Порок

Добродетель - привычка делать вещи приятные людям.
Порок - привычка делать вещи неприятные людям.
               


    Господа! Сегодня я хочу сделать важное для меня признание: видите ли, как бы это получше сказать…  видите ли, господа… в общем, я порочен: да-да! Не удивляйтесь, я порочен до самых корней своих, и мрак этот разливается по всему нутру моему, словно желчь, да, господа, – желчь, ибо факт этот омрачает и омрачает мое пребывание на этой грешной и, порядком уже истерзанной, земле. Откроюсь, господа: занятие это или грех мой, а лучше порок, восходит к Вакху, этому чародею и искуснику, в которое в наше нелегкое время овладевает душами и умами несчастных с такой скоротечностью, что, надо сознаться, вызывает в связи с этим, наибольшее у меня почитание. О, Вакх! Да и пребудешь ты в полном здравии в веки вечные. О, еще раз, Вакх! О! это чудотворное Вакхолепие, которое в наши, – еще раз отмечу нелегкие дни, является единственной отрадой, единственным утешением для многих несчастных и обездоленных… О Вакх! с помощью тебя и только тебя мы обрели покой, – нет, господа, снова здесь что-то не то, – ОТДОХНОВЕНИЕ — вот, наверное, все же это будет точнее, ОТДОХНОВЕНИЕ, господа, которое… но все по порядку.
     Так вот, история которую я вам хочу рассказать, началась якобы совсем невинно, этак невзначай, господа, и даже не то, чтобы невзначай, а в полном смысле этого слова – нелепо: знаете ли, с такого пустяшного разговорчика, с такого, можно сказать, душещипательного, душещипательного…  за чашечкой кофе, разумеется, и разумеется в одной уютной Московской квартирке.
     Что же касается вопроса «с кем», то здесь я думаю, вы уже о многом догадались…  Ну, конечно же, с ней! с моей Лапулечкой, – женщиной необыкновенного такта, или, как это часто писали в старинных романах, – человеком большого сердца. Но не будем терять с вами времени, господа, на перечисление всех, замечу, всех добродетелей этого Ангела, а лучше обращу вас к событиям, которые в полной мере предопределили всю мою нравственную погибель и сделали из меня этакого неотвратимого греховодника, этакого, вы знаете, греховодника с убеждениями.
     «Но что делать?!» – как часто говорил Ясир Арафат, и я с ним полностью солидарен.  Но позволю себе продолжить, господа.
      Так вот, в один из майских теплых вечеров, находясь в наипрекраснейшем расположении духа, я премило беседовал со своим другом, время от времени меняя темы нашего разговора и попивая необыкновенного аромата Бразильский кофе. Кстати, о кофе, господа! Ибо он – один из истинных показателей отношения к нам наших приятельниц.  Так и знайте – истинных!.. И если вам, господа, в такие вечера подают скверный кофе, то помяните меня на досуге – ваше дело – дрянь.
   Как я уже и говорил, господа, мы беседовали, и беседа наша была о всякого рода пустячках, хотя мы неимоверно увлеклись этим занятием и сами того не замечая, перенесли свое внимание на тему, которая для нас показалась наиболее интересной: мы повели разговор о качестве вин и напитков куда более крепких.
    Коснувшись этой темы, мы как-то незаметно для себя оживились и начали наперебой вспоминать те времена, когда Массандровские заводы баловали нас изумительнейшей продукцией, а Молдавский «Белый аист» был доступен почти каждому его ценителю. В общем, мы перенеслись в счастливейшую эпоху, и перед взором каждого всплывали одна за другой картины прежнего бытия…  Поэтому, как только иссяк весь запас наших впечатлений, то мы как-то неожиданно для себя притихли, притом притихли одновременно, словно по чьей-либо команде и, что удивительно, еже не одну минуту ерзали в своих креслах в полном безмолвии.
   Здесь я хочу сознаться, господа, что молчание это было для меня не молчанием как таковым, а состоянием особенным, состоянием, в котором стыд, неловкость, и обычное разочарование слились в одно, во многом для меня непонятное, чувство. Что же касается моего друга, то и с ним, я думаю, было то же самое. Не будем заниматься рефлексией, господа, а лучше пойдем с вами дальше, по этому сложному лабиринту порока, и попытаемся, хотя бы отчасти, внести в это дело ясность.
   Я уже говорил, что как только мы замолчали, наступила своего рода неловкость, после которой нам с трудом удалось возобновить нашу беседу. Но, увы... темы наши были уже мелки, такие, вы, знаете ли, о которых мне не очень-то и удобно вспоминать. В общем… мы затронули нынешнее состояние дел в этой отрасли, или, просто- напросто, стали перечислять все перипетии, которые должен был пройти к заветной цели, каждый ценитель этого, не иначе как божественного, продукта.
