Земляника в Тихом океане

               
                Памяти  Владимира Топорова

       Благословенное времечко было когда-то. Время, когда корабли могли менять свой курс по причине того, что поэту, находящемуся на борту, соловьёв захотелось послушать в порту, мимо которого проходил сухогруз или ракетный авианосец, на котором гостил поэт. 

       Сейчас это похоже на анекдот и хохму, особенно для тех, кто только-только взялся за перо. Но время такое действительно было. Конечно, не для каждого поэта корабли и самолёты могли менять свой курс. Только поэты избранные, обладающие магнетизмом, были способны так сильно воздействовать на  окружающих. И среди этих избранных –  Владимир Топоров.

        Давно я хотел рассказать об этом уникальном человеке. Не окажись он на моём пути – неизвестно как сложилась бы моя литературная стезя. «Случай – царь вселенной!»  – сказал  Наполеон. Но разве только случай загнал его на остров Эльба, где он скончался как бедный родственник? То, что мы нередко называем случаем – псевдоним Судьбы, у которой немало посланников. Вот таким посланником Судьбы оказался для меня Владимир Топоров. И не только для меня одного.

        Он активно помогал многим дарованиям, с которыми знакомился в творческих разъездах по стране. Обладая чутьём на таланты, он почти по-детски восторгался  хорошими стихами. Цитировал их и пристраивал, куда только мог. В «Литературную газету»,  в «Литературную Россию». В журнал «Литературная учёба», в  альманах «Поэзия». В книгу издательства «Молодая гвардия» или «Современник», с которым был на короткой ноге.

          Наделённый большим обаянием, похожим на гипноз,  обладающий незаурядными знаниями, Владимир Топоров производил неизгладимое впечатление, перед которым не могли устоять капитаны кораблей и командиры воинских частей. Вот почему однажды ночью  Топоров верхом на танке  Т-34 возвратился в Москву, к себе домой. Он в тот день выступал  перед солдатами  Кантемировской дивизии, потом продолжил выступление за столом среди офицеров. А когда спохватились – в казарме уже протрубили отбой «и на штыке у часового горит полночная луна». И тогда посадили поэта на танк – чем тебе не такси.

        Володя об этом со смехом рассказывал, не подозревая, что в скором будущем другие танки загрохочут по Москве и далеко не лириков повезут они на своих бронированных спинах. Впрочем, никто тогда ещё и помыслить об этом не мог. А тем более поэт Владимир Топоров, человек, на голову которого безбоязненно садился голубь мира: птицы ощущали тепло души его, покладистый характер доброхота.

          Русоволосый,  голубоглазый, рождённый в Великом Новгороде, он был удивительно русский – широко распахнутый, жизнелюбивый, бескорыстный, доверчивый до простодушия и простодырости. Его можно было легко облапошить, поскольку он в людях не чуял подвоха. И случалось так, что облапошивали.

      Запросто сходящийся с людьми, он однажды на вокзале  познакомился с хорошими парнями, пригласил их к себе домой. Сидели, выпивали. Володя, как всегда, стихами угощал, рассказывал забавные истории. Потом парням приспело время уезжать. Подкатило такси, и Володя   сумки помог погрузить. А потом оказалось, что эти хорошие парни библиотеку поэта хорошенько почистили, а Володя помог им сумки со своими книгами донести до такси и погрузить. И рассказывал он это, похохатывая над собою и над теми обормотами, которых напоил и накормил. Так он был устроен: шел по жизни,  будто по воздуху, не касаясь пыльно-прозаической  земли.

       В юности оставшийся без отца и матери, он жил в такой манере и  в такой тональности, как будто весь мир, окружавший его – многочисленная кровная родня.
     Таких, как он, я больше не встречал. Новгородский русич, потомок Буслая и племянник Садко, как я в шутку его называл, Владимир Топоров был человеком штучным. Таких людей Творец большими тиражами не печатает и на Земле подолгу не задерживает. Такие люди самому Ему нужны для разговора, для задушевной беседы, где-нибудь на перекрёстках Млечного пути.

       Неугомонный и  неутомимый, Владимир Топоров  поражал своей кипучестью, своим красноречием, способным охмурить кого угодно. Только стоило ему появиться где-нибудь – тут же возникал поэтический вечер, который мог запросто перерасти и в полночь, и в раноутрие.

