Дядя Саша кочегар

(Из Воспоминательного)

Дядя Саша,  кочегар железнодорожного Роддома – мужичок сутуловатый, будто беремя какое-то на загорбок давит. А руки жилистые. Совковую лопату полнёхонькую уголька зацепит и садит в топку с размаху. Кепчонку снимет - волосы  вразнобой, квадратно-гнездовым методом сеянные. Но, что не отнять, говорун. Голос прокуренный, как по наждачной бумаге шаркает. Угостил его редкой по тем временам ароматизированной сигаретой с фильтром. Фильтр он оторвал, не раздумывая:
- Баловство  и омман! Табак – вредная гадость и ты, малой,  зря эту привычку спочинаешь. По  мне русский дым - самое душевное дело. Чёж его через бумажку цедить! Бывало, едешь, рулишь, цигарка губы жжёт, засыпать не даёт. Так-то! Я ведь,  войну от самоёй Москвы до ихнего поганого логова прошоферил. Однако, хоть и охаял, а сигарету мою выкурил до самого невозможного. Выплюнул окурок в  уголь и припечатал: -  Как и не курил. Пахнут бабской парикмахерской. А ты не кури. Мал ещё.
А я и, правда, был мал, заканчивал школу. Надо определяться с будущим местом учёбы. Отец настаивал пробовать в Медицинский по фамильной линии. А чтобы идти, по условиям приёма потребен какой-никакой медстаж. То есть, работа в медучреждении.  Отец и поспособствовал. И вот мой первый рабочий день на полставки электромонтёром в Роддоме! Долго думали, где меня разместить. Указания самого общего порядка дала Главврач сестре -хозяйке:
- Вы его,  Марьпетровна, куда-нибудь, где почище, пристройте.
Пошли пристраиваться. На первом этаже, если не считать приёмного, родильного отделений и оперблока за глухой стеной, места-то и нет. Одно помещение – кладовая для белья. Другое – аптека. Тем более, вход посторонним запрещён. Есть ещё комната-раздевалка среднего медперсонала, совокупно с комнатой личной гигиены. И сюда меня не определишь – персонал-то сплошь женский. А у меня уже вовсю усы пробиваются, и прочие половые признаки наливаются неуёмной силой. В кочегарку не стоит – там грязно, а мне по палатам, да мало ли куда ещё придётся. На момент закручинилась Марьпетровна и определила: «Посажу я тебя, милый, в рентген-кабинет. Там после обеда никого и предбанничек есть. Сиди, вызова дожидайся…». Посмотрела на меня начальственно и убыла. И, правда: предбанничек, кушетка, обтянутая чёрной, местами потрескавшейся клеёнкой. На столе чернильный прибор, ручка с пером-вставочкой, стул скрипучий. Ящик выдвижной, в котором какая-то амбарная книга. А в тумбе стола пусто. Положил туда свои монтёрские причиндалы: две отвёртки, пассатижи с изолированными ручками, щуп-фазоискатель, колесо пахучей изоленты, лампочки на замену. И уселся учить уроки. Учился я в школе очно. Но сказать по совести, сильно  сомневался в своей способности сдать приёмные экзамены. В Меде надо сдавать химию. Из курса химии я знал, только то, что Глюкоза сладкая,  спирт – С2Н5ОН. А ещё, что ацетон можно использовать для склеивания магнитофонной ленты в школьном радиоузле.  И поэтому основное время  отдавал не урокам, а виршемаранию и размышлениям на отвлечённые темы, так или иначе связанные с бушующими в организме гормонами. Но первый вызов поступил как раз из котельной. Там погасли разом все лампочки. Спустился в котельную - сумеречно. Хорошо, мал-мала свет через окошечко под потолком пробивается. Дядя Саша докидывает припасённый карагандинский уголёк в топку под котлом. А в угольном приямке котельной черно, как у негра, сами знаете где. Лампы у меня с собой были. Но вывернуть перегоревшие сразу не получилось – прикипели. Прихватил рукавицей, приложил усилия, обе колбы остались в руке, благо не рассыпались. Надо выключать и прихватывать пассатижами в патроне. Но сначала обесточить. А выключатель… Мягко говоря, на соплях болтается. Но укрепил. Решил перекурить. Тут  мы с дядей Сашей и разговорились о вреде курения. С тех пор, как выпадала минута, я спускался в котельную. Рассказы его послушать. Котельная  обеспечивала Роддом теплом и горячей водой. А ещё - дядя Саша поделился позднее тайной - в  топке жгли отходы абортивной деятельности, последы и разные перевязочные материалы.
