de omnibus dubitandum 119. 103

ЧАСТЬ СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (1918)

Глава 119.103. ГОЛОВА ПУСТА И СВОБОДНА…

    Февраль 1918 года в Петрограде выдался особенно лютый. Нерасчищенные улицы быстро заросли сугробами, тропинки, натоптанные между ними, исчезали под гонявшимися друг за другом струями снежной замяти, так что ходить стало почти невозможно. Но голод гнал на улицы.

    Кутаясь в шали, башлыки, шаркали по темным ледяным тропкам теплыми ботами и шли, шли в надежде раздобыть какую-нибудь еду. Шли, пряча в карманах муфт, в которых прежде держали саше и духи, то, что осталось от прежних, совсем еще недавних времен: фамильное золото, броши с бриллиантами, фрейлинские вензеля…

    Петроград выживал, не веря в ужасный конец и стараясь понять, как же можно приспособиться к этой новой жизни. Обрушившейся на них так, как у нерадивых дворников рушатся наледи с крыш знаменитых особняков, реквизированных революцией.
 
    К числу таких зданий относился и дворец великого князя Николая Николаевича, только что полученный академиком Бехтеревым для организованного им Института по изучению мозга и психической деятельности.

    — А одного здания, выходящего на набережную, нам мало будет, — Владимир Михайлович в расстегнутой генеральской шинели шел впереди щупленького комиссара, выделенного Бонч-Бруевичем для передачи особняка. Тяжелая прядь волос то и дело падала на глаза.

    — Там еще здание и целый корпус — службы-с, — их сопровождал, служивший еще у великого князя, швейцар, до смешного схожий с Бехтеревым. Тоже был в генеральских, только желтых лампасах.

    — Оба здания нас вполне устроят! — напористый Бехтерев почувствовал азарт. — Зато всю эту красоту, — они вошли в основной корпус великокняжеского дворца, — можете забрать себе, — он обвел рукой вестибюль и парадную лестницу дворца. — Нам ни картины, ни ковры не нужны. И золоченую мебель забирайте. У нас своя, попроще. (Не отдал, впрочем, и тем самым сохранил коллекцию старинного русского стекла и фарфора — увлечение супруги Николая Николаевича Анастасии (Станы) Черногорской.)
 
    Напротив красавицы-двери дворца остановился автомобиль, присланный Бокием. Мокиевский через приотворенную «шоффэром» в кожанке дверцу взобрался в промерзлое нутро.

    Автомобиль, включив фары, двинулся, пробивая желтоватым светом снежную муть, со свистом, различимым даже в авто, несущуюся в сумасшедшем, завихряющемся танце.
Мокиевский корил себя за то, что поддался уговорам Бокия, но с другой стороны, унылые девицы, которых Бехтерев притащил из Женского института, где в просветительском раже читал лекции, смертельно надоели.

    Им обязательно требовались высокие чувства, страсти, стихи и прочая чушь, которой, как полагал Мокиевский, не осталось уже и в провинции. Но, видно, романы Чарской и стихи Бальмонта все еще не выветрились из их бедных головок, хотя они с уверенностью рассуждали о свободной любви и носили платья с разрезом до колена. И даже выше. Правда, скрывая «тайны», прячущиеся выше, вставочками из ажурных кружевов.

    Мокиевский тяжело вздохнул. Да-с, вечные проблемы с этими девицами. Слезы, истерики, идиотская ревность… Какая, к черту, может быть ревность, когда ты отдаешься на лабораторном столе? Да еще после того, как тебя оприходовал Владимир Михайлович!

    Он в этой части был так же неутомим, как и в науке. И как в науке, стремился к новым и новым идеям. «Правда, — ухмыльнулся про себя Мокиевский, — старика со временем все больше тянет "на клубничку"».

    От этой мысли Мокиевский развеселился и игриво взглянул на шофера, пошутив по поводу петроградской погоды. Но шофер, жуя во рту папиросу «Зефир», на шутку не откликнулся. Он был чем-то похож на Бокия: смуглый, в темноте кабины лицо едва можно было разглядеть, сумрачный и молчаливый.

    Мокиевский отметил, что когда он неуклюже садился в автомобиль, подбирая полы профессорской лисьей шубы, шофер, оставив на миг баранку руля, подхватил с сиденья револьвер и сунул его в карман кожанки.