   О, господа!!! Мы словно перенеслись с неба на землю, да-да! На нашу грешную землю, дела мирские на которой, увы, по большей части затмевают Свет Небесный, и на которой свершаются пороки более страшные, чем мой. Немудрено, господа, что настроение наше еще больше пошло «на нет», а в голосах наших все чаще и чаще стали появляться нудные и раздражительные нотки. Еще бы чуть-чуть, и мы бы окончательно захандрили, или, как это часто бывает в таких случаях, рассорились бы вдрызг.  Не буду утомлять вас, господа, ибо беседа наша изрядно затянулась и не имела в дальнейшем ни малейшей предметности. Поэтому, как вы сами понимаете, я заскучал и, не в обиду сказано моему другу, искал повод, чтобы откланяться. Когда же пробило девять, а если еще раз быть точнее, – 21.00, то я, как и подобает воспитанному человеку, засобирался, притом, делал я это довольно-таки неуклюже, с потрохами выдавая свое провинциальное нетерпение.
И здесь я хочу уточнить, господа: вот уже на протяжении нескольких лет нашей дружбы, или, как принято называть это действо, романа, я ни разу не позволил себе злоупотребить гостеприимством моего Ангела, да! ни разу! Ибо, друзья мои, каждая минута моего столь позднего присутствия в этом гнездышке расценивалась бы моим другом как махровое посягательство на святыню святынь – нравственность, притом нравственность нашу общую, без которой отношения бы наши превратились в какую-нибудь обыденную интрижку, или еще хуже – в быт.  А что страшнее быта, господа? Я вас спрашиваю, что? Только при одном этом упоминании, я содрогаюсь: мне не здоровится: члены мои коченеют, а тело, некогда сравнимое с Лаокооном, покрывается мелкой испариной. Я уже не говорю, господа, о тех скрытых процессах, которые проходят в моем кишечнике.  В общем, быт – это не поэзия! далеко не поэзия, господа, и я как приверженец изящного выбираю последнее!
   Итак, друзья мои, мы с вами выяснили, что задержаться позволить себе я не мог. Не мог также себе позволить всякие там мыслишки – гадости по отношению к человеку, которого я благотворил, вот почему в 21.00 я был уже в полной боевой готовности и одаривал своего друга последними любезностями. Мы прощались, господа, и процедура эта проходила у нас, как и обычно: без всяких там новшеств: минуту на сортир, господа, минуту на обувь… у трюмо для порядка, господа… в общем, прощание как прощание, если бы не одно «но». Вот оно-то и перевернуло всю мою жизнь! Да! Всю! Этак сверху донизу, или наоборот, но это уже не имеет никакошенького значеньица, ибо, друзья мои, все, что со мною случилось в тот вечер, вообще не имеет названия.
   А дело было так: как только мы покончили с любезностями, мой Ангел затрепетал… ну, знаете, как это у женщин: охи там, ахи естественно, в общем, полный конфуз… этакое светопреставление, отчего сердце мое зашлось, а сознанию стали рисоваться картины одна другой непристойнее, – прямо как у Руссо, господа. Или там Цвейга… Но все оказалось проще, гораздо проще, друзья мои, мой Ангел просто-напросто спохватился, и этак всплеснув ручонками, надолго оставил меня в полном одиночестве. Не буду лукавить – эта странная выходка моего друга премного меня озадачила и повергла в продолжительное и мучительное раздумье. «Что же это могло быть?» – гадал я, и уже было приготовился получить что-нибудь на дорожку…  Но каково же было мое удивление, когда вместо ожидаемого гостинца мне преподнесли предмет, конструкция которого больше говорила мне о подвохе, чем, скажем, о приятном пустячке. Не скрою: в те минуты я даже усомнился, усомнился в самом дорогом для меня: в чувстве искренности, которое еще нет-нет и появляется между двумя одинокими существами.  «Да как же это так?  –  недоумевал я, – да что же это такое?..» – продолжало негодовать мое сердце, и, как часто это бывает в такие минуты, заполнялось невыразимой скорбью.  Я скорбел, господа. О потерянном рае… о многих других прелестях нашего странного союза, и мои глаза, мои преданные сучьи глаза, господа, постепенно заволакивались так хорошо нам знакомой с детства сентиментальной жидкостью. Я понимаю, господа, что моя минутная слабость была непростительна, хуже того, она отвратительна и не достойна каждого уважающего себя мужчины. Но, друзья мои! Я на это хочу возразить только одним, только одним вопросом: любил ли кто из вас? да, любил ли? И если в вашей жизни были все же потери, то, о чем говорить?
    Итак, я стоял и скорбел, держа в руках этот нелепый предмет, это яблоко Эриды, господа, и душе моей было беспросветно обидно.  Руки мои, естественно, дрожали. А дыхание, …  да какое, к черту, «дыхание» господа!  Не было никакого дыхания!  Поверьте, не было. И вот, в тот самый момент, когда сердце мое чуть было не разорвалось на тысячи мелких ошметков, когда душа моя поддалась, было, агонии, а тело бездыханным и окаменелым застыло в мольбе к Отцу Нашему, вот тогда-то, друзья мои, я и стал различать отчетливо звуки, исходящие.
