Что сказал Сикорский

 
ИРИНА РАКША



Фото:
1    Поэт Михаил Аркадьевич Светлов "Ирине Ракше для самообразования"
"Ирине Ракше-светлой душе" 1959
2   В Литинституте, студентка Ирина Ракша

                ЧТО   СКАЗАЛ  СИКОРСКИЙ

                рассказ

   Нет, это не тот Сикорский - всем известный великий изобретатель, Игорь Иванович Сикорский "отец авиации",  конструктор вертолётов. Это   другой. Это Вадим Сикорский. Вадим Витальевич. В конце пятидесятых годов прошлого века (даже писать  страшно  - "прошлого  века !")...Так вот, именно, прошлого века, он работал в лит.институте им. Горького. Тверской бульвар 25. (Дом Герцена).  Великий поэт  Светлов  Михаил Аркадьевич, профессор литинститута,  который там вел  свой поэтический курс, свою "мастерскую",   пригласил этого молодого тогда Вадима помогать  себе,  ассистировать. Светлов порой не являлся на занятия мастерством (хотя всего раз в неделю) по разным причинам, и тогда его замещал, как бы  подменял, "младший" преподаватель Вадим Сикорский. (Хотя Светлова заменить невозможно.) А Вадим и работы наши читал, лучшие отбирал для шефа. И для разбора и обсуждений в аудитории  таскал наши рукописи из института домой и обратно. Нас, студентов, конечно, огорчала эта "замена".  Одно дело - внимать мудростям и юмору  мастера, легенды советской литературы, и совсем другое - слушать безвестного этого  большелицего,  громоздкого полудядю Сикорского. Писавшего кстати довольно посредственные стихи. И только что выпустившего свою первую кижечку "Лирика". А  в институт  пришедшего лишь по приглашению Светлова.  Михаил Аркадьевич взял его, поскольку давно  дружил  с его родителями, поэтами-песенниками. И особенно с мамой Татьяной Сергеевной Сикорской . переводчицей  с  иностранных языков. Мы, например, до сих пор поём её песенку "Сулико", так любимую Сталиным. ( Эта похвала вождя была в будущем  для  семьи Сикорских как охранная грамота) Пели и популярную "Голубку", и "Поговори со мною, мама", и иную песенную классику. Писала Сикорская и слова "трофейных" песен-фокстротов и танго довоенных времён. Мы их и нынче поём, с удовольствием слушаем и танцуем. Вот такая была у Вадима необыкновенная  мама. (Отец был расстрелян.)
   Сам Вадим  занятия  "мастерством"  не пропускал. Был аккуратен, не подводил  мастера-шефа  и зарплату в кассе института получал заслуженно и аккуратно. Был он статен, высок, говорлив. С нами старался быть  за-панибрата. И мы просто терпели его. Ждали, когда же появится наконец наш любимый,  согбенный Светлов, с вечной сигаретой в его по птичьи согнутых пальцах. Знали, что он здоров, поскольку  вечерами кто-нибудь обязательно видел его в ресторане ЦДЛ  пьяненьким и за рюмочкой коньяка. А рядом  как всегда его друг суровый поэт Смеляков,  "ярый Ярослав", не так давно вернувшийся из политзаключения. Из Гулага.
    Сикорский входил на занятия в главную аудиторию особняка (в зал с колоннами, где во времена Герцена гости танцевали мазурку , а в литинституте  тут  проходили заседания кафедр и занятия  "мастерством")  легко и бодро, с приклеенной американской улыбкой: "Ну. что,  девочки-мальчики? Вот мы и снова  встретились. Кого нынче разбираем-читаем? Кого  пригвождаем и рубим? Поэтов или поэтесс?" И клал на стол увесистую стопку прочитанного.  Поэтесс в группе было много. Лариса Румарчук, Тома Жирмунская, Ахмадулина Бэла (эта вообще редко появлялась на занятиях), Арбузова Галя, из Литвы Суламита (забыла фамилию)  и другие. Мальчиков было больше. И всё больше нацмены, из советских республик, поступивших в ВУЗ по квоте, без экзаменов - башкир, татар, чувашей, якутов, калмыков...Ахмедов, Смышляев, Лисин (Айги), Улзытуев, Садчиков, Рамис Рыскулов и т.д.. И каждый из них, конечно, к третьему курсу,  уже обжившись в столице и будучи "учеником" самого Светлова (!), всерьёз считал себя  настоящим поэтом, а втайне и гениальным. Пока ещё не открытым.  Вадим Сикорский студентов-острословов, конечно, побаивался, но бодрился, виду не подавал. И будучи старше нас на десять-пятнадцать лет, старался быть запанибрата. 
      Он, длинноногий легко поворачивал стул спинкой к аудитории, садился на него "верхом" и глядя нам в лица, начинал занятие.
   Спустя годы, когда я училась уже на сценарном факультете  ВГИКа, точно так же  садился верхом на стул другой наш "преподаватель"  молодой сценарист  Валентин Иванович Ежов (в то время уже лауреат,  автор сценария известного к/ф "Баллада о солдате", а  позже и к/ф "Белое солнца пустыни"). Он тоже не знал КАК надо преподавать, КАК  учить, ЧТО нам говорить. И тоже так же  садился на стул, как на коня, верхом, и так же самоуверенно вел себя со студентами. И так же "травил баланду". Например, рассказывал как получил премию за "Балладу", как побывал за океаном в Штатах, какие там нравы, какие пивные и бары.  Но всё это будет потом, потом. А в конце пятидесятых (пока Светлов не ушел из литинститута)  Вадим Сикорский вместо серьёзных разборов творчества каждого, тоже предпочитал "травить  баланду". Правда,  не всегда это была "баланда".  В рассказах о прошлом   было много и интересного. Ведь, будучи выходцем из "элитной" литературной семьи  Вадим был  свидетелем  неведомой нам эпохи.   И тут-то студенты  стихали и со вниманием, даже жадно слушали  и эту  "баланду", и всякие прочие "анекдоты".  Вот так  однажды мы и услыхали нечто особенное. Этот его рассказ я запомнила навсегда, поскольку он касался судьбы  одной из величайших русских поэтов ХХ века легендарной Марины Цветаевой, запрещенной тогда. Вот что  однажды поведал нам Вадим Витальевич Сикорский.