    Только сейчас, когда они переехали мост через Малую Невку и свернули к дачам, Мокиевский понял, почему Бокий прислал за ним авто, сказав, что сам он не найдет этого особнячка. «Почему?» — удивился Мокиевский. Он неплохо знал Каменный остров, часто бывал по вызовам богатых клиентов, да и Владимир Михайлович жил там, так что…

    На одном из поворотов, плохо различимых в темноте и летящих косо струях снега, авто остановил патруль, жужжа динамо-фонарем, внимательно изучил мандат, предъявленный шофером, и, козырнув, молча пропустил. И таких патрулей было еще не то два, не то три. Чего не бывало даже во времена самого гнусного 1905 года.

    Зато когда они въехали за ажурную решетку особняка и Павел Васильевич вошел в вестибюль, дохнувший теплом, духами, пачулями, запахом свежих печений и настоящего кофе, Мокиевский простил Глебу Ивановичу все: и длинную дорогу с мрачным шофером, и кольт на сиденье, и ноги, схваченные морозом даже в ботах.
 
    Гостей встречала дама-распорядительница с вырезом на платье, не оставлявшим никаких сомнений.

    — Прошу, прошу вас в ваши комнаты, — сияла дама, — приведите себя в порядок — и к нам. Все уже собрались!

    - Лили, — она кивнула красотке с ярко накрашенными губами, — проводите профессора!

    Лили была так хороша и соблазнительна, что Мокиевский не удержался и прямо в коридоре шлепнул ее по упругой заднице. Та только засмеялась, оглянувшись через плечо. В комнате, перегороженной китайской ширмой, были лишь старинный гардероб красного дерева, роскошная белая с золотом кровать, закрытая персидскими шалями, и небольшая прикроватная тумбочка. Потрепав Лили по щечке, Мокиевский отпустил ее и заглянул за ширму. Там обнаружилось все, что полагалось в хорошем публичном доме: таз для умывания, кувшины с горячей и холодной водой, французский расписной умывальник.

    «Боже, — подумал Мокиевский, садясь на кровать, — как будто время вернулось назад! Не верю, не верю!».

    Но еще более он не поверил своим глазам, войдя в «зало», куда его проводила все та же улыбающаяся Лили.

    На маленькой сцене три юные особы играли на скрипочках что-то изумительно знакомое и веселое. Четвертая, с копной рыжих, заколотых вверх волос, бренчала на рояле и пела. На девицах из одежды были только туфли, ярко-красные чулки в сеточку, черные подвязки и какие-то сверкающие побрякушки на груди и интимном месте. Примерно так же были одеты и женщины, сидящие за сервированными столиками. Красавицы с бокалами шампанского обнимали слегка смущающихся мужчин в партикулярном платье.

    В зал вошел Бокий, которого Мокиевский поначалу и не признал. Бокий был одет в костюм какого-то восточного князька — шикарный, с красным шитьем и золотом, расстегнутый наполовину, — в распахнутые полы виднелась волосатая грудь. «Уже пьян», — отметил Мокиевский, и это было последнее, что ему успелось отметить.

    — Клара Филипповна, — Бокий подошел совсем близко к Мокиевскому, но, как бы не замечая и не узнавая его, — что ж вы не просветили гостей: у нас сегодня вечер в восточном стиле! Дамы, прошу помочь мужчинам переодеться!

    И вечер помчал, полетел, закружил, заставляя мужчин вслед за дамами пускаться в какие-то дикие «восточные» танцы, полы пестрых халатов распахивались, кавказские черкески с газырями летели на пол, скрипки заливались так, что хотелось петь, плакать, любить всех и танцевать, танцевать, ощущая рядом очаровательные и прелестные в своей доступности юные тела, обнимающие и ласкающие тебя, соседа-толстяка, еще кого-то, поймавшего одалиску и пытающегося унести ее.

    Рыжая пианистка вдруг оказалась в объятиях Мокиевского и так смотрела обведенными чернотой глазами, что ему захотелось впиться в соблазнительный алый рот, но Бокий, переодетый уже в другой костюм, вдруг объявил: «Открылась турецкая баня, господа! Дамы, проводите!».

    Мокиевский не был уверен, турецкая ли то была баня, но что на входе в нее (пришлось идти прохладным переходом в зимнем саду) надобно было раздеться — это точно!

