Роман-неформат. Глава 6

ДВЕНАДЦАТЬЮ ГОДАМИ РАНЬШЕ

                *   *   *
               
                Печальна и светла о счастье память,
                Как след от внеземного НЛО.
                На звёздной пыли чертит он стрелой,
                Чтоб пылью стать и навсегда растаять.

                Глаза, улыбка, голос, запах, воздух
                Исчезнут в серебре небытия.
                Лишь по ночам, загадочно светя,
                О счастье бытия напомнят звёзды.

                У счастья нет материй и названий.
                Есть свет и тень, похожие на дым,
                Который умирает молодым,
                Чтоб память и печаль живой оставить.

                Чем ближе к чуду, страньше всё и страньше,
                Как говорила девочка одна.
                Малышка удивительно права:
                Чем ближе память, счастья след всё дальше.
               
                *   *   *


     Писательство не то чтобы зависит от внешних обстоятельств, но чрезвычайно внимательно к ним. Как садовник к погоде, охотник к направлению ветра и влюблённый к голосу своей девушки.

     Результат труда пишущего нужен прежде всего времени, хотя сам автор ни на секунду не должен об этом задумываться, то есть жить как бы вне часового и календарного регламента. Не внутри, а вовне.

     Первый свой рассказ, фантастический и неумелый, я написал лет в десять. Кому именно я подражал, не помню. Там фигурировали яблоки, выращенные на Марсе, красивые, ароматные и ядовитые. В шестнадцать у меня получилась повесть о подростке, один в один передиравшая «The Catcher In The Rye» термоядерного Дж. Д. Сэлинджера. То есть я вовсю пускал на бумаге пузыри и корчил страшные рожи. Ругательств и матерщины в адрес взрослых в ней было выше крыши. Печататься я не пытался, удовлетворяясь похвалами знакомых. Однако, Рабинов, прочитав мою повесть, вдруг заметил, как бы признавая юношеский талант и смелость: «Станешь знаменитым, и это напечатают».

     Увлечённый театральным делом, я повёлся на драматургии. Скоро появились результаты. Я ими гордился и всерьёз считал достойными сцены. Сначала предложил Леонтию Давыдовичу инсценировку романа «Над пропастью во ржи», состоявшую из трёх больших эпизодов. Главный герой Холден Колфилд встречался со своим учителем мистером Антолини, подружкой Салли Хейс и десятилетней сестрёнкой Фиби. Потом написал две пьесы, стостраничную и одноактную, под Вампилова и Рощина. Рабинов эти пьесы-мутанты отверг, как придуманные, как хромоногое и хамоватое подражание отличным драматургам.

     - Пиши своё, - сказал режиссёр. - Всё остальное уже написано.

     - У меня не получается, - я не врал, бессилие просто сводило меня с ума. - В голову лезут чужие сюжеты, герои, диалоги. Хватаюсь за них - и вижу, что это всё чужое. Как болезнь, от которой не могу избавиться.

     - Однажды получится.

     - Когда?

     - Когда добьёшься, чтобы подражали тебе.

     И вдруг принял к постановке моего Сэлинджера. Может быть, он просто хотел поддержать меня. Да и роман американского опального гения я почти не испортил. Но как часто случается в любом театре, из затеи ничего не вышло. Я не потянул роль Холдена. Сбился на выдумки, которые мне казались остроумными и неожиданными, хотя на самом деле были прямолинейными и банальными. То есть я искал не образ по Рабинову (для этой инсценировки режиссёр попросил нас, четырёх актёров, исследовать взаимоотношения в паре «человек - тень»: в зависимости от эпизодов короткой пьески наши герои меняли свои образы и были то людьми, то тенями).

     Если говорить проще, они были то самостоятельны, то под завязку зависимы от партнёра. Самая интересная дуэль разыгрывалась между Холденом и Салли, поскольку и тот и та были «тенями». Две тени, потерявшие своих «людей», требовали друг от друга невозможного, самостоятельности (раз!) и лидерства (два!). Ну и дико ссорились, потому что бесились от взаимного непонимания.