                *    *    *
   - В начале войны в августе сорок первого наша семья, как и семьи многих членов Союза писателей, была эвакуирована  в татарский городок Елибугу. Кто-то в Чистополь, кто-то в Казань,  часть семей даже  в Ташкент. В общем подальше от войны, от бомбёжек, от наступавших на СССР фашистов. Власть считала - надо  сберечь таланты, "национальное достояние" страны.  Мы ехали по Каме на пароходе. И с нами была семья эмигрантки поэтессы Цветаевой с сыном Георгием Эфроном, которого она называла  Муром. Ну, и мы с мамой и моим отчимом  Болотиным стали звать его Муром.  Мы были почти ровесники и подружились. Он был  помладше меня, а выглядел гораздо старше. И даже мудрее. Родился в Праге, рос в Париже, знал языки. Был очень начитан и рассудителен. Цветаева души в нём не чаяла. Ревностно следила за каждым шагом. Он раздражался. на это. И относился к матери свысока.
     Городок Елабуга был тогда совершенной  дырой, почти деревней.  Дома деревенские в три окна, как сельские избы, резные наличники, заборы,  сараи, досчатые  тротуары. Коровы и козы порой  бродят по переулкам. А  вокруг по берегам чистой Камы сосновые. ароматной хвои строевые леса.  Известна была Елабуга только пивным заводом и тем, что эта родина великого  живописца-передвижника  Ивана  Шишкина, купеческого сынка, удивительного реалиста, превосходно писавшего пейзажи, речные дали, но особенно русский лес. Сосновый. окружавший стеной родную Елабугу.  Кто не знает его картин, особенно  "Утро в сосновом  лесу"?.  Тысячи копии, даже бумажных этих "мишек в раме" и сейчас  висят  по всей России. В любом доме, любой  чайной, школе, в любом привокзальном буфете.
     Так вот я, - рассказывал нам Сикорский, -  в тот год после московской школы я и оказался с родителями в этой самой Елабуге. Заняли мы там какую-то "избу". Главную комнату, в три окна выходищих на улицу.  Хозяйка оказалась  хорошей. И дом у неё хороший,  и двор, и даже куры  в сарае. Так что мы с родителями не голодали. И за яйца и за постой  платили по договорённости.  А мама  как-то очень привязалась к эмигрантке Цветаевой.  Они обе свободно знавшие европейские языки порой даже переходили то на французкий, то на английский. Ну и Мур, конечно, с ними свободно болтал.   В общем мама полюбила эту Марину. Считала её редким глубоко талантливым человеком. В Елабуге старалась помочь ей, безхозяйственной как только могла. наладить провинциальную жизнь. Главное, нашла ей комнату для жилья. Недалеко от нас. Пыталась даже  найти работу.  Только вот Мур  был зол, очень сердился на мать. Упрекал, что она притащила  его сюда от спокойной  жизни в Париже.  Сперва в Москву, а потом в эвакуацию. .(Родился Мур в Праге). А в Париже у него была не только привычная жизнь, но даже появилась подружка. И вдруг, всё бросив, сперва они поселились в Подмосковье. А  с началом войны оказались в этой дыре. В общем им было в Елабуге холодно, голодно. Карточек на продукты Цветаевой почему-то не дали. Она приходила к моим родителям жаловаться. Мол, поэт Асеев "литгенерал",   почему-то не выписал ей карточек на продукты. Мама её утешала, говорила, ничего, значит, "выпишет позже. Я сама к нему с вами поеду"?  По всем делам надо было  ездить в Чистополь, где жило писательское начальство. Мои родители, отчим Самуил Болотин и особенно  мама Татьяна Сергеевна были в те годы уже известными поэтами-переводчиками. Помните её знаменитые  слова песни "Сулико", "Бомбардировщики", "Мы летим, ковыляя во мгле... на честном слове и на одном крыле"? Или переводная песенка: "Зашел я в чудный кабачок, /Вино там стоит пятачок/ Сижу с бутылкой на окне,/ Не плачь, милашка, обо мне". Мама очень сочуствовала Марине Ивановне.  