 – О, Господи! – из уст моего Ангела, моей Лапули, господа, и которые заполняли все мое существо той особой, а вернее старой, так хорошо знакомой мне, мелодией, звучащей в моем сердце с самого первого дня нашего знакомства.
   Да, кстати, господа! Я же чертовски перед вами виноват! Нет! – это надо же… говорить, говорить… и ничего о главном, о нашем знакомстве, с чего все это началось, как я отыскал ее… Ой - ля- ля! В такое-то время…  когда манеры молодых людей оставляют желать лучшего… Так вот, я искренне расскажу вам о нашем знакомстве и не граммулечки не утаю от вас эти пикантнейшие подробности, эти штучки, господа, без которых знакомство, не знакомство и рассказ, не рассказ.
   Это было на отдыхе. Я наслаждался провинциальным покоем местного ландшафта и полностью отдавался июльскому солнцу. В те минуты я был в совершенном одиночестве и мир казался мне пустынным и неухоженным. Да, друзья мои, вы не ослышались: неухоженным.  Хотя в двух шагах от меня вовсю благоухали васильки, и небо, это синее июльское небо, словно под стать этому голубому царству, озаряло меня великолепнейшей чистотой. А вода, господа?..
А эти лесные озера, господа?.. только с ними и рядом с ними ощущаешь всю первозданность окружающего: этих мотыльков, господа! этих стрекоз, господа!..  да, только с ними!
    Но, как я уже говорил, эти пейзажи меня нисколечко не радовали, наоборот, только способствовали моему меланхолическому настроению, которое если бы не случай – могло бы вылиться черт знает во что. Но Бог миловал, я все же нашел в себе силы стряхнуть эту придурь и одним движением увлек себя в глубь очаровательнейшего луга. Я шел по высокой траве и сердце мое предчувствовало: вот-вот что-то произойдет… вот-вот, сию же минуту… И как я вам уже говорил, так оно и случилось. Я чуть было не наступил на даму! Я бы себе этого не простил до конца дней своих, не простил!! И даже там, где точно мне сегодня трудно сказать, но все равно, даже там я бы помнил об этом и, конечно же, терзался, терзался и еще раз терзался… Вот что такое для меня наступить на даму. А тогда, я, было, приподнявший колено, просто-напросто, застыл, застыл этак секунд на сорок и, словно болотная цапля, стоял на все более слабеющем и затекающем члене. Видели бы вы меня в эти минуты, господа! Ей Богу, эта бы сцена вас окончательно растрогала и вы, вероятнее всего, проронили бы не одну слезинку по вашему покорному слуге. Да-да, господа!  не одну. Ибо эпизод этот по большей части своей располагает к грусти, чем скажем, к сарказму, или, еще постыднее, к юмору.
   Но вернемся опять-таки с вами на лоно, господа, и зададимся, всех нас интересующим, вопросиком: что же, что же, спросите вы, мне помешало, мне поставить свой второй член на эту благодать? Да, что же? О Господи!!! Мне и сейчас на это трудно ответить, и я думаю, что здесь не последнюю роль сыграла обыкновенная нерешительность, да и не то, чтобы нерешительность, а скорее боязнь, боязнь потревожить этого птенчика в минуты гм… не совсем для него подходящие…  Видите ли, господа, птенчик этот, этот ангелочек… был… как бы вам об этом сказать… был, в общем, в натуральном, совсем натуральном виде. В этаком костюме Евы, и, естественно, что такое положение вещей, господа, не было для меня совсем свойственным, совсем привычным, и вам, людям вполне умудренным, это кое-что должно пояснить. Но время! Время, господа! Я чувствую, что утомляю вас всякими пустяками, всякими никчемными подробностями, но буду краток. Как кратко и емко слово «Бог», господа. Ибо Бог есть Любовь. А Любовь, следовательно, и будет Тем Самым Богом. Вот, видите, как все просто: Бог и Любовь. Любовь и Бог. Или еще проще: Боголюбовь!  –  Вот куда мы…  вот кудашеньки… и в этом, хочу вас заверить, нет ничегошеньки странного, ничегошеньки такого лишнего, ибо оно так должно было быть, ибо они, пути-то эти, тянутся и тянутся только в одну, всем нам знакомую сторону. В одну! Хотя в душе-то мы порой думаем совсем иначе, абсолютно противоположное, ан, нет – все равно к Нему Родненькому. Поэтому, господа, нет смысла мне продолжать эту затянувшуюся историю, а постараюсь я еще раз быть кратким и не утомлять вас больше этими рассусоливаниями, этими «что» и «как».