      Вот мы заходим в плацкартный вагон скорого поезда Чита-Москва; в Чите мы с Володею были в творческой командировке, выступали на разных площадках. До Москвы тащиться долго, несмотря на то, что поезд скорый. Народ в большинстве своём томиться от безделья, кто-то кроссворды решает, кто-кто в картишки засаленные перекидывается, но всё это уже надоело. И тут Володя Топоров возник. И через десять-пятнадцать минут уже весь вагоны скучковался в том месте, где расположился Топоров: люди сидят на верхних, нижних полках и даже на полу. Сидят с полуоткрытыми или раскрытыми ртами. Он шпарил и шпарил стихи – почти всю дорогу до белокаменной.  Читал он  и свои стихи, и тех поэтов, которых самозабвенно любил. Читать  он мог часами, если не сутками,  только бы слушали.

        Однажды он прилетел в Молдавию к своему другарю, ныне покойному  поэту Евгению Чокля, в гостях у которого я тоже в своё время побывал, босыми ногами давил виноград в таких громадных чанах, из которых ты видишь небо с овчинку.

        Остановившись в гостинице в Кишинёве, где был забронирован номер, Топоров обнаружил множество гостей, съехавшихся на какой-то научный симпозиум. И довольно-таки скоро в номере поэта собралась красавицы –  может, десять, а может, пятнадцать. Слетелись как мотыльки на огонь, и разлетаться не хотели – слушали стихи до третьих петухов, пока заря красным вином молдавским не заплескалась в окне. Мужики и парни от науки так разозлились – чуть было не отметелили Топорова. Мужики-то программу наметили – в постельных тонах. А у поэта программа – в пастельных тонах. Разница всего лишь в буковке одной, но какая пропасть разверзлась между этими словами.  Володя любил красоту в бесконечных её воплощениях: в стихах, в работе пахаря и докера. И женской красоты он был поклонник: в гостинице Красноярск он по-гусарски пил шампанское из дамской туфельки, осторожно сняв её с ноги красавицы. Это было, помню как сейчас. Но никогда он не был «ходоком по бабам».

         В молодости он в Москве похоронил жену и много лет холостяковал, с творческими встречами мотаясь по стране:  жил один по той причине, что житьё-бытьё с таким  неугомонным человеком нисколько не лучше житья на вулкане. Окружая себя красотою женщин и девчат, он довольно редко зарился на прелести. Ему не тело – душу подавай, душу, способную ценить возвышенное слово. И если таковая вставала на пути – глухарём без передышки токовал. Хотя случались передыхы. А точнее  – перекуры, когда выходить приходилось или в грохочущий тамбур, или в туалет самолёта, где он смолил, как школьник, боявшийся учительницы, то бишь, стюардессы.

        Сказать, что он был заклятым курильщиком – ничего не сказать. Помню Вовкины пальцы на правой руке, они  как будто марганцовкой или йодом испачканы – следы никотина. Без сигареты он больше часа не мог промучиться.  Даже на творческих встречах, если они затягивались,  выходил покурить. Помню, как он меня удивил своею поклажей, когда мы собрались на Тихий океан, прихватив с собою всё только самое необходимое.

        В аэропорту во время взвешивания в руках у Топорова оказались две сумки, одна из которых объёмная и тяжёлая.

       Я усмехнулся и процитировал одного из героев Конан Дойля:
       -Револьвер да зубная щётка, вот и всё, что нам понадобится.
       -Нет, старик, - сказал Володя, улыбаясь, - мне надо ещё кое-что.

       В тяжёлой сумке у него были упакованы штук двадцать блоков с сигаретами, из-за которых мы в Тихом океане чуть не поссорились: Володя всю каюту продымил, часами просиживая за стихотворчеством.
      -Ты, может, на палубу выйдешь? – предложил я.
      -На палубу вышел, а палубы нет, - сказал он,  отрываясь от бумаги и посмеиваясь. – Терпи, старик.

        Терпежу, однако, мало оставалось: в океане, в замкнутом пространстве корабля нервы взвинчиваются гораздо быстрее, чем на берегу.  Но это будет ещё не скоро. А пока мы только сели в комфортабельный шикарный самолёт Москва-Владивосток. И через несколько минут Топоров уже познакомился и по-свойски заговорил с симпатичной соседкой по креслу. И почти весь полёт осыпал её стихами и поэмами, как мелким бисером и крупным жемчугом. Глаза у девушки горели от восторга и ей, наверно, даже было жаль, что полёт закончился так скоро.   