Цветаева часто к нам приходила. Порой  просиживала целыми вечерами. Нередко  электричество в городе выключали (война ведь), и  тогда мы зажигали хозяйскую лампу-"трехлинейку" вонявшую керосином, с "бесценным" дифицитным стеклом. (В "керосиновую лавку" с квадратным бидоном обычно ходил я сам). Порой изнутри лампа коптела черными язычками. Но её свет  был таинственный, романтичный. Лампу ставили  посередине стола., чтоб  освещались и чашки с чаем, и наши лица. В полутьме  все мы озарённые этим скудным светом,  говорили в пол-голоса,  как при покойнике.  В такие минуты наша гостья- женщина  совсем некрасивая, казалась мне даже красивой и поэтичной. Мне почему-то всегда  её было жалко. А она старалась выглядеть гордой, с поднятой головой. Она ведь не поэтесса - "она поэт!"  Но не получалось. Видно, истратилась, устала душой.. В общем ей не с кем было общаться,  и пойти было  некуда. И работы пока не светило, кроме уборщицы.  (Хотя  мама потом вспоминала: - Марина скрывала, что могла стать  в органах переводчицей. Но для этого ей надо было бы не только покинуть Елабугу).  А нам она с гордостью  говорила, как умеет красиво вязать. И крючкои и спицами. В Париже даже шапочки продавала на "блошином рынке". Но, конечно, особенно её огорчал сын. Видно, она его в детстве  перелюбила.  "Мальчиков нужно баловать, им может быть на войну придётся."  Мур был  парень  умный, начитанный, даже изысканный. Но  надменный, хладносердый какой-то.  К матери безразличный. (Как я позже узнал, неизвестно был ли он сыном  Эфрона или же друга его Радзевича, с которым был у Марины  в Праге роман). Мур был  помладше меня, а выглядел много старше.  Он приноровился тогда ездить в Чистополь на базар, продавать там что-то из личных заграничных вещей. И своих, и  матери, которые они привезли из Франции. Когда мы плыли на пароходе за все чемоданы и прочую кладь, и нашу и  Цветаевых  отвечали мы с Муром. Таскали, разгружали-грузили. Как и полагалось молодым, здоровым  ребятам. Собственно на этом мы с Муром  и подружились.  А в Елабуге Марина Ивановна  настолько привыкла приходить к нам вечерами, посидеть, поговорить за чаем, что родители стали ей попросту тяготиться.  Бывало завидят её голову, как она мимо окон направляется к нашим дверям, тут же  просят  меня: "Вадик, скажи Цветаевой, что нас нет дома. Мы ушли. И ты не знаешь, когда вернёмся.".  Я так и делал. Тогда Марина привязалась ко мне. Прямо прилипла.  Похоже, её безысходное одиночество  просто давило, душило. И стихи не писалиь. А пообщаться кроме нас ей  было не с кем. Во всяком случае, когда дома появлялся Мур, она громко и радостно разговаривала с ним то по русски, то по французски. Старалась этим как-то имитировать  прежнюю жизнь. Правда, такие непонятные,  "заграничные" разговоры  сильно  раздрожали "правильных"  её хозяев, Они даже стали подозревать, уж не шпионы ли их постоялицы? Не опасные ли, особо во время войны, люди?  Не тайные ли это агенты?  Не надо ли  донести на них куда следует? А то - мало ли что?..  Цветаева со смехом, даже с юмором рассказывала об этом.   И мы все вместе  смеялись. Но это, конечно, был горький  смех .. 