   Так вот, что же касается той лужайки, то там, как вы уже сами догадались, все для меня обошлось вполне благополучно. Конечно, я не хочу сказать, что дело там получилось совсем без шероховатостей.  Было…  Но в целом, все получилось, как нельзя лучше: в последующем, мы стали наслаждаться покоем тех мест совместно, вдыхая и выдыхая один и тот же воздух, разглядывая и заглядывая за одни и те же облака…  и даже васильки – эти островки очарования и невинности – мы срывали одновременно, протягивая к ним свои длани в одни и те же секунды. Вот такая, видите ли, идиллия…
   Но как я уже вас заверил, господа, я буду, краток, даже очень краток и постараюсь поскорее возвратить вас к тем моментам моего повествования, в которых, словно сигналы светофора, зияют в неисчислимом количестве знаки вопроса. А именно, господа: мне кажется, что в первую очередь нам надо вернуться в эту злосчастную прихожую, где мы с вами оставили в недоумении, если не сказать точнее, мою возлюбленную.
   Да! В недоумении! Ибо мое воображение заставило, очевидно, страдать, этого ни в чем не повинного человека, ибо (вновь это «ибо»), но все равно: ибо, господа, человек-то этот, это божье созданьице-то, меньше всего-то этих страданий – то и заслуживает. Да, о чем речь!.. если, он сам- самохонек и является воплощением всех этих добродетелей. Всех, которые я могу перечислить на сегодняшний день, и поверьте мне на слово, что список этот может получиться, таким же нескончаемым и правдоподобным, как и мое сегодняшнее повествование. А если и он вас не убедит, то я приплюсую к нему все благие деяния человечества, свершенные со времен сотворения нашего с вами мира, господа. Вот так все!
   Но время, вновь это «время!». И похоже оно в который раз нас переносит в эту злосчастную прихожую, в которой, как вы уже догадались, все обошлось благополучно: мы решили наши недоразумения, и, надо признаться. предмет этот, этот перпетуум-мобиле меня довольно – таки позабавил. – Позабавил, как только мне открылось истинное его предназначение. Скажу больше, господа! эта штуковина придала мне даже некоторый импульс, от которого моим фобиям ничего более не оставалось, как рассеется в считанные секунды.
   В тот вечер, я несся домой, словно на крыльях и фантазиям моим не было предела… «Боже мой!» – ликовал я, и представлял себя уже почтеннейшим метром этого тайного ремесла. В последующем так оно и произошло: я не на шутку увлекся и просиживал уже целыми часами в своей холостяцкой квартирке за этим самым таинством, господа. Но это еще полбеды. За всякого рода разностями я позабыл, было, обо всем…  даже о своей возлюбленной, что с моей стороны, мягко говоря, было непростительнейшим свинством. Но заверяю вас, господа, что и здесь, в этой небольшой переделочке, мне многое сошло с рук. А почему? – спросите вы. А потому, отвечу я, что Лапулечка моя, мой Ангелочек-то ласковый, был, есть и будет, человеком далеко не истеричным, а, как я уже говорил выше, – была сама добродетель. Тем более, господа, что первые плоды моих титанических усилий удостоверили моего друга в обратном…  и я даже думаю, заставили ее поглядеть на меня этакими другими, вполне преисполненными глазенками. Преисполненными, господа, словно я для нее сам Господь Бог и есть.
   Так что и здесь будет порядочек. Абсолютненький! И это меня, как человека довольно-таки щепетильного, вполне устраивает. Но как, господа, «устраивает», когда в дальнейшем произошло черт знает, что. Мы пристрастились, и не проходило и недели, как я летел к своей возлюбленной с этими самыми плодами, от которой любовь наша час от часу становилась все жарче, а слова походили на весеннее щебетание птиц. Мы наслаждались, наслаждались полным уединением, нескончаемой, как нам тогда казалось –любовью, и словно, малые дети, с этакой легкостью одаривали друг друга всевозможными заверениями.
   Вы заметили, господа, я более здесь уже не упоминаю о нравственности, ибо понятие это, какое-то время нас обоих волновавшее, само собою потеряло всякое для нас значение и превратилось в далекий отголосок нашего прошлого. Мы были счастливы. Счастливы необыкновенно. Так как идиллия наша была совершенной, а взаимопонимание, это взаимопонимание двоих, заставляло нас не замечать окружающих.
   А дальше, господа, ох, уж это дальше! Но все равно, дальше получилось гораздо все печальнее. Видите ли, так уж устроен мир, что покой и счастье одних, не дают, очевидно, того самого покоя другим, то есть тем, господа, кто себя считает отчасти людьми обездоленными и глубоко несчастными. Так вот, эти то самые обездоленные, или несчастные, а может, к тому же, униженные и оскорбленные, имеют, скажу вам, особую консистенцию. То есть имеют, господа, особый дар: дар находить, или замечать, а точнее: вынюхивать людей вполне благополучных, таких, вы знаете, кому мир еще благоухает, а любовь к ближнему своему не дает покоя ни днем, ни ночью. К несчастию нашему, таким вот обездоленным, господа, к тому же униженным и оскорбленным, оказался не кто иной, как моей дорогуши соседушка, человек, в таких случаях как говорят, без определенного рода занятий и непонятного возраста, который и предстал пред нами во всем своем великолепии. Предстал, господа, ибо ничего более неожиданного и нелепого, мы себе представить и не могли. Поэтому с этого самого «и предстал» и начинаются нашиньки мученьица, будто явился к нам не какой-нибудь рядовой соседушка, горький и беспросветный, самый из самых будучи забулдыг, а, прости меня Господи, сам дьявол, которого нам, сами понимаете, только и не хватало.
