de omnibus dubitandum 119. 59

ЧАСТЬ СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (1918)

Глава 119.59. ХРИС-ТОС ВОСКРЕ-СЕ ИЗ МЕРТ-ВЫХ…

    На Пасху тетки Андрея Григорьевича, так было заведено еще мужем Анны Федоровны, ездили в Никольский собор. Когда-то для поездки вызывалась карета, потом ее сменила коляска, но и после его смерти тетушки неукоснительно бывали на Пасху в соборе.

    Традиционно наняли извозчика, но в этот раз столько народа собралось возле собора, что коляску пришлось оставить далеко на набережной Екатерининского канала.

    Толпа была праздничной. Ожидание, «когда небо распахнется» и можно будет напрямую говорить с Богом, электризовало толпу, будто магнитом стягивающуюся к неосвещенному собору, стройно прорисованному на темном, фиолетового оттенка небе.

    Год после прошедшей Пасхи был годом всеобщего безумия, помрачения ума. Никто не мог понять, что же происходит на самом деле. То, что позже назовут Февральской революцией, вообще все пропустили.

    Опомнились только после отречения государя, да и — что значит опомнились? Так приходят в себя после безобразного запоя: провалы в памяти, которая восстанавливает какие-то немыслимые картины, невозможные для человека в здравом уме.

    Откуда вдруг взялись эти грузовики с матросами, мчащиеся в сторону Таврического? И солдаты с бантами и тоже на грузовиках, стреляющие не то поверх голов жалкой толпы, жмущейся к домам, не то в матросов, прижавшихся друг к другу в кузове и держащих в зубах ленточки бескозырок?

    Пачки газет растаскивались мгновенно, всем хотелось узнать, — что же, что происходит где-то там, возле Таврического, где, то звучит музыка, то постреливают, куда маршируют мрачные, зелено-черно-красные молчаливые роты немцев, австрийцев, венгров, латышей и китайцев, кажущиеся еще более страшными от диких, косыми буквами выведенных лозунгов, самым популярным словом на которых вдруг стало слово «смерть»? И кто такие «буржуи», которым уж точно грозит эта самая «смерть» с кривых и мятых транспарантов?

    Еще катились омнибусы конки, и гимназисты шалили, стараясь подняться на империал по узкой лестничке вслед за барышней, чтобы успеть рассмотреть мелькнувшую ножку в фильдеперсовом чулочке, еще выезжали элегантные ландо и Невский вскипал по вечерам от толпы, раскланивающейся, приподнимавшей котелки (а иной раз и цилиндры!), но исчезли офицерские знаки различия, чаще в «чистой» толпе мелькали серые шинели, украшенные алыми бантами, мохнатые мужицкие шапки, рядом с которыми качались, поблескивая, штыки.

    Городовые, вчера монументально возвышавшиеся на углах, переоделись в гражданское платье и приобрели во взгляде некую растерянность, все еще не понимая, надо ли выполнять свои обязанности или таинственная революция обойдется без них, стражей городского порядка.

    Впрочем, о каком порядке могла идти речь, когда в любой миг по Невскому могли промчаться авто с солдатами и, дай Бог, чтобы не открыли пальбу.

    Вчерашние банкиры и банковские служащие, бесчисленные клерки бесчисленных правительственных учреждений, офицерство, хлынувшее в столицу, владельцы магазинов, ресторанов, синема, театров и театриков неожиданно потеряли не только работу, жалование, доход, старых и почетных клиентов, но и просто лишились смысла существования в этом безумном, никем не управляемом мире.

    Конечно, многие, может быть даже большинство, старались найти смысл жизни именно в самой жизни, пытались жить если не как прежде, то хотя бы похоже на то.

    Но безумные воззвания, доносящиеся из Зимнего и Таврического, наглое хамство председателя домкомбеда, несусветные цены парголовских молочниц, испокон века разносивших молоко по квартирам, «хвосты» очередей за хлебом врывались в эту уже фальшивую, неискреннюю и оттого жалкую жизнь.

    Пасха, любимый праздник, своей неизменностью как бы придавал нынешней жизни хотя бы внешний, понятный контур.

    И оттого что патриарх Тихон анафематствовал большевиков, оттого что митрополит Вениамин вывел многотысячный крестный ход от Лавры к Казанскому собору, народ потянулся на Пасху в храмы с особым чувством: это была возможность объединиться, почувствовать, что еще не конец всему.

    С надеждой на Господа, воскресшего и тем спасшего мир. В народе, притекшем, прилепившемся к храму, была надежда и на собственное спасение. К храму шли нынче не прославлять Воскрешение, а искать защиты под сенью Единственного, Кто еще может спасти: «…Не имамы иныя помощи…».

    Мерный звон колокола накрывал толпу. Но шепотки, поцелуи, которыми обменивались знакомые при встрече, выдавали скрытое ожидание радости, ради которой собрались сюда, к темному ночному храму, тысячи и тысячи людей.