     На том репетиции и прекратились. Рабинов не сумел втолковать нам смысл сцены, вернее, до нас, хватавшихся за трафаретную, «американскую» реальность, он не доходил, а мы с партнёршей сначала чуть было не выцарапали друг другу глаза, а потом расплевались на целый год из-за ложной театральной «злобной влюблённости».

     Я плохо воспринимал происходившее со мной художественное мужание.

     В то же время я учился в топографическом техникуме. Цель была примитивная: не загреметь в армию. Совет дал мне мой друг детства Фома Брагин, тоже не желавший два года трубить в совейских ВС.

     - Паша, иди в топографы, - Фома буквально топил меня в своей уверенности и оптимизме, которыми всегда отличался. - Три года в техникуме пройдут легко, как в школе. Наука там несложная. Но специальность топографа или геодезиста, как у меня (друг уже отучился год) - это «секретка». Понимаешь, артист-писатель? Карты нужны ракетчикам, авиации и космосу. Для успешных боевых действий. А нам с тобой нужна свобода от армии. Так что, взаимовыгодное сотрудничество. Военная кафедра, звание офицера запаса, штамп в военном билете - и дальше иди куда глаза глядят.  У тебя, например, куда?

     - Если честно…

     - Маханул! Честно!.. Тут это давно никому не нужно.  Ты давай то, что всем понравиться. Тебе что нравится?

     - Кино.

     Друг рассмеялся, словно понимая, что меня ожидает. А я прикинул, так сказать,  одно к другому - и поступил в топографический техникум, не понимая ничего ни в профессии, ни в связанных с нею трудностях.

     Я увиливал от того, о чём трубили из каждого утюга: верно служить миражу светлого коммунистического будущего. И вёл странную жизнь «междУ». Именно так, с ударением на последней гласной букве, говорил завуч нетребовательной топосистемы, сорокатрёхлетний любитель антисовейских анекдотов, выдрессированный цербер, алкаш и весельчак. 

     Тем не менее, признАюсь читателям как на духу: в этой атмосфере миражей, притворства и запойного «междУ» самодеятельный театр Рабинова стал для меня откровением, родным домом, творческим парадизом, нормальным сумасшествием, без которого я уже не мог существовать. Всё, что репетировалось на сцене или в лабораторном зале на четвёртом этаже (условно называемом «железкой», то есть в большой комнате с увесистой металлической дверью), «записывалось» у меня в душе. И наоборот, написанное мной на бумаге, в дневнике или просто на отдельных листах, «разыгрывалось" в «железке».

     Видимо, театр был тем чудом, которое, словно  живое пламя, должно обжечь изнутри каждого взявшегося за перо.

     В студии «Жили-были» параллельно и часто взаимно существовали три актёрские группы, условно называемые «старшие», «средние» и «стажёры». К первым относились основатели нашего коллектива, которым на тот момент «шарахнуло» двадцать пять и немногим больше, дальше были мы, восемнадцатилетние, а ступенью ниже располагались мальчишки и девчонки пятого-шестого классов школы. Леонтий Давыдович был против театральных кружков для совсем сосунков, условно говоря, первоклашек.

     - Мы всё-таки занимаемся театром, а не детским садом, - убеждал он дирекцию Дома пионеров. - Малыши могут напустить в штанишки, если я начну кричать на них из зала во время репетиций. Всему своё время. Яблоки следует сначала вырастить, а потом уже собирать в корзину.

     Но детские группы в «Жили-были» тем не менее появились. Завуч Иона Абрамовна Лоревич требовала «широкого охвата школьного контингента».

     - Лексика печальная, - заключил Рабинов, придя однажды с педсовета. - Что ж, будем выкручиваться.

     И через месяц в студию набрали две группы «гномиков», семилеток, по десять человек в каждой. Авантюра имела под собой смысл. Две актрисы из «старших» вели занятия у малышни и получали за свою работу скромные, но твёрдые зарплаты.