   И здесь, господа, вы можете со всею искренностью удивится: а почему это именно «не хватало», и я вам на это также искренне и отвечу: а потому, отвечу, и не хватало-то, что-история-то моя выходит уж, знаете ли, вся такая чистенькая и гладенькая, что иной уж из вас и подумал: а не дурачит ли нас этот прохвост? Уж очень, подумал, у него там чистенько и гладенько получается… Но, господа, верить или не верить, – это десятое, тем более, что и в природе-то самой нетушки ничего такого полностью чистенького да гладенького.  До той самой идеальности-то. Что посмотришь иной раз на тоже небушко, посмотришь, значит, на такое голубенькое да преголубенькое, такое чистенькое да пречистенькое…  и диву-то и даешься, красотищей-то его неписанной. Ну, думаешь, хорошо-то как! Ни ветерка тебе, ни того же облачка.  И как только вот об этом самом-то и подумаешь, как бац! тебе: и облачко тут как тут, и ветерочек тебе. Что на помине был легок…  А там… в далечке-то, и небушко уже вовсю громыхает, аж страсть-то по всему телу и разливается. Ну, думаешь, какая же это непостижимая штука – жисть.
    Или вот: правда, я где-то уже об этом почитывал, но все равно – вот: встретишь иной раз какую-нибудь утонченную фифочку, такую, вы знаете, вся из себя которая, гладенькая которая и вся беленькая, да такая, смотришь, беленькая, что частенько ноги идтить отказывают или язык там, с красоты-то ее ангельской вроде бы как чужой становится. Встретишь, значит, а сам и думаешь: да быть такого не может, чтобы у тебя, фифочка, все там в порядке было, т.е. в идеальности-то той… и так это смотришь на нее и смотришь, смотришь и смотришь… на беленькую такую да  всю гладенькую, и до того, скажу я вам, смотришь, пока у красули-то этой какой-нибудь прыщик и не обнаружишь, а как обнаружишь, так, скажу я вам, сразу на душе хорошо становится, что тотчас же и думается: мол, с чего это тебе красотуля-то всей из себя-то быть? – не с чего… коль прыщик-то этот при себе имеешь…  А там, господа, глядишь, и еще какой-нибудь изьянчик-то вылезает, с первого взгляда вроде и неприметный. Ну, думаешь, и точно: нет на свете ничегошеньки такого полностью чистенького да гладенького, которое пакость бы какая-нибудь не коснулась. Вроде бы пакость эта и должна была бы быть при этом чистеньком да гладеньком и как бы это чистенькое да гладенькое эту пакость и предполагает с самого его чистенького да гладенького рожденьица. Вроде той ложки дегтя и будет. 
   Поэтому, друзья мои, соседушка-то этот, чертила-то окаянный, выходит, что и малину-то нашу как бы испортить и должен. И если б не он, то испортил бы кто- нибудь иной, аль там третий… и если б даже не третий, то все равно нашелся бы тот, кто испортил бы обязательно. Вот почему, соседушку-то этого, этого нежданного и негаданного человечка, мы приняли, как родного, говорю вам, приняли братца словно, с которым… веселие -то наше и пошло и поехало, и так, смотрю. поехало, что силушек порой моих более не было на радость эту глядеть. Ибо радость эта и Лапуше моей по душе пришлась – вкушает она ее и вкушает, с братцем-то…  И так, я смотрю, вкушает, что и слова то ей мои ласковые вроде уже не к чему.
   – Лапушка, – вырывалось у меня иной раз, – и штой-то, – говорю, – вы сегодня так радостны то? Штой-то это вас с братцем-то так переполняет?  А она, как и не слышит.  Подойдет только ко мне в этаком монолизовском молчании и глазенки-то мои ласковые как покойничку и позакрывает, и – вновь, к братцу-то, за радостию своей направляется. Поэтому, господа, ничегошеньки мне более не оставалось, как принять эту радость, как и свою, и возрадоваться ей от всего своего ласкового и бескорыстного сердца. Потом уже, господа, мне пришлось возрадоваться еще и еще более, ибо братцев-то этих с каждым моим новым пришествием становилась тьма-тьмущая, и такая тьмущая, что позвонишь иной раз в колокольчик, тьфу, господа, в звоночек-то этот, тили-тили, мол, а там… уже тебе новый братец дверку-то открывает. Радехонький такой. Будто год тебя и ждал. Открывает, значит, а сам скорей за авоськи-то и хватается.  Хватается, и нет его.  А вместо братца-то первого, смотришь, уже второй к тебе подлетает, тоже радушия этого полно будет. Обнимает, смотришь, одежку ту же тебе помогает снять.  На вешалку, смотришь, устраивает.  И – бац!  этого уже нетушки.  Заботливого-то.