     И вот стали мы с Мариной Иванной  гулять. Ходить вдвоём  по городку, по одним и тем же улицам. Бывало  наши шаги ритмично так стучат по доскам тротуара. Так и ходим под ручку, как по Парижу. Пока красное солнце не закатится за дома. Пока не зажгутся на улицах  бледные фонари. Так с ней ходить мне было неловко. Даже совестно как-то, стыдно.  Она, тётечка возрастная,  невзрачная,  висит у меня на руке, уцепившись за локоть.  Семенит рядом  и всё что-то рассказывает, рассказываеткак ровеснику. Разные случаи из старой жизни.. Вспоминает то  Маяковского,  то Есенина, А я думаю с  раздражением, да кто ты такая? Какое имеешь право так панибратски о наших советских классиках говорить? )  А она вспоминает и про Прагу, и про Коктебель, и  про  мужа своего Сергея.  Видно, она всё же его  любила.  Мне бы  дураку  молодому, тогда слушать  её и слушать. Ловить бы каждое слово, Запоминать. (Наверно, она на то и расщитывала).  А у меня в мыслях  одно, когда же она, наконец, отцепится? Оставит меня в покое?  Освободит от этих дурацких прогулок у всех на виду? От стука наших шагов по шербатым доскам? Ведь война же...война  идёт где-то на западе. Всё - напряжённо, страшно. Радио слушаем, Левитана. А тут люди глядят в окна, видят эту странную парочку.  А ещё мне предстояло до дома её провожать.  А то мать обязательно спросит: "Ну. что, Вадик, ты проводил Марину Ивановну?" Но, если уж быть до конца  откровенным,  дело   было не только в этом.  У меня тогда как раз началась любовь.  Большая, взаимная и горячая. С одной  местной  татарочкой. Можно сказать, первая в жизни мужская любовь . И мне было тогда не до чего. Не до семьи, не до войны, которая шла далёко-далеко. (И которая, как все вокруг были уверены, вот-вот кончится). И  уж тем более  было не до этой эмигрантки Цветаевой, каторую мама почему-то так почитала.  А Цветаева, в конце концов, видно, почувствовала моё раздражение. Но всё рассудила по своему. Прогулки  продолжала. А по  своей доброте стала делать мне, молодому балбесу, подарки.  Дарила разные  разности. То какой-нибудь перочинный ножичек вручит, красивый, со многими лезвиями, пилками, даже шилом. То вдруг кошелёк из какой-то редкостной кожи. Всё это являлось из  "чемоданных" её запасов. Да и Мур оттуда же всё выуживал. Продавал на рынке в Чистополе. Вещички были на зависть,  "заморские".  Я был им, конечно, рад.  А она, по-матерински  радовалась моей радости, Понимала, я хоть и дылда, и уже бриться начал,  а всё же ещё мальчишка, почти ровесник её сыночка, ненаглядного  Мура. Которого впрочем, она в Елабуге почти и не видела... 
        А любовь к татарочке у меня была серьёзная. Хотя ни к чему, конечно,  не привела. Помню, в конце августа  в деревянном клубе - (в городском "Доме культуры") шел фильм "Гроза" по Островскому. Старый ещё. черно-белый. Других тогда не было. Зал был полон. Тепло, душно. Последний сеанс. И я с моей подружкой сидим, конечно,  в последнем ряду. О. этот вечный последний ряд! И  последний сеанс (об этом  целый роман написать можно) для молодых, да в темноте, да бок о бок, вдвоём! Это просто святое дело! Рядом - кто семечки лузгает, кто шепчется-обжимается,  кто покуривает тайком в рукав.  И мы с ней парочкой, тоже слиплись. Замерли. Ощущаем  только себя. Знаем, после фильма пойдём на сеновал  под крышей, возле её дома. А пока... пока руки мои,  даже не знаю  где. И не знаю , что они делают. А от неё, такоя мягкой и тёплой сладко пахнет духами  "Кармен". А от меня жесткого, твёрдого разит табаком, табачищем. Я же теперь взрослый...Мужик! Покуриваю. На экран мы почти не смотрим. Видим его лишь  краем глаза. Там гроза снята, киношная, жуткая. Дело идёт к развязке. К гибели героини. И в это же время за стеной клуба  над  городом разразилась гроза.  В ночи дождь  барабанит  по крыше, хлещет в стены, в оконные стёкла.  А нам всё нипочём. Пусть гремит, пусть себе бьётся, пусть всё сверкает.. Но  тут вдруг  происходит  нечто нежданное. Дверь на улицу распахнулась  и кто-то громко кричит  во тьму  зала: "Сикорский!..Сикорский!.. На выход!.."  Шум грозы на экране и гроза снаружи  словно слились в  общий гул.  Я замер. Не шевелюсь. "Ну, что  ещё там случилось?  Или   ошибка какая-то?.."  Но в дверь опять кричат:   "Сикорский!.. Вадим!.. На выход!"  Сразу мелькнуло,  наверно  со стариками моими что-то случилось.   
