По переписке Л. Н. Толстого с женой. 1893 г

              «ПИСЬМА ТВОИ, ДУШЕНЬКА,ДЛЯ МЕНЯ ОГРОМНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ…»

             (Избранные Страницы из Переписки Льва Николаевича Толстого
                с женой,Софьей Андреевной Толстой)

                В выборке и с комментариями Романа Алтухова.

                ~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

                             ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

                           Годы 1881 - 1885

                Эпизод Тридцать Седьмой.
                НЕ ПОКИДАЙ!..
                (30 января – 6 ноября 1893 г.)


                ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК

    Год 1893-й начался и прошёл для Толстых-родителей в заботе о затяжной болезни сына, Льва-младшего. Тот под самый новый год был отпущен домой с военной службы, куда, из-за разрыва отношений с университетом, попал всего на два месяца, будучи и до того уже больным. Когда он явился неожиданно к новогодней ёлке, мать и отец ужаснулись. Вспоминает Софья Андреевна:

     «Это был не человек, а привидение. […] Всё веселье погасло сразу. Он был худ ужасно. Когда он улыбался, зубы были как-то особенно видны, щёки вваливались и делалось жутко. […] …Он долго, долго не поправлялся. Стояли в то время страшные морозы, от 25 до 32-х градусов. Холод дурно влиял на Лёву, он зяб, слабел, и, когда свесился, в нём оказалось два пуда и 20 фунтов [меньше 42 кг. – Р. А.], а ему был уже 21 год с лишком» (МЖ – 2. С. 307).

     Львёнок-дистрофик — горе в семье. Без сомнения, дальнейшее серьёзное заболевание было спровоцировано условиями жизни в страшной степной Патровке, где Лев Толстой-младший спас от мучительной смерти тысячи (как и отец его в Бегичевке), но чуть не погиб сам… Стоит подчеркнуть, что никто из родителей не был в этом повинен: разрыв с университетом Лев-младший планировал — очевидно, очень глупо подражая в этом папе Льву — ещё до начала “голодной” эпопеи, желая посвятить всё время и силы писательскому творчеству. И поездка в любимый с детства “райский” (по детским же воспоминаниям) Самарский край была ЕГО, 20-тилетнего взрослого человека, выбором. Конечно, он не мог представить и вообразить себе бездну «традиционного» русского АДА, которая ждала его там. А и увидев — он не мог отступить, отказаться: ведь отец в это время уже начал свою благотворительную работу, и надо было «не отстать» от него в сыновнем соперничестве! Конечно, было бы лучше, если бы он, по примеру родных сестёр, удовольствовался бы помощью отцу в Бегичевке и матери в Москве: отец, как мы видели, быстро организовал целое “голодное министерство” из друзей и волонтёров, так что уже осенью 1891-го ему БЫЛО, КОГО отправить в степной голодный, холерный и тифозный ад, вместо любимого сына! Но юности не свойственна рассудительность…

     В болезни Льва-младшего было и одно положительное обстоятельство, на которое тут же указывает Софья Андреевна:

     «Это горе — болезнь сына — нас всех сплотило ещё ближе, и жили мы дружно и спокойно. По-прежнему принимали всех по субботам, и часто собиралось довольно приятное общество: профессора, родные, поющие барышни, художники и прочие» (Там же).

     Для Толстого очень приятной была в декабре 1892 г. всего лишь вторая (после 1887 г.) встреча с важнейшим “творческим вдохновителем” его будущего романа «Воскресение», гением адвокатского ремесла Анатолием Фёдоровичем Кони. Тогда же и в январе он знакомится или общается в переписке с рядом литераторов: как давно знакомых, так и новых. Например, 24 декабря он нечаянно встречает в книжном магазине крестьянского поэта С. Д. Дрожжина. Намечаются, но не осуществляются в январе 1893-го посещение больного Н. С. Лескова и знакомство с А. П. Чеховым. От Лескова он получает письмо с просьбой духовной поддержки перед лицом предвидимой им смерти — и отвечает письмом 7-8 января (впоследствии, к сожалению, затерявшимся), в котором убеждает духовного собрата во Христе, что смерти бояться не следует, что «у неё кроткие глаза» (Цит. по: Гусев. Летопись II. С. 91).

     Достаточно интересна были Толстому и парочка английских квакеров, Д. Беллоуз и Д. Нив, навестивших его около 8 декабря 1892 г. Но вот ПРОЧИЕ, то есть большинство гостей московского дома Толстых, были ему иногда просто в тягость. А разрыв в ноябре 1892-го отношений с московским аскетом, философом и библиотекарем Румянцевской библиотеки Н. Ф. Фёдоровым стал, пожалуй, большой для Толстого духовной потерей. Оказалось, что наивный, но горячий характером книжный старичок слишком поверил грязным пасквилям «Московских ведомостей», о лжи которых по поводу заграничной публикации фрагментов статьи Л. Н. Толстого «О голоде» мы уже достаточно сказали выше. Несчастный при встрече отказался подать руку своему собрату по духовной аскезе, не захотел слушать ни слова и холодностию приёма буквально «выморозил» Толстого из библиотеки (см. подробнее: Опульская Л. Д. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1892 по 1899 год. – М., 1998. – С. 28 - 29). Серьёзность этой потери мы полагаем в том, что сам Николай Фёдорович был для Толстого до этой страшной ссоры незыблемым духовным авторитетом: живым примером человека, живущего в чумной и грешной клоаке большого города — по высшим, неотмирным законам. Толстой, хоть для частично такой же жизни, тянулся к физическому труду и к трудовой жизни круглый год в сельской провинции. Но такой образ жизни, волею семьи — по преимуществу жены, то есть самой судьбы — останется для него невозможным ещё целый ряд лет, до начала XX столетия. Оттолкнув от себя «разнузданного революционера» Толстого, Фёдоров оставил его в обществе людей, в большинстве своём куда менее духовно близких и достойных.

      Ещё два приятных, но, к сожалению, заочных духовных диалога продолжил в начале 1893-го Лев Николаевич: с уже покойным женевским философом Анри Амиелем, к постигновению которого подключилась и Соничка и переводом которого с помощью дочери Маши занялся Толстой, и с живым ещё французским классиком Ги де Мопассаном, которому предстояло умереть всего через полгода, в июле 1893-го, от тяжёлых последствий сифилиса. Если Тургенев ставил Мопассана по художественному мастерству сразу за Толстым, то сам Толстой готов был удостоить тяжело больного французского гения редкой, но справедливой в данном случае чести РАВЕНСТВА: если не на творческом, то на духовном пути. Это он и сделал, совсем ненадолго оторвавшись от тяжело, медленно (до мая 1893-го!) завершавшегося писанием трактата «Царство Божие внутри вас» и подготовив по заказу московского издательства небольшое Предисловие о Мопассане для книги «Сочинения Гюи де Мопассана, избранные Л. Н. Толстым» (в 2-х книгах). Окончательная редакция Предисловия датирована 2 апреля. Вот завершающие его строки, похожие на некролог по физически ещё живому на момент их написания человеку:

     «Мопассан дожил до того трагического момента жизни, когда начиналась борьба между ложью той жизни, которая окружала его, и истиною, которую он начинал сознавать.  Начинались уже в нём приступы духовного рождения.

     И вот эти-то муки рождения и выражены в тех лучших произведениях его, в особенности в тех мелких рассказах, которые мы и  печатаем  в  этом  издании.

     Если бы ему суждено было не умереть в муках рождения, а родиться, он бы дал великие поучительные произведения, но и  то,  что  он  дал  нам  в  своём  процессе  рождения,  уже  многое. Будем же благодарны этому сильному, правдивому человеку и за то, что он дал нам» (30, 24).

     Книга 2-я «Сочинений Мопассана…» с Предисловием Л. Н. Толстого вышла в свет лишь в начале 1894-го, так что сам французский писатель уже точно никак не мог прочесть заслуженно высокие отзывы русского классика о лучших образцах его творчества и проницательно-строгие, но и сочувственные строки о ряде других его сочинений и лично о нём.

    Вот, собственно, и все «живые, трепетные нити» в тот момент — кроме, конечно, Черткова с толстовцами, о коих здесь умолчим. Много было связей светских, да мало душевных уз. Многие были званы в московский дом Толстых, и ещё большая массовка являлась традиционно без приглашения… а вот ПРИЗВАННЫХ Свыше к понимающему общению с Духовным Царём России, к сопутничеству ему на пути жизни христианского исповедничества и проповедания — не было новых никого… И Лев-старший заскучал. Он чуял сердцем зияющую неоконченность своего в Бегичевке дела. Он не мог любить его в том формате ПОМОЩИ ДЕНЬГАМИ, который, как мы показали, был в 1891 году НАВЯЗАН ему лжехристианским устройством общественного бытия. Ему не нужны были подтверждения практикой недействительности такой «помощи» народу, без подлинной христианской любви к нему и подлинного равенства в человеческом достоинстве, со стороны городской барской, интеллигентской и прочей дармоедской сволочи — ему навязали и этот опыт! Но самым неприятным было это вынужденное проживание с женой — условие покоя её нездоровых нерв (и, вероятно, психики) — в условиях продолжавшегося вторую зиму бедствия голода. Софья Андреевна вспоминает в «Моей жизни» о середине-второй половине января 1893 года:

     «…На Льва Николаевича уже напало беспокойство, он был не в духе, и под предлогом помощи соседней деревне Городне и другим деревням в ближайшем от Ясной Поляны расстоянии он решил уехать 28-го января с дочерью Машей в Ясную Поляну». С точки зрения жены, это было почти предательством: она была, по её мнению, покинута «одна с учащейся молодёжью в Москве», а муж, будто НЕ ЖЕЛАЯ помогать детям, НАШЁЛ ПОВОД для отсутствия: помогать мужикам и бабам, которые почти всегда сами виноваты в своей нищете из-за «повального пьянства» (МЖ – 2. С. 308). Тяжесть жизни и омрачённость сознания Софьи Толстой сильнейше усугублялась мерами экономии, ею предпринятыми: ведя, как прежде, свой издательский бизнес, она отказалась от наёмных корректоров и, несмотря на болезнь глаз, снова взялась сама готовить корректуры для очередного, уже 9-го (!) издания сочинений мужа: «…Мне приятно было думать, что этой работой я делаю экономию на 12 рублей в день» (Там же. С. 309). Отказалась она в этот период московской жизни и от прислуги, что в мемуарах описывает как особенный подвиг, противопоставляя отчего-то «принципам» христиански верующего мужа: «Я чистила платья, мыла калоши, чистила башмаки, мела комнаты, вытирала пыль, стелила постели, накрывала на стол…». Как следствие, возникали новые основания для неприязненного отношения к мужу: «Уходило и время, и много сил, оставалось мало для более серьёзного в жизни» (Там же. С. 328). Толстой был философом и учителем жизни не по формальному «образованию», а по призванию: он ощущал РАЗУМНУЮ МЕРУ, необходимую во всём, и действительно не спешил становиться ни кухаркой, ни портнихой, ни прачкой, пусть даже и в собственном доме. Плох из него был и воспитатель: ведь с начала 1880-х он всеми силами перевоспитывал СЕБЯ, причём в тех направлениях, которые не понимались и не принимались Соней как женой и матерью. И несчастная убивалась, во всех смыслах этого слова, отрицая всякую свою долю вины, и не смея винить в своих тяготах общественный строй сволочной, безжалостной к женщине, патриархальной и лжехристианской России, а виня во всём — лишь мужа, мужа, мужа, “кусая”, будто хищница, любящего и любимого человека в самые беззащитные и слабые места:

     «А что Лев Николаевич сделал, чтобы дети ему были близки? Ни в чём не помог, ни за что никогда не похвалил; ни разу не взглянул с любовью в их душу. Осуждение, отрицание, критика и отчуждение… Дети ему мешали, надоедали… […] Лев Николаевич напрасно ставил вопрос о соперничестве. У нас этого совсем не было. Он просто всё отрицал и, не давая ничего положительного детям, просто ничем не занимался и совершенно игнорировал их существование. Зато занят был Лев Николаевич ВСЕМ человечеством и всё более и более приобретал любовь людей и славу» (МЖ – 2. С. 316, 319-320).

     Ложь жены Толстого о совершенном «неучастии» его в воспитании детей, равно как и об искании общественной славы, решительно опровергается в наши дни даже её поклонниками из числа ЧЕСТНЫХ учёных-толстоведов. Сдержанность Толстого в выражении благодарности, в похвалах и ласке связывают — и, вероятно, справедливо — с собственным его в детстве «полусиротским» положением, ранней утратой матери и отца. Что же касается славы… Поневоле вспоминается снова гениальная концепция разных религиозных «жизнепониманий», данная Л.Н. Толстым в статье «Религия и нравственность» (1893) и трактате «Царство Божие внутри вас…» (1890 - 1893). Человеком, не достигшим ещё жизнепонимания христианского, но держащимся низшего, общественно-государственного, «…значение жизни признаётся […] в благе известной совокупности  личностей:  семьи,  рода,  народа,  государства, И  ДАЖЕ  ЧЕЛОВЕЧЕСТВА…» (39, 9. Выделение наше. – Р. А.).

     И ещё: «Человек языческий, общественный признаёт жизнь […] в  племени, семье, роде, государстве,  и  жертвует  для  этих  совокупностей  своим личным  благом.  ДВИГАТЕЛЬ ЕГО ЖИЗНИ ЕСТЬ  СЛАВА» (28, 70. Выделение наше. – Р. А.).

      Очевидно, что, приписывая мужу желание служения человечеству ради личной славы, Соничка делала, а её поклонницы и поклонники делают по сей день одну и ту же ошибку: приписывают Толстому СОБСТВЕННЫЕ МОТИВЫ, низшие по отношению к непостижимой для них системе поведенческих мотиваций человека высшего жизнепонимания, именуемого Толстым в названных сочинениях христианским или «божеским». Столь же ошибочен и их вывод о тотальном «отрицании» Толстым всей семейной и общественной жизни, без положительного идеала. Начиная с книги «В чём моя вера?» Толстой указывал на этот идеал, идеал ПОСЛЕДОВАНИЯ ХРИСТУ — справедливо отрицая то, что лишь маскируется под такое последование («исторические» церкви), и то, конечно же, что совершенно противоречит идеалу (например, государства и их системно организованное насилие). Но для сознания человека, не пробуждённого ещё к христианскому жизнепониманию, понятна лишь «отрицающая» часть. 

     И ещё, из воспоминаний С.А. Толстой «Моя жизнь», жалоба на ею же созданные условия повседневности, личный домашний «адик»:

    «На вид моя жизнь всем представлялась очень счастливой с таким знаменитым мужем, с обеспеченными средствами, хорошим здоровьем и так далее. Но ежедневная суета и труды мои не давали мне ни минуты досуга для пользования моим счастьем. Всё как-то наваливалось на меня. И опять, и опять вспоминались мне слова, сказанные мне давно известным <учёным> Charles Richet [Шарлем Рише]: “Je vous plains. Madame, vous n'avez pas m;me le temps d’;tre heureuse” [“Мне вас жаль, сударыня, у вас даже нет времени быть счастливой”]» (Там же. С. 315).

     В такую же суету, которой, конечно же, имелась альтернатива в отвергаемом обоими, НЕ УДОВЛЕТВОРЯЮЩЕМ ОБОИХ животном и простеческом «семейном счастии», погрузил себя в эти дни в очередной раз и Лев Николаевич. И он был жёстче связан, нежели жена, необходимостью продолжения и завершения своего благотворительного предприятия, но при этом, как мы увидим, МОГ, потому что УМЕЛ, от времени до времени быть и покойным, и счастливым.

                КОНЕЦ ВСТУПИТЕЛЬНОГО ОЧЕРКА

                _____________________


                Фрагмент Первый.
                НЕТ ВРЕМЕНИ БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМИ
                (30 января – 25 февраля 1893 г.)

     Ссылаясь на «Ежегодник» Софьи Толстой на 1893-й год, биограф Л. Н. Толстого Н. Н. Гусев называет 22 января 1893 года как день отъезда писателя с дочерью М. Л. Толстой в Ясную Поляну (Гусев. Летопись II. С. 91). Его датировку поддерживает Л. Д. Опульская (Указ. соч. С. 35). Но вот сама Софья Андреевна Толстая указывает в воспоминаниях иной день отъезда мужа: 28 января (МЖ – 2. С. 308). Точность датировки затрудняется отсутствием на эти дни записей в Дневнике Л. Н. Толстого (возобновлённых только в мае) и в дневнике его жены. Но дата 28 января вероятнее потому, что начало переписки супругов относится к 30 января, и в первом из писем Толстой определённо указывает на недавний приезд. Текстом письма того же дня С. А. Толстой мы не располагаем, потому и начинаем с толстовского, 30 января:

     «Здравствуй, милая Соня. Надеюсь, что ты идёшь на поправку. Пожалуйста, напиши правдиво и обстоятельно. Мы доехали хорошо. Дорогой немного развлекал нас жалкий Глеб Толстой. [Сын министра внутренних дел Дмитрия Андреевича Толстого; служил в то время земским начальником в Рязанской губ. – Р. А.] Ужасно жалко видеть этот безнадёжный идиотизм, закрепляемый вином с добрым сердцем. Мог бы быть человек.

     В доме тепло, хорошо, уютно и тихо. И в доме и на дворе. И тишина эта очень радостна, успокоительна.

     Утром занимался до часа, потом поехал с Пошей в санях в Городну. Там нищета и суровость жизни в занесённых [нрзб.] так, что входишь в дома тунелями (и тунели против окон) — ужасны на наш взгляд, но они как будто не чувствуют её.

      В доме моей молочной сестры <Авдотьи Данилаевой> умерла она и двое её внуков в последний месяц, и, вероятно, смерть ускорена или вовсе произошла от нужды, но они не видят этого. И у меня, и у Поши, который обходил деревню с другой стороны, — одно чувство: жалко развращать их. Впрочем, завтра поговорим с писарем.

     Погода прекрасная. Вечером читали вслух, и я насилу держался, чтоб не заснуть, несмотря на интерес записок Григоровича. «Русская мысль» здесь.

     Целую всех вас. Л. Т.» (84, 177).

     Писатель Дмитрий Васильевич Григорович был старым, с 1855 г., знакомым Льва Николаевича — ещё по Петербургу и по редакции «Современника». Его воспоминания Толстой с интересом читал в журнале «Русская мысль», где они были напечатаны в № 12 за 1892 год и №№ 1 и 2 за 1893 год. Судя по завершающей реплике письма, Толстой специально ждал возможности прочитать дома, тихими зимними вечерами, номера любимого журнала с этими дорогими для него мемуарами.

     К следующему дню, 31 января, относится письмо С. А. Толстой к мужу, следующего содержания:

    «От вас известий ещё нет, милые Лёвочка и Маша; сегодня вижу на столе Машины мне покупки и ясно себе её представила, бледную и жалкую, портящую ту жизнь, которая могла бы быть так хороша. Два раза молод не будешь! Приехал сегодня Лёва, всё такой же худой; не хочет лечиться и пить воды, а я думаю, что ему необходимо. Говорит, что ему легче.

     О Леночке <Денисенко> говорил, что она пришла к НЕМУ, поговорили о постороннем, а потом он ей сказал: «довольно нам друг друга обманывать». И после этого объяснились, и он сказал, что давно собирался сделать предложение, но она ему всё отпор давала. И могло бы быть, что: «Счастья взрыв мы промолчали оба!»

     [ КОММЕНТАРИЙ.
       Здесь идёт речь о сватовстве Ивана Васильевича Денисенко (1851 - 1916) к Елене Сергеевне Толстой (1863 - 1940), племяннице Толстого, младшей дочери его сестры Марии Николаевны Толстой, прижитой ею от связи с Гектором Виктором де Кленом. В том же году состоялась их свадьба. Софья Андреевна вспоминает кстати строку одного из любимых ею стихотворений уже покойного Аф. Аф. Фета, датированных 9 июня 1887 г.:

Светил нам день, будя огонь в крови…
Прекрасная, восторгов ты искала,
И о своей несбыточной любви
Младенчески мне тайны поверяла.

Как мог, слепец, я не видать тогда,
Что жизни ночь над нами лишь сгустится,
Твоя душа, красы твоей звезда,
Передо мной, умчавшись, загорится,

И, разлучась навеки, мы поймём,
Что счастья взрыв мы промолчали оба,
И что вздыхать обоим нам по нём,
Хоть будем врознь стоять у двери гроба. ]

     Здоровье моё лучше, ужасно много работаю. Дети уже по-масляничному взволновались балаганами, коньками, театром и проч. — Вчера вечером очень хорошо разговаривали и было приятно: Ге <старший>, <В. С.> Соловьёв, <А. А.> Столыпин, <М. С.> Сухотин, <художник Н. А.> Касаткин, Серёжа, Таня и я.

    Что ваши дела, есть ли настоящий голод в наших краях? Не хуже ли желудок от тепла? Хорошо ли устроились, тепло ли и не грустно ли? Целую вас, жду письма» (ПСТ. С. 553).

     Продолжение рассказа о текущих делах и, частию, предваряющий ответ на вопросы жены — в письме Л. Н. Толстого того же дня, 31 января:

     «Вчера приехал Евгений Иванович <Попов>, который к сожалению не был у вас и не привёз никаких писем. Напоив его чаем, легли спать около 12. Нынче отправили утром Пошу. Я по обыкновению писал, Маша ездила в <деревню> Мостовую. Работалось мне дурно, и я рано кончил и лёг. Проснувшись в час, поехал в Ясенки к писарю и старшине поторопить их об отправке приговоров крестьян о продовольствии и узнать ещё подробности о нуждающихся. Он даст мне список самых нуждающихся, и мы раздадим муку. Общей нужды нет, такой, как около Бегичевки, но некоторые также в страшном положении. Такое же впечатление и Маши. Так что поедем в Бегичевку, как только приедет Таня, если она хочет приехать. Нужно ли тебе, Таня голубушка? — Нужда в некоторых случаях ужасная. Тоже дров нет от снега. В Ясенках умер мужик от холода и голода — неделю не топил. Погода чудесная, — тепло. Я ездил верхом. Живу в Таниной многосложной и приятной комнате. Сейчас едут на Козловку за Марьей Кирилловной и привезут верно известия о вас. Дай Бог, чтобы хорошие. Целую вас.
Маша здорова, бодра. Я думаю, что ей здорово во всех отношениях уехать из Москвы» (Там же. С. 178).

     В этом бодром, как солнечный январский день, письме Толстой сразу даёт понять жене, что намерен, помимо текущих занятий, всерьёз присмотреться, на предмет возможной помощи, к жизни крестьянства близ родной усадьбы. Жизни, истинные беды и проблемы которой не поставишь ни в какое сравнение ни с временными, отчего-то слишком часто сопутствующими его поездкам, недугами жены и детей, ни с прочими проблемами зажиточного московского семейства — отчасти надуманными или раздутыми женой.

     Она получила оба письма мужа, 30 и 31 января, и отвечала на них вечером 2 февраля следующим:

      «Милый Лёвочка, получила все твои письма и Машины письма, и я так вам сочувствую и понимаю ваше наслаждение тишиной, белизной, беспредельностью и свежестью деревенской природы и жизни. Я рада за вас, пока совсем покойна за вас, Ясная и близко и своё родное хорошее гнездо. А вот когда вы в Бегичевку поедете, — вот это терзание всем! Хоть бы вы подольше остались в Ясной и поскорее вернулись из Бегичевки. Сегодня смотрю в окно на ясный закат и сама так бы и убежала куда-нибудь на простор, особенно от масляницы.

     Вчера, мучаясь, возила Сашу, Ваню, Мишу и Лидию в Большой театр. Варя и Маша Толстые тоже были с нами. Был один градус тепла, пьеса прекрасная, красивая, нравственная и очень забавная для всех, феерия из скандинавских или германских сказаний: «Кольцо любви». — Ваничка был очень мил, хлопал, кричал свои замечания на весь театр; на него из партера (мы были в первом бенуаре), из оркестра оглядывались и улыбались. Весь театр — одни дети. Это была моя слабость, и после стало грустно.

    Лёва опять мрачен и дергает меня за сердце, браня и доктора и меня, и воды, и приходя в отчаяние. Мечется он ужасно и мне это тяжело, а помочь не умею и не знаю, как. Не могу я изменить своего убеждения, что ему нужно последовательно и терпеливо полечиться. — Сама я здорова, исключая желудка, но не спокойна во всех отношениях, что и досадно на себя и противно, и я это поборю трудом и заботой о детях.

    Сегодня ездила проведать Машеньку, она всё больна; была у Грота и ещё кое у кого. Завтра, в среду, уезжают все Толстые в Пирогово, а в четверг приедет к вам, вероятно, Таня. Сейчас у нас Ге и Дунаев, Серёжа уехал к Самариным на спектакль в новом фраке, и мне очень хотелось, но без Тани скучно, а у ней платья нет. Да и совестно ездить, хотя я без тебя, Лёвочка, всегда ищу развлечений, а с тобой никуда не стремлюсь и всегда довольна. Я рада, что Маша себя хорошо чувствует в деревне; дай бог ей поправиться и духом и телом. Целую вас обоих, сидели бы в Ясной, отдыхали бы и я радовалась бы, что вам хорошо. Право, нужно ли в Бегичевку? А может быть не нужно совсем!

      Ну, прощайте, теперь Таня привезет известия, а писать уж буду в Клёкотки.

      С. Т.» (ПСТ. С. 554).

      Софья Андреевна по письмам мужа, как ей представлялось, “убедилась”, что его присутствие для помощи голодающим «не так нужно» (МЖ – 2. С. 309). Описывая болезненное поведение сына, она стремилась к тому же, к чему и раньше, когда писала мужу о болезнях малышей: прервать его отлучку, заставить приехать… Но Толстой, хотя и не вполне справедливо, связывал “мрачность” сына Льва с его недовольством собой: ни таланты на литературном поприще, ни силы в благотворительном предприятии — не оказались у него не то, что равными отцовым, но и близкими к нему!

       Младшие же дети пока ничем серьёзно не болели, а гениальный малыш Ваничка, подлинная надежда отца, как мы видим из письма мамы Сони, даже заражал окружающих своими бодростью и жизнелюбием. Выучив к 4 годам неплохо английский язык, чудесный львёнок с радостью начал учить по-английски старика-художника Ге, походившего на папу-Льва не только одухотворённостью, но и некоторыми чертами внешности. Пообщавшись с малышом, старец убеждённо сообщил Софье Андреевне, «что Ваничка познал уже всё в здешнем мире, потому что он живёт уже не в первый раз, а жил раньше неоднократно» (МЖ – 2. С. 310).

      3 февраля Толстой ответил на письма жены от 30 и 31 января. Письмо, если вчитаться, отчасти странное: Толстой как бы «не слышит» негативных известий из Москвы (например, о болезни сына), предпочитая реагировать на всё по-своему. Вот текст письма:

      «Получили от тебя два письмеца, но вчера не было; и за то спасибо. Но чем чаще и подробнее будете писать, тем нам веселее. Хорошо, что Лёва приехал и бодр. Ты пишешь, были Ге, Соловьёв, Сталыпин, Сухотин, Серёжа, Касаткин, — все милые люди, но слишком много вдруг не асимилируется. В этом неудобство города. Two is company, three is none. [Двое составляют компанию, трое — нет.] Мне по именам хотелось бы всех их видеть, но вместе наверно не вышло связного и интересного разговора. А ты опять вся в корректурах. Боюсь я, что ты совсем расстроишь себе нервы, и я бы советовал тебе сдать эту работу корректору.

     Мы поедем, когда приедет Таня. Завтра увижусь с новым земским начальником, Тулубьевым, и сговорюсь о том, что сделать здесь. Вчера ездил в Ясенки, нынче ездил в Тулу... Свидетельств [от Красного креста на право бесплатного провоза грузов. – Р. А.] больше нет, а Поша пишет, что дров мало и очень нужны. Нельзя ли достать из Петербурга, из комитета Наследника [по оказанию помощи голодающим. – Р. А.], через Александру Андреевну <Толстую> или кого ещё. Посоветуйся с кем-нибудь, и если да, то пусть Таня напишет.

     Работается хорошо. После обеда поправляли с Машей Амиеля. [Т. е. перевод «Избранного» из Амиелева Дневника. – Р. А.] Очень хорош.

     […] Мы вполне здоровы. Только бы вы были такие же.

     Целую всех. Едим чудесно и так же спим. На дворе прекрасно, в доме тепло» (84, 178 - 179).

     Следующее, очень краткое, почти как извещение, «открытое письмо» (открытка) Льва Николаевича, от 4 февраля:

     «Не знаю, написала ли тебе сегодня Маша, а она уже ушла на конюшню, чтоб ехать за Таней, и потому пишу, чтобы сказать, что мы здоровы, что у нас всё хорошо. Нынче был Земский Начальник Тулубьев, и мы с ним сговорились о помощи, кажется благоразумно. Если ничто не изменит наших планов, то поедем в субботу <6 февраля>. Пожалуйста, пиши почаще, хоть по несколько слов.

     Л. Т.» (Там же. С. 179 - 180).

     Возможно, Софье Андреевне такие письма могли показаться «не сердечными», отчуждёнными и вызвать критический, исполненный обид и гнева, ответ: недаром очередные её письма от 5 и 6 февраля, написанные В НОЧНОЕ ВРЕМЯ и отвечающие как раз на два приведённых «открытых письма» Л. Н. Толстого, не были опубликованы в общем сборнике, а только упоминаются в нём (см.: ПСТ. С. 555). Но нужно помнить, что Толстой готовил себя физически и морально к Бегичевке — с которой и сам уже рад был бы кончить, но просто отказаться и не поехать было нельзя! Ему хватало дурных воспоминаний и предвидений и без соничкиных жалоб. Но при том, что мысленно Лев Николаевич уже был «в деле», он не забывал и о жене, беспокоился о ней, что доказывает последнее его, перед отъездом в Бегичевку, письмо из Ясной Поляны от 5 февраля:

     «Теперь вечер 5 числа. Мы собираемся ехать завтра, девочки укладывают, а я пишу письма. Пожалуйста, ты об нас не беспокойся. Мы в путешествии будем осторожны, как только ты могла бы желать. Если будет метель, не поедем. Я по тому говорю это, что мне ломит сломанная рука, и, кажется, идёт на ветер и на оттепель.

     Я вчера тебе написал мельком о том, что здесь делается. Дело стоит так: нужда большая в Мостовой, Городне, Подъиванкове и Щёкине, деревни вёрст за 10. Маша ездила туда нынче. Но до сих пор, благодаря заработкам, которые тут есть, всё ещё кое-как кормятся. Кроме того, неизвестно, сколько и кому выдадут от земства. А выдавать начнут на днях. И потому мы решили с новым земским начальником Тулубьевым (он был у нас, как говорит, 5 лет <назад>; хороший, кажется, малый, бывший лейб-гусар), что подождём до выдачи, а тогда, вернувшись из Бегичевки, устроим здесь, в чём поможет Тулубьев. У него же я и купил для этого рожь.

    Таня приехала благополучно, но мне жалко её отрывать от увлёкшего её занятия живописью. Может быть мы отправим её одну к тебе, тем более, если Лёва уедет, и ты останешься одна. Хотя Лёва тебя, как видно, теперь более всего мучает. — Мне думается, что его нездоровье одно из тех ослаблений жизненной энергии, которые часто бывают в этом возрасте. Я помню в таком положении был Владимир Александрович <Иславин> [дядя С. А. Толстой. – Р. А.], в таком положении был брат Сергей. Он лечился, пил рыбий жир.

     Мы здоровы. Погода стояла тут прекрасная, и всё ездил верхом.

     Я писал тебе о выхлопатывании свидетельств бесплатных из Комитета наследника. Подумав хорошенько, я решил, что этого не надо, поэтому ты оставь это. — В тот день, как я был в Туле, я видел Давыдова и Львова и узнал, что Писарев тут. Он, кажется, поехал к себе, но ненадолго, и вернётся в Тулу. Я постараюсь увидать его и достать от него свидетельства.

    Если будет что для чтения, то пришли нам, например, «Северный вестник» и ещё, что попадётся. <Переводчик Лев Павлович> Никифоров хотел переслать мне некоторые, не просмотренные мною, томы Мопасана. Если они вернулись <в книжный магазин> к Готье по абонементу Маракуева [Владимир Николаевич Маракуев —журналист и издатель, знакомый Толстого. – Р. А.], то Лёва пусть возьмёт их и пришлёт мне. Они у Готье знают. Целую тебя и детей.

     Л. Т.» (84, 180-181).

     Несмотря на скептическое отношение к ряду сочинений Ги де Мопассана, Лев Николаевич послужил лучшему узнаванию этого писателя современным читателем в России. В его записной книжке 1893 года осталось свидетельство строгого отбора им лучших, по его мнению, вещей Мопассана для перевода на русский. В этом списке, правда, не было романа «Жизнь»: с его переводом дело уже было решено. Среди других 21 сочинения французского писателя, помеченных Толстым в записной книжке по пятибалльной системе, высокую оценку получили «Починщица мебели», «Отец Симона», «Сын», «В семье» и «История батрачки». Здесь впору вспомнить свидетельство старшего сына Толстого Сергея о субъективизме отбора Толстым «лучшего» в музыке: он мог не удостоить высокой оценки что-то, любимое даже большинством, но ВСЁ, что её удостаивалось, было ДЕЙСТВИТЕЛЬНО хорошим, талантливым (Толстой С. Л. Очерки былого. – Тула, 1975. С. 384). Этот же субъективизм, очевидно, выражался и в отборе Л. Н. Толстым лучшего в поэзии и прозе.
      
     Следующее письмо, открытое, Лев Николаевич написал жене уже с дороги — из Клёкоток, на пути в Бегичевку, 6 февраля:

     «Пишем из Клёкоток, куда благополучно приехали, но без Маши. Она по случаю афер осталась на день с <портнихой> Марьей Кирилловной в Ясной. Мы, — т. е. Таня, Евгений Иванович <Попов>, я и <повар> Пётр Васильевич, сейчас едем далее. Погода тихая, прекрасная, 14 град. От тебя, к огорчению нашему, письма нет. Целую тебя крепко и пеняю за то, что не пишешь. — Оттуда ещё напишем.
Л. Т.

    Если озябнем или устанем, остановимся в Молодёнках» (84, 181 - 182).

     Пенял Лев Николаевич жене совершенно напрасно: она ответила на письмо его от 5 февраля на следующий день по получении известий из Ясной — 7-го. Вот письмо её от 7 февраля к мужу, уже по адресу в Клёкотки:

     «Сегодня весь день метель в Москве, и всё думаю о вас, как-то вы доехали! Получила от вас письма: Танино — 6-го утром перед отъездом в Бегичевку. Почему вам надо опять в Ясную? Больше недели жили, ведь это ещё усложняет ваше путешествие. Ты пишешь, милый Лёвочка, чтоб я не беспокоилась. Я и стараюсь, но это невозможно. Сегодня уехал и Серёжа. Теперь я одна с маленькими четырьмя, как и в прошлом году. И так и заныло всё по прошлогоднему! Впрочем это временами, а то и ничего, дела много, да и попривыкла уж. ДЛЯ МЕНЯ Таню не посылайте, т. е. пусть она делает, как ей лучше. Уж лучше не расставайтесь; разве я буду покойнее от этого? Нисколько. — Посылаю заказным в Чернаву целый пакет полученных писем вам троим. Книг интересных и журналов я не получала, а так как Лёва уехал, то я не знаю, какие именно томы Мопассана спросить, и у кого билет абонемента Маракуева.

     Эти два дня возилась с родственниками. […] …Все родственники ели блины, а я смотрела, у меня всё под ложечкой болит. Обедали у меня Рыдзевские — мать с детьми, провели подушевный вечер, маленькие дети плясали; проводили Серёжу; он едва поспел на поезд, говорил кучер, но всё-таки уехал и багаж взял. Вчера он был у Самариных, а вечер танцовал у Трубецких. Сегодня у меня ночевал дядя Костя. Андрюша и Миша танцовали вчера у Глебовых и сегодня в диком восторге весь день, просят поучить их мазурке, привезли ордена и счастливы ужасно. Трогательно, как Миша счастлив qu’il a introduit [что он ввёл] Андрюшу в своё общество... Вчера ходили все мальчики […] в балаганы, пришли озябшие; я их чаем поила; сняли с них обувь и надели войлочные туфли; насилу отогрели. Теперь стараюсь их серьёзно настроить на ученье и труд, — но мудрено масляничную суматоху выбить из их годов.

     Про свидетельства на бесплатный провоз, ты отказал мне поздно. Я уже наладила хлопоты; поехал в Петербург Литвинов; сын Кауфмана его друг, и Литвинов обещал лично попросить самого Кауфмана дать нам свидетельств. Уж не знаю, что из этого выйдет. [Старичок генерал Михаил Петрович Кауфман (1822 - 1902) исполнял в то время должности председателя и главного интенданта в обществе Красного Креста. – Р. А.]
 
    Ну, прощайте, милые друзья, целую вас, дай бог бодро и хорошо прожить это время врозь, и вам и нам. Ещё много корректур, а уже 10 часов вечера и дети ложатся спать, т. е. старшие. Все здоровы и веселы.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 555 - 556).

     И её письмо 8 февраля, ответ на открытку 6 февраля от мужа:

     «Ты упрекаешь мне, милый Лёвочка, что я не писала в Клёкотки, а я писала и туда, и в Чернаву, но письма получались на маслянице страшно неисправно. Сегодня послала вам чужие в Чернаву, целый пакет. Бобринскому я отвечала, что деньги, вероятно, нужны, а что ты уехал.

       [ ПРИМЕЧАНИЕ.
       Граф Андрей Александрович Бобринский (1859 - 1930) с 1888 г. служил в канцелярии Государственного совета. С. А. Толстая отвечала на его письмо от 14 февраля, в котором он извещал Льва Николаевича, что комитет для вспомоществования при миссии США ассигновал в распоряжение Толстого две тысячи рублей. ]

    Мы все здоровы, т. е. я с четырьмя; остальные все разъехались. Сегодня, 8-ое, первый день поста, все за уроками и всё пришло в аккуратность. Это очень приятно во всех отношениях. Я удивилась, что вы и Женю повезли в Бегичевку. Целый придворный штат поехал. Надеюсь, что Маша не слишком страдала и теперь здорова. Сегодня два градуса, маленькие два раза гуляли, я этому очень рада. Сегодня мало корректур, я учила Сашу, писала письма, всё убирала и читала статью Грота о тебе и Ницше. [Статья Н. Я. Грота «Нравственные идеалы нашего времени (Фридрих Ницше и Лев Толстой)»] Как последний противен, судя по изложению его учения Гротом. По погоде вам удобно будет заниматься вашими делами и ездить. Целую всех вас, дай бог быть здоровыми.
 
     С. Т.» (ПСТ. С. 556 - 557).

     От 8 февраля началось для семьи Толстого время поста и “говенья”, столь ценимого Софьей Андреевной и её единоверцами по церковной вере за возможность, ничего на самом деле не изменяя в своей жизни, ощутить иллюзорную сопричастность к сакральным смыслам человеческого бытия: за счёт участия в церковном идолопоклонстве, публичных молитв под руководством попа — разумеется, с умилением, «с мыслью обновления, избавления от грехов, желания сделаться лучше…» (МЖ – 2. С. 312). Дальше этих благих пожеланий у православных фарисеев дело, конечно же, не идёт, но им и не нужно этого: “высокая” социально-психологическая потребность удовлетворена, а терять что-то из мирских, даже самых греховных, приятностей и выгод, истинно и круглый год, в повседневности слушаясь Бога и последуя Христу, они не желают.

     Софья Андреевна прибегает вот к такому сопоставлению христианского служения Льва Николаевича с товарищами со своим московским “говением”: «Своего рода служение Богу происходило и в Бегичевке, где продолжалась помощь голодающим и где [т.е. в окрестностях, а не только в этой деревне. – Р. А.] было в то время 90 столовых для бедных» (Там же). Точнее же нужно сказать, что именно в Бегичевке, инициативой Толстого, и совершалось уже полтора года ИСТИННОЕ служение Богу — хотя и в не близком Толстому, духовно тяжёлом ему формате консенсуса с ложным устройством окружающей жизни буржуазно-православной России, враждебно чуждой Истине Бога, как она выражена в учении Иисуса Христа.

    К этому служению снова ненадолго примкнул его зачинатель и вдохновитель, сам Лев Николаевич: ему нужно было сменить изнурённых физически и эмоционально “выгоревших” товарищей во главе с Павлом Ивановичем (“Пошей”) Бирюковым. 9 февраля он пишет жене первое письмо уже из Бегичевки, в котором упоминает некоторых их своих помощников: “девицу” Заболоцкую, вероятно фельдшера, о которой мы не имеем биографических сведений; художника из семьи обрусевших шведов Германа Романовича Линденберга (1862-1933); крестьянского писателя С. Т. Семёнова (1868 - 1922), знаменитого более всего именно симпатиями к нему Толстого. Упомянут, наконец, и печально знаменитый Михаил Аркадьевич Сопоцько (1869 – 1938), будущий ультраправый критик и даже грубый ругатель Толстого, человек, по воспоминаниям Софьи Андреевны, всегда ей неприятный (Там же). Именно Сопоцько принадлежит ставший популярным, до сих пор тиражируемый православными публицистами образ Толстого-«дьявола, у которого и лицо с тех пор, как его отлучили от церкви, изменилось» (Цит. по: Маковицкий Д. П. У Толстого. Яснополянские записки. Кн. 1. С. 300). Но и это существо можно понять и пожалеть. В марте 1890 г. Сопоцько неосторожно прогулялся с товарищами по университету на демонстрацию по поводу смерти Н. Г. Чернышевского, за что жестоко поплатился карьерой врача: был исключён из университета и провёл два года в тяжёлой для молодого человека ссылке в мерзкой Вологде. Там он и начитался “запретного” Толстого, и ненадолго возомнил себя соратником его в общем Божьем деле. И это сопутничество кончилось для злосчастного весьма драматически: будучи после ссылки “на заметке” у имперских полицаев, в июне 1895 г. он был вторично арестован за якобы “революционную пропаганду” среди крестьян и отправлен в ссылку на три года в Олонецкую губернию, где и свихнулся в православие. Узнав о новых воззрениях Сопоцько, Толстой, тонкий психолог, смекнул, что дело тут сугубо личное: в потребности Сопоцько чувствовать себя правым перед самим собой, иметь в своём положении некий мировоззренческий фундамент под ногами, пусть и состоящий из софизмов самообмана и самооправдания (53, 70-71). Так обманывали себя многие “горячие головы”, не удержавшиеся на пути христианской жизни: якобы от “безбожия” и революционерства они пришли к “истинной вере” (православию) через не истинное, неполноценное толстовство. Надо быть строже к себе и «любить истину больше своей правоты» (Там же. С. 71). 

     Приводим ниже основной текст письма Л. Н. Толстого от 9 февраля к жене.

     «Таня тебе, вероятно, всё опишет, милая Соня, а я только подтвержу и скажу о себе. Доехали мы хорошо. Боялись за Машу, но и она благополучно приехала. В доме было свежо, но теперь мы так натопили, что жарко. Погода всё нехороша. Дороги дурны, мятель, небольшая, но сообщение есть. Нынче приехала Заболоцкая, вчера уехал Сопоцько. Вчера я ходил в ближайшие деревни. Нынче ездил в Софьинку. Впечатление моё, что нужда большая, но к ней ещё больше привыкли, чем в прошлом году, и дело нашей помощи идёт хорошо там, где я был. Но мы намерены объехать все 90 столовых, а видели теперь 5. Приезд наш, по моему мнению, очень был нужен, в особенности потому, что Линденберг ссорится [?] с Семёновым; и тот, и другой хочет уезжать — Линденберг теперь, а Семёнов к весне. Главное, сам Павел Иванович замотался и едва ли доживёт до весны. Надо всё устроить попрочнее. Можно Сопоцько поручить дело Павла Ивановича и на место Сопоцько поместить из двух вновь приехавших. Всё это, вероятно, устроится и объяснится скоро.

    Мы здоровы и веселы. По крайней мере, девочки font bonne mine ; mauvais jeu [притворяются довольными]. A я чувствую, что надо было приехать; занят своей работой по утрам, и был бы доволен, если бы не тревожился о тебе и теперешнем твоём одиночестве; особенно, не получив ни одного хорошего письма от тебя. Отчёт напишу здесь и если успею, рассказ, который я обещал в сборник для переселенцев.

      [ КОММЕНТАРИЙ.
       Толстой имеет в виду сборник «Путь-дорога. Научно-литературный сборник в пользу общества для вспомоществования нуждающимся переселенцам» (1893). Но в нём была напечатана только его повесть «Ходите в свете, пока есть свет». Возможно, что в феврале 1893 г. Толстой работал над другим рассказом, предназначавшимся для этого сборника. – Р. А.]

     Вчера написал много писем. Читал хорошую и мне интересную книгу русскую, о Руссо. Теперь читаю скверную повесть Потапенко.

     Очень хочется хорошей погоды и дороги. Тогда скоро всё объездим и вернёмся.

     Что дети? Андрюша: он меня интересует и сам по себе и потому, что он тебя тревожит.

     Пётр Васильевич <Бойцов, повар> ночует около меня и ночью храпит. А я, чтобы прекратить его храп, свищу. Нынче <портниха> Марья Кирилловна слышала свист и верно думала, что домовой. Живём мы всё также: обедаем в час, ужинаем в 8. Пища прекрасная. Прощай пока. Целую тебя.

     Л. Т.» (84, 182 - 183).

     Намерение мужа объехать все 90 действующих в уезде столовых не напрасно, если памятовать время года, смутило Соню, что она и не замедлила выразить в ответном письме вечером 11 февраля, вкупе со своеобычной для неё “порцией” несправедливостей в отношении близких, дорогих Толстому людей и подобного негатива:

     «Вчера написала Маше, а сегодня получила письма от вас, милые Лёвочка и Таня. Наконец, я хоть узнала, что вы доехали все до Бегичевки. Завтра две недели, что вы уехали. Как у вас там людно, и как это неприятно, что люди, приехавшие помогать — ссорятся и не ладят, как Семёнов с Линденбергом. Павла Ивановича очень жаль, и я уверена, что если ему трудно, то опять не от ДЕЛА, которое он делает, а от какой-нибудь людской или женской путаницы. Неодухотворённые люди хуже всякого животного. Всякая гадость в человеке тем ужасна, что он её знает, что всё в человеке сознательно, а в животном бессознательно, оттого извинительнее. Ужасно боюсь, что отъезд Павла Ивановича запутает все дела помощи. Но после Святой сейчас же в Бегичевку уезжает совсем Ваня Раевский, я сегодня его видела, и он говорит, что охотно возьмёт на себя часть дела. Ему не только можно, но и должно будет всё передать, чего же лучше и проще? Он тамошний, хотя, конечно, Павел Иванович в тысячу раз лучше может всё делать.

     У меня сегодня была Матильда <Моллас> и предложила мне учить Сашу за те же 20 рублей, которые я предложила учительнице. До сих пор учила я сама и очень исправно; но у меня мало времени и я очень раздражаюсь, что дурно для наших с Сашей отношений. Я очень рада Матильдиной помощи на эти последние два, три месяца. По-французски же буду продолжать сама. […]

     [ПРИМЕЧАНИЕ.
      Матильда Павловна Моллас (1857 - 1921) преподавала французский язык на Высших женских курсах в Москве. – Р. А. ]

    …Я одна поехала к брату Саше и его жене. Застаю их одних, она вся увязана платками. Вчера Аничке сделалось дурно, она думала, что её будет рвать, нагнулась к тазу и упала в обморок. Саша замертво её поднял, а у ней кровь льёт отовсюду. Она, падая вниз лицом, разбила лицом таз, и всю её изрезало. На шее глубокий шрам, на виске, на щеке, ухо прорвало с серёжкой, зуб сломало. Такая она жалкая. […]

    Мы все совсем здоровы, я поправилась, и нервы пока меня не тревожат совсем. Ложусь около трёх часов ночи; читаю корректуру ночью и утром, чтоб день быть более свободной, — и всё ничего. Андрюша тих, всё по-старому; учится дурно, хотя всё сидит, Миша читает «Анну Каренину», оторвать не могу и не одобряю, рано ещё. Саша и Ваня с воскресенья не гуляют; всё метели и 15—12 градусов морозу с ветром. — Напрасно затеваете 90 столовых объехать. Разве это возможно? И зачем в сущности?

     Показывала Наточке твой портрет, Таня; ей очень нравится. Вчера отправила письмо Маше, и вспомнила, что 12-го её рожденье. Поздравляю её, желаю больше настоящей радости в будущем её году. Целую всех.

     С. Т.

     Получила счастливое письмо от Леночки <Е. С. Толстой>, просит ей шить приданое и намекает о том, чтоб свадьбу сделать у нас в доме, и на неделю до свадьбы ей пожить у нас. Я ей ответила, что согласна, когда Таня приедет, поможет тоже» (ПСТ С. 557 - 558).

     14 февраля Толстой отвечал на это весточку любви(?) от жены, чему днём раньше предшествовал ответ на её же послание от 7-го. Приводим в хронологической последовательности эти письма Л. Н. Толстого.

     13 февраля:

      «Сейчас суббота вечер. Пишу тебе, милый друг, чтоб завтра отправить в Чернаву. Я дома, один, только что вернулся из деревень по Дону: Никитское, Мясновка и до Пашкова, куда ходил пешком. Чудная погода и дорога. Много обошёл, и ощущение, что сделал кое-что полезного. Сопоцько, который приехал нынче утром, выезжал мне навстречу, и мы с ним вернулись. Девочек нет ещё. Они утром поехали к Мордвиновым на блины. Приезжали звать, и они не могли отказаться. Оттуда хотели ехать по далёким деревням, но Ладыженский [Лев Викторович, помещик в Епифанском уезде и земский начальник. – Р. А.], которого я встретил дорогой и который тоже был у Мордвинова, сказал мне, что они решили ехать только в ближние деревни. Погода прекрасная, они с кучерами и обе здоровы, поэтому жду их без беспокойства.

     Очень досадно, что нельзя помогать дровами, которые страшно нужны. Нынче пишу Писареву, прося его уступить нам из его излишних запасов. К Сопоцько приехали два помощника. К Философовым приехала их помощница, кажется, очень деловитая девица. Вчера приехал Цингер Иван [И.В. Цингер, сын выдающегося русского математика В.Я. Цингера, женатого на Магдалине Ивановне, сестре покойного И.И. Раевского. – Р. А.] и предлагает свои услуги. Мне бы очень хотелось, чтобы он остался на весну, на место Поши, — главное потому, что он Раевским свой человек; но боюсь, что он слишком молод.

     Вчера читали «Прощение», «Pater» Copp;e [«Отче наш» Коппе], и Таня стала подбивать всех съиграть это для крестьян, и они читали это вслух, разобрав роли: Шарапова, её приятельница, Таня, Поша, Цингер, но, кажется, ничего из этого не выйдет. [ Из этого в 1897 г. вышло издание в «Посреднике» этой пьесы в стихах Франсуа Коппе (1842 - 1908), в переводе А.П. Барыковой. – Р. А. ]

     Я встаю рано, в 7, в 8 пью кофе и с 1/2 9 до 1 и более усердно работаю, потом обедаю, потом еду, куда нужно, возвращаюсь к 6. В 8-м ужинаем, часто девочки затевают экстренный чай. Таня рисует, читаем, пишем письма, беседуем. Я чувствую себя очень хорошо. О тебе ужасно мало знаем. Это тяжело. Пожалуйста, пиши чаще. Вчера было известие через Элену Павловну, и в середу Получил твоё единственное длинное письмо <от 7 февраля>.

    Дороги теперь хорошие и погода, и потому мы очень скоро всё объездим. Надеюсь, что устроим, т. е. решим, как и кому заместить Пошу. Цингеру мы предложили, но он робеет и просит подумать. Скажи Катерине Ивановне, передав ей мой привет, что я всё советовал ей ехать сюда, а теперь не советую. С её здоровьем заехать сюда и на мельницу, в холода или ростепель, неблагоразумно.

     С большим волнением буду ждать завтрашнюю почту, — письмо от тебя. Целую тебя, милый друг.

     Л. Т.» (84, 184 - 185).

    Хотя Софья Андреевна и приезжала лично в Бегичевку, знакомилась с делом — всего значения морально поддерживающего присутствия в ней Л. Н. Толстого и практически сакрального значения (мы ведь помним: он Духовный Царь России!) объездов им деревень и столовых она, конечно же, уразуметь не могла.

    Судя по следующему, от 14 февраля, письму Л.Н. Толстого, он отвечает в нём на ТРИ сразу письма жены, из которых нам известны два: от 8 и от 11 февраля. О последнем Толстой говорит как о более спокойном, чем другие два (и отвечает преимущественно на него). Вероятно, НАИМЕНЕЕ «спокойное» уничтожил или он сам, или, позднее, сама Софья Андреевна. Приводим ниже текст толстовского ответа.

     «Сейчас 11 часов вечера, воскресенье. Были все сотрудники, пили чай, читали и только что ушли, а вечером присылал Яков Петрович [Шугаев, приказчик Раевских] сказать, что едут в Москву, и вот пишу тебе хоть несколько слов. Мы благополучны и здоровы. Девочки ездили обе в разные стороны довольно далеко, а я оставался дома. Дело объезда приходит к концу. Мороз сильный, но тихо, и дороги хороши. Сегодня получил твои три письма, из которых последнее более спокойное и хорошее. На Ваню Раевского мы и так возлагаем надежды. Я написал тебе, что ссорились Линденберг с Семёновым. Это было чуть-чуть и ни в ком не оставило неприятного чувства, напротив, они все премилые люди. Нынче была опять Заболоцкая, и простилась уже. Она уезжает на этой неделе. Она удивительно самоотверженная девица. Совсем расстроила своё здоровье здесь.

     То, что ты хлопотала о свидетельствах, очень хорошо; только если их дадут, то надо скорее. Нынче получил письмо от американского консула <Крауфорда> и Бобринского, о том, что если нам нужно денег, то они пришлют. Должно быть, это не мне. Я ответил. Письмо от Элен [Е. С. Толстой], — счастливое. […]

     А ты всё мучаешь себя корректурами. Зачем ты так ночи не спишь?

     Как жаль Аничку! Это ужасно.

     Ну, пока прощай, до скорого свиданья. Целую тебя и детей. “Анну Каренину” читать Мише, разумеется, рано» (84, 185 - 186).
    
      К этому же дню, а также следующему, 15 февраля, относятся два письма С. А. Толстой, не опубликованные в доступном нам сборнике. О причинах этого можно догадаться на основе вот этих сведений в мемуарах Софьи Андреевны «Моя жизнь» о предшествующих писанию этих писем событиях.:

     «Приехавшая из Бегичевки Екатерина Ивановна Баратынская с ужасом рассказывала мне, что Лев Николаевич по пояс в снегу насилу двигался, обходя столовые и объезжая их, и страшно утомлялся. Я усиленно его вызывала оттуда…» (МЖ – 2. С. 313).

     КАК Софья Андреевна умеет «усиленно вызывать», мы неоднократно видели на протяжении многих предшествующих Эпизодов её Переписки с мужем. Может, и к лучшему, что подобные её грехи были деликатно изъяты из книжного издания её писем. Что же касается Катьки Баратынской, остаётся лишь сожалеть, что девица со столь благородной фамилией, воспитанием, и при том замечательная помощница Льва Николаевича в Бегичевке, гостя у жены его в Москве, вдруг сыграла роль довольно прозаической, и не правдивой к тому же (в отношении погоды), сплетницы. Так или иначе, но страхи за здоровье мужа у Софьи Андреевны усилились. А чего сильно боишься — то скорее прочего и материализовывается: Лев Николаевич действительно не сильно простудился, о чём, в числе прочего, сообщал жене в следующем, от 16 февраля, письме:

     «Каждый день приходится писать тебе, милый друг Соня. Вчера писал с Яковом Петровичем, а нынче уже вторник, завтра почта. Наши дела почти приходят к концу: остаются одни ефремовские [т. е. по Ефремовскому уезду. – Р. А.], Сопоцькины столовые, на которые достаточно 2-х, 3-х дней, самое большее. Но у него побывать необходимо; это говорит и Поша, да я знаю. Он усерден, деятелен, но юн.

     У меня второй день насморк и кашель, и я по приказанию дочерей, а главное, помня тебя, не выезжаю, и не выеду, пока не пройдёт совсем. А только гуляю потихоньку. Если бы не дочери и память о тебе, я бы даже не обратил внимания и ездил бы.

    Так что мы время своего отъезда намечаем на субботу. Так это Тане удобнее для её школы. [Татьяна Львовна Толстая брала уроки в знаменитой Школе живописи, ваяния и зодчества, располагавшейся в Москве на ул. Мясницкой. – Р. А.] Мы же на самое короткое время проедем в Ясную и поскорее к тебе, чтоб ты перестала тревожиться и не спать до 3-х часов. К субботе мы надеемся получить ответ о дровах от Писарева, которому я писал, и решим дровяной вопрос, т. е. можно ли теперь — теперь только и нужно — раздать дров.

     Бобринскому и американскому консулу я тоже ответил, что деньги будут приняты с благодарностью. К этому же времени напишем отчёт, который Поша нынче, кажется, кончает и который надо будет чем-нибудь закончить. Ну, пока прощай. Теперь не упрекаю тебя больше за молчание. Вчера ещё получили письмецо твоё из Клёкоток, — старое. [Это «ночное» письмо 5-6 февраля, упомянутое нами выше, не опубликовано. – Р. А.] Я очень рад, что ты сошлась с Матильдой для Саши. Я думаю, она хорошая учительница и тебя освободит. Девочки здоровы и бодры. Таня сейчас приехала, — ездила за 20 верст. Маша ещё не приезжала. Тоже поехала за 20 вёрст. Ещё не приезжала. Она хороша. Они, верно, припишут» (84, 186 - 187).

    Это последнее в данную поездку Л.Н. Толстого его письмо из Бегичевки. В нашем распоряжении есть ещё за эти дни два письма С. А. Толстой, от 17 и от 18 февраля (ответ на письмо мужа от 16-го с известием о простуде) (см.: ПСТ. С. 561 - 563). Но они значительной своей частию — светские и семейные новости — для нас малоинтересны. Уведомясь о скором отъезде мужа из ненавистной и страшной ей Бегичевки, Софья Андреевна, конечно же, сразу “выздоровела” от всех болезней; кроме Льва-младшего, здоровы были и дети (Там же. С. 561 - 562). «Здорова совсем и бодра», она заканчивала корректуры пятого тома нового собрания сочинений Л. Н. Толстого. Как раз вычитывался роман «Война и мир», и Соничка наслаждалась интеллектуально и эстетически: «Где ни читай, хоть из середины, везде интересно и тонко умно» (Там же. С. 561). Письмо от 18-го содержит свидетельство того, что соня ожидала именно ВОЗВРАЩЕНИЯ мужа: то есть приезда к ней, в Москву, а не в яснополянский дом (Там же. С. 562 - 563). Но она понимала, что для Льва Николаевича это было бы сменой одного стресса другим — без физического и морального отдыха. Были и практические причины необходимости заезда в Ясную. Помимо надежд добыть у губернатора в Туле те самые несчастные свидетельства Красного Креста для бесплатного провоза грузов, Толстой желал в зимней тишине завершить писанием очередной отчёт о работе своего бегичевского «министерства добра».

    Итак, оправившись от простуды, 20-го он уезжает с дочерью Машей в Ясную Поляну (а Таня едет обрадовать маму в Москву). Под «Отчётом об употреблении пожертвованных денег с 20 июля 1892 г. по 1 января 1893 г.» стоит дата 20 февраля, но основная работа над ним продолжилась на самом деле уже в Ясной Поляне, именно с 21 февраля. «Соавтором» части отчёта — той, что с бухгалтерскими итогами и прочими цифрами — был верный Павел Иванович Бирюков. В этом отчёте Толстой и Бирюков между прочим сообщают:

    «Дело наше в продолжение осени и зимы состояло, как и прежде,  главным образом в  помощи нуждающимся  посредством столовых,  детских  кормёжных,  дешёвой  продажи  печёного хлеба  и дешёвой продажи и даровой  раздачи дров.

     В упомянутые в прошлом отчёте 70 столовых, устроенных сначала только для безземельных, стали приниматься  с  начала зимы  все  нуждающиеся,  и  число  столовых  увеличилось  до 106,  число же  едоков  до  3000.

     […] Во всех деревнях продолжаются для  грудных  детей тех  семей,  у  которых  нет  коров,  детские  кормёжные.  Количество детей, получающих в  этих  кормёжных  молочную  гречневую  кашу,  около  500. Пекарен устроено 4 […].

     Помощь в снабжении нуждающихся топливом состоит  в  том, что часть приобретённых нами дров продаётся по дешёвой цене, часть же раздаётся даром наиболее нуждающимся.
 
     […] Полученных нами пожертвований с теми небольшими обещанными нам взносами  достанет только  для  того,  чтобы  довести  до  нового  урожая  действующие  столовые  и  детские  кормёжные. В случае же поступления новых пожертвований мы открыли бы  новые  столовые  и  кормёжные  в  деревнях,  которые в них  очень  нуждаются  и  давно  о  том  просят» (29, 170, 172).

    Не столько для лучшей организации всего этого, сколько для ВДОХНОВЕНИЯ своих усталых помощников и требовалось Толстому приезжать в Бегичевку — как ни отрицала эту необходимость семейно-эгоистичная Софья Андреевна. Отчасти и для неё в черновики отчёта Толстой (уже без помощи П. И. Бирюкова) включил изъятые, к сожалению, позднее из окончательного текста свидетельства отчаянного положения народа-кормильца в условиях затянувшихся голода и эпидемий, а кроме того — в условиях слепоты и чёрствости кормимых им обитателей городов, которые выражали фарисейский аргумент о том, что-де “даровая” помощь поощряет народные лень и пьянство:

     «Люди и скот действительно умирают.  Но они не  корчатся  на
площадях в трагических судорогах, а  тихо,  с  слабым  стоном болеют и  умирают по избам и дворам.  Умирают дети, старики  и старухи,  умирают  слабые  больные.  И потому обеднение и  даже полное  разорение  крестьян  совершалось  и  совершается  за  эти последние  два  года  с  поразительной  быстротой.  На  наших  глазах  происходит неперестающий процесс обеднения богатых, обнищание  бедных  и  уничтожение нищих.

     […] В нравственном же отношении происходит  упадок  духа  и  развитие всех худших свойств человека:  воровство,  злоба,  зависть,  попрошайничество и раздражение,  поддерживаемое в особенности мерами, запрещающими  переселение.

     […] Здоровые слабеют, слабые, особенно старики, дети  преждевременно  в  нужде  мучительно умирают.

     И тут-то при этих условиях  говорят и  пишут  о  том,  что  даровая помощь,  пища,  приобретаемые  не  работой,  развращают людей. 

     …Боже мой, как мы строги: народ развратится, если  мы  не  дадим  умереть  всем  старым  и  слабым с голоду,  даром кормя их  и  затрачивая на  это  3 копейки в день.  Но если это так развращает получать пищу, не работая за неё, то как же должны быть развращены те люди, которые, поколениями не работая, получали и получают пищу, и не в 3 к<опейки> в день на  человека.  И неужели уже так опасно то, что народ, целыми поколениями трудившийся на  других  в  тех  местах,  где  он  страдает  и  мрёт,  получит  раз  в  300  лет  помощь  от  тех,  которые вскормлены  им?» (см.: Там же. С. 354-355).
 
     К 21 февраля относятся ВСТРЕЧНЫЕ письма супругов, из которых первым мы приведём письмо С. А. Толстой в его основной части:

     «Приехала благополучно Таня, мы ей все очень обрадовались, только она не такая беленькая и свеженькая, как поехала. Бегичевский серый, зловещий оттенок непременно ляжет на всяком, кто там побывает. Боюсь за вас двух теперь больше, тем более, что Маша кашляет, и у ней сильный насморк. Застудить грипп всегда дурно; я три недели промучилась потому, что тогда простудила насморк. Теперь мы все здоровы были всё время, слава богу. У меня только иногда болит ещё правая сторона головы и правая рука выше локтя, до плеча; это осталось.

    Таня кое-что рассказывала, но мало. Понемногу всё узнаем. Сейчас был Дунаев, пошлёт вам завтра деньги в Ясенки. Лёве как будто лучше, но он всё мечется, не знает, на что решиться; хочется ему купить Дубны, но и не особенно ему нравится это имение. Я думаю, на всё судьба, и теперь уже предопределено, где ему жить. Я ничего не советую ему, боюсь вмешиваться в дела судьбы.

   Всё-таки хорошо, что вы опять в Ясной; ближе, спокойнее о вас думать и сообщение легче. Слава богу, что с Бегичевкой покончили.

   […] Ну, прощайте, Лёвочка и Маша, ещё много корректур, а час ночи. Целую вас обоих. […]

    С. Толстая. […]» (ПСТ. С. 564).

    Но с Бегичевкой было ещё совсем даже не «покончено». Толстой в письме того же дня (отправленном традиционно, «с оказией») намекает на это жене достаточно осторожно:

    «Таня, живая грамота, надеюсь, приехала благополучно и всё тебе про нас рассказала, милый друг, а я вот в тот же день вечером пишу с Иваном Цингером, который нынче приехал и нынче же в ночь едет. Он бросит это письмо в ящик. Мой кашель прошёл, и я совсем здоров, а Маша всё кашляет, и я её никуда не пущу, пока не пройдёт. Все кашляли и Марья Кирилловна <Кузнецова>. Нынче я очень много занимался утром и устал, а вечером ещё исправлял и добавлял Павла Ивановича отчет. И кончил, прибавив немного. Но боюсь, не пропустят. Кроме того, побывав там и пиша отчёт, я почувствовал, что здесь далеко не так нужна помощь, как там. Здесь первый год и есть заработки. И потому, поговорив с Тулубьевым, которому я дал знать, я постараюсь здесь, если нет вопиющей надобности, о чём я и ещё узнаю здесь, ничего не делать или ограничиться самой ничтожной помощью. Если расширять помощь, то там. Поэтому мы очень скоро приедем. Хочется всех вас видеть и Лёву, который с вами.

     Л. Т.» (84, 187).

     На это письмо Софья Андреевна отвечала 23 февраля следующим, писанным, судя по зачину, в заметно худшем прежнего, раздражённом настроении:

     «Милые Лёвочка и Маша, получила от вас сегодня два письма, и совестно мне стало, что я написала вам только одно в Ясную. Но я уверена, что ВЫ о нас не беспокоитесь. Вот вы все простудились, одна Таня приехала, слава богу, здоровая, да и та посерела немного. Она вчера была в своей школе, там волнение страшное: Философова чуть ли не бить собираются ученики. Маковский, Прянишников, Васильев — все лучшие учителя и члены уходят. Полный скандал. Философов прячется за великого князя. Великий князь, говорят, всё старается примирить всех, и теперь неизвестно, чем всё кончится.

    Вчера и сегодня мы с Таней посвятили время на приданое Леночки <Толстой>; по её желанию истратить 800 р. на всё то, что она заказала, нет никакой возможности, и это самое трудное. […] Лёва меняет планы всякий день, но вас теперь хочет дождаться в Москве. Пока положительного он сделал то, что переплёл довольно успешно книгу и очень этим гордится. На нездоровье опять жалуется. Андрюша и Миша учатся плохо, но здоровы, очень веселы и всё-таки лучше, чем прошлые месяцы. Все с тоской ждут холеры; к стыду моему и у меня какая-то явилась тоска и безнадежность. Все эти ожидания холеры теперь ещё соединены со слухами о голоде. В Патровке и Гавриловке прямо мрут от голода, пишет управляющий, и помощи ни откуда никакой — буквально. Везде разговоры о покорности народа судьбе, что просто решили умирать. Да и что же им делать? Всё это так и томит душу.

    Не простудись, милая Маша, не мочи ног; я рада, что вы в Ясной и наполовину успокоилась. […] 

    Меня беспокоит, милая Маша, что если вы уедете без Ивана Александровича, то плохо всё уберёте и запрёте. Пожалуйста, чтоб в доме НИКТО не оставался, а то Таня говорила, что <толстовец> Попов хотел две недели жить там один. Я на это СОВСЕМ НЕ СОГЛАСНА. Может жить в конторе, если для папа это необходимо. Во-первых, слишком дрова дороги, да ещё пожар сделают, а во-вторых, что бы в доме ни пропало, все люди будут говорить: там Попов жил, может кто и забрался, всё отперто было и т. д. — Вот вам и неприятно, но что же делать! Кому-нибудь и порядок надо блюсти. Прилип этот Попов безнадежно, а я всегда не любила, и теперь уж не полюблю всякое вторжение чужих в семейную нашу жизнь. Целую вас и жду с радостью.

    С. Т.» (ПСТ. С. 565-566).

    Для завершения такого большого и трудноуправляемого дела, как помощь крестьянам, нужна была ещё, как минимум, одна поездка в Бегичевку. Но как сообщить об этом жене, ожидавшей всенепременного, скорого и окончательного воссоединения семейства — причём именно в Москве? По счастью, деловые переговоры и поездка в Тулу 23 февраля убедила Льва Николаевича, что немедленного его возвращения в Бегичевку не требуется, и он может наконец с лёгким сердцем обрадовать жену:

    «Сейчас приехал из Тулы, куда ездил нынче утром после обычных занятий. […] Вчера был земский начальник Тулубьев, и мы решили ничего здесь не предпринимать. Только съезжу для очищения совести в Щекино послезавтра; а завтра, если буду жив и здоров и погода хорошая, съезжу к Булыгину. В Туле всё очень удачно и скоро сделал: добыл 40 свидетельств, и Львов обещал выписать дрова. Поэтому пошлите ему 700 рублей. Исполнил и разные дела у Давыдова и Зиновьева. […] Приедем в субботу <27-го>, если всё будет благополучно. […] Целую тебя и детей. До свиданья. Погода чудная, и мы здоровы. Л. Т.» (84, 188).

     Ответом на это письмо Льва Николаевича является последнее перед ожидавшимся приездом Л. Н. Толстого письмо Софьи Андреевны от 25 февраля:

     «Сегодня получила, милый Лёвочка, известие от тебя, что ты приедешь в субботу, и радуюсь увидать тебя. Надеюсь, что ничто не помешает, и вы все здоровы. — Вчера Лёва привёз вам известия от нас; но я о нём тревожилась всю ночь, как он приехал; прислушивалась к страшному завыванью ветра. У нас сутки уж метель ужасная, да ещё при десяти градусах мороза. Лёве при его ослабевшем организме всякая болезнь опасна; надеюсь, что он не простудился, и что вы все побережётесь до конца.

    Таня вошла в свою московскую жизнь очень, кажется, охотно. Она мало рассказывала мне про Бегичевку и о положении дел, и я жду тебя для этих сведений. Таня сегодня приглашена Мамоновыми в три часа чай пить, и оттуда она поехала в школу. В субботу она с Соней устраивает для детей вечер и какую-то игру, позвали детей человек двадцать, и я очень боюсь, что тебе будет неприятно приехать в эту суету и толпу детей с их родителями. Но отменить нам уж нельзя; да и наши дети столько ездили, что и нам необходимо было позвать к себе. Впрочем, это всё устроилось само собой Таней и Соней.

     Моя жизнь течёт всё в том же мире — «Войны и мира», в котором нахожу большое удовольствие. Только глаза, наконец, не выдержали и что-то стали болеть от корректур, так что вчера не решилась сидеть ночь. Как я была глупа, когда ты писал «Войну и мир», и как ты был умён! Как тонко — умно, именно гениально написана «Война и мир». — Только одно: при «Детстве» я часто плакала, при «Семейном счастии» в носу щипало, а в «Войне и мире» всё время удивляешься, любуешься, в недоумении, — но не плачешь. Увидим, что будет с «Анной Карениной».

      […] Не знаю, отчего, но в «Войне и мире», что меня ТРОГАЕТ больше всего, это всегда старый князь и княжна Марья, и вообще Болконские все, а совсем не Ростовы» (ПСТ. С. 188).

     И заключительное перед отъездом письмо Л. Н. Толстого, тоже 25 февраля:

     «Вчера приехал Лёва, и мы заговорились, да и метель была, и не послали на Козловку, и не писали. Мы все здоровы. Лёва не поправился, и мне жалко смотреть на него, как из такого жизнерадостного, красивого мальчика сделался такой болезненный. Хотя я надеюсь, что это пройдёт. Духом он бодр и весел. 

    […] Если ничего не помешает, приедем в субботу с курьерским. Будь бодра и здорова и не думай о холере. Целую тебя. Таню и детей.

    Л. Т.» (84, 188).

    27 февраля Толстой приехал («вернулся», как наставивает в мемуарах Софья Андреевна) в московский дом своей семьи, где бесконечная, под влиянием страхов и дурных ожиданий, суета жены и нерадостные, дополнительно обременяющие отца и мать, развлечения детей — всё так же служили иллюстрацией меткого замечания умнейшего Шарля Рише о нехватке времени для счастья. Сам Толстой в Ясной Поляне, как мы видели — был и в хлопотах, и в трудах (упомянутый выше «Отчёт» и, уже в самом завершении, трактат «Царство Божие внутри вас»), но был неоднократно и счастлив, являя совсем иную иллюстрацию: портрет гармонического человека, живущего так, как не стыдно посоветовать жить всем и каждому! 

                КОНЕЦ ПЕРВОГО ФРАГМЕНТА (37-го Эпизода)
                __________________


                Фрагмент Второй.
                ДЕВЯТЬ ДНЕЙ ТРЕВОЖНОГО ЛЕТА
                (11 – 19 июля 1893 г.)
    
      Внешне-биографическая канва периода, хронологически разделяющего два Фрагмента презентуемого и анализируемого нами Эпизода переписки Л. Н. и С. А. Толстых в 1893 году, достаточно небогата. В неё вошли: завершение  и окончательное исправление Толстым «Отчёта об употреблении пожертвованных денег с 20 июля 1892 г. по 1 января 1893 г.»; завершение писанием к 13 мая огромного, стоившего Толстому двух лет напряжённого труда, трактата «Царство Божие внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание»; написание в 1-й полов. июня статьи «Неделание», а в Дневнике под 24 июня — чернового варианта «Требований любви», обдумывания и пробы ряда других творческих замыслов (рассказ «Кто прав?», статьи по искусству и др.). Радостным и для Льва Николаевича, и для всей его семьи был приезд 12 мая в Ясную Поляну (куда ещё 4-го, по сложившейся традиции, Толстые перебрались на лето из Москвы) замечательной писательницы Лидии Ивановны Веселитской-Божидарович (1857 - 1936), чью талантливую повесть «Мимочка на водах», написанную под псевдонимом “В. Микулич”, Толстой прочёл с восхищением и сделал до конца жизни одной из любимых книг. Лидия Ивановна и в жизни оказалась человеком очень умным, серьёзным и чутким — «движущимся к свету», по выражению самого Толстого. Как и Мопассан в его лучшие годы…

    21-29 мая состоялась не длительная, но достаточно значительная по полученным Л. Н. Толстым впечатлениям «организационная» его поездка с дочерью Таней в Бегичевку, не сопровождавшаяся перепиской с женой. Толстой объезжает голодающие деревни, делает нужные распоряжения своим помощникам… но тяжёлыми впечатлениями делится в письмах 23 и 24 мая не с Соней, а с детьми, Львом-младшим и Машенькой. Вероятно, сама необходимость этой его поездки и пребывание в опасном для здоровья месте снова не оказались в эти дни предметом взаимопонимания супругов. И не только это. Софья Андреевна ворчит в мемуарах о том, что:

     «Тотчас же пришлось выслать туда 1000 рублей для непосредственных нужд населения». При том, что и своих забот и расходов в семье было предостаточно: «В Ясной Поляне я жила тогда с меньшими детьми, которые все были больны. Два крупных дела отнимали у меня много времени: и окончание семейного раздела, и печатание Полного собрания сочинений. И то, и другое сердило и раздражало Льва Николаевича. Он хотел бы и землю, и сочинения отдать: первое — крестьянам, второе — на общую пользу, то есть отказаться от своих прав. Имея в то время 9 человек живых детей, я, конечно, протестовала, и муж мой временами ненавидел меня за это и всё ждал от меня перемены» (МЖ – 2. С. 318).

     В этих строчках — скупое свидетельство, как можно полагать, многодневного конфликта, в подробностях скрытого от биографов обоими супругами, от которого “бежал” ненадолго в Бегичевку Лев Николаевич. К этим конфликтным отношениям, очевидно, относится и суждение в записной книжке Толстого под 17 мая 1893 года: «Что мне дал брак? Ничего. А страданий много» (52, 231). 23-го мая эта же мысль, но более осторожно, повторяется в его Дневнике, рядом с таким суждением: «Много грешишь  тем,  что  некоторых  людей,  чаще  всего самых  близких,  с  которыми  всегда,  считаешь  неизлечимыми и  никогда  уж  не  говоришь  им  того,  что  считаешь  истиной» (52, 79).   

    Конечно же, это о «грехе» с женой. Ослабел, но не оставил пока Льва Николаевича и иной, куда более старый грех: половая похоть. Вернувшись 26 мая в Ясную Поляну, Толстой, по воспоминаниям жены, в первую же ночь «взял всё, что мог от этой дешёвой любви» (т. е. «постельной»), а днём записал в Дневнике: «Спал дурно.  Конца не будет. Надо работать в сознании» (Там же. С. 80). Пиша свои воспоминания в начале 1910-го, то есть через много лет после того, как муж её всё-таки «освободился» (что, кстати сказать, отнюдь не вызвало её радости), Софья Андреевна, въедливо искавшая в Дневнике мужа всяческий «компромат», обратила внимание на такое суждение, записанное Львом Николаевичем в тот же день: «Как только человек  немного  освободится  от  грехов  похоти,  так  тотчас  же он отступается и попадает в худшую яму славы людской» (Там же. С. 82). На основе этой мысли о связи двух самых “цепких” для множества людей грехов и необходимости бороться с обоими, она развивает в мемуарах «Моя жизнь» целую концепцию, к тому же подаваемую в тоне и формате индивидуального «обличения»:

      «…Жил Лев Николаевич всю свою жизнь двумя сильными двигателями своей страстной натуры: похотью и славой. Сознавая это, он горячо боролся и хотел, но никогда не мог их побороть. Первое — похоть — отпало благодаря старости; второе — славолюбие — осталось навсегда. Плоды же борьбы породили высокое духовное настроение, которое и останется, вероятно, до конца дней Льва Николаевича и которое придало такую духовную красоту его облику и имеет такое влияние на людей» (МЖ – 2. С. 319).

      Такое суждение, примитивизирующее мотивы христианского исповедничества Льва Николаевича Толстого, даже не следует и не стоит опровергать. Оно очевидно нелепо, и служит в мемуарах “подкреплением” следующей лжи Софьи Толстой: о том, что-де Толстой намеренно вожделел и стяжал и в творчестве, и в благотворительной деятельности «любовь людей и славу» (Там же. С. 320). Для нас же этот эпизод нужен как свидетельство глубины непонимания, разделившего супругов уже в начале 1890-х и не уничтоженной ими до конца. 

      Не лучше ситуация была и с пониманием женой мотивов и результатов его благотворительного предприятия. Безусловно, Толстой устал от всего, что было связано с Бегичевкой — серьёзно “выгорел” психологически. При этом, однако, не только довёл дело до конца, но не изменил, приобретя тяжёлый и многоценный опыт, изначальной своей установке, которую, как мы видели, не сразу уразумел Н. С. Лесков и с которой, кажется, так и не “ужилась” Софья Андреевна: ВАЖНЕЕ ЛЮБИТЬ, ЧЕМ КОРМИТЬ. В Дневнике Толстого, после полугодового перерыва, появляется 5 мая запись: «Равнодушие к пошлому делу помощи и отвращение к лицемерию» (52, 77). Неверно поняв эту мысль, Софья Андреевна, в связи с постоянной в мемуарах «Моя жизнь» с темой недостаточного или дурного влияния отца-Толстого на детей, заключает, что сын её Сергей «отрицал, КАК И ЕГО ОТЕЦ, деятельность помощи голодающим», когда в письме к матери от 20 мая 1893 г. рассуждал таким образом:

     «Благотворительная деятельность — самое скучное и неприятное дело, поселяет только дурные чувства в народе: зависть, бездеятельность и расчёт на постороннюю помощь откуда-то: из казны, от богатых людей, от земства…» (Цит. по: МЖ – 2. С. 317).

     Мы видим, однако, из этого отрывка, что образ мыслей сына Толстого был ближе к тому, который осудил Толстой («помощь вредна, она развращает крестьян»), нежели к пониманию самим Львом Николаевичем того, что есть благотворение, делание добра — именно деятельность, при которой главным условием являются жертвенная любовь, личный труд помогающих (идеал, выраженный Толстым как раз в упомянутом выше черновике 24 июня, в «Требованиях любви») и бережение человеческого достоинства всякого человека.

     Из такой-то атмосферы непонимания, враждования семейственно близких ему людей — не с ним, но с Истиной Бога и Христа — Толстой выехал 11 июля в Бегичевку для завершения всего огромного предприятия своего, исторического и святого служения в общечеловеческом деле помощи бедствовавшим русским крестьянам. По традиции, первое письмо к жене (открытое) было послано им с дороги, из Клёкоток. По незначительности расстояния до Москвы открыткой можно было заменить телеграмму. Текст в ней именно по-телеграфному краток:

     «Мы доехали очень хорошо. Не слишком жарко. Ровно ничего не случилось. Едем вовремя, в 9. В 1 час, вероятно, будем на месте. За нами два экипажа» (84, 189).

      Доехав до места, то есть Бегичевки, Толстой в первые два дня “берёт штурмом” необходимые для разрешения проблемы и текущие дела. Осторожно, без негативных подробностей или критических суждений, он сообщает о них в письме к жене от 13-го июля:

     «Таня верно писала про наш приезд. Вчера, 12-го, я ездил в Андреевку к Сопоцько, свёз ему деньги, 300 рублей, и распорядился о дровах, которые у нас все вышли. Юсуповы желают пожертвовать 500 рублей на наши столовые; управляющий их должен привезти мне деньги. [Жертвователями были светлейший князь Феликс Феликсович Юсупов и его супруга Зинаида Николаевна. — Р. А.] Нынче, 13-го, я собирался пойти к Шарапову [Николай Николаевич Шарапов, брат Павлы Николаевны Шараповой, буд. жены П. И. Бирюкова. – Р. А.], в Татищево, которого я видел вместе с его старшей сестрой <Анной>, которая здесь, приехав из Женевы, но вечером пошёл страшный ливень (у Мордвиновых даже град, который выбил хлеб), который продолжался до самой ночи. Приехала Павла Николаевна за деньгами. Всё дошло и всё нужно скорее закупать. По утрам я переправлял свою и русскую [и] французскую статью. [Т. е. статью «Неделание», для которой сам Толстой готовил франц. перевод. – Р. А.] Хозяева очень милы. Здоровье наше хорошо. Целую тебя и детей. Кузминские также. Завтра пойду в Татищево и окольные деревни. Есть письмо от <Н. Н.> Страхова, который пишет, что в августе заедет. Я напишу ему, приглашая» (Там же. С. 189 – 190).

     Если бы мог надеяться на сочувствие и понимание, Толстой написал бы ей, разумеется, значительно больше. Для примера, в письме к Н. Н. Страхову того же 13 июля есть такие пронзительные строки:

     «Здесь мы кончаем наше глупое дело, продолжавшееся два года,  и,  как  всегда,  делая это дело,  становишься грустен и приходишь в недоумение, как могут люди нашего  круга жить  спокойно,  зная,  что  они погубили и догубляют целый народ, высосав из него всё, что можно, и досасывая теперь  последнее,  рассуждать о Боге, добре,  справедливости, науке, искусстве. […] Хочется теперь написать о положении народа, свести итоги того, что открыл[и] эти два года» (66, 367).

     По этой же причине у Толстого «не шло» столь желанное Софье Андреевне “безвредное” художественное писание: он осознал себя не только исповедником Христа, но и защитником народа, о котором ему теперь желалось писать документально, не выдумывая образы несуществующих в реальной жизни людей.

     К 14 июля относится единственное в этом Фрагменте письмо С. А. Толстой из Ясной Поляны к мужу в Бегичевку. Если не считать приписки о плохом сне, письмо всё хорошее, спокойное, УТРЕННЕЕ:

     «Посылаю свой отчёт, милый Лёвочка. У меня что-то, да не то, выходит недочёт. Я столько раз давала свои деньги, что верно этим и запутала. Получено ещё письмо от Лёвы. Жалуется, что всё худ, весу не прибавил ни одного фунта, хочет ещё остаться; но письмо вообще грустное, и везде проглядывает страстное желание быть здоровым. — Таня сестра уехала вчера с своими мальчиками и Мишей к Языковым и по сие время (утро другого дня) не возвращалась. Вчера провела вечер совершенно одна, чай пила одна и любовалась тишиной и луной. Маша была у Марьи Александровны, а Андрюша с учителями ездил на Козловку, и вот привёз Павла Ивановича <Бирюкова>. — Ходила вчера гулять и ездила купаться с тремя маленькими; набрали белых грибов; после дождя их стало ещё больше.

     О твоей французской статье [«Неделание»; в франц. переводе «Le non agir»] всё ничего неизвестно. Знает ли Villot [переводчик. – Р. А.] наш козловский адрес? — Как-то вы там живёте и действуете? Я рада, что Поша приехал; дела пойдут успешнее. Целую тебя и Таню, поклонись от меня Елене Павловне.

    С. Толстая.

    Видела во сне, что умерла Таня, и её везут в телеге женщины, и она завёрнута рогожами. Ужас просто, проснулась точно вся сильно больная, так билось сердце и рыданья в горле» (ПСТ. С. 567 - 568).

    Начав переводить «Неделание» самостоятельно, Толстой скоро сдал перевод наёмному в Петербурге переводчику-французу G. Villot. Это было связано с общим разочарованием его в статье и (оправдавшимся, к несчастью) ожиданием того, что она всё равно не будет понята читателями, а большинством — даже не замечена. Месье Villot вскоре, как положено, отправил свой перевод Толстому для согласования и правок.

    Практическое дело помощи народу вышло в эти дни для Льва Николаевича снова на передний план. Вот письмо его к жене от 15 июля (уже по получении письма жены от 13-го, доставленного, вместе с прочей корреспонденцией, Павлом Бирюковым):

    «Сейчас приехал Павел Иванович и <я> получил ваши письма. Сейчас 4 часа, четверг. Таня ездила и ходила в Софьинку, я сидел дома, переправляя свою французскую статью, сейчас поеду в Прудки, Пеньки и оттуда заеду к Философовым, к которым все собираются и которые вчера были у нас.

    Поразительно письмо Попова и Черткова о Дрожжине. Не будет таких людей, никогда узел не развяжется, а когда есть эти люди, становится страшно, особенно за мучителей.

     Вчера в Татищеве получил мучительное впечатление. Нет хуже деревни. Обступили заморыши, старые и молодые, и, главное, дети в чепчиках, измождённые, улыбающиеся. Особенно одна двойнишка. Мы устроили с старшей Шараповой доставать им молока, кроме детских. Это необходимо при повальных теперь детских поносах. Ещё пристроил на год бездомных. И так изведу все деньги. Ещё не достанет. Спасибо за письма Маше, целую. Марье Александровне и всем поклон.

     Л. Т.» (84, 190).

    К заботе о крестьянах добавилась в эти дни для Льва Николаевича ещё одна: об отказавшемся от военной службы и заключённом в карцере Воронежского штрафного батальона сельском учителе, единомышленнике Льва Николаевича во Христе, Евдокиме Никитиче Дрожжине (1866 - 1894). Благодаря В. Г. Черткову, имевшему в Воронежском штрафбате надёжного знакомого и помощника, Толстой установил контакт с Евдокимом Никитичем и успел, через Черткова, морально поддержать его. Однако все хлопоты об освобождении Дрожжина, приговорённого к тюремным мучениям аж до 1903 года, не увенчались успехом: в следующем, 1894-м, году тот погиб от туберкулёза и воспаления лёгких. Другой, упомянутый в вышеприведённом письме Толстого, его помощник в связях с учителем-мучеником, толстовец Е. И. Попов, написал житие воронежского мученика, опубликованное в 1895 году бесцензурным изданием в Берлине.

     В приведённом выше и в следующем, завершающем данный Фрагмент и весь 37-й Эпизод переписки, письме Л. Н. Толстого к жене от 17 июля фигурируют иные мученики нехристианского устройства русской жизни: ДЕТИ. В обоих письмах это — голодные и больные «заморыши», а в письме от 17-го, обратим внимание: «ЖАЛКИЕ заморыши». «Жалкий», «жалкие» — это возлюбленный Софьей Андреевной эпитет, которым она и в письмах мужу, и в своих дневнике и мемуарах щедро “оделяет” всех, кто живёт не по её представлениям о жизни и тем приводит себя и окружающих в затруднительное положение: это и сам Толстой, и его христианские единомышленники. Это часто и дети Софьи Андреевны — в особенности близкая отцу и не любимая матерью Мария Львовна. Непосредственно же в эти дни у Сонички «жалок» сын Лев, надорвавший, как мы помним, своё здоровье в «поединке благотворительности» с отцом. Можно заключить, что в своих письмах Толстой осторожно намекает жене, указывает на то, каково может быть ИСТИННО ЖАЛКОЕ положение людей, и кого, а не барских да дворянских деток, ИСТИННО НУЖНО жалеть.
 
    Приводим основной текст этого, завершающего бегичевскую эпистолярную эпопею, толстовского письма 17 июля.

    «Вот и прошли наши десять дней. Остаётся 2 дня. И я не видал, как прошли: утром пишу, поправляю по-русски и французски статью о Золя и Дюма [т. е. «Неделание»], а вечером езжу. Вчера только не успел, — помешали гости; Самарин снимал фотографии, и я ему прочёл статью, потом приехали: <Евгения Павловна> Писарева, Долгорукая Лидия, <её сестра Александра> Бобринская. Я поехал, было, на Осиновую Гору, это 13 верст, но не доехал, вернулся. Нынче — тоже. Очень жарко. Я даже не купаюсь, а то прилив к голове. Вечером ездил верхом в Осиновую Гору и Прудки Осиновые. Везде нужно и для народа, насилу доживающего до нови, и для жалких заморышей детей. Денег казалось много, а не только все разместятся — чуть достанут. Хозяева очень милы. […]

    Радуюсь вернуться, хотя и здесь было хорошо. Целую тебя и всех наших. […]» (84, 191).

    Больше указанных нами намёков Толстой ничего не мог сообщить жене о своих мыслях и чувствах, бережа её здоровье и покой. 20 июля он — молчаливый, серьёзный — воротился в Ясную Поляну. Свой опыт и выводы из него, вполне сопряжённые с первоначальной христианской этической установкой, выраженной в письме Н. С. Лескову, с анализа которого мы начинали Тридцать Пятый Эпизод нашей книги — он доверил только духовно близким людям и бумаге. 17 октября датирован последний «Отчёт об употреблении пожертвованных денег с 1 января 1893 г.», написанный Львом Николаевичем, как и предшествовавший ему, в соавторстве с П. И. Бирюковым (см.: 29, 202 - 204). С сухими цифрами и перечислениями, составившими его основу (и “чёрную” работу П. И. Бирюкова), контрастируют завершающие «Отчёт» живые, эмоциональные строки, приписанные, конечно же, самим Толстым:

     «В течение этого года нам пришлось быть свидетелями многих страданий и горя.  И опыт нашей деятельности убедил нас более чем когда-либо в том, что нужда и страдания людей происходят  не  столько  от  неблагоприятных  климатических  условий, сколько  от  отсутствия  в  людях  братской  любви.  И отсутствие это нельзя заполнить никакими  крупными  пожертвованиями. Слова «Милости хочу, а не жертвы» остаются все той же вечной божественной  истиной  и  заставляют  чуткого  человека  сильнее вдумываться  и  глубже  искать  причины  общественных  зол» (Там же. С. 202).

                КОНЕЦ ВТОРОГО ФРАГМЕНТА 37-го ЭПИЗОДА

                ____________________


                Фрагмент Третий.
                СКРИПАЧ НЕ НУЖЕН, или
                НА ВСЯКОГО МУДРЕЦА ДОВОЛЬНО
                (9 сентября – 21 октября 1893 г.)

    …Любящая жена, сдерживаясь в письмах, мысленно давно кричала ему: ДОВОЛЬНО Бегичевки, ДОВОЛЬНО риска слабеющим здоровьем 65-летнего старика! ДОВОЛЬНО моего одиночества с детьми и делами! И природа его, физическая и психологическая, в изнурении вопила о том же… И действительно, С НЕГО БЫЛО ДОВОЛЬНО. Царь Лев, духовный Государь народной Руси, покончил с изначально ненавистной ему «благотворительностью» посредством денег и торгашей, посредством подачек от городской толстосумной и интеллигентской сволочи. Третий Фрагмент 37-го Эпизода нашей аналитической презентации переписки Л. Н. Толстого с супругой, с Софьей Андреевной Толстой, будет заполнен уже не столь «историческими» и гораздо менее драматическими по внешнему содержанию письмами, нежели два предшествовавших. Постараемся, однако, чтобы читатель наш не заскучал, выделить (немного сократив тексты), КЛЮЧЕВУЮ ТЕМУ данного Фрагмента. На наш взгляд, тема эта — тема СЕМЕЙНАЯ, о делах и судьбах детей Софьи Андреевны и Льва Николаевича Толстых.

    Безобразия народной жизни, которые пришлось видеть, в ходе помощи народу отцу и сыну Львам — весьма по-разному повлияли на них. Младшего, воспитанного мамой и барским развратом — они тяжело травмировали, “запустив” развитие тяжёлого психосоматического заболевания (по высокому вероятию, тоже наследственного, от мамы, переживавшей, судя по припадкам, развитие собственного тяжёлого заболевания). Что же касается отца, Льва Толстого — он, как мы уже говорили, “финишировал” дело своего Министерства Добра в изнурении сил, но с достоинством и с теми же выводами, с которых начал в письме Н. С. Лескову от 4 июля 1891 г., которое, по его значительности для нашей темы, мы подробно анализировали в соответствующем месте. Важнее любить народ, нежели «кормить» своими городскими подачками — из того, что от народных же трудов и отнято!

    Ни от народа Толстой страшным бегичевским опытом не отвратился «в пользу» семьи и своих детей, ни от христианского понимания жизни — о котором именно в августе-октябре 1893 г. напомнит миру в концептуальной, великолепной новой своей статье «Религия и нравственность». Концепция трёх различных религиозных пониманий жизни, сменяющихся в ходе духовного роста и личности, и референтной ей культурной общности, и всего культурного человечества — “ключик” к пониманию едва ли не всех конфликтов с современниками и потомками Льва Толстого-христианина и его идей, его духовных писаний, фактов его жизни. В частности, “ключ” к ответу на вопрос о непонимании Софьей Толстой выраженной Л.Н. Толстым в устных беседах и дневнике мысли о контрпродуктивном СОПЕРНИЧЕСТВЕ родителей в воспитании детей. Для своей семьи, как мы помним, она в мемуарах «Моя жизнь» (то есть, как минимум, до 1910 г.) напрочь отрицала такое «соперничество», встречно жестоко обвиняя мужа в судьбах детей — за недостаточное участие в воспитании, за заботу о славе и всенародной любви (см., напр.: МЖ – 2. С. 316, 319-320). Выше мы показали, что коренная причина этих несправедливых обвинений — как раз в различии религиозного понимания жизни у Сони и Льва: всемирно-божеского, христианского у Толстого и низшего, языческого и еврейского (иначе: общественного или государственного), у Софьи Толстой. Она искренне не понимала мужа. Поэтому и соперничество, отрицаемое ей — было, хотя и не носило со стороны Толстого никогда форму открытой личной вражды, характерной для психологии носителей двух низших жизнепониманий: первобытно-личностного (эгоистического) и еврейского (общественного). В тогдашней России обрядоверы лжехристианства «православия» с детства, и большинство на всю жизнь, порабощались церковному учению, удерживавшему их в дохристианском, низшем, языческом и еврейском, понимании жизни.

    Но недаром гласит народная мудрость: «На всякого мудреца хватает простоты». Ахиллесовой пятой Толстого оставалась и после «Крейцеровой сонаты» проблема семьи и брака, социальных ролей и значения женщины в современном ему обществе. Эта слабость христианских позиций Толстого (а точнее: отступление от них, уступка мирским суевериям) проявлялась особенно резко в РАЗЛИЧИИ отношения Толстого к матримониальным судьбам своих мужских и женских ближайших родственников. Если «неровня» в браке сына или брата с болезненностию, но “проглатывалась” им, то к амурным отношениям дочерей с молодыми мужчинами он оказался строг безжалостно — и далеко не всегда справедливо и разумно. Один из сюжетов такого строгого вмешательства отразился в письмах супругов хронологически обозначенного нами Эпизода и будет достаточно подробно описан ниже.

                * * * * *

       В мемуарах «Моя жизнь» С. А. Толстая вспоминает об этих днях:

       «9-го сентября я повезла Андрюшу и Мишу в гимназию <в Москве>. Тяжело мне было оставлять в Ясной Поляне больного сына Лёву, любимого мужа и Ваничку, на которого всегда с таким умилением смотрел Лев Николаевич, да и все. Тяжело было и покидать деревню, леса, природу, простор и тишину… […] Убеждала я себя, что делаю необходимое, воспитывая сыновей, и очень старалась делать наилучшее» (МЖ – 2. С. 327).

     Но в понятиях о «наилучшем» урождённой москвички Сони Берс, в замужестве графини Толстой, отразились все предрассудки и страхи именно барские, а так же и городских, и притом зажиточных обитателей — что видно из такой, для примера, её сентенции на страницах мемуаров, которой она, в числе прочего, пытается истолковать мрачное и нервное своё настроение в ноябре-декабре 1893 г. из-за нежелания мужа переезжать на зиму в Москву и его обыкновенное тоскливое состояние в первые дни после вынужденного переезда в Хамовническую усадьбу:

     «Переехать опять на житьё в Ясную Поляну — я не решалась, да никто об этом и не говорил. Я видела, как нелепо, как исключительно положение барчуков среди народа. Сверстники их, ребята, ждут от господских детей, чтобы с ними съездить в лавочку, в лучшем случае купить сладостей, в худшем — табак и водку. С крестьянскими девочками обращение барчат вольное, опасное. Учиться в деревне скучно, нет товарищей, нет соревнования. Потом охота, грубые нравы, отсутствие общества порядочного, искусства и всего того, что хорошего даёт город» (Там же. С. 336).

    Из дальнейшей переписки супругов мы увидим, что реальное влияние на детей Толстых омерзительной во все времена клоаки под названием Москва оказалось далёко от идеалов Софьи Андреевны.

     Она делала казавшееся ей наилучшим для себя и детей — оставаясь в рабстве мирских установок предрассудков, до сего дня мотивирующих в России помыслы и поступки рабов и жертв цивилизации городской, и одновременно — пережиточно патриархальной и паразитарно-эксплуататорской, насильнической, грабительской в отношении деревни. Оттого и в нашем XXI веке в российской деревне (где она ещё осталась) и меньше доступа к культурному всечеловеческому достоянию, и пьянство с блудом не изжиты, и прочие слагаемые вековечной «власти тьмы», соприкасаться с которыми потомки деревенских жителей избегают, наезжая «на малую родину» лишь как на дачу — в летнее время.

    А Лев Николаевич Толстой, в свою очередь, оставшись в Ясной Поляне — тоже, по давнему и любимому изречению делал наилучшее из возможного и должного: но не перед людьми, а перед Богом. Он, например, с помощью дочери приютил недалеко от Ясной Поляны, в дер. Овсянниково, одну из самых преданных своих единомышленниц во Христе, Марию Александровну Шмидт, оставшуюся одинокой после смерти своей лучшей подруги (и тоже единомышленницы Толстого) Ольги Баршевой. И как раз около 9 сентября Толстой начал писанием большую статью с рабочим названием «Тулон» (известную читателям под названием «Христианство и патриотизм») — выражающую его скепсис по поводу франко-русского союза, заключённого якобы «во имя мира». Кстати сказать, статья, в частности, имела и педагогическое значение: как протест против военно-патриотического оболванения детей и молодёжи. Продолжил Толстой работу и над статьёй «Религия и нравственность». Эта статья Льва Николаевича представляет собой ответ на полученное им в августе 1893 г. письмо профессора философии Берлинского университета Георга Гижицкого, в котором он просил ответить на два вопроса: 1) что Толстой понимает под словом «религия»; 2) считает ли он возможным существование независимой от религии морали? Эти вопросы совпали с логикой размышлений писателя, поэтому он постарался ответить на них со всею возможной обстоятельностью. Столь же обстоятельно, упоминая и о работе над статьёй, сообщает Лев Николаевич жене немногие после её отъезда новости — почти сразу после отъезда, в письме от 9 сентября:

     «Нынче с утра Ваничка опять кашлял тем же неприятным кашлем, но только утром. После завтрака мы его пустили гулять. Погода у нас совершенно летняя. Они ходили к поручику [к лесному сторожу. – Р. А.]. Таня поручила им снести деньги. Шли лесом и принесли и белых грибов и рыжиков. Он очень весел и мил. И надо надеяться, что кашель его пройдёт без лечений. Саша тоже в насморке. После обеда мы их не пускали.

    Лёва жалуется, но наслаждается погодой, много ходил, и если ему не лучше, то наверное не хуже. Таня писала в мастерской […], и Лёва с нею. Маша ездила, отвезла Марью Александровну <Шмидт> в Овсянниково и пробыла там весь день. Писала, в лесу работала и, вернувшись в сумерках, тоже очень довольна своим днём.

    Я писал так же, как и вчера, ответ немцу о том, что я полагаю под словом религия. Потом немного заснул и пошёл за рыжиками в дальние ёлочки. Набрал полну корзину. Вечером не рубил, не пилил, а писал письма, и теперь вот свезу их сам на Козловку.

   Вчера вернулась с почтовым Таня Андреевна <Кузминская>, здоровая и очень довольная… […] Ходя за грибами, думал об Андрюше, об его отношениях с тобой и о том, как тебе тяжело главное от принятого им недоброго тона, когда ты обращаешься к нему. Прощай, целую тебя, Андрюшу, Мишу. Дружеский привет Павлу Петровичу» (84, 191 - 192).

    Павел Петрович Кандидов был нанятым Софьей Андреевной для Миши и Андрея домашним репетитором. Но не один он вошёл тогда в статьи крупных семейных расходов, своего рода дани заведённому порядку барской жизни. В эти же дни Софье Андреевне пришлось искать нового музыкального учителя для детей — о чём, в числе прочего, сообщает она мужу в ответном письме из Москвы уже 10 сентября:

     «Сейчас получила от вас письма, и сейчас же отвечаю и тебе, Лёвочка, и Тане, и вообще всем, хотя мало что можно рассказать об одном, прожитом в Москве, дне.

     Встали все рано, Павел Петрович <Кандидов> не ночевал дома, и задержался у какого-то товарища, споря о толстовских идеях. Я ему советовала беречь свою душу, не тратя её в бесполезных прениях. Странный он человек: ребячливый и неотёсанный, но с хорошей натурой.

     Как меня поразила твоя записочка к Андрюше, милый Лёвочка! Только что, ну, несколько минут перед этим, он мне отвечал грубым тоном и между нами произошло столкновение. Кажется, записка и это совпадение произвели на него некоторое впечатление.

    Утром ездила везде неудачно, не заставая никого, не находя ничего, что нужно. Учителя скрипки искала, спросила Гржимали [Иван Войтехович Гржимали (1844—1915), чех, скрипач, заслуженный профессор Московской консерватории. – Р. А.], он только указал на одного из молодых профессоров, которого очень хвалил, а именно Соколовского, у которого я и была сегодня же вечером. Но цена меня ужаснула: 5 рублей за час, и это он УСТУПИЛ, а обыкновенно он берёт 10 руб. Не знаю, на что решиться.

     Дальнейшие мои поездки сопровождались такими болями в кишках, что я решила раньше ехать домой и дела отложить. С трёх часов сидела дома, обедала с детьми; после обеда приехал директор типографии, а артельщик исчез, деньги запер и явился ко мне уже поздно, мертвецки пьяный. В первый раз я его видела в таком виде, и когда он протрезвится, то я ему сделаю строгий выговор и погрожу тем, что разочту.

    Мне всё время завидно всем вам, что вы в деревне, а я здесь, и никогда мне не было так безотрадно, как этот раз. Ни к чему не могу приложить души, ни к воспитанью мальчиков, ни к изданию, ни к делам, — всё кажется не для чего. Но это, вероятно, пройдёт. Андрюша вообще ужасно неприятен и со мной, и с Павлом Петровичем, и с Мишей, и с собакой, которая очень здесь несносна; лезет всюду с недоумением, скучает, голодает, гадит. Я очень жалею, что взяла её.

     Как хорошо, что тепло; вчера Дунаев говорил, что в Нижнем он читал у своего знакомого доктора медицинский журнал и был поражён описанием нервно-желудочного катарра, до чего это картина Лёвиного нездоровья. А лечение главное — укрепляющее нервы. Вот и хорошо, что Лёва может теперь брать ванны; хоть бы бог дал подольше тепла!

     Теперь о масле. Я очень прошу Дуняшу сходить к скотницам посмотреть, как они бьют и моют масло и научить их. Мне отпустили такую мерзкую, жидкую, кислую гадость вместо масла, что бросить надо. А жаль добра: 8 вёдер молока дают коровы в сутки. И Ивану Александровичу скажите. — Извините за такое поручение.

    Сейчас снесём письма и зайдём к Елене Павловне с мальчиками. Прощайте, целую всех. Я не в духе оттого, что живот мой что-то расстроен и воздух грозовой, завтра напишу получше.

    С. Т.» (ПСТ. С. 568 - 569).

    Здесь лучше ничего не сокращать, даже подробности о масле: так тесно сознание жены Толстого связано со всею этой рутиной повседневности! Но диалог супругов затрудняется с обеих сторон: дела повседневные и творческие заполняют и яснополянские дни Льва Николаевича. Е. И. Попов в письме к Т. Л. Толстой жалуется даже, что Толстой-де «в писании своём разбросался: на столе у него и Мопассан [дописываемое Предисловие к сочинениям Мопассана. – Р. А.], и О религии [статья «Религия и нравственность»], и Тулон [буд. статья «Христианство и патриотизм»]; кроме того, каждый вечер мы переводим и пишем с ним объяснения к Лаоцзы» (Цит. по: Гусев Н. Н. Летопись… 1891 – 1910. С. 106). Поэтому только 11 сентября Лев Николаевич отправляет супруге письмо, да и то в несколько строк (вероятно, на открытке):

    «Нынче пишу в торопях, сейчас едут, а мы с Таней зачитались Мопасаном. Погода удивительная. Постоянно поминаю и жалею тебя. Что это от тебя нет писем. Мы все здоровы. Ваничка всё меньше и меньше кашляет. Целую тебя и детей.

    Л. Т.» (84, 193).

      Не дождавшись ещё с почтою этой открытки, любящая и оттого нетерпеливая Софья Андреевна начинает писать вечером 12 сентября новое большое письмо в Ясную Поляну — с последними новостями:

      «Ни вчера, ни нынче не было от вас писем, но я надеюсь, что всё у вас благополучно. Здесь очень тепло, хотя всякий день дождь и ветер, иногда неприятный. Сегодня очень хотелось поехать за город, хоть немного походить по лесу и по траве; но дети второй год стремятся видеть скачки, и пришлось им уступить и поехать на скачки. Ещё Миша пригласил с собой Дмитрия Капниста. Им, кажется, было весело, тем более, что в первый раз; а мне показалось очень утомительно и скучно сидеть на месте четыре часа сряду. И странно бывает после деревни это впечатление города. Вся эта масса народа, беспрестанные поезда, вся Москва видна, загромождённая домами и церквами, тотализатор, грубые, с выражением дурных страстей, лица, особенно старые, женские, актрисы из Парадиза — всё это так тяжеловесно, не нужно, не чисто. Не могу скрыть, что очень тоскую по деревне, природе, рыжикам и всем, кого оставила. Андрюша всё более и более неприятен, груб и непоправим. То он в конногвардию пойдёт, то на миллионерке женится, то грубо оправдывает курение, то резиновые шины его идеал — просто тоска его слышать. Теперь ушёл один с собакой гулять, а пришёл Алексей Митрофаныч и играет в шахматы с Павлом Петровичем. Уроки мальчики приготовили, но у них так мало ещё уроков, что совсем не стоило так рано приезжать.

     Ну вот, сейчас почталион принёс письма от вас. Слава богу, что всё благополучно и хорошо у вас; мне веселее, что вам всем хорошо и меня это утешает в том, что мне не хорошо и скучно.

       Дама приехала к вам напрасно; терпеть не могу этих любопытных, экзальтированных дам. Ножичек Ване постараюсь найти тупой [о такой игрушке для младшего братца просила в письме к маме от 11 сентября дочь Саша. – Р. А.]; спасибо Саше за её письмо; ошибок сначала почти нет, и я порадовалась, а под конец пошло хуже. Про Лёву я так и думала, что с теплом он бодрее, и если такая погода продлится, то ванны ему помогут; начавши, можно будет немного продолжить и в худшую погоду.

     Андрюша […] читал «Крейцерову сонату».

     […] Вчера я ездила по серьёзным делам, т. е. по банкам, с деньгами возилась и искала заказать бумагу для «Первой книги для чтения». Меня опять обманули с бумагой и опять приходится искать, какая фирма самая добросовестная. У Говарда встретила сияющего, здорового Сытина, просила о Петьке <Арбузове, сыне лакея>; он немедленно охотно согласился и сказал, что ничего не будет стоить <его обучение>, буквально ни копейки, ни платья, ни прачка, ни еда, ни квартира. Привозить его в октябре, и он очень рад способному к рисованью мальчику, их так мало, — говорил он. Порадуй Аришу, и пусть не скучает его отдать, мы зимой его будем иногда брать и позаботимся о нём.

     После обеда вчера приехала ко мне Елена Павловна <Раевского> с Гришей, и мы с ней в саду сидели и много по душе разговаривали. Особенно много говорила она о Маше. Вот, Маша, тебе интересно бы было слышать наш разговор! Результат его, что мне очень, очень жаль Петю <Раевского>. Неправда ли, этого вы никто не ожидали. Писать всё, что я слышала вчера от Елены Павловны, а сегодня от Алексея Митрофаныча — неудобно. Когда приеду, расскажу. Тут всё основано на таких тонкостях, на особенности характера семьи Раевских, что, пожалуй, всего и не передашь хорошо письменно.

     Когда Елена Павловна с Гришей уехали, я позвала Андрюшу, Мишу и Павла Петровича <Кандидова, репетитора> погулять. Вот ночь-то была, прелесть! Но в городе и эта красота какая-то ненужная, грустная и путающая жизнь городскую. Мы шли по аллеям Девичьего Поля, дошли до Дунаева и зашли к нему. Сидят вдвоём муж и жена; он огородную книгу читает. Начались с Павлом Петровичем обычные разговоры о ПРИНЦИПАХ, как я называю; поднялась между супругами опять та же, всегда существующая, но иногда затаённая до случая горечь, и мне стало тяжело. Пошли поскорей в садик и огород, который при луне показывал Дунаев, а затем домой. Завтра придут с образцами бумаги, придёт плотник кухню пристроивать, придёт маляр флигель оклеивать, и проч. и проч. В первый раз в жизни я ни на какое дело не кладу ни капли энергии и мне всё всё равно. Не знаю уж, к чему это. — Приехал Поша, я ещё его не видала, он был у нас в моё отсутствие, завтра придёт в 11 часов. Через три дня поедет он в Ясную; с ним пришлю образчики тёте Тане, ножичек Ване и всем винограду. […]

     Алексей Митрофаныч уходит и забросит это письмо, потому кончаю и прощаюсь. Целую всех, не обижайтесь никто, что ни к кому не обращаюсь; знаю, что читать будут все вместе вечером, и всем будет спать хотеться, а почту надо ждать. Я пишу третье письмо. Будьте здоровы и веселы. Сегодня Фаддеевна меня испугала: корчи, спазмы, но прошло от иноземцевых капель. Мне лучше, а то всё живот болел.

     С. Толстая» (ПСТ. С. 570 - 572).

     Картина по приведённым письмам С.А. Толстой, с дополнением иными источниками, вырисовывается интересная. Дело в том, что из дома Толстых только что был изгнан музыкальный учитель и врач Зандер, в которого серьёзно влюбилась летом 1893 г. дочь Маша. В связи с этим Софья Андреевна даже соглашается сперва на дорогого учителя и лишние расходы — только бы не было речи о возвращении Зандера! – но потом, разумеется, взялась найти более дешёвого музыканта. Одновременно поднимается старая тема отношений Марьи Львовны с Петром Раевским, так же грубо прекращённых волей родителей. В свете последовавшего сближения с Зандером, уже отвергнутый вариант с Раевским кажется Соничке, конечно же, более выгодным для семейства. Ведь сама она дочка обрусевшего немца и мещанина А. Берса, врача. Родись (представим такое) от брака Марии Львовны с доктором Зандером дочь — КЕМ она будет для всей патриархальной России? Верно: дочкой обрусевшего немца, врача. Херовая карьера… А вот Петя Раевский — тот хотя бы аристократ. И Соничка всячески пытается оправдать своё уже непоправимое решение, отказ в руке дочери сыну покойного друга Толстого — отыскивая оправдания в «особенности характера» семьи Раевских и, надо полагать, лично П.И. Раевского. Напомним читателю, что в конце концов в июне 1897 г. Мария Львовна Толстая будет выдана замуж за князя Николая Леонидовича Оболенского (1872 - 1934), внука сестры Л. Н. Толстого Марии Николаевны, человека безденежного, простоватого (временами до глупости), но уж зато — и безусловного аристократа, и, главное, человека родственного и “ручного”, предсказуемого: без каких-либо настораживающих «особенностей».

   К тому же 12-му сентября относится и письме Л.Н. Толстого жене: а если быть точным, большая “взрослая” приписка на обороте листочка, на котором Ваничка Толстой написал несколько слов для мамы. И вот что приписал к ним папа:

    «Саша с Ваничкой принесли мне это письмо, и я рад, что не пропущу нынешнего дня, не написав тебе. Я ходил нынче за грибами по черте [«Чертой» называется часть казенного леса «Засеки», соприкасающаяся с имением Ясная Поляна. – Р. А.] и на пчельник — нашёл несколько белых и всё о тебе думал. Верно ты ездила нынче, воскресенье, за город. Красота и теплота необычайная. Что твоё здоровье? Будь, пожалуйста, осторожнее при перемене образа жизни, воды. И одна, некому о тебе позаботиться. Я знаю, что ты воздержна, но ты необдуманно ешь, что попало.

    У нас дама, Минкевич, про которую, верно, Таня писала тебе. Дама умная, но лишняя. Она нынче уезжает. 

    […] Ваничка по утру ещё кашляет, но только поутру. Сейчас лежал со мной на диване внизу. Я рассказывал ему сказки. Он очень мил. Целую мальчиков. Скажи им, что я прошу их заботиться о тебе.

    Лёва нынче ездил на охоту и сейчас пришёл ко мне и жалуется, что объелся и изжога. Он дурно сделал, что ездил. Я сказал ему, и он согласен.

    Мы, большие, здоровы и тебя любим и ждём уж скоро. Бог даст, погода постоит до тебя. Целую тебя, прощай.

     Л. Т.» (84, 193).

    В следующем своём письме, 14 сентября, С. А. Толстая хоть и не упоминает о получении вышеприведённого послания мужа от 12-го, но, по всей видимости, отвечает уже на него и на письма детей:

    «Сегодня опять холодно, и моё стремление ехать за город и быть в лесу и в поле — понемногу улеглось и уже я никуда не стремлюсь, тем более, что всё нездорова, т. е. не совсем здорова. Сегодня и вчера совсем и не выезжала, только вечером побывала у тётеньки Веры Александровны, которая переехала и совсем одна. Андрюша и Миша были со мною. На минутку заезжали к Раевским, которые звали нас обедать, но мы не пошли обедать, в шесть часов поздно для нас. […]

    Жаль, что холод может остановить ванны Лёвы; если будет ясно, не сыро и не ветрено, то, я думаю, что ванны с большой осторожностью можно продолжать, хоть не всякий день. Не давайте ему уставать; я помню, как Руднев толковал, почему не хорошо работать физически при болезни желудка: усиленная работа возбуждает усиленный голод, желудок же слабый не выносит большого количества пищи.

    Сегодня опять было столкновение с Андрюшей за Мишу. Если Миша только позовёт Heddy, то Андрюша кричит на него неистово; а Мише, бедному, конечно, поиграть хочется, хотя бы с собакой. Сегодня я очень рассердилась и грозила ему отдать его в закрытый пансион. После этого он очень присмирел, учился усердно и был тих. На долго ли? Вчера ходил к Гильоме пальто заказывать, к Шенбруннеру ружьё чистить и к французскому парикмахеру ПРИЧЕСАТЬСЯ; а волосы острижены под гребёнку. Вот и пойми его.

    Сегодня у меня было много посетителей. Был Salomon, Дунаев, Алексей Митрофаныч, Ваня Раевский и <художник Леонид Осипович> Пастернак. Я пришлю с Пошей иллюстрацию «Войны и мира», очень интересное издание, хотя моменты выбраны не самые художественные. Пастернака рисунки, пожалуй что, лучше других. Вот увидите. Он так много говорил, так смущало меня его присутствие при оценке его же картин, что я спуталась и не разберусь в оценке их, что хорошо и что дурно.

    Намекал он мне на желание преподавать живопись Тане; он даёт просто уроки за деньги, и Николай Алексеевич Философов говорит, что его очень ценят, как учителя. Всё время он льстил всем нам, каждому в особенности, говорил, что у Тани всё есть для хорошей художницы, что ей надо больше рисовать, — вообще сидел долго и говорил много; что он просто влюблён в Льва Николаевича.

    Ваня Раевский за лето спустил 37 фунтов, здоров и бодр; также прост, ясен и молчалив, как всегда. Очень интересовался Лёвой и выразил, насколько он это умеет, свою любовь к Лёве, вспоминал их первый медицинский курс. — Что-то Миша Кузминский? Сегодня писем не было, я и не жду всякий день, хотя сама пишу ежедневно, только раз пропустила.   

    […] Не нужно было, столько манкировок учителей; это меня Лёва сбил. Учителя музыки до сих пор не нашла; не могу ездить, а без беготни ничего не добьёшься. Сегодня всё с артельщиком занималась, и ещё дня на два работы; это сидишь, так ещё ничего. — Миша очень тих, мил, уроки готовит усердно, а учителя не ходят, и заряды энергии пропадают. — Таня, моя дочь, ты не езди без моего приглашения; может быть я 23-го не могу приехать; надо непременно при себе выпустить издание и начать перестройку кухни. А здесь, по случаю праздников, никаких работ не добьёшься.

     Прощайте, милые друзья, все вместе; целую вас всех. […]» (ПСТ. С. 572 - 573).

     На письмо жены от 12 сентября Толстой хотел было отвечать 14-го, но не сложилось: лишь сделал к письму дочери Татьяны такую небольшую приписку:

     «Хоть два слова припишу, что мы здоровы и были бы вполне благополучны, коли бы ты была с нами. Л. Т.» (84, 194).

     И только 15 сентября для Софьи Андреевны было написано и отправлено по почте такое обстоятельное послание:

   «Вчера не успел тебе написать хорошенько.

    Нынче Ваничка пришёл за чай, и я ему рассказал, что ты нездорова. Я видел, как это огорчило его. Он сказал: а что, как она очень заболеет. Я говорю: мы тогда поедем к ней. Он говорит: и Руднева повезём с собой. Потом пришёл Лёва и послал его к Тане спросить письма вчерашние. Надо видеть, как он всё понял, с какой радостью побежал исполнить, как огорчился, что Лёва думал, что он не так передал. Очень мил, больше чем мил — хорош.

    Вчера была прекрасная, свежая погода, и я пошёл пешком в Тулу. Там мне хотелось видеть Булыгину, Давыдова и на почту. Я очень приятно и легко дошёл и встретил Давыдова, но мы не узнали друг друга. Но, узнав на его квартире, что он поехал к нам, я поспешил и взял извощика до Рудаковой горы, а тут встретил Казначеевского извощика, который предложил меня довезти. В Засеке же я встретил Давыдова и вернул его в Ясную. Он очень мил, рассказывал, что в «Figaro» напечатана выдержка из моей последней книги Царство Божие о рекрутском наборе. Это немножко неприятно.

    Ещё мне неприятно то, что Маша опять завязала отношения с Зандером. Она отказала ему резко, слишком, кажется, резко. Он отвечал ей письмом, которое и меня тронуло. Я написал ему письмо, жалея его, и думал, что на этом кончится. Но она на это письмо написала ему другое, в котором говорит, что не отказывает, что всё остаётся на том, что было, когда он уехал, т. е. ждать до нового года. Она мне очень жалка. Я надеюсь, что она опомнится. Но надо, чтобы это сделалось в ней самой и в её отношениях с ним. Внешнее воздействие может только помешать хорошему и разумному исходу. Она не говорила этого ни Тане, ни Вере, но говорила мне под условием, чтоб я не говорил им. Я говорил ей нынче, чтоб она тебе написала. А она сказала, что уже написала во вчерашнем письме и нынче опять пишет. Не брюскируй её. [т. е.: «Не будь с ней резка»] Очень это жалко, но если она так болезненно настроена, то помочь ей можно только лаской и добром. То, что ты пишешь про Раевских, тоже очень тяжело. После Пети Раевского и Поши выбрать Зандера! — Когда увидимся, переговорим. Главное, надо как ей, так и нам, ничего не предпринимать. Я ей это говорю, а она написала другое письмо. Она точно больная. Воображаю, как это огорчит тебя. Дай Бог, чтобы меньше, чем меня. Целую тебя и детей.

    Л. Т.» (84, 194 - 195).

    Вот не нужен бы совершенно в этой переписке скрипач. С ним, как казалось родителям Толстым, всё было решено к исходу лета. Но сердцу не прикажешь… и нам придётся в комментарии воротиться из ранней осени 1893-го назад в лето этого года и некоторые события его. Бедный еврей, студент-медик Николай Августович Зандер (1868 - ?) был нанят в дом Толстых как учитель игре на скрипке, но сделался вскоре третьим (за два года!) «сердечным» увлечением Марии Львовны Толстой — после П. И. Раевского и П. И. Бирюкова (“Поши”). Софья Андреевна отзывается о нём в мемуарах кратко и без малейшей приязни:

    «Он кончал медицинский факультет, играл на скрипке и был недурной, но очень уже пошлый человек. Гордый барин, горячо привязанный к дочерям своим, Лев Николаевич очень страдал от этого увлечения, кончившегося, к счастью, ничем» (МЖ – 2. С. 325).

    Лукаво и хитро, указав на аристократические неизжитые Толстым предрассудки и повадки, Sophie обходит молчанием более глубокие причины неприязненного отношения Л. Н. Толстого к буржуазным «браку» и «семейному счастию» вообще. Между тем и «Крейцерова соната», и «Послесловие» к ней были Толстым уже написаны, а стараниями жены его — отправлены в российскую печать, и если бы семейная история с Зандером какой-нибудь несчастной случайностью сделалась достоянием сплетников — всякий из них без труда и справедливо совместил семейное событие, отказ жениху, с проповеданным Л. Н. Толстым в повести и особенно в «Послесловии» к ней христианским идеалом целомудрия и безбрачия, нравственной и трудовой жизни (см.: 27, 30-31, 84, 386 и др.). Несомненно, дочерей Татьяну и Марию, как, в разной степени, но близких ему, он (тоже в разной степени) считал “кандидатками” на осуществление в его семье этого идеала. В особенности — Машу, такую трудолюбивую, такую… послушную, да к тому же и некрасивую по меркам ТОЙ эпохи! Эту нашу догадку подтверждает запись Л. Н. Толстого в Дневнике 1897 года, под 16 июля, касающаяся уже упомянутого нами события, замужества М. Л. Толстой:

    «Маша вышла замуж, и жалко её, как жалко высоких, кровей лошадь, на которой стали возить воду. Воду она не везёт, а её изорвали и сделали негодной. Что будет, не могу себе представить. Что-то уродливое, неестественное, как из детей пирожки делать. […] Ужасно!  Страсть, источник величайших  бедствий,  мы  не  то что  <не> утишаем,  умеряем,  а  разжигаем всеми средствами,  а потом жалуемся, что страдаем» (53, 147).

   Вот такое «несчастье»… Это дневниковое суждение Толстого сближается вот с этим, в одной из черновых редакций «Крейцеровой сонаты»:

    «Девушка, обыкновенная, рядовая девушка какого хотите круга, не особенно безобразно воспитанная, – это святой человек, это лучший представитель человеческого рода в нашем мире, если она не испорчена особенными исключительными обстоятельствами. Да и обстоятельства эти только двух родов: свет, балы, тщеславие и несчастный случай, сближение с другим мужчиной, разбудившим в ней чувственность» (27, 386).

     В эти же дни 1897 года Толстой усиленно работал над трактатом «Что такое искусство?», и оттого проблема влияния искусства на помыслы и чувственность человека была для него не менее актуальна, чем в период работы над «Крейцеровой сонатой». По сюжету повести, выражаясь образно, «дьявол» — при посредстве чувства ревности и музыкальных впечатлений — похищает душу Позднышева, позволяя ему не только убить ложно обличённую в измене жену, но и подвести под своё дело зверя специфическую систему рационализаций, содержащую, помимо субъективного, даже болезненного, и неопровержимую (ибо вышла из-под пера Толстого!) — социально-критическую часть. «Послесловие» к повести дополнит и усилит эту критику — утверждением христианского идеала — и, как и можно было предвидеть, вызовет неприязненное отторжение лжехристианского мира и от повести, и от её автора.

    Прозрение Позднышева — запоздалое прозрение раба и жертвы мирских влияний: обмана и разврата, олицетворяемых в повести в образе пианиста Трухачевского. Тех разврата и общественно оправданной лжи, которые 34-летний Лев Николаевич вполне явил в записях Дневника холостых лет юной, ещё грезившей об идеальном муже дочери врача Соничке Берс — отравив ей первые же дни замужества. И которые, как и жена, узрел в 24-летнем, уже нравственно испорченном, горожанине (хуже того — москвиче!), ВРАЧЕ И МУЗЫКАНТЕ Николае Зандере.

    Понимала ли ход мыслей отца сама Мария Львовна? Безусловно. В своё время, помимо жены, Толстой и её усадил за переписывание черновиков своей скандальной повести. Для юной Марии это было испытанием — близким к испытаниям её мамы в 1862 году, принужденной Львом Николаевичем узнать по его Дневнику дурные подробности его холостой жизни. Но мы никогда не узнаем, что переживала сама Мария Львовна, как сочетала своё безоговорочное служение познанным через отца Истине и идеалу христианства со своим же неудержимым в юности стремлением нравиться мужчинам и быть любимой “земной” любовью.

     Свою позицию Л. Н. Толстой изложил в письмах дочери и её жениху от 3 августа 1893 г. (см.: 66, 372 – 374, 377 - 378). Жениху, в частности — вот это:

     «Вы знаете мои взгляды на брак вообще: лучше не жениться, чем жениться. Жениться можно только в том случае, когда есть полное согласие взглядов или непреодолимая страсть. Здесь же нет ни того ни другого: взгляды, хотя вам и кажется, что они одинаковы, – совершенно различны, как они и были различны месяц тому назад; а страсти, по крайней мере со стороны Маши, я знаю, что нет, а есть самое странное, быстрое, случайное, ничем не оправдываемое увлечение. То, что я вам пишу, я сообщу Маше, зная её любовь и доверие ко мне и боясь, злоупотребив этой любовью, насиловать её» (Там же. С. 372).

     Так или иначе, но в сложившейся в августе 1893 г. (и реанимированной любовниками в сентябре) ситуации оба родителя оказались, пусть и с разных мировоззренческих позиций, но — единодушны. Это единодушие хорошо обозначает запись в Дневнике отца — от 16 августа 1893 года:

    «Ещё и самое важное событие за это время было затеянное дело Маши с 3андером. Она была ОЧЕНЬ ЖАЛКА. Теперь опомнилась и, кажется, отказала, но неприятности и путанная ложь во всём этом деле не кончена» (52, 97. Выделение наше. – Р. А.).

     Как видим, единодушное отвержение родителями бедного скрипача обозначено в записи Л. Н. Толстого даже лексически: как мы уже упомянули выше, определением «(очень) жалка/жалок» Софья Толстая характеризует в своих дневнике и мемуарах тех, кто нарушает себе во вред незыблемые, по её понятиям, порядки бытия, или же просто оказывается, по несчастному случаю, в «жалком» положении.

     Приведённое нами письмо Л. Н. Толстого от 15 сентября супруга получила уже на следующих день, и тогда же, 16-го, отвечала, по обыкновению, достаточно пространно, в числе прочего недвусмысленно указывая на долю вины самого Толстого в состоянии “грешащей” влюблением Марии Львовны:

    «Сейчас мальчики пришли из гимназии и учатся на скрипке с новым учителем; это первый урок. Что-то он очень много пока говорит, и я предубеждена против него за то, что очень дорог: это один из преподавателей в консерватории. Хотела я ещё поискать, узнавала адрес Кламрота, сказали: Георгиевский пер. Ходила, ходила по Георгиевскому пер., так и не нашла, вернулась домой. Буду ещё искать, а то я ещё не решила этого оставить. В доме рамы вставляют, холодно, беспорядок, полотёры. В саду всё желтеет с страшной быстротой. Мишу спрашивали несколько раз уроки, и он пока получал хорошие баллы, а Андрюша всё говорит: меня не спрашивали, и что-то он путается. Не верить, — опасно, да если и правда, то он всякий раз сердится, когда его спрашивают о баллах. Вчера вечером сидели поздно со счётами: Дунаев, артельщик и я. Потом долго не могла заснуть, что-то страшно было.

    Писать не о чем, всё скучно. От вас тоже последние известия не радостные. Машино письмо меня всю привело опять в отчаяние. Жаль мне её очень, она точно не нормальная какая-то; да и трудно молодому существу жить без жизненных радостей. Всё в работе, в деле, никакого общения с людьми равными, молодыми. Вот бы кому проехаться хорошо за границу!
 
    Начала письмо утром, а теперь вечером получила сразу три конверта серых: и от пап;, и от тёти Тани, и Маши, и Лёвы, и Тани. Читала все с волнением, каждому хотелось ответить, сказать что-нибудь, Ваничку поцеловать, что он ХОРОШ; в первый раз я почувствовала нетерпение увидать всех. — Сегодня вышло новое издание, так что это дело кончено. Завтра напечатаю объявления. Если Тане действительно не трудно будет пожить здесь, то я думаю ехать отсюда 22-го в ночь, а она пусть приедет 22-го же курьерским. — Дела мои, кроме уборки дома, к тому времени придут к концу. А дом уберу тогда при себе, это и лучше, а то с переездом опять всё затопчут.

      Известие о том, что «Figaro» перепечатал опять одно из самых резких мест, меня очень огорчило. Такое чувство, что над тобой какая-то невидимая рука махает ножом, и ты вот-вот попадёшь под удар. Вообще всё известия не спокойные. О Лёве я постоянно думаю, и, если ему не лучше, то это уж хуже; надо бы поправляться. С 15-го ему надо было опять пить Виши.

    Сегодня был Коля Маклаков. […] Говорил, что Зандер хорошо действует на холере, но что Цуриков рассказывал с негодованием, что приехала баба к нему с другой болезнью, и он ни за что не стал лечить, говоря, что он НА ХОЛЕРЕ. Цуриков говорит: «хуже подёнщика». Так и прогнал бабу. 

    […]  Очень трудно тут без прислуги. Я всё сама делаю: платья, пальто, башмаки, калоши чищу; мету комнаты, чиню, пыль стираю, постели стелю, тазы выливаю и ещё хозяйничаю. Времени и сил берёт много при других, серьёзных делах. 
   
     […] Пастернак опять намекал на то, что готов учить Таню живописи, что школа пустяки, ничего не даст, что нужно другое и, пожалуй, что он прав. Как нашли вы рисунки?
    
     […] Поберегайте Сашу и Ваничку. Саша легко простужается, и из здоровой девочки может вырасти нездоровая девушка, если её не беречь. Хорошо бы вставить рамы в их детские; если будет северный ветер, то у них будет страшно холодно. Здесь мы мёрзнем, и я всё вставляю.

    Завтра напишу Маше, Саше и Ваничке, а сегодня больше не могу. Целую их всех; понравились ли детям лягушки, наклейки, виноград? Ножичек Ваничке такой ли я купила, какой он хотел? Мне очень понравился. Ну, прощайте, будьте все здоровы.

     С. Т. […]» (ПСТ. С. 574 - 575).

     Зандер кончил учение и уже трудится «на холере», на врачебной практике — но ТЕНЬ его ещё не изгнана из толстовских пенат. Ещё не зная реакции жены на своё сообщение в письме от 15 сентября, Толстой следующее, от 18-го (приписка к письму Т.Л. Толстой), письмо, начинает снова с “опасной” темы:

     «У нас, как видишь, всё хорошо, кроме Маши, состояние которой огорчает меня. Я не говорю с ней, и не знаю, что с ней. Хотя она довольно спокойна и весела. Всё то некогда, то я не в духе, и не сберусь поговорить с ней. Завтра поговорю» (84, 195).

    И здесь же о других детях:

    «Очень Ваничку люблю. Вчера пришел утром и говорит: а я всё сидел в зале и думал, скоро ли мама приедет!

     Как он тебя любит!

     […] Лёва умница, что раздумал ехать за границу. Я думаю, что ему лучше всего будет жить тихо в Москве под наблюдением доктора в хорошо топленных комнатах, а не переезжать из места в место за границей, и слушая в каждом городе новые и плохие докторские советы.

     […] Мише и Андрюше скажи, что я их прошу помнить о тебе и делать так, чтобы тебе не страдать от них» (Там же. С. 195 - 196).

    Без сомнения, в следующих по хронологии двух письмах С. А. Толстой, от 17 и 18 сентября, тема отношений М. Л. Толстой с несчастным скрипачом была продолжена, но, как можно предположить, должная степень сдержанности отказала жене Толстого — и письма эти изъяты из общей, используемой нами, публикации 1936 г.  В следующем же письме С. А. Толстой, от 19 сентября, есть и указание на вероятную причину такого раздражения: ей стали откровенные письма Л. Н. Толстого к Зандеру. В 1891 году она, как мы помним, сама посодействовала к публикации «Крейцеровой сонаты» — считая свой шаг мудрым, УПРЕЖДАЮЩИМ светских сплетников, которые бы, рассчитывая на «разоблачение» и сенсацию, проводили параллели между сюжетом и идеями повести и личной жизнью четы Толстых. И вот 3 августа, а затем 6 сентября (второе письмо, более резкое, не сохранилось), в письмах к человеку, которому трудно было доверять, муж сам вполне откровенно сослался на скандальные идеи своей повести как мотивацию для его отказа Зандеру в руке дочери. Отогнал ДВАЖДЫ дерзкого любовника от Марии Львовны. Зандер вполне мог публично, даже в бульварной печати, отомстить, отчасти справедливо экстраполировав эти же идеи и на отношения Толстого с ЖЕНОЙ — приведя в доказательство располагаемый им текст толстовских писем. Нельзя сказать, что это было бы совершенным разоблачением некоей «семейной тайны» (ведь Толстой все эти годы и не делал тайны из СВОИХ воззрений на семью и брак), но определённо подогрело бы пыл и разожгло аппетиты сплетников. Вот отчего у Сонички лишь с третьей попытки получилось выразить свои чувства более-менее сдержанно, перенеся в письме от 19 сентября весь гнев на несчастного скрипача:

     «ЧИТАЙ ЛУЧШЕ ОДИН.

     Милый друг Лёвочка, ты пишешь, как ты огорчён Машей и вообще всю её вновь затеянную историю мне описываешь. Но зачем ты дал себе расчувствоваться и написал письмо Зандеру? Ведь ты, по-видимому, в отчаянии, что всё это возобновилось; так, если твоё прямое чувство противится этому, то прямо надо действовать. Ведь нельзя же пустить Машу в её ненормальном состоянии броситься на шею этому жирному немцу только потому, что он сумел написать сантиментальное письмо? Нельзя себе представить Машу в этой немецкой, буржуазной среде с красноносым отцом, с ходьбой на рынок за сосисками и пивом, — с размножением белых Зандерят. Просто мерзость! Я не пишу ей, потому что не могу ничего другого опять написать, как то, что я говорила: семья или этот немец? Пусть выбирает; но пусть поймёт, что если не будет трагического, старинного проклятия родителей за непокорность дочери в браке, то будет холодное отчуждение, ненатуральные, снисходительные отношения, от которых ей будет во сто раз больнее, чем от самой резкой брани. И всё это променять, т. е. свою хорошую, ясную семью на неизвестного, по чужим толкам судя, — подленького человечка, который вроде Юнге [врач-окулист Эдуард Андреевич Юнге (1838—1898), женатый на Екатерине Фёдоровой, рожд. гр. Толстой. – Р. А.] через десять лет будет предпочитать жирную экономку своей исхудавшей в бедности и лишениях, подурневшей и постаревшей, интелигентной жене. — Вот что я думаю и не могу иначе. — И всё это будет делаться просто и даже добродушно, ибо с брюшком, спокойный, немецкий доктор всё должен производить благодушно, даже разврат. — Мне очень, очень жаль тебя, милый друг. Я думаю, что ТЕБЕ больнее, потому что мне противнее, а это легче, чем страдать с добротой.

    Вот Ваничку ты полюбил, этому я рада. Тонко сотканный он ребёночек, боюсь только, что будет болезненный. Я думаю, он тебя утешал своей детской ясностью и любовью. — Маше я так и не могу написать, и не знаю, что и скажу. Всё то же. Целую тебя. Скоро теперь увидимся, чтоб расстаться потом ещё на более долгий срок. И Машу-то опасно в Москву везти в таком состоянии.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 576 - 577).

    Разумеется, Софье Андреевне, как дочери именно немца и доктора, было виднее… мещанскую жизнь подобных семейств она описала с не вызывающей сомнений достоверностью — не пощадив даже дальней родни, семейство Юнге. Но в целом излитые ею эмоции были излишни: муж был солидарен с нею в неприятии и этой среды, и лично скрипача Зандера. Дело было решено, на что и намекает Толстой в своём ответе 21 сентября, деликатно и своеобразно: ОБХОДЯ МОЛЧАНИЕМ тему интимных отношений дочери, на которые мать только что излила в письмах столько праведного гнева. Хватало прочих известий, которым давно нужно было затушить этот “пожар” родительской ярости:

     «Вчера отвезли Пошу и получили твои два добрые письма <от 16 и 19 сентября>. Я ещё не спал и прочёл их. А все уж разошлись. Поша тебе рассказал про нас. Всё очень хорошо. И меня радует, что погода к твоему приезду, кажется, устроится. Таня очень занята письмами и приготовленьями к отъезду, даже не рисует. Дети маленькие ходят собирать по убранным садам яблоки. И няня с восторгом натаскала кучу. Лёва как будто пободрее. Евгений Иванович мне переписывает. И мы с ним перечитываем и исправляем перевод глубокомысленнейшего писателя, Лао-Дзи, и я всякий раз с наслаждением и напряжением вникаю и стараюсь передать, соображая по французскому <Жульена> и, особенно хорошему, немецкому переводу <Штрауса>. Не говорю о самых отвлеченных, но прелестных местах, вчера, например, переводили следующее: «Добрый человек есть воспитатель недоброго; недобрый человек есть Schaz, сокровище доброго. Если недобрый человек не уважает своего воспитателя, а добрый человек не любит своё сокровище, то, как бы эти люди не были учены, они в великом заблуждении» и т. п. Неправда ли, прекрасно? Или: делай добро в темноте ночи, как вор, чтобы никто не видал тебя. Когда тот, кому ты сделаешь добро, не будет знать, кто его сделал, тебе будет та выгода, что ты не испытаешь неблагодарности, а ему и всем людям, что облагодетельствованный человек будет любить всех людей, про каждого человека думая, что это он сделал ему добро. Маша с Верой пошли пешком в Тулу, хотелось пройтись. Вернутся с поездом почтовым и тут же свезут Лиду. Какая она неполная — зачаток, 1/8 человека, доброго человека. Я пишу всё свои ответы немцу о религии. Но нынче мало писал, — голова болела, и я пошёл гулять на Козловку, Ваныкино и домой. Так тепло было, что я всю дорогу шёл босиком.

    Сейчас пришёл Лёва и зовёт наверх. Лида уезжает, и. Саша плачет, и няня тоже. Ваничка очень рад был твоим письмам. Его бедствие, что он с Митей хочет непременно, чтобы всё, что Митя, то и он. Что наши мальчики? Ils s’amusent tous seuls [Они увеселяются в одиночестве.]. Пусть они насчёт ученья помнят очень умное изречение их старшего брата, Серёжи, который говорит, что не стоит того дурно учиться, так мало нужно труда для того, чтобы избавиться от всех неприятностей и унижений, связанных с дурным учением.

     Целую вас. Л. Т.» (84, 196 - 197).

     Мудрая (подсказанная, вероятно, Лао-Цзы) тактика Льва Николаевича сработала: Софья Андреевна больше не метала молний гнева ни в мужа, ни в дочь, ни в несчастного, окончательно изгнанного скрипача. Тому, кстати, нашлась требуемая замена: еврей Рывкинд, льстиво нахваливавший, к восторгу матери, «тонкий музыкальный слух» юного Михаила Львовича (МЖ – 2. С. 327).

                КОНЕЦ ТРЕТЬЕГО ФРАГМЕНТА 37-го Эпизода
                ________________


                Фрагмент Четвёртый.
                ОСЕННЯЯ КАДРИЛЬ, или ОДНА КОЛЕЯ НА ДВОИХ
                (18 октября – 6 ноября 1893 г.)

     Старшая дочь Татьяна в первых числах октября приняла на время у матери большое хозяйство Хамовнического дома и блюдение младших, учащихся детей, и Софья Андреевна на полмесяца смогла навестить милую Ясную: уже “завалившего” себя на всю зиму вперёд творческими проектами мужа, всё ещё болевшего нервами сына Льва и младших детей. «Распорядившись хозяйственными делами, пожив с Львом Николаевичем и маленькими детьми Сашей и Ваней», она «с грустью уехала опять в Москву», забрав с собой для осмотра врачом сына Льва (Там же. С. 330). Как повелось, Лев Николаевич не спешил за супругой на московскую зимовку, и дни, проведённые им в Ясной Поляне до вынужденного переезда, случившегося в этом году только 11 ноября, сопровождались перепиской супругов по самым разнообразным, преимущественно бытовым и личным, вопросам. Ниже, с некоторыми сокращениями и комментариями, мы знакомим читателя с письмами супругов этих дней.

    Письма С. А. Толстой к мужу, написанные сразу по приезде в Москву, от 17 и 18 октября, не опубликованы. О письме 18 октября известно, что в нём сообщались подробности о состоянии здоровья Льва Львовича-младшего, которого осмотрел Захарьин, знаменитый доктор и давний друг семьи Толстых. В мемуарах «Моя жизнь» Софья Андреевна приводит из письма 18 октября такой характерный отрывок:

     «Я ещё не привыкла, что мы опять расстались, и именно чувство отрезанной половины. Последнее время наше горе о Лёве было так одинаково, что это нас связывало ещё больше» (МЖ – 2. С. 330).

     Первое послание жене Л. Н. Толстого — приписка 18 октября к письму В. А. Кузминской и М. Л. Толстой, для нас малоинтересная. К 20 сентября относится первый ответ на письмо С. А. Толстой от 18-го:

    «Ждал известий о Лёве, о решении его и Захарьина. Вчера хотел ему написать, да был так вял и так зачитался вечером, что пропустил время. Зачитался я «Северным Вестником», повестью <Игнатия> Потапенко <«Семейная история»>, — удивительно! Мальчик 18 лет узнаёт, что у отца любовница, а у матери любовник, возмущается этим и выражает своё чувство. И оказывается, что этим он нарушил счастье всей семьи и поступил дурно. Ужасно. Я давно не читал ничего такого возмутительного! Ужасно то, что все эти пишущие и Потапенки, и Чеховы, Зола и Мопасаны даже не знают, что хорошо, что дурно; большей частью, что дурно, то считают хорошим и этим, под видом искусства, угощают публику, развращая её. Мне эта повесть была coup de gr;ce [фр. решающий толчок], уяснившая то, что давно смутно чувствуется. Ещё там о сумашествии и преступности интересно было.

     Вчера я много писал, — всё о религии, — и потом объелся за завтраком и весь вечер был вял. Нынче Маша с Верой поехали в Тулу. Маша повезла больных. Я утром много писал, всё тоже, — и пошёл им навстречу, дошёл до Басова и вернулся, они меня нагнали в засеке. И теперь пишу, и очень хорошо.

     О Ваничке поминаю часто, скажи ему, что в корзинке мне некого носить. Как жаль, что Таня ковыряет себе зубы, пускай бы сами портились, а не дантист. Тулонские беснования, кажется, кончились, это утешительно. [Толстой имеет в виду празднества в Тулоне, которые происходили в 1893 г. по поводу заключения франко-русского союза. – Р. А.] Я перехожу завтра на верх, чтобы не топить совсем низа. Больше писать нечего. Письмо это верно тебе не нужно, но всё-таки посылаю. Целую Таню, Лёву, Андрюшу, Ми[шу], Сашу, Ваню и тебя. […] Л. Т.» (84, 198 - 199).

       Толстой между тем, живя в Ясной Поляне из взрослых детей с одной только дочерью Машей, нашёл применение массе навещавших его гостей: он «распустил прислугу, и они всё делали сами, с помощью посетителей» (МЖ – 2. С. 331). Мария Львовна на тот момент, к большому удовольствию и матери и отца, «поборола в себе все страдания и сомнения и сосредоточила вест интерес жизни на отце. Всё делалось для его радости и удовлетворения. Она учила шесть дворовых детей, лечила народ и радовалась, что вылечила серьёзно больного воспалением лёгких мужика» (МЖ – 2. С. 331). Наверняка её вдохновлял пример «толстовки» М. А. Шмидт, фанатично обожавшей лично Льва Николаевича и, в отсутствие жены, ставшей в яснополянском доме постоянной гостьей.

    На приведённое выше письмо мужа Софья Андреевна отвечала 23 октября следующим, начатым, как уже бывало, ещё до получения ожидаемой весточки:

    «Что-то давно я тебе не писала, милый Лёвочка, и от вас три дня нет писем. Событий нет ни у вас, ни у нас, а обыденная жизнь, в которую впадаешь, как в старую колею, воображение всегда может восстановить и представить, вот и писать не хочется. Конечно, главное внимание моё направлено на то, чтоб следить за состоянием Лёвы; он вчера жаловался опять, что живот болит, и сегодня утром говорил, что ему не хорошо. Но это вновь меня не очень встревожило; здесь у всех осенний грипп, у Тани даже очень сильный, и она в грустном и угнетённом состоянии, а у Лёвы менее сильный. Таня вообще мне страшно жалка; я не пойму, огорчена ли она, что не едет за границу, или рада. Мне кажется, что скорее огорчена. Третьего дня провёл у нас вечер Миша Олсуфьев, приехавший на юбилей Поливановской гимназии.  […]
 
    Вчера я ездила, по просьбе своих детей, на юбилей Поливанова и прослушала все молебны, речи, адресы и телеграммы. Лучшая речь была <гр. П. А.> Капниста [попечитель Московского учебного округа. – Р. А.]; речь всегда льстива и фальшива, но он сказал так, что менее всех других это было заметно, а всё-таки было очень лестно для Поливанова. Мальчики всей гимназии были страшно возбуждены и сияли торжественностью.

    Сейчас получила Таня твоё письмо, также Ваничка и Саша от Маши. Они были в восторге, и по лицу Ванички прошла целая гамма различных выражений. Он одобрил кивком, что мама винограду оставила; засмеялся, что вы с мышами друг друга не боитесь; ещё усмехнулся, что «письмо носить в корзине». На днях он случайно в углу около дивана гостиной увидал твой бюст. Надо было видеть его волнение и радость: он охорашивал руками и гладил голову (вот какое воображение, что он не чувствовал холода чугуна), потом обошёл кругом и начал целовать, забыв, что все мы смотрим на него. Удивительный мальчик пока; что-то будет.

    Сегодня они немного гуляли; был град, дождь; вообще погода ужасная и у нас. Те дни мы всё сажали; выкапывали маленькие клёны и сажали вдоль забора от Олсуфьевского сада. Помогал Ваничка и артельщиковы мальчики, и было всем очень весело. Теперь и этого нельзя делать и наступает тоскливая НОЯБРЬСКАЯ пора. Сейчас мальчики играют на скрипке; Андрюшу берёт учитель в Симфоническое собрание; сегодня седьмая симфония Бетговена. Место даровое в оркестре. Утром они с Мишей ездили на Ходынское поле на своей лошади. Там садка была, т. е. пойманных раньше зайцев пускали в поле и пробовали резвость собак разные глупые и богатые господа. Мы с Таней доказывали Андрюше всю глупость этих занятий, он очень обижался. И представь, — чтоб эти замученные зайцы бежали, а не сели, им охотник ОТКУСЫВАЛ хвосты! Бог знает что! 

    […] Что Маша? Как её интимные дела и опомнилась ли она наконец, поняла ли, что ей надо скорей спасать себя и свою репутацию. Здесь неприятно напомнили опять о тяжёлом событии с Зандером, о котором так хочется забыть. Флёров о Зандере как говорил презрительно и не уважительно, я даже удивилась. Даже Флёров! [Врач Фёдор Григорьевич Флёров, лечивший С. А. Толстую. – Р. А.] Сейчас Лёва пришёл обедать, он был у Раевских. Сама я эти дни дурно очень себя чувствовала и плохо спала. Сегодня у меня ПЕРВЫЙ ДЕНЬ, но я себя лучше чувствую. Как твоё здоровье?

      О статье твоей тулонской я думала потому поместить к Сутнер, что тогда она будет иметь характер протеста войне, а не личного задора; не будет причины русским и французам обижаться; а это всегда лучше.

     [ ПРИМЕЧАНИЕ.
     Речь идёт о пацифистском журнале Берты фон Зутнер «Die Waffen Nieder». Статья Л. Н. Толстого «Христианство и патриотизм» не была в нём опубликована: сношения по этому поводу с Б. фон Зуттнер не состоялись. С. А. Толстая вспоминает: «Когда впоследствии сын Лев поехал за границу, Лев Николаевич просил его заехать к Сутнер. Лёва искал её по всей Вене, но так и не нашёл, не заставая её там, где указывали» (МЖ – 2. С. 330) – Р. А. ]

    Отрывали от письма; был m-r Salomon. Он разделяет тулонские чувства вполне с теми, кто их выражает. Он очень удивился, что ты смотришь на все эти выражения чувства так скептически и несочувственно. Когда я сказала, что ты пишешь статью против, он сказал с ужасом: «c’est impossible!» [«это невозможно!»] Он хочет послать тебе какие-то газеты, а сегодня принёс критику на последнюю твою книгу <«Царство Божие внутри вас»> в «Женевском журнале», мы её прочтём и пришлём. Ну, прощай, пора и кончить письмо. Целую тебя, Машу и Веру. Ложусь сейчас, а то устала и вяла я всё время. Напиши мне опять.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 577 – 578, 581).

    Получив письмо «с нарочным» без задержки, Толстой отвечал на него уже на следующий день, 24 октября, в приписке к письму М. Л. Толстой (и так же, по хорошей традиции, доверил письмо надёжному человеку, а не почте России):

      «О нас писать нечего, милая Соня. Все здоровы, всё по-старому. А вот ваши дела меня постоянно занимают, и из них твоё здоровье занимает не последнее место. Ты и поехала нездоровая, и писала, что не здорова и Флёров нашёл, что ты не хороша. Напиши о себе да получше. Москва с своими гостями, в которых ты не виновата, я знаю, должна cуетить тебя и расстраивать нервы. Известия о Лёве хороши, т. е. не хуже, чем я ждал. Только жалко с ним расстаться и беспокойно.

     Дунаев торопит и всё расскажет, хотя и нечего. Целую тебя и детей. Л. Т.» (84, 199 - 200).
      
    Так что уже на следующий день, 25 октября, Софья Андреевна могла ответить мужу на краткое его письмо с изустным прибавлением от верного «курьера», Александра Никифоровича Дунаева, друга, частого гостя семьи и единомышленника Толстого. Вот основной текст её письма:

      «Сегодня утром прислал нам Дунаев ваши письма, милый друг Лёвочка и милая Маша, а вечером сам зашёл на минутку и принёс известие, что вы бодры, веселы и здоровы, чему я очень порадовалась. Мы тоже, славу Богу, пока благополучны; Лёва стал бодрее, говорит сегодня, что он совсем здоров, но у него переходы очень быстрые, как и в Ясной было, от крайнего уныния к бодрости и наоборот. Ваничка сегодня со мной ездил на Смоленский рынок, где я покупала мебель пироговским Толстым [семья гр. С. Н. Толстого. – Р. А.]; его я отправила оттуда с няней по конке, и он был в восторге.

    Таня вчера лежала весь день с тёплым овсом на животе и с насморком, а сегодня ездила в <художественную> школу совсем бодрая на лекцию анатомии, а сейчас ушла к Страховым слушать пенье какой-то Кедриной, Илюшиной соседки. Совсем я не рада, что она туда ходит, я всё-таки желаю своим детям лучшего общества. […] …Узнали сегодня грустное событие — умер от холеры в Петербурге Чайковский композитор.

    Посылаю тебе сегодня же под бандеролью «Женевский журнал», где пишут о твоей новой книге <«Царство Божие внутри вас»>; тебе, может быть, Лёвочка, это будет интересно.

    Очень ты меня тронул своим участием к моему здоровью. Я очень себя дурно чувствовала всё это время и КРАСНЫЙ ПУЗЫРЬ (как ты бывало говаривал) быстро стал выпускать дух и морщиться, — но теперь мне дня два получше. Болела прямо грудь и не было дыханья; это каждый год осенью, и с годами хуже. Холод мне стал тяжёл и неприятен, совершенно как моей матери последние годы её жизни. — Болезнь мне совсем не мешает: только помогает серьёзнее смотреть на ту точку, которая будет конечная для перехода в вечность, и переход этот не только не страшен, а скорее радостен. Прежде была уверенность, что я для чего-то и для кого-то нужна; а теперь я вижу, что я всё меньше и меньше могу что-либо сделать, да и сил, энергии куда как меньше стало. Хотелось бы побольше спокойствия и одиночества, а это невозможно. Иногда такая потребность хоть на часок уйти в лес, куда-нибудь, где одна с Богом и природой, а не с драпировщиками, гостями, учителями, тёмными, прислугой и т. д.

    Сегодня ждали Флёрова, но он не приехал. Лёва очень ждёт ответа от Горбачёва [«молодой доктор, рекомендованный Флёровым». – Прим. С. А. Толстой], поедет ли он с ним за границу, и вообще Лёва очень спешит. Думаю, что дней через десять, а то и раньше, он уедет. Не хотелось бы мне, чтоб он уехал один.

    Затем прощайте, милые, берегите своё здоровье, скоро и Вера <Кузминская> уедет, и вы останетесь одни. Правда ли, что Марья Александровна <Шмидт> переехала к вам? Я не успела спросить Дунаева. Кланяйтесь ей от меня. Воображаю, как она счастлива быть без нас с ДОРОГИМ Львом Николаевичем и Машей. Целую вас.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 582 - 583).

    26 или 27 октября (точно не датируется) Л. Н. Толстой отвечал на это письмо жены следующим:

    «Вчера уезжала от нас Марья Михайловна Халевинская, и поздно привезли письма. Мы с Машей ещё не спали и прочли, и оба долго не спали. Нынче она лежит. Вы все три вместе почти нездоровы. [М. Л., С. А. и Т. Л. Толстые.] Она хотела крепиться и не слечь, но не выдержала и теперь лежит, хотя самое больное уже прошло. Мне за тебя завидно себе, что я пользуюсь такой тишиной и досугом, тогда как ты в большой суете и тяготишься ею, как нельзя не тяготиться особенно пустою холостою суетою. — Но меня радует твоё стремление к сосредоточению, и я знаю, как по твоей быстро переменяющей свои настроения натуре эти стремления искренни. — Ты, мне всегда кажется, можешь удивить не только меня, но и самую себя.

    Вчера мы читали «Мимочку», 2-ю часть. [Повесть Л. И. Микулич-Веселитской «Мимочка отравилась», напечатанная в «Вестнике Европы», 1893 №№ 9 – 10. – Р. А.] Хорошо, но есть преувеличения и подражание самой себе. Чтение это отравляла для меня Марья Александровна. Она в гриппе и так слаба и жалка, но всё сидела, не хотела уйти. Нынче ей, кажется, лучше, хотя она всё время утверждает, что её здоровье превосходно. <Толстовец Б. Н.> Леонтьев кончает свою переписку, и мне жалко его. Он такой тихий, спокойный и серьёзный, мне очень симпатичный человек. Вчера мы, он, Поша и я, хорошо говорили по случаю занимающего меня вопроса о религии, о различии религии, философии и науки. […]

    Мне очень жаль Чайковского, жаль, что как-то между нами, мне казалось, что-то было; Я у него был, звал его к себе, а он, кажется, был обижен, что я не был на «Евгении Онегине». Жаль, как человека, с которым что-то было чуть-чуть неясно, больше ещё, чем музыканта. Как это скоро, и как просто и натурально, и ненатурально, и как мне близко. […]

    Если Таня соскучилась по мне, то и я по ней. Это хорошо, что Лёва чувствует себя лучше. Пожалуйста, напиши, застало ли это письмо его в этом улучшении. Одному ему не следует ехать ни в каком случае, хотя не для него, но для нас.

    Статья <в «Женевском журнале»> о новой книге очень плохая, но интересная тем, что пишущий республиканец считает своим долгом противодействовать ей. А нынче я получил письмо от датчанина, который тоже по случаю книги пишет, что у них в Дании много молодых людей отказываются от военной службы, и их сажают в тюрьмы на время, которое они должны бы служить. Что-то ещё хотел написать, да в эту минуту забыл. Целую тебя и детей.

      Л. Т.» (84, 200 - 201).

     Есть сведения о написании С. А. Толстой к мужу ответного письма от 28 октября — текст которого, однако, не приводится в общем сборнике её писем к Л. Н. Толстому. Судя по всему, раздражённое, болезненное состояние взяло в эти дни верх над женой Толстого — катализируемое и физическими, сугубо женскими, недомоганиями, и задержкой в Ясной Поляне Льва Николаевича, вполне объяснимой необходимостью определённых условий для творческой работы. Приводим основной текст ответа Л.Н. Толстого на это письмо, написанного и уехавшего «с оказией» 30 октября.

    «Лишаемся Верочки <Кузминской>, о чём очень жалеем. Она вам расскажет подробности о нашем житье. События из нашей жизни, неизвестные вам, следующие: Третьего дня был <М. В.> Булыгин [товарищ П. И. Бирюкова по учёбе в Пажеском корпусе. – Р. А.], и я любовался на двух на «ты» товарищей пажского корпуса, теперь товарищей по жизни.

    В этот же день пришёл, как он говорил, «из-за нарочно» крестьянин калужской, старообрядец, считающий теперешнее правительство царством антихриста, начавшимся со времени Петра, который был сам Сатана. Он сидел за свои речи в остроге, но продолжает говорить то же с диким упорством убеждения. Все его рассуждения очень дики, но выражения иногда поразительны. Антихрист всех царей примотал к табачной державе, всем людям велел клясться, что они, не щадя отца и матерь, будут защищать табачную державу. Всё основано на вычислениях 666 и т. п. Я читал и слыхал про таких, но в первый раз видел такого.

    [ ПРИМЕЧАНИЕ.
     Старообрядец Михаил Максимович, по прозвищу «табачная держава», умер в 1910 г. Выведен Толстым в «Божеском и человеческом». – Р. А. ]

    Вчера я пошёл в Тулу: были дела к Давыдову, и на почту с тем, чтобы вернуться с поездом. В Туле у Давыдова встретил Серёжу. Он приезжал занимать денег, чтобы не продавать хлеб, для устройства завода картофельного и для того, чтобы развязаться с машинистом, обманувшим его. У Давыдова театр, играют Островского «Последнюю жертву», приезжают, — вчера и приехали: Алексеев, Федотов с женой, и я с ними обедал, а вечером по поезду благополучно приехал домой и привёз бугор писем, из которых интересно письмо «Дедушки» [прозвище в сембе Толстых худохника Николая Николаевича Ге. – Р. А.]. Он всю картину [«Повинен смерти» («Суд синедриона»)] опять переделал. И крестов уже нет. А есть тот момент, когда троих привели на распятие. Еще интересен № Die Waffen nieder, который посылаю. Это Поше <Бирюкову> к сведению. Это преинтересный и npекрасно ведомый журнал, который надо выписать и которым надо пользоваться.

   […] Девочки выздоровели, и Марья Александровна тоже. Я здоров, только рука так сильно болит, что писать больно. Верно будет или мятель, или дождь. — О религии я совсем кончил, завтра займусь Тулоном [т. е. статьёй «Христианство и патриотизм». – Р. А.].

    Сведения о тебе, милый друг Соня, дошедшие до меня, не утешительны — о здоровьи. Одно утешенье, что ты вдруг опускаешься и вдруг справляешься. О Лёве всё время хорошо. Спасибо ему за письмецо. Напишу как-нибудь ему отдельно, а нынче всем вообще.

    Одобрение Тани <новой гувернантки> m-lle Detraz мне очень приятно. Я согласен.

    Л. Т.» (84, 201 - 202).

    Под «сведениями» о нездоровьи жены Толстой, вероятно, разумел и общий раздражённый тон её предшествующего письма.

    И ещё важная биографическая подробность. Под Федотовым и Алексеевым, с которыми познакомился Толстой в доме старого своего друга и театрала, судебного деятеля Н. В. Давыдова, скрываются от невнимательных читателей два выдающихся человека своей эпохи: артист Малого театра Александр Александрович Федотов (1864 - 1909), сын не менее известной Гликерии Федотовой, и… скромный режиссёр спектакля Константин Сергеевич Алексеев-Станиславский (1863 – 1938). Будущий «великий Станиславский», увидев в передней старика в крестьянском тулупе, не сразу догадался тогда, КТО перед ним, опознав Толстого только по общему возгласу радости и восторга (Станиславский К. С. Знакомство с Л. Н. Толстым // Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2-х тт. Т. 2. С. 110). 

    Вместе с Верочкой Кузминской письмо Толстого от 30 октября быстро прибыло в Хамовнический дом, и уже 31-го Софья Андреевна отвечала мужу пространным, по обыкновению, письмом:

    «Приехала Верочка, вся окоченевшая и усталая. Наконец-то получили и от вас известия, а то уж мы начали беспокоиться. И пришло мне в голову, Маша, что папа в отсутствии своём заболевал два раза: раз в Пирогове и раз в Бегичевке, и оба раза не ты меня уведомила, а в Туле случайно я встретила дядю Серёжу, а другой раз Елена Павловна мне дала знать. Пожалуйста, если один из вас двух захворает, — немедленно телеграфируйте, даже если не опасно. Приехать ничего не стоит так близко. — Это я пишу потому, что на меня сегодня нашло беспокойство. — Вера мне мало привезла вашего духа; не поймёшь её, а через неё — вас. — Но видно вы тихо и ровно живёте, и легко себе представить как.

    Мы тоже живём однообразно и почти никого не видим. Вчера сидели со мной мои Geschwister [нем. Сёстры и братья] Лиза и Саша брат. К детям пришёл Северцев, а Таня пошла к Страховым слушать музыку. Сегодня она, сама того не замечая, рассказывала очень непривлекательно о посетителях Страховых. Жирный, с короткими пальцами тенор орал так, что всё время коробило; какая-то Кедрова ломалась и пела тоже дурно, глотая непременно сырые яйца; Шарапова ломалась с Пошей, и он её провожал домой (вышло: «позвольте вас проводить-с»), жалко Пошу и его жалкую роль Шараповского кавалера. Я его люблю и мне неприятно видеть хороших людей в трущобном обществе, и потому и Таню неприятно туда пускать. Но она меня не послушалась, хотя, кажется, «elle en a assez» [«с неё довольно»].

    [ПРИМЕЧАНИЕ.
    В 1899 году Павла Николаевна Шарапова станет женой Павла Ивановича («Поши») Бирюкова — единственной на всю жизнь, любящей и любимой единомышленницей. Быть может, Софью Андреевну раздражали некоторые свойства характера Паши Шараповой, которых недоставало ей самой? – Р. А. ]

    Живёт тут у нас Верочка Толстая [дочь С. Н. Толстого. – Р. А.], и я её всё больше и больше люблю. Какое у ней удивительное благородство; как она самоотверженно старается устроить всё, чтоб сёстрам и матери было приятно, и радуется, когда что им может понравиться и быть приятно. — Сегодня утром Таня с Бенедиктой писали дома лежачую девочку; и Таня пишет очень хорошо, а Беня плохо. У Ванички свинка меньше; Сашу рвало третьего дня весь вечер и голова болела страшно. Она всецело унаследовала мигрень Александры Ильиничны <Остен-Сакен> и твою, Лёвочка. На другое утро всё прошло и только осталась бледность. Бедная девочка взяла мою близорукость и твою мигрень. Когда она ест, мне ужасно напоминает тебя. У неё нет того предела, что ДОВОЛЬНО; она может долго и много есть, а потом мигрень от излишества. Таня говорит, что и она такая же. И это не жадность, она не разбирает, что лучше, а просто большой и очень растяжимый желудок.

    Мальчики довольно исправны; сегодня Миша у Глебовых, а Андрюша в театре Корш в дешёвых местах. Дают «Женитьба Белугина» <А. Н. Островского>. Что же ты не пошёл посмотреть спектакль в Туле, раз ты там был?

    О Лёве не пишу до конца, потому что это самое интересное и всё-таки грустное. Сегодня он опять в унынии. Пришёл утром, говорит: «мне от холода опять дурно». Флёров обещал быть с ответом молодого доктора Горбачёва в субботу или пятницу, а сегодня воскресение и ни духу, ни слуху. Завтра пошлю к нему; а это Лёву раздражает и он спешит уехать. Как только надо что-нибудь ПРЕДПРИНИМАТЬ, так Лёва поднимается духом, а как надо ждать и сидеть в бездействии, так сейчас его внутренний взгляд обращается на его болезнь. Сегодня, впрочем, очень холодно, северный ветер и даже я не решилась выдти. Ты пишешь, Лёвочка, что обо мне слухи, что я не хороша. Я не больна, но всё то же осеннее состояние, от которого думала отделаться с годами, но, видно, нельзя. Дышать трудно, ночи не сплю; сегодня до шести часов совсем не спала, а в девять уже встала, шумно очень кругом. Нервы так расстроены, что расплакаться могу каждую минуту. Конечно, вид Лёвы и его состояние — главная причина моего расстройства. Изнашивается организм мой очень быстро в эти осенние месяцы. Но я не ропщу и очень благодарна судьбе за ту здоровую, молодую жизнь, которую прожила; а теперь надо уметь стареться, а не изображать из себя ужасающую личность какого-нибудь «Docteur Pascal’а». Я его дочла на днях, и точно я пьяна была; просто стыдно и гадко за такое чтение. [«Доктор Паскаль» — роман Э. Золя, пропагандирующий, в частности, нелюбимую Толстым теорию наследственности. – Р. А.]

     Журнал «Die Waffen nieder» просмотрю, хотя трудно читать по-немецки, и отдам Поше. Мне, конечно, очень сочувственна мысль этого журнала и рада буду, если ты туда пошлёшь статью. Только, пожалуйста, не пиши резко и не обижай никого в своей статье.

     Как себя чувствуешь, Маша? Скучно ли тебе, трудно ли одной? Ты давно не пишешь и вообще старательно себя умалчиваешь, что мне очень жаль. К вам поехал Буланже узнать, живы ли и здоровы ли вы? А то Вера приехала поздно, а Буланже был утром; он по делам едет в Тулу. — Вот что, Маша. Не хочет ли кто из тёмных заработать деньги, хотя бы Марья Александровна, и переписать последнее сочинение папа: «Царство Божие внутри вас есть». Мне очень нужно; когда-нибудь скажу, зачем, но если я заказываю, то в хорошие руки. Ответь, пожалуйста. А пока целую тебя и папа и кланяюсь Леонтьеву и Марье Александровне. Будьте здоровы и не оставляйте долго без известий.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 583 - 585).

    Насколько метко “зацепил” Лев Николаевич в своём трактате «Царство Божие внутри вас» мирские зло и ложь — видно по тому, что английская переводчица отказалась это сочинение переводить, а жена, многолетняя домашняя переписчица — переписывать.

    Два важные для характеристики отношений супругов в эти дни письма: от 28 октября и от 5 ноября не опубликованы. Но одно из них Софья Андреевна цитирует немного в мемуарах — как раз повествуя о тогдашнем своём настроении. Обойти вниманием этот отрывок нам никак не получится:

     «…И жили Лев Николаевич и Маша в Ясной Поляне вдвоём, как будто никогда в Москву и не собирались. К их пребыванию в деревне я относилась недоброжелательно, потому что очень скучала без мужа. Конечно, всем покажется естественным и законным, что Лев Николаевич искал для своих трудных работ уединения и тишины, но мне от этого не было легче. Одно, что я старалась — это не показывать своего недовольства и нетерпения свидеться с Львом Николаевичем. […] Но я не претерпелась, а нервное возбуждение моё стало переходить в какое-то озлобление, в мистицизм, и мне вдруг показалось, что дьявол овладел Львом Николаевичем и охладил его сердце» (МЖ – 2. С. 333). С этим состоянием Софья Андреевна связывает свою запись в дневнике от 5 ноября 1893 года, которую сама же признаёт «безумной»:

    «Я верю в добрых и злых духов. Злые духи овладели человеком, которого я люблю, но он не замечает этого. Влияние же его пагубно. И вот сын его гибнет, и дочери гибнут, и гибнут все, прикасающиеся к нему. А я день и ночь молюсь о детях, и это духовное усилие тяжело, и я худею, и я погибну физически, но духовно я спасена, потому что общение моё с Богом, связь эта не может оборваться, пока я не под влиянием тех, кого обуяла злая сила, кто слеп, холоден, кто забывает и не видит возложенных на него Богом обязанностей, кто горд и самонадеян. Я ещё не молюсь о меньших, их ещё нельзя погубить. Тут, в Москве, Лёва стал веселей и стал поправляться. Он вне всякого влияния, кроме моей молитвы. […] Господи, помилуй нас и избавь от всякого влияния, кроме твоего» (ДСАТ – 1. С. 221 – 222; ср.: МЖ – 2. С. 333 - 334).

   Сколь несправедливое “подведение итогов” и творческих, и благотворительных усилий Льва Николаевича — как минимум, с начала десятилетия 1890-х! Плод возбуждённого, как минимум, рассудка. Эта запись, кстати сказать, имеет параллели с апелляциями С. А. Толстой к действиям инфернальных сил в дневнике 1910 года — когда её психическое расстройство было уже вне сомнений и получило наконец медицинское подтверждение. Но там, как широко известно, у Сонички был злой враг, ЧЕРТКОВ — единомышленник и конкурент её в контроле над личностью и творческим наследием Л. Н. Толстого. А запись от 5 ноября никак напрямую с Чертковым не связана. Однако при этом в «Моей жизни», комментируя другую свою дневниковую запись (от 2 августа 1893 г.), Софья Толстая характеризует распоряжение В. Г. Чертковым рукописями мужа как отношение «ДЕСПОТИЧЕСКОЕ, но крайне благоговейное и ЛЮБОВНОЕ» (МЖ – 2. С. 326. Выделение наше. – Р. А.). Важное замечание! В том смысле, в каком жена Толстого даже в 1910 г., когда писались воспоминания 1893 года, говорит о ЛЮБВИ В. Г. Черткова к нему — можно говорить и о ТАКОЙ ЖЕ ЛЮБВИ и её самой к Толстому-мужу и отцу. Любви, взыскующей КОНТРОЛЯ, посягающей на свободу и даже человеческое достоинство Льва Николаевича. Конечно же, СЕБЯ несчастная не готова была признать деспотом в отношениях с мужем — ни в 1893-м, ни в 1909-1910 годах. Но писался вышеприведённый нами отрывок в спокойный момент «просветления» и понимания, когда сама Софья Андреевна справедливо назвала свою запись от 5 ноября 1893 г. «безумной» и честно связала это безумство с собственным раздражением на задержку мужа в Ясной Поляне.

    Удержанные от публикации раздражённые письма