    – Да-с! –  думаешь, как бежит уже третий. С разными там обнимансами и поцелуйчиками, и даже тапочки норовит, что получше, подыскать. Ну, думаешь: братцев-то сколько! И к веселию-то общему, словно Тутанхамон какой, и присовокупляешься.  Веселишься, значит, а сам уже волноваться вроде начинаешь: где, мол, она любовь-то? А она – уже смотришь, вроде как невидимкой заделалась: то по праву ее зришь, то по леву; а иной раз в двух местах сразу и находится, да еще и напротив место занимает. Занимает, значит, а братцы-то вокруг нее, словно там ангелы какие и вьются. И так вдруг мне радостно за нее становится, что иной раз как к иконочке к ней ползть и начинаю.  Ползу, значит, а сам слова-то там всякие хорошие да боголепетные приговариваю:
    – Что же, – говорю ей, –  ты отрока-то своего не зришь? Матушка. Тутушки я, тутушки; открой, – говорю, ты матушка, очи-то свои светлые и одари раба своего взглядом-то своим лучезарном… да и удостой ты, матушка, меня мизинцем-то для его святого лобызания, да и согрей ты чадо-то свое на корню, можно сказать, гибнущее. Господа, пока матушка-то моя, мне тот самый мизинчик-то и не протянет. А как протянет, то все – сразу такой покой на душе, словно к большому делу и приобщился; братцев-то своих вроде как по-иному совсем и любить начинаешь – все мне в них сразу таким просветленным кажется, что и любовь-то мою к ним как-то скрыть, словно грех там какой; поэтому, господа, ручонки то мои к ним так это сами-сами к ангелочкам-то и тянуться: мол, обнимите и меня, братца вашего, да и на путь праведный и наставьте. Вот! Только что-то потом, под утро, немного не по себе становится: в членах, как говорится, ломота одна, братцы те же снуют и снуют, по квартирке-то, чаркой водицу то и дело черпают. Лапушка, говорю, где ты? А она – из соседней комнатки: ой, да ой – тоже, думаю, в водице нужда имеется. Отпаиваю ее, конечно, словно каку богородицу, а тем временем, все норовлю к телесам ее, как бывалоча, присовокупиться. И присовокупляюсь, Господа!
    Только матушка-то моя, как без рассудка и пребывает:
    – Ты кто, – говорит, – дьявол? Прочь! – говорит, отсюда, изыди, говорит. –  Да я это, матушка! Я. А она,  как и не слышит: дьявол, говорит, и за свое…  Ну прям беда, по утру-то. А здесь еще и братцы эти, кто бледнющий, а кто и кровью, смотрю, исходит. Ну, думаю, хватит! Погостил… Пора и честь знать. И одежду-то свою потихонечку и нащупываешь; только бывает, что порой и без одежки, чуть ли в одних подштанниках восвояси и отправляешься; идешь, значит, а тебя к землице-то так и клонит, так и клонит, нутро, конечно, тоже воротит здорово. Ну, думаешь, скорей бы до колыбели.
    Вот так и чертыхаешься весь свой путь – одинешенек. Глаза ни на кого глядеть отказываются. Матушку, правда, свою жалко становится: как она там, думаешь, ангел-то мой…  Но в основном –  все о себе и о себе: доберусь ли? часа два еще, поди, отстрадать нужно. Но потом – все легче и легче становится, понемножку отпускать начинает. Правда, еще денька с два нутро как не свое пребывает. А там … с божьей помощью, этакое освобожденьеце и наступает…
– Ого-го! – радуешься, – живой!  Живой, братцы мои! И скорей за работку свою и приступаешь, с новыми силами, так сказать, колбочки там разные, скляночки – все, все в порядочек приводишь, как во всяком наисерьезнейшем деле.  Приступаешь, значит, а настроеньице, как никогда, отменное. Песенки даже там разные напевать умудряешься; знаете, господа, особенно вот эту, про кузнечика, про травку там всякую, так как очень многим уж эта песенка по душе пришлась, и слова…  Отменные в ней слова, говорю я вам, в песенке-то этой; я уж, грешным делом, сознаюсь: наизусть эти куплетики заучил, вот! Так что эксперименты-то мои только от этих  куплетиков только  плюсики одни и имеют: попою-попою и, смотришь, процессики там разные как бы этакими везувиями и становятся – бурлят, господа, извергаются, а я, представьте себе, стою перед этой стихией этаким Цезарем и пою себе …хорошая все же эта песенка, я даже сознаюсь вам, другим человеком  стал себя сознавать, полюбил вроде их, кузнечиков-то: на лужаечке  частенько их насобираю, с целую пригоршню, и пою – сижу, а при этом для большего вдохновения кого за лапку, кого за усико подергиваю – красотища! Слов нет! Во, думаю, надо и Лапулечке своей такую же пригоршню насобирать, порадовать.