- Мутное это дело, Паша, зародышей жечь. Нагуляют бабы, нарадуются, а потом – изыди из меня. Дык, слава богу, в больнице. А раньше аборты запрещали. Они по домам да у бабок кровями исходили. Я своей запретил –  вот и четверо у нас. А пятый помер от коклюша. А всё благодаря маршалу Коневу Ивану Степановичу.
- Дети?
- Именно!!! На  мину я наехал. Грузовик мой, «Захар» незабвенный, ЗИС -5 раскидало по косточкам. А меня ранило. И знаешь куда? А туда! И шулняточки мне оторвало. Лежу, кровью истекаю. А тут медсестра подскочила: «Всё –говорит - шофёр, отвоевался. Яички тебе оторвало». Я ей говорю» «Несогласный. Где моё хозяйство?». А она: « На месте, но отдельно». Умолил  я из последних сил хозяйство моё в пилотку скласть и  скоренько в госпиталь. Лежу в госпитале на носилках, прощаюсь с мущщинством своим. А тут в палатку госпитальную заходит со свитой сам Конев. Ему докладывают. И обо мне тоже. А он громко так, маршальским своим голосом: «Пришить бойцу всё на место крепко-накрепко, и чтобы работало. Нам после победы  боевые потери предстоит пополнять! Головой, товарищ военврач, отвечаешь!». И меня – на стол.  Хирург хороший попался– по носу видно из евреев - мне всё пришил. «Хорошо, – говорит – товарищ красноармеец, что сберёг хозяйство».  И в тыл на выздоровление.
- А как же вы всё слышали? Рана-то тяжёлая!
- Э, мил человек! Мне заместо наркоза всё время спирт вливали через капельницу. Да ещё пару раз глотнуть дали. После приказа маршала – ничего не жалели. Даже спирта.
- А дальше?
В тылу Сестра Милосердия, молодусенькая такая, вся округленькая, мягонькая обиходит мне шов послеоперационный. А я чувствую: пришили намертво и спочинает работать. И она почувствовала, и радуется: «Ого, боец! На выздоровление пошёл. Скоро опять на фронт».
   Рассказывая, дядя Саша эдак хитро из-под козырька кепчонки на меня гляделками своими позыркивал: «верю-неверю». Но в интонациях голоса крылась такая, можно сказать,  «мхатовская»  убедительность, что поневоле и заслушаешься…
Но тут меня позвали наверх. В родильном зале – аварийная ситуация! Выдали халат, бахилы, колпак и через предродовую, где две женщины в очереди маются, за животы держатся, туда, где роженица криком заходится: «Ой-ой-ой». А акушерки ей: «Ты не кричи дура, а тужься, тужься! Он идёт! Головой идёт. Правильно идёт»
Позвали меня поменять перегоревшую лампу-солюкс. Под  неё дитя кладут для обсыхания в первые минуты жизни. А источник света хитро запрятан.  Надо снять тубус и только потом специальную лампу перегоревшую выворачивать и новую вкручивать. Работа вроде бы простая, но руки от волнения трясутся: ребёночек-то идёт, акушерки -  то ласково, то повелительно роженицей управляют и  меня поторапливают. Опять же, всё для меня, парня внове. Отвёртка срывается, Лампа  не выворачивается. Новая не вкручивается. Винтик на пол падает и под стол закатывается… Наконец: «И чего кричала, мамочка? Вот он – сын у тебя! Гляди, какой богатырь!» - и воздымают в руках это чудо, мамочке демонстрируют. Тут и лампа зажглась, и можно уходить. Ухожу я на ватных ногах, себя не помню от волнения, даже отвёртку забыл.
С дядей Сашей мы встретились через два дня на третий. Я похвастал своим участием в родах.
- Да! Бабье дело великое. Нам-то мужикам что? Нам всё запросто. Раз – и в сторону. А им отдуваться, да мучиться. Вот, бабы мучаются, мучаются, рожают, рОстят нас. А угробить человека – минутное, можно сказать, плёвое дело.
- А вам на фронте убивать приходилось?