       Быстро встал  и к двери. Сразу обдало  холодным ветром, волной грозы.  Дождь брызнул в лицо,  На крыльце узнал соседского  парня. Слышу  голос его: "Твоя мать велела тебя найти...Там с теткой вашей.. как её...что-то случилось.  Беги... К ней домой  беги..." 
  И я побежал. В ночи. Не по тротуару.  Бежал по середине улицы в слабом свете  фонарей.  Чёрные лужи брызгали из под ног. Дверь дома, где квартировали Цветаевы была нараспашку.  Внутри горел свет. Там кто-то стоял.  Вроде мелькнуло лицо Мура... Кто-то ещё там  был. Трое-четверо. Уж не помню.  Перепрыгнул ступени крыльца и оказался в  тесноте коридора. При электричестве в проёме света  увидал тёмные висящие ноги. Её ноги. Всё понял. И  шагнув, сразу обхватил эти ноги.  Твёрдые, неподатливые.  Машинально потянул вниз. Но тут же опомнился  -  дела. что-то не то. Тут кто-то поднялся наверх, резанул верёвку. И безвольно-тяжелое  тело  в моих руках поползло вниз,  неуклюже осело на пол.  Какие-то люди рядом и на крыльце  что-то говорили в пол-голоса. То ли  мне, то ли друг другу. Но что говорили уже не помню. Я отступил. Молча вышел наружу под дождь и, как слепой. не разбирая дороги, направился к  дому."
                *    *    *
       Вот такую историю рассказал нам в институте  Сикорский, ассистент   поэта  Светлова. (Мы звали его за глаза просто "Вадим"). Но тогда нам было мало такого рассказа. И уже в следующие встречи он продолжил, и поведал  о том, как хоронили Марину. Как за гробом, что стоял  на телеге, народу шло очень мало. До стыдного мало. Не пошли даже хозяева  дома, в котором она жила.. Они вообще  ругали себя, что "повелись" на деньги и сдали этой эмигрантке квартиру. А тут ещё  самоубийство! Такое пятно на их честный дом!.. Могилу вырыли в сосняке на окраине города. Меж стволами  "шишкинских" сосен, высоких, без подлеска, просторных. А потом... Потом довольно скоро эту могилу вообще "потеряли". Особо начальство. "А  то место, - продолжал говорить нам Сикорский, - где теперь стоит скромное её надгробье понизу с цепями вместо оградки, это место совсем не то,  где её погребли, а очень приблизительное." 
 "А что с Муром?"  - не унимались мы.
  А Мура, оказывается,  семья Сикорских, взяла  под свою опеку, Особенно его  опекала Татьяна Сергеевна, мать Вадима. Она потом корила себя всю жизнь,. Считала  себя виновной  в таком  жутком конце любимой Марины.   Пожалуй, она глубже всех, понимала бесценность этого загубленного таланта. Чего, кстати, многие не поминали. Особенно Мур. Он этого и не скрывал.   Говорил даже, что это был  "личный выбор матери", а значит, "всё правильно, всё так и надо".  В период войны,  когда семья Сикорских вернулась в Москву, "Мур жил у нас, - заканчивал рассказ Сикорский.- Одно время он даже ходил  в десятый класс.  Но был  мобилизован на фронт. По призыву. В боях участвовал... А где погиб пока неизвестно".
Сейчас известно уже.  Военный писатель Станислав Грибанов, мой давний друг, подарил мне свою книгу, в которой подробно описал, с каким трудом нашел он это место. Как положил два года жизни на  поиски. последнего боя (у реки Двина)  стрелкового полка  № 437 и  батальона,  в котором воевал рядовой Георгий Эфрон. Как  поставил там у деревни С....на краю поля невысокий памятный камень-стеллу. И всему героически павшему  батальону, и сыну великой Марины Цветаевой.  Позже сестра Марины - уже старенькая Анастасия Ивановна, с которой писатель дружил, узнав от него обо всём, с печалью сказала:  "Своей смертью Мур  хотя бы частично  смыл вину свою перед матерью".   