     Само собой, родители хотели рано или поздно увидеть своих чад на сцене, что-то звонко произносящих и в ярких костюмчиках. Иона Абрамовна хотела того же. Леонтий Давыдович прикрывал «старших», держал марку и давал обещания удовлетворить самые несбыточные мечты.

     Мы репетировали по вечерам и с «гномиками» не пересекались.

     Но через два года всё разрешилось само собой, ко всеобщему удовольствию. Детки вышли на сцену в большом спектакле вместе со «стажёрами», «средними» и «старшими» актёрами.

     Но об этом я расскажу позже. А пока вернусь к главной теме этой главки, то есть к своей литературной и театральной инициации.

     Рабинов заставил-таки ожить сценическую версию «Над пропастью». Режиссёр сочинил спектакль из двух новелл под названием «Будни-праздники». Новеллы игрались в два отдельных действия с небольшим антрактом. Первое было отдано паре Кабанихи и её сынку Тихону из «Грозы» А.Н. Островского, а следующее - Холдену и Салли, встретившихся в Нью-Йорке накануне Рождества. Это был мой любимейший спектакль. Мне выпало счастье целый час проживать в образе героя, которым бы я хотел быть на самом деле.

     Позже я прочитал о мании Холдена Колфилда, охватившей американских подростков после выхода романа в 50-е годы. О красной охотничьей шапке с длинным козырьком, стремлении вслух обличать «липу» и болезненной ненависти к пижонам и придуркам. Я тоже стал таким идолопоклонником-холденоманом и буквально не расставался с американским шедевром в переводе Татьяны Щепкиной-Куперник.

     С девушкой-артисткой по имени Янечка, Яной Муравиной, игравшей Салли, я помирился. Вернее, выполнил молчаливый призыв Леонтия Давыдовича пойти с ней на мировую. Сначала он обрисовал свою идею спектакля и потом спросил:

     - Ну что? Сыграешь своего Холдена с Янечкой?

     Я ни секунды не раздумывал. Сэлинджеровский роман стал тогда моим наваждением.

     - С кем угодно сыграю, Леонтий Давыдович! - почти прокричал я. – Хоть с самим дьяволом!

     - Понятно. А с Яней?

      - Да.

     -Знаешь её телефон?

     - Конечно.

     - Тогда иди и звони. Завтра в четыре жду вас обоих в «железке». Через две недели выйдете на сцену. И сделайте себе подбор в костюмерной для репетиций. Шапку тебе сошьёт художница Вера, мы уже обговорили с нею все детали.

     А ещё через месяц, когда нам поставили приблизительную декорацию на сцене и уже искали свет, случилось самое глупое, что бывает с начинающими театральными артистами. Я переспал с моей партнёршей, будущей Салли Хейс. Янечка была не то чтобы привлекательна, но очень мила, задорна и как бы самую малость вульгарна. У неё были неотразимые ноги, которые ослепительными лучами, словно выточенные из телесного цвета мрамора, били из-под мини-юбки. Сцена увеличивает эти девчачьи прибамбасы в разы и тем самым валит пацанов навзничь, как кегли.

     Лёжа с Янечкой в постели, робко ощупывая губами жар её шейки и холод тугих, как теннисные мячики, маленьких плечей, я растерялся. Янечка была первой моей женщиной.

     - Почему ты молчишь? – вдруг спросила девушка. - Не знаешь, что делать?

     Я ничего не ответил.

     - Я тебе помогу, - сказала она и прижалась ко мне осторожно, как ребёнок.

     Собрав остатки смелости, я прошептал:

     - Я боюсь… что нам этого нельзя… Ну, понимаешь?

     - Сейчас не бойся. Разве ты не знаешь, что раз в месяц любой девушке это можно?

     После этой близости мы долго вели себя, словно чужие. Особенно в студии. Может быть, даже слишком чужие, чужие напоказ.