- Моё дело шофёрское, баранку крутить, мины объезжать, от «Мессеров» уворачиваться. Они, сукины дети намастрячились, особенно спервоначала в сорок первом, да и в сорок втором, слёту бомбу бросить или с пулемёта. За машиной, как коршун за зайцем… Едешь, петляешь… а ОН так и норовит тюкнуть. Едешь с дверцей открытой…
- И так-таки ни одного? – Мне по молодости-глупости всё хотелось услышать рассказ бывалого фронтовика о подвигах и убитых фашистах. Хотя я уже успел заметить:  фронтовики не любят касаться моментов, бередящих душу. Вот и мои родители всегда молчали.
- А знаешь, Паша, убивал. А может, только сильно калечил. В Германии было. В Пруссии, мать её так! – Он замолчал. Затянулся своей самокруткой, да так, что она в момент истлела, выпустил дым, и вновь заговорил: - Гоню я на «Студере», везу снаряды в наш дивизион для «Катюш». Дорога хорошая, но узенькая, в одну полосу. Встречные машины,  то и дело, а то и танки попадаются. А навстречу по обочине справа пленные немцы гуськом наш тыл бредут. И вот он - встречный танк. Приходится вправо принимать, чтобы по борту  не чиркнул - всеж-таки полон кузов смерти. А там – немцы.  Вот и смахнёшь бампером несколько.  Бампер у «Студера» прочнючий…. Потом отмывать приходилось.
- А что же немцы с дороги не сходили?
- Вдоль дороги сплошняком и по-немецки, и по-нашему знаки наставлены: «Ахтунг! Мины». Им так и так смерть.
- Жалко было?
- Эх, Паша! Жаль во мне тогда, когда по России шли куда подевалась! И на воробьиный хер не осталось – столько всякого насмотрелся. А в сорок четвёртом годе в Литве наш полк городок освобождал - название не выговорю. Там подле  концлагерь был немецкий. Вернее то, что, отступая, от него они недовзорвали. В тем лагере у детишков кровь высасывали фрицы для своих солдат битых, что в госпиталях. Высосут до донышка, а детишечек в ров. Я и сейчас – доведись -  давил бы их…  и слезинки не пророню.
Страшно этакое было слышать, и глядеть в глаза дяди Саши. Такие у него глаза были – оторопь берёт.
Долго я потом, недели две-три,  не спускался в котельную. Некогда; чинил всякие устройства, приводил в порядок выключатели и розетки на сестринских постах и платках. Вы спросите: откуда у меня такое умение? А оттуда: в школе тогда были уроки Труда. Девчонки упражнялись в готовке и шитье. А парней учили пилить,  строгать, на станке работать, заниматься электрикой и прочими делами, свойственными мужикам. Даже оценки ставили. Да и дома: если я что-то делал неловко, отец смотрел с сожалением и говаривал, заставляя переделывать: «Руки у тебя не тем концом вставлены».
 Как-то раз спускаюсь в котельную уже под вечер. А навстречу дядя Саша – в первый раз его такого вижу! И мне с матом вперемешку: « Ты… глянь… Глянь! … глянь!». - Три или четыре ступени – не помню – вниз. На столе, где у него кружка с чаем,  на тряпочке лежит младенчик красненький в синеву отливает. -
Принесла, - говорит дядя Саша, - медсестра с палаты недоношенной. Говорит «Жги. Он недоношенный,  скончался.». А сама умыкнулась. Я гляжу, а он, вроде, живой. И ручками зашевелил.  – И вновь: «В матьматьмать».
Побежал я за дежурной врачихой. Она опрометью в котельную. Словом, трам-тарарам.
Через какое-то время состоялся Товарищеский Суд – была такая  в те поры мера воспитательного воздействия на нерадивых. Собрали весь коллектив. В уголочке на табурете пригорюнилась медсестра, которую признали виновной. Председательствовала   сестра-хозяйка в высочайшем до хруста накрахмаленном колпаке с красным крестом.  Главврач сидела обочь. Дядя Саша выступал главным свидетелем. На суд он явился нарядным. «Вот,- сказал он мне. – По такому случАю спинжак надел. Слева на пиджаке приколота одна медаль: «За отвагу».  Самая солдатская медаль из всех медалей. Ни штабные, ни тыловые за ней не гонялись – себе накладно.
Медсестру виновную осудили всем коллективом. Осудили по-полной. Плакала она, прощения просила, говорила, что ошибка вышла. Потом  уволилась, позора не выдержав. А младенчик- то. поперёк всему,  выжил. Выходили его в кювёзе, который я, кстати, ремонтировал. Семимесячный он был. А они, семимесячные, живучие.
Ну, а в медики я не пошёл. Совсем  по другой дорожке двинул.
Может, зря…


Рецензии