      Владивосток, куда мы прилетели в начале осени, ошеломил меня и поразил красотой своего местоположения, лазоревым размахом горизонтов – на все четыре стороны. Изумила бухта Золотого рога – узкая и длинная горловина к северу от пролива Босфор. Орлиное гнездо или Орлиная сопка, куда я забирался раза три и всякий раз ощущал себя гордым орлом. В хорошую погоду в туманной дымке маячил остров Русский в заливе Петра Великого. Зеркалами солнечными сиял и поигрывал Амурский залив.

        Экскурсии, прогулки и всякий променад на свежем воздухе – это Володя не признавал. Ему куда важней была застольная компания или в гостинице, или где-то ещё. Он был король застолья, блистательный король.

        Во Владивостоке, несколько дней дожидаясь отправки в Тихий океан, мы,  по причине хронического безденежья жили в коморке при Союзе писателей СССР. И там произошла одна такая удивительная встреча – просто обалдеть.

       Однажды захожу в Союз писателей, а там Астафьев. Сидит, молчит, посматривает. Вечный балагур, шутник на людях, он меня маленечко смутил своим молчанием, ну да мало ли:  слово  серебро, молчанье – золото. Но смутило даже ни это. Я недавно звонил в Красноярск, разговаривал с другом, который сказал, что Астафьев улетел за границу, то ли в Аргентину, то ли ещё куда. Улетел на другую сторону земного шара – и вот на тебе: сидит, как ни в чём не бывало, в Союзе писателей Владивостока. Как это так? Подойти и спросить я не сразу решился: лицо у Астафьева сосредоточенное и мне было неловко отвлекать. А когда я всё-таки решился подойти – он исчез. А через день появился опять – молчаливый, таинственный, как-то не очень похожий на себя самого, всегда такого подвижного, говорливого.

      И каково же было удивление, когда тайна открылась. Оказалось, что  это – ни Виктор Петрович. Это фантастическая копия. Шутка природы или как это назвать? Человек тот был и возрастом, и обличием – вылитый Астафьев. Такой двойник, что бабушка Катерина Петровна из «Последнего поклона» распознать не смогла бы, наверно, где тут внук, а где подделка. Разве что когда двойник заговорит – сразу станет понятно. Но двойник потому и помалкивал, что хорошо понимал: стоит только рот открыть и туман таинственности пропадёт. Такого златоуста, как Астафьев, вряд ли где найдёшь, хоть всю страну пройдёшь.

         Топоров спросил у двойника:
        -Старик, ты Маркеса читал, «Осень патриарха»? Там у диктатора был отличный двойник. Генерал-диктатор поначалу хотел его казнить, а потом  двойник стал его заменять во многих местах и во многих занятиях.

         -Вам надо срочно ехать в Красноярск! – стал я эту тему развивать. – Будете там дублировать нашего классика: перед журналистами позировать, картошку на огороде в Овсянке копать.

          Двойник ухмыльнулся, ушёл и больше на глаза не попадался.
         В коморке Союза писателей пришлось нам кантоваться несколько дней. Потом друзья Володины, а у него друзья были повсюду, в бухте Золотого Рога сосватали для нас какую-то громадную плавбазу, на которой мы рано утром ушли в океан, отлично в тот день отвечающий своему названию – Тихий. Правда, тихоней он только прикидывался, как вскоре выяснилось.
      Поначалу плавбаза океанскую пашню пахала в районе Курильской гряды, затем отошла в акваторию загадочных японских островов. Надо сказать, что плавбаза никогда туда не подходила, так сообщили мне моряки, – и вдруг подошла. Почему? Да потому, что в капитанской рубке в то время  был поэт Владимир Топоров. Он как-то смог уболтать капитана, убедил его в том, что поэту кровь из носу надо побывать поблизости, подышать ароматом японского воздуха. Так это было или не так, но плавбаза изменила курс и подошла поближе к нейтральным водам. В хороший морской  бинокль  можно было разглядеть не только основные, но даже небольшие острова японского архипелага, по утрам окутанного кисеёй тумана, похожего на цветущую сакуру. Япония была так близко, что один из моряков клялся и божился, будто чайки, прилетающие с архипелага, говорят на чистом японском языке.

      Угрюмый боцман, с юмором, как видно, с детства не друживший, ответил остряку:
     -Насчёт языка я не знаю, что там они балаболят. Но если чайки стаями кружат в вышине – это к перемене ветра. Значит, скоро снова задурит.