   Ведь надо сознаться, она у меня тоже, ко всякой живности с этаким трепетом…с энтузиазмом даже относится, до такой степени с энтузиазмом, что порой если вот без этих самых кузнечиков к ней, родненькой, заявлюсь, то уж очень она сразу обидчивая становится:
– Угу-гу!!! – начинает, – гаденыш, говорит, ты этакий… сукин ты сын, – и дланью-то своей сотрясает и сотрясает… Ужас! Я в эти минуты, как говорится, все на свете… вот, думаю, как любимого человека обидел, за пустяками, думаю, и главного не заметил,..  в общем, без кузнечиков- то этих полная трагедия получается – ни праздника, ни настроеньица, тоска одна только. Вот! А порой, и без этих самых кузнечиков приедешь, радость только одна, от Лапули-то, лобызает, смотрю, как ненормальная, обнимает даже всамделишнее, как даже очень хорошего человека. Чавой-то, думаю, откуда радость-то сия, ведь без кузнечиков же? Мож, думаю, в прошлый раз преизбыток доставил? Мож, еще прыгают где? И так это по сторонам и глазею, между обнимансами-то.  А Лапуля-то моя, смотрю, совсем совесть потеряла, висит уже на тельце-то моем, поиздержавшемся. Даже как-то за нее неловко уж становится: ну-ну, думаю, постыдилась бы, братцы как-никак кругом, а ей…  Вот так, господа, это дело мне до сих пор непонятным кажется, никакого, чувствую, порядка нет в этой женской организации, маета только.
   Правда, в последнее время довольно-таки бываю невыдержанным, все стараюсь матушке свою душу озарять:
   – Грешим, говорю ей, матушка, ой как грешим! Как на духу, – говорю, – и перед Небом, и перед людьми грешим.  Стало быть, очень виноватыми себя, матушка, сознавать должны. Пора. говорю, и покаяние за дела-то наши иметь. А она, как и не слышит, вступает только из кухоньки в комнатку, а из той самой комнатки опять в эту же кухоньку, словно в каку светлу горницу, шмыг да шмыг, глазки такие, смотрю, мутные, причитает себе что-то. Ну, думаю, ясно, никак ангел-то мой с самыми что ни на есть Высшими Силами и общается, здесь, думаю, мешать, сами понимаете… Затихать, следовательно, приходится, зачем же, думаю, мешать-то. Поэтому, господа, я теперь при матушке-то своей все больше как бессловесным пребываю.  Да и братцы, смотрю, тоже, все больше только очами своими желания-то высказывают, – говорить, смотрю, у них никакой охоты теперь не имеется, вроде теперь как в храм какой матушкина обитель превратилась, боязно порой даже на душе становится: войдешь, дверку этак за собой потихонечку прикроешь, ибо дверка-то эта теперь все чаще без всякого там ключика… Нараспашку, так сказать, …прикроешь, и – тишина.
 – Эге-гей! – кричишь, – братцы-ы-ы!  Матушка-а-а!  это я, говорю, – пришел-л, кузнечиков насобирал-л-л авосечек там разных доставил-л-л…  А они, словно неживые какие, в неподобаемых положеньицах по разным углам уже присутствуют; матушка, смотрю, тоже, диванчик собою подминает. И глазенки то ее как бы застеклились совсем; ба! Думаю, что же это я раскричался-то, братцы-то мои, видать вновь с потусторонними силами общий язык нашли, а я?.. Что же это?.. Это ж надо, думаю. Уж очень терзаю я себя после этого. Так, скажу, вам терзаю! Что хоть удавочку там какую на горлышке затянуть хочется, или цикуты с позора-то такого хлебнуть… Но потом – или глас там какой, или разум вновь на свое место возвращается, в общем, успокаиваюсь, даже за мысли свои антихристовы вроде как стыд потом берет: ну, думаю, это ты загнул, паря, совсем что называется, ум за разум…  ну, подумаешь там… дело то обычное, как в народе-то говорят: житейское, ну пошумел там, ну дверкой там скрипнул… ну, мож, шмыгнул где не так,  но не цикутой же!