    Андрей Григорьевич вслед за тетушками и Марьей Кузьминичной Россомахиной — за ней заезжали отдельно — протиснулся в храм. После толкучки, что была на лестнице, в верхнем, «для высших чинов», храме было почти свободно. Тетушки прошли на свое обычное место, раскланиваясь и целуясь со знакомыми. Сновали священники в черном облачении и монахи, обмениваясь негромкими репликами.

    Марья Кузьминична повернулась к нему и, приблизив лицо, отчего глаза, чуть спрятанные под изящной вуалькой, сверкнули, прошептала:

    — Давно не были на пасхальной службе?

    — С начала войны! — ответил ей Андрей Григорьевич, невольно вдохнув сладкий запах ее духов.

    Она взяла его руку своей, плотно обтянутой нитяной перчаткой, и сочувственно пожала. От этого почти дружеского пожатия он вдруг разволновался. Почти так же, как когда-то разволновался в фольварке польского шляхтича Квасьневского, когда одна из красавиц-дочерей хозяина взяла его вот так же за руку, дружески сжала и, не выпуская его ладони, принялась подниматься по скрипучей деревянной лестнице «в девичью».

    Утром, заглядывая в глаза ему, панна Зося спросила, понравилась ли она ему. Андрей только кивал (не мог же он признаться, что до нее он так не знал женщины), кивал, не открывая глаз, чтобы не разрушить ощущение небывалого, невоенного покоя. Ударившее в небольшое окно солнце вполне оправдывало то, что юный офицер кивал головою, не открывая глаз.

    — Ты любишь меня? — глупо спросил Андрей Григорьевич.

    Панна Зося засмеялась, крепко поцеловав его мокрыми губами, и сказала по-немецки, видимо, предполагая, что он не поймет: «Es ist besser, in einem Bett mit einem jungen Offizier zu schlafen als funf krаftigen Soldaten!» («Лучше спать с одним молоденьким офицером, чем с пятью здоровенными солдатами!»)

    Служба была торжественна. Два священника. Евангелие читается на трех языках — славянском, латинском, греческом. Дивно и стройно поют оба хора, правый и левый.
— И друг друга обымем, рцем, братие!

    «Что же было на последней пасхальной службе?» — Шкура постарался сосредоточиться, но запах духов Марьи Кузьминичны мешал, сбивал с мысли. Боже, когда это было? И со мной ли?

    На Пасху шестого года кадетов отпустили из корпуса. И — счастье! — с оказией удалось добраться до Екатеринодара. А оттуда до Пашковской — рукой подать. И Пасха в маленьком храме была особая: жарко, тесно, душно от дыма свечей и радостно, радостно — рядом мамаша, отец, косящийся строго в его сторону, брат и сестры, выросшие и неузнаваемо изменившиеся, казачьи девки, весело поглядывающие на подросшего кадета. И ощущение родного дома, над которым вот-вот распахнется небо и души всех рванутся вверх, славить Господа, подарившего великий день, великий праздник…

    Прошло всего двенадцать лет, но сейчас, слушая «И друг друга обымем, рцем, братие!», в Никольском соборе стоял другой человек, разве что внешне, да и то не очень сильно, напоминающий того, юного Андрея Шкура.

    И нет еще войны, окопов, канонады, контузии. Еще живы папа и мама, и так далеко до первой, безумной февральской революции — Галиция, ранение, тиф в санитарном поезде и необходимость заново учиться ходить.

    - Боже, Боже, неужели все это было со мной?

    «И друг друга обымем, рцем, братие…»

    …и Петроград после прихода Советов… и Чека, и Микулич с Барановским…

    Андрей Григорьевич пропустил суету, поднявшуюся у выхода из храма, хоругви и иконы, заколебавшиеся в руках крепких парней и мужиков, служителей, священников, озабоченно расставляющих толпу по только им известным правилам, — и крестный ход поплыл вокруг темного храма, заколебались, выхватывая взволнованные лица, отблески свечей в руках, и зазвучало: «Воскресение Твое, Христе славим, ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистые сердцем Тебе славити!..».

    Мощеный, выложенный возле стен пудожским камнем двор храма не мог вместить всех желающих пройти крестным ходом. Люди шли, касаясь друг друга плечами, укрывая свечи и ступая в темноте осторожно. Андрей Григорьевич  сливался с толпой, ощущая легкие подталкивания со всех сторон, словно участники хода малыми и слабыми толчками давали понять, что этот крестный ход — не просто движение, не перемещение отдельных людей в пространстве, окружившем темный собор. Ход шел как одно многоногое, многоголовое и многогласное существо с единой душой.

    И вдруг после темноты, колебания свечей и сырости, ползущей с Крюкова канала, впереди, у входа в собор, полыхнуло огнем, вспыхнуло необжигающее пламя и раздалось: «Хрис-тос Воскре-се из мерт-вых смер-тию смер-ть поп-рав и сущ-им во гро-бех жи-вот даро-вав!».

    И ударили радостно, ликующе и победно колокола на звоннице, заглушая выдох сотен мужских и женских глоток крестного хода: «Хрис-тос Воскре-се из мерт-вых смер-тию смер-ть поп-рав и сущ-им во гро-бех жи-вот даро-вав!»


Рецензии