     Рабинов, наблюдая за нами, молчал и только иногда еле заметно улыбался. А однажды вечером после репетиции остановил меня и спросил:

     - У вас что, любовь?

    - У кого?

     Рабинов ждал.

     - У нас - нет, - признался я. - Просто ищем образы. Ну и дружим немного.

     - Ищите-ищите. Дружите. Это полезно. Только не напорите глупостей.

     В тот же вечер (точнее, глубокой ночью) я позвонил Янечке и рассказал о нашем разговоре с режиссёром. Девушка немного помолчала и сказала:

     - Сами не напорите глупостей, барашки невинные. Просёк? И не звони мне больше в два часа ночи. Я сплю.

     То есть глупость осталась глупостью и исчезла среди сотен подобных маленьких молодёжных глупостей.

     И до самой премьеры мы с Янечкой репетировали душа в душу. Мы, конечно, ошиблись, поддавшись своим разгорячённым молодым телам. Но я до сих пор не могу точно ухватить тот миг, когда, по словам поэта, «кончается искусство и дышат почва и судьба». Ведь они настолько рядом, что надо или уйти навсегда из театра, бросить читать и писать, выколоть себе глаза, связать себе руки и не прикасаться больше к карандашу и листу бумаги, или грешить и каяться, грешить и каяться, грешить и каяться!

     В спектакле была одна техническая проблема. Менялись декорации, и зрителей в антракте приглашали выйти в фойе. Но нужна была какая-то короткая увертюра, дивертисмент, подготавливающий публику к погружению в «американский» мир после «русского».

     Леонтий Давыдович решил так. В романе Сэлинджера подросток слышит на нью-йоркской улице песенку. Какой-то мальчишка поёт стишок Роберта Бёрнса.

     - Придумай мелодию для этого стишка и спой под гитару, - предложил мне режиссёр. - Будет отличный пролог вашей новеллы.

     -  Попробую.

     - Сам её и споёшь. Будет неожиданный Холден Колфилд. Почти что рокер, только лирический.

     За одну ночь я справился с заданием. Песенка всем понравилась. Вышел такой несложный блюз, как раз для дружеской компании, которой и становились все зрители в фойе.

     Мой Холден появлялся из двери, ведущей в зал, брал гитару и пел Бёрнса для зрителей, как бродячий музыкант на улице прохожим:

                Если кто-то звал кого-то
                Сквозь густую рожь
                И кого-то обнял кто-то,
                Что с него возьмешь!
               
                И какая вам забота,
                Если у межи
                Целовался с кем-то кто-то
                Вечером во ржи!..»

     Потом я срывал с головы шапку с козырьком и взмахивал ею, приглашая всех на второй акт. В общем, всё сработало. Зритель, заряжённый моей энергетикой, почти бежал в зал на свои места и с полоборота включался в американскую историю выпавшего из холёного мирка закомплексованного неудачника и его подружки, воображули, задавалы и снобки.

     Зато получил возможность быть в самодеятельном театре и мечтать о профессиональном кино.  Я ступил на очень странный путь. Занимаясь одним, мне приходилось отвечать за другое, с головой погружаться в третье, совершенствоваться в четвёртом и валять ваньку в пятом. Мой опыт напоминал пыльную утробу пылесоса. Там, внутри, всего было дофига, но что к чему, зачем и для чего, понять с ходу было невозможно.

     Театр. Литература. Кино. Женщина. Жизнь. Слова громкие. Но на самом деле, это были образы, звенья одной, может быть, самой важной цепи.
 
     Шло время, но никаких связей между этими    звеньями у меня не возникало.

     Хотя связью было само время. Оно складывало результаты моих трудов в свою копилку, чтобы смазывать этими результатами бойкие колёсики и укреплять нужные звенья. Не сразу, но поэтическая строка об искусстве, почве и судьбе постепенно обретала статус осязаемого на ощупь и на вкус канона.


                *   *   *


Продолжение следует.


Рецензии