    Дамы слегка повизгивали, снимая чулочки и еще кой-какую мелочь, мужчины стаскивали с себя восточные одежды, не отпуская своих дам. Кто-то оставил из одежды лишь тюрбан на голове и, танцуя, направился к дверям парной, откуда были слышны дамские вскрики, визги, хохот и плеск воды.

    Признаться, такого Мокиевский не встречал не только в жизни, но даже в сказках Шахерезады. Не в тех, детских, с дивными рисунками Билибина, а, в запретных, тайных, предназначенных для чтения мужчинами. Рыжая пианистка (ах, как Мокиевский любил рыженьких!) оказалась такой искусницей в любви, что Мокиевский только стонал и скрипел зубами.

    А пианистка, не отпуская Мокиевского, обняла какого-то волосатого мужика: «Иди к нам!». И тот бухнулся на полок, устланный полотенцами, увлекая за собой еще какую-то девицу. Та легла голой грудью на Мокиевского, посмотрела сумасшедшими глазами и вдруг схватила его за лицо: «Как я люблю мужчин с усами! Ну, целуй меня, усатик!» — и впилась ему в губы.

    Не иначе как Бокий намешал кокаин в вино — гости без удержу орали, пели, пили, лапали и целовали всех подряд. А на закуску, когда все уже едва держались на ногах, на сцене был устроен театр теней: две пары за полупрозрачным занавесом предавались тонкой и изысканной любви.

    В зале потух свет, и зрители, возбужденные живыми и страстными тенями, ласкали тех, кто был под рукою, натыкаясь в темноте иной раз и на ищущую мужскую руку. Но и тут устроители вечера все предусмотрели: женщин было едва ли не вдвое больше мужчин. И они были бесконечно молоды, бесконечно свежи и соблазнительны, как соблазнительны лишь сирены и гурии.
 
    …Мокиевский снова намочил полотенце, туго перетянул голову и принял два порошка аспирина. Осталось полежать, закрыв глаза, расслабиться, сбросить напряжение, сконцентрировавшееся в правой височной доле.

    Он представил сперва муляж мозга, затем мысленно превратил его в свой собственный, выделил горячее пятно на височной доле и принялся нежно, но уверенно массировать его. Боль то отдалялась, то накатывала вновь, слабея с каждой приливной волной.

    Вряд ли Бокий использовал метиловый спирт — от него эта головная боль, локализующаяся в затылочной части. Нет, это, конечно, кокаин, вызвавший потерю контроля, что придало вчерашнему событию форму неприличного разгула.

    Мокиевский припомнил двух или даже трех совсем маленьких девочек, принимавших участие в оргии. Вообще все всплывало частями, отдельными эпизодами. Мокиевский, даже сосредоточившись, не мог восстановить, как он добрался до дома. Чего с ним давненько не случалось.

    Бокий, судя по организации… скажем, мероприятия… знал свое дело. Хорошо бы только, чтобы этот жрец Астарты и Таммуза не снял все события вечера на киноаппарат. В чем Мокиевский был совершенно не уверен. Впрочем, плевать!

    Плохо другое. В одном из мутноватых эпизодов, восстановившихся в памяти фрагментарно, Мокиевский рассказывал Бокию, лежавшему в объятиях совсем юных одалисок («балетные, в них особая прелесть!»), о слабостях своего патрона. Быть может, спьяну чуть преувеличивая эту сторону жизни гения…

    И все же восточные практики в сочетании с двумя порошками аспирина привели Мокиевского в порядок. Настолько, что на стук прислуги он бодро ответил: «Да-да!» и с любопытством всмотрелся в широкие, мохнатые брови над серыми, широко расставленными глазами. Девица была нанята недавно.

    — Подойди ко мне, — сказал он красотке. Это была школа Бехтерева: «Некрасивые женщины мешают работе».

    — Ближе, — Мокиевский поднял руки, ладонями к прислуге.

    — Сядь в кресло, — сказал он поставленным голосом гипнотизера. — Тебе хорошо, ты видишь луг, поле, речку… Ты дома… сеновал… ты спишь… спишь… И забываешь все, что видела вчера… Спишь и тебе хорошо, спокойно…

    Пусть поспит. Надо стереть в памяти все, что она могла видеть ночью в момент его возвращения. Он сделал несколько пассов, чуть толкнул ее пальцем в лоб — голова откинулась, возле пухлых губ блеснула капелька слюны.

    — Тебе хорошо, спокойно… Ты ничего не помнишь… Голова свободна и пуста… Пуста и свободна…


Рецензии