалась щекой к рубашке.
- Передайте Тоньке, что я тоже замужем.
- Я провожу тебя..
- Не надо.
- Я провожу..
- Нет.
Я подарила маме серьги, с изумрудом, от этого ее глаза стяли еще ярче, зеленее.
Но она их не носит, положила в коробочку, и ждет какого-то случая. Какого?
Но у меня, кроме туфель и сумок, есть еще и моя тайная жизнь. Никто не знает про мои расследования, в моих коробочках фотографии и документы, как у девочки-отличницы фантики и вырезки для песенника.
Я кое-что разузнала про Изотовну, и про ее подругу Эльзу. Я разыскала эльзину родню. Я узнала, что они обе медсестры, обе не дошли до Берлина. У меня справка о ранении Евгении Осиповой. Я была почти права тогда, в Зимнем лагере.
У меня есть фотографии, где Эльза вместе с молодым чехом, в штатском, и где подписано - "Прага, май, 1945", и где Эльза прижалась к нему, кокетливо наклонив головку в пилотке.
Я рассматриваю фотографию и записки, и выстраиваю мою историю, тянущуюся с детства.
Эльза была кудрявая, с карими глазками, и, хохотушка. ("Пальчик ей покажи - она и в смех!") На фронт убежала в семнадцать.
Женька была старше, на шесть лет, и стала для нее старшей сестрой. Эльза дошла до Праги, Изотовну ранило.
После ранения Женька вернулась в Сибирь, Эльза на юг - в сорок пятом. Эльза обжилась, вышла замуж, развелась, еще вышла, опять развод. Потом забеременела от полковника, закрутила, с женатым. Роды тяжелые были, уже поздние, считалось, потом родовая депрессия, полковник вернулся в семью, ушла и Эльза, комсомолка и атеистка. Грех взяла на душу.
Изотовна рванула на юг, трясла в кабинетах наградами и справками о ранении, и, наконец, забрала себе, девочку. Ее потряс уход Эльзы, хохотушки и жизнелюбки, Оленька стала ее смыслом жизни, отодвинув на второй план увивающихся женихов - замуж Изотовна не вышла.
Оленька выросла, в семнадцать вышла замуж за худого инженера-чертежника, и уехала на юг. Оленька - смуглянка, тянуло ее в те края, не держала Сибирь, не приняла ее. Да и отношения с матерью не очень складывались, не ругались, нет, но глазенками своими карими, туда-сюда, и все мимо мамки, все по-своему. Образование получила, чешское пианино, а все не то, все мыслями где-то, не поймешь что задумала - так и про чертежника, перед фактом поставила: - Свадьбу, говорит, не надо. Уезжаем мы.
А чертежник, словно нитка за иголкой за ней. Присох, вместе со своим ресфедером.
Изотовна осталась одна, завела собачку, и назвала ее Эльза.
Ольга писала, писала, а потом перестала.
Родилась Тоня, тогда хоть фотографию прислали.
Изотовна рассматривала внучку, каждый вечер, с Эльзой на коленках.
Впрочем, один раз приехали. Маленькая Тоня не сходила с папиных колен, а когда сходила, ее место занимала Олька, ластилась, хохотала, ("Вот с матерью бы такие нежности", думала Изотовна), и не поймешь, где дочка, гда мамка)..
- Ладно, - думала Изотовна, живут, да живут, и слава Богу. - Вон, чертежник-то округлился, весь розовенький.
Потом писем не было около двух лет, потом написала Тоня.
- " Бабушка, приезжай", - писала Тоня, - "мама разводитца", - и нарисовала что-то, коричневым карандашом.
Но ехать было уже невозможно, давали знать раны, Изотовна замерла, и только ждала новостей.
Сдала, к почтовому ящику спускалась с Эльзой. Выносила ее на руках, и, казалось, вся Эльза была пропитана духами Изотовны, а розовый нос носил остатки ее помады.