   С тех пор утекли годы и даже десятилетия..
                *    *    *
        Семья Вадима Сикорского, а точнее, уже Вадима Витальевича Сикорского писателя и поэта, солидного сотрудника солидного журнала ( его жена и сыновья) - жила в Москве возле метро "Аэропорт" в  многоэтажном  доме ЖСК "Московский писатель".  И , представьте себе, у них дома обитала  прелестная  обезьянка - чей-то нелепый и смелый подарок детям.   Средненькая такая, очень  подвижная обезьянка. Ухоженная и любимая. Был у зверушки  и ошейник, и цепочка, и даже  личная ажурная клетка. Но всё же... однажды... эта обезьяна  из дому сбежала. К счастью  правда, недалеко. Во двор, на манящий  простор свежего ветра и воздуха. На  пыльную зелень столичного  сквера. Наверно напомнившего ей джунгли. Сперва она полоумно наслаждалась  свободой. Ловко, по-хозяйски прыгала по ветвям, гоняла истошно кричавших ворон. Зоркими глазками  наблюдала сверху за суетой глупых людей. И, конечно, не собиралась возвращаться в клетку. Сикорские ловили её не только всей семьёй, но и всем "писательским" домом. Многие повыходили во двор., помотреть на редкое событие. Интересное и весёлое.  С ласковыми, лестными уговорами, с криками и призывами. Со смехом детей. С бананами и конфетами в руках взрослых. 
      Именно вот тогда я и пришла зачем-то, к кому-то в этот  дом, в этот двор. И  наткнулась лицом к лицу  на возбуждённого Вадима Витальевича. Мы оба вроде даже обрадовались неожиданной встрече. И когда он, успокоившись наконец, перевел взгляд и внимание с обезьяны на меня. мы успели даже  немного поговорить. этого разговора я сегодня уже не вспомню  Однако уже расставаясь, я спросила: "А помните, Вадим Витальевич, Вы нам рассказывали нам о последних днях Цветаевой в Елабуге? Вы об этом  что-нибудь написали?"  "Да нет, - пожал он плечами. - .Зачем?.. Я, конечно, рассказывал,  кое что  кое-кому. Но знаете, на меня буквально  набросились все эти  "веды". Биографы Цветаеведы., историки. И то им показалось не так, и это. У них ведь о ней  уже изданы диссертации, получены учёные степени. Жизнь её по минутам уже расписана. Всё известно,  документально разложено.  А я ведь  вам свободно рассказывал. Что чувствовал, что пережил, что запомнил. Я опирался на память. А это для них не документ."  Вокруг нас во дворе шумели всё громче, всё веселей.  Деревья, где на ветвях притаилась беглянка, окружили  кольцом. Боялись, как бы она в соседнем дворе не скрылась.. Там и до парка рукой подать. Тогда её вообще не поймать.  И Сикорский, переключаясь с меня на обезьяну. машинально спросил:  "А Вы не написали?"   "Да пока нет, - ответила я. - Может, потом когда-нибудь." И, пожелав  своему давнему "педагогу" поймать, наконец, их беглянку, отправилась по делам.
        И вот  это  "когда-нибудь", сегодня, наверно,  настало.  Я написала, что вспомнилось. Что за многие годы удержала моя прихотливая память.  Для учёных, конечно, это не документ. У них свои мерки, свои диссертации. И  это, наверно, правильно. А вот стихи  бессмертной гениальной Марины (так мной любимой) - это уже документ вечности.
    "А впереди - крылатый взмах./ Любовь на золотых крылах./ А этот шелест за спиной - /То поступь вечности за мной."   
      


         
 

 


Рецензии
Роскошно. Пестро и ветрено.
Читается взахлёб.

Тульский   27.07.2020 20:30     Заявить о нарушении
Крайняя ссылка в вашем списке, просрочена. Не открывается.

Тульский   27.07.2020 20:32   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.