       Так оно и вышло. Великий или Тихий океан, занимающий практически половину планеты, отличается не только  великой тишиной, но и великими  бурями.

       Пока было тихо кругом – к большим бокам  плавбазы прилипали, как ракушки, мелкие суда. На плавбазе трещала лебёдка – пустая корзина, похожая на большую авоську,  опускалась в тёмный трюм причалившего судна и выползала оттуда, уже доверху набитая животрепещущим серебром: рыба шевелилась, билась по краям корзины и кое-какие серебрушки обратно в воду шлёпались.

       Вот на таких пустых корзинах мы с Володей и путешествовали – с корабля на корабль. Покуда шла разгрузка, минут сорок или час, мы в кают-компании читали стихи морякам, свободным от вахты. В этом, в общем-то, и заключалась цель нашей поездки – творческие встречи, которые по тем временам членам Союза писателей хорошо оплачивались.

       Капитаны судов, где нам приходилось выступать, встречали радушно, красной рыбой, икрой угощали. Ну и, конечно, водочки или коньячку преподносили.

       Выпить был я не дурак, но у меня, особенно по молодости, тормоза включались – иногда на месяц, на два, на три и даже не полгода. И тогда, в просторах океана, я оказался на твёрдом тормозе. 

      -Повсюду мокро, а он сухой! – посмеивался Топоров. – Давай по маленькой! Когда ты ещё тяпнешь в Тихом океане?
      -Нет, не буду.
      -Ладно,  старик, нам больше достанется.
      И вдруг один из капитанов говорит:
       -Пить не пьёшь, ну тогда хоть поклюй земляники. У меня тут свежая.
       -Земляника в Тихом океане? Шутите?
       -Нет, мы народ серьёзный!  – Капитан откинул крышку и спустился в погребок – в железный трюм, откуда повеяло предзимней остудой

       И через минуту на столе в глубокой фарфоровой чашке сизым дымком курилась горка земляники, слегка заиндевелой, готовой прослезиться в тепле.  И у меня перед глазами сразу же поплыл, на волнах покачиваясь, наш Касмалинский бор, стоящий за околицей алтайского села, где с малолетства шастал я один или с друзьями. На кулигах и на перелесках замелькала рассыпуха спелых ягод – некуда ступить.  Зацелованная солнцем и умытая дождём – горела и сияла наша боровая земляница, как звали её в древности за то, что растёт близко к земле. И ничего вкуснее не было, и нет, чем эта ягода, ярко-красным маячком маячащая мне из детства и отрочества.

       Вот почему не забыть мне тот простой, обшарпанный, в штормовых передрягах потрёпанный рыбацкий сейнер,    насквозь пропахший рыбою, соляркой. И только, быть может, для меня одного он запомнился в окружении облака земляничного благоухания. 

       Запомнилась уютная каюта капитана. Запомнился довольный Вова  Топоров – в глазах сияли чёртики. Он был просто счастлив обрюмашиться. В океане с выпивкой засада, до гастронома далеко и Топоров уже откровенно  страдал без рюмахи, страдал до того, что ему стали снились шумные  застолья, где вином и водкой люди ноги моют: об этих кошмарах он по утрам рассказывал,  посмеиваясь.

       Короче говоря, они тогда в каюте капитана коньячок попивали, а я земляникой закусывал.
         -Разделение труда! – Володя подмигивал, во рту у него уже сигарета дымилась, и округлый её огонёк был поразительно похож на земляничину.  – Погляди, старик, в иллюминатор! Красота какая! Где ещё можно такое увидеть?
        Красота закончилась внезапно.  Стрелка барометра стала стремительно падать, и шторм  налетел небывалый. Я впервые тогда сквозь лохмотья разодранных туч увидел  «Огни святого Эльма», горящие на мачтах, на антеннах корабля.
         Топоров, продвинутый во многих областях, и тут меня удивил:
        -Старик! «Огни святого Эльма» – это коронарные разряды, возникающие при большой  напряжённости электрического поля  в атмосфере. Вот такая проза.

         Но, несмотря на это разъяснение, странная. мистическая жуть охватила душу, сдавила моё сердце: это ни «Огни святого Эльма», это какая-то шельма  играет с огнём,  предвещая нечто нехорошее.