  И так, скажу я вам, засомневаюсь, что-покой-то мой, тот самый, что от самого Небушка, а не с какой-то там диавольской сторонушки, и приходит. Приходит, значит, и говорит.  Вот, говорит, господин такой-то и, такой-то, послушай, говорит, сюда. Послушай, что я, Самый Верховный Покой тебе и скажу.  Ибо, говорит, натура ты явно меланхолическая, подверженная всякого рода неврастеническому колебанию, всякого рода там сомнениям и подозрениям, лишениям и гонениям, притеснениям и унижениям, дабы не подвергать тебя еще большему удручению, а об остальном…  Я, как Покой, пока умолчу. Так вот: слухай и не перебивай: нахожу, говорит, Я на тебя, господин такой-то и такой-то. с этого самого момента всем своим необъятным пространством и окутываю тебя как дитятко неразумное и возвещаю тебе отныне, что будешь ты теперь мне равнозначен, то есть тожественен и покоен, отныне, говорит, плоть твоя и душа твоя, и твой неустанный дух, что ниспослан тебе от Нашего Братства, будут пребывать в полной своей гармонии, и олицетворять собою Меня, т.е. Покой. А посему, говорит, господин такой-то и, такой-то, с этого самого и момента будьте любезны, приобщиться к своим сотоварищам, или как, говорит, их там... в общем, поспешайте-ка по добру по-здорову. А не то Я, как самый Верховный Покой во всей Вселенной, во всем, можно сказать, нашем необъятном космическом бытие, тебя, этого самого Покоя-то, и лишу. Ну-ка, говорит, бегом к братцам-то! И что бы ни гу-гу, а то ходят тут всякие…
   Ну, а дальше?.. дальше я уже не помню, господа, что там дальше-то, слова-то были какие, ибо члены мои так это сами по себе к братцам-то и направились, ручонки-то, словно жердочки там какие, у груди повисли, смотрю, вроде как бездыханность ощущать стал, ну, думаю, и в самом деле благоденствие наступило, благоденствие, можно сказать, желанное.
   Вот так, господа, от порока к благоденствию, этакая штука не со всеми происходить может. Не со всеми! После этого самого, посчитай, Откровения, я стал себя сознавать даже очень и очень другим человеком, вроде как Павлом или Мухаммедом самим, –  надо же, думаю, Сам Покой со мною, тет-а-тет разговаривал…  Поэтому, господа, я сейчас все больше с этим Покоем в союзе и нахожусь, в любых даже житейских ситуациях о Нем, только и пекусь: иногда какой-нибудь хам там отрепьевкий или чувырла какая-нибудь меня своим нутром скабрезным позатронут, – ну бывает, господа, в трамваях там…  или в, общепите каком-нибудь задрипанном, бывает, в общем… Так вот, в таких ситуациях, я сразу свое это Откровение и вспоминаю. Смотрю, на ту же самую чувырлу-то общепитовскую и думаю:
 – Ах, ты сиротинушка, думаю, ты среднеазиатская.  Несмышленыш, ты атеистический! Что-то, думаю, ты так разгорячилась-то? Не приходило, думаю, знать тебе то самое Откровение, после которого ты,  чувырло-то, в голубка бы сизокрылого превратилась.  Этого ясненького соколика, высоко-высоко в полете своем бреющего, и оттого на все наше среднеазиатское чувырловство так это снисходительно поплевывающее; нет, думаю, не приходило. Да и как, думаю, оно к тебе и прийти может?! Чувырло – оно и есть чувырло, как его не подкидывай. Откровение, думаю, только к избранным и приходит; и признаться, господа от этой самой мысли у меня, в который раз дыхание прерывается, замираю, господа, ей Богу, замираю! На чувырлу-то эту, естественно, никакого вниманьица, на слова-то ее пакостные – само собой нулек с плюсиком кладу, личико-то среднеазиатское вроде уже, как и пятнышком мне представляется – никак, думаю, Его Величество Покой меня обуял, опять думаю, меня избавить явился… чистым воздухом, так сказать, подышать позволяет… Ай да Покой! Ай да сукин сын! Не забывает!
   Вот таким макаром, господа, и спасаюсь, что при матушке и братцах ее, что при всяких общепитовских личностях. Только один Покой и выручает: хожу так это по Светушке-то Беленькому, созерцаю, деяния-то антихристов, а в душе-то, естественно, Покоюшек только один и царит. Во! думаю, здесь, неравен час, апокалипсис пред тобой развернется, а ты, сучье отродье, хоть бы моргнул. Да не моргаю, господа, и тысячу и тысячу моих заверений, что ни моргну! Даже если и потоп там какой. И чувырл этих расплодится до такой степени, что и на Марсе им места мало будет, и от братцев моих, кроликов, никакого такого исходу не будет, и пусть даже матушка моя, мой ангел единственный, меня как человека, давно потерянного, от себя отвергнет, – заверяю вас, господа: не моргну!  Хотя и жаль, конечно, матушку будет.  Но все равно, не моргну! Ибо, коль меня Покой осенил, коль нашел на меня, как он выразился, всем своим необъятным пространством, то уж буду Ему предан, как на этой, среднеазиатской территории, так в и краях более благоустроенных, потому что Покой, господа, –  это для избранных.

        1996 г.


Рецензии
Здесь тоже стилизация, но уместная, органичная. Так хорошо началось: динамично, остроумно, занимательно. А потом затянул сильно, пошли повторы, интрига потерялась. Намудрил, переборщил. И концовка получилась более вялая, чем начало.

Нина Стручкова   01.06.2020 10:12     Заявить о нарушении