Когда Изотовна умерла, Эльзу кормили соседи, она крутилась под ногами, а когда приехали Ольга с чертежником, уселась под тубаретом, где стоял гроб, и огрызалась, поднимая ухо, если скорбящие родственники переступали с ноги на ногу.
Оленька опять вернулась в Сибирь.
Надо же, мне всегда казалось, что наша дружба с Тонькой была такой долгой, а Бархатный папа и Лазаревна будут вместе вечно, а прошел всего лишь год, когда хохотушка-Оленька уехала на родину тутовника, прихватив с собой моего папу.
- Что ж ты наделала, дева, дева, - говорила бабушка, держа за шею над унитазом, - Что наделала... - Давай, рви!
Мне больно шею, слезы смешались с фиолетовой гущей, выходившей из меня.
- Цвет тутовника, - думаю я, икая. Я "рву" тутовником.
Два дня я лежала дома. Мама держала за руку, и смотрела пустыми изумрудными глазами, больше похожими на бутылочное стекло.
Представляете, я не пеку оладьи.
Я умею, конечно же, но не пеку.
А кому, Исаичу?? Да обойдется!
У меня нет детей, ну, так получилось.. Впрочем, я и не жалею. Просто такова моя линия любви.
Зато у НИХ родился Вовка. Вовка - наш с Тонькой брат, и это невероятно.
Я узнала и про Тоньку, она замужем, живет на юге, у нее сын и дочь.
От нее однажды пришло письмо, но я его не вскрыла, я молодец.
И не писала, и не буду писать, хотя люблю ее до сих пор.
Вот куда делся Бархатный папа-чертежник - это единственное, о чем я не знаю, но мне его жалко. Искренне жаль. (Почему я вспоминаю линейку, торчащую из его портфеля?
Я перекладываю мои фотографии и вырезки из газет пергаментной бумагой, как в детстве. Я даже храню тонькино письмо, я его не выбросила, вот оно - я его нюхаю и даже провожу языком, но не читаю.
В моей коробочке есть и фотография молодого мужчины, с дарственной надписью, это Лазарь - тайна загадочного отчества. Я не знаю, был ли он минером, как мой дед, на фото он в штатском, но он красив, и я, думаю, Изотовна его любила.
Я сравниваю фотографии, мусолю в руках - Изотовна, Оленька, Тонька, вот одна линия, и другая, там где ОН, невероянтно, но мои линии пересекаются, вопреки законам геометрии, заплетаются в немыслимый узел, крепкий, как на старухином поясе.
Никто не знает про мою коробочку. Я ее люблю, люблю шорох бумаги, как шорох тонькиных бантов, люблю осиновые листочки со знаками судьбы, которые я не сумела разгадать.
Это мое.
Никто не знает.
Даже Исаич.
Зачем?
Главное, что он любит меня. Правда, хоть мать и пилит меня, все же он надежен.
К тому же он старше, и я, считай, у него молодая жена. Еще и бизнес-вумен. Но знаете, что больше всего люблю в нем? Когда он идет, у него так плащ развевается...
Я встречаю его, глядя с балкона.
- Сбежит он от тебя, Ветка, - кричит мать с кухни.
А я машу ему, он улыбается и ускоряет шаг.
На мгновение я зажмуриваюсь. Я поднимаю свитер, трогаю живот...
Королева-мышь ведет за собой свое войско, я встаю в ряд, и подчиняюсь.
Я наступаю ногой на что-то твердое, оно хрустит - это костяная пуговица. Я топчу ее ногой, но меня накрывает фиолетовое облако, душит-щекочет запахом из-под пустого маминого бутылька...
- Здравствуй, Вета, - поют вымахшие осины, трогают меня за плечи.
И я абсолютно счастлива.
Я, Ветка.
P.S. Да, еще у меня собачка Эльза, уже вторая, первая издохла, я похоронила ее в коробке.
Свидетельство о публикации №220052100140
Спасибо! Я так не напишу. Вы - интересный автор.
Игнатова Елена 21.11.2022 23:59 Заявить о нарушении