      Штормяга час за часом яростную силу набирал. Он как будто кипел кипятком в необъятной кастрюле, в которой  даже многотонные сухогрузы могут запросто свариться как сухофрукты. Так бывало уже: капитан, земляникой меня угощавший, рассказал о том, как сухогруз, направляющийся из Владивостока в Сингапур, однажды угодил в сезон тихоокеанских ураганов и бесследно пропал, только три или четыре морских непотопляемых контейнера через полмесяца обнаружили в районе катастрофы, где порезвился тропический шторм с лирическим названьем «Генриетта». 

      Громадную нашу плавбазу болтало как ваньку-встаньку. Белыми чайками по каюте металась бумага, ботинки и шлёпанцы «пешком ходили» по потолку, по стенам. Становилось тошнёхонко. А Топоров только посмеивался, вспоминая Багрицкого: «По рыбам, по звёздам проносят шаланду! Три грека в Одессу везут контрабанду! Над правым бортом, что над пропастью вырос – Янаки, Ставраки и Папа Сатырос…»

      А потом, наблюдая за дикой стихией, перемешавшей небо и воду, Топоров пошёл по  дебрям философии. Говорил,  что в Природе  бывают такие минуты, когда человек всей своей душой, всей шкурой начинает ощущать, насколько  он жалок, беспомощен перед неукротимыми силами стихий. Человек нередко самовлюблённо и самонадеянно думает, что он всесилен, что он царь. А он даже не псарь, он просто пыль, никто и звать никак. Истина эта познаётся человеком только в минуты большой опасности, когда он  попадает в самое пекло кошмара, способного и Землю сбить с орбиты, и Солнце погасить.

        Примерно это и произошло в ту штормовую ночь:  русская земля почти с орбиты сбилась, русское солнце почти погасло.
        Запомнилась картина после шторма – картина далеко не случайная.  На Тихом океане, который снова прикинулся тихим, разодранными красными знамёнами широко покачивалась зябкая заря.

        -В Москве переворот! -  угрюмо сообщил нам капитан. - ГКЧП, КГБ, хрен поймёшь. Короче, там теперь кошмар…
       Ушли мы в Тихий океан на две недели, а вернулись месяца через два. Всё ждали попутного «ветра». Никто из мимо проходящих кораблей почему-то не хотел нас брать на борт. Что-то вдруг сломалось в сознании людей, что-то изменилось даже в воздухе.
        Молчаливые, мрачные вернулись мы уже в страну другую. В ту страну, которой поэты не нужны.  И случилось то, что давно было предсказано: если шар земной расколется, то трещина пройдёт через сердце поэта.

         Великое отчизнолюбие стало погибелью особо чувствительных русских поэтов: великая боль переполнила сердце и потекла через край, захлестнула.

        Юлия Друнина закрылась в гараже и отравилась выхлопными газами, в предсмертной записке объяснив своей отчаянный шаг: «Как летит под откос Россия – не могу, не хочу смотреть!» И Саша Удовидченко, многообещающий алтайский самородок, не захотел и не смог смотреть на разрушение страны – ушёл в петлю в Калуге, по которой мы с ним когда-то так славно колобродили, и Саня всё читал, читал свои стихи, полные солнца, любви и надежды, стихи, похожие на терпкое пахуче вино. И самобытный, удивительно устроенный поэт Борис  Рыжий тоже закончил петлёй, не уложившись даже в тридцать лет земного бытия. И Николай Шипилов, с которым короткое время мы делили комнату в общаге литературного института, в те годы яростно метался по России, похожей на ледяную пустыню, которую он всё пытался обогреть душой и, в конце концов, сгорел за рубежом пятидесяти лет и на рубежом родной земли, на просторах братской Белоруссии.

       Список этот можно продолжать – чёрный список русской поэзии, не за понюх табаку потерявшей целую плеяду соловьёв. И Владимир Топоров в этом списке значится, как сгоревший до срока. Но мне сейчас об этом говорить не то, чтобы не хочется, нет, здесь другое препятствие. Образ его не вяжется с могилою, с крестом – это лыко не лезет в строку.

       Балагур и жизнелюб, Володя Топоров и теперь ещё живой передо мной. И магнетизм его незаурядной личности опять меня берёт в охапку, в плен. Я опять смотрю ему в глаза, совершенно детские в простоте своей и чистоте. И опять я вижу добрую улыбку, как золотую рыбку, выплывающую из-под усов. И опять начинается магия русского слова, магия поэзии, потеряв которую мир потеряет себя, превратится в Кощея, над златом чахнущего. И не дай-то бог, если когда-нибудь это с миром нашим приключится.
 
      Апрель 2020
 





 

 
 
 
 
 
 
    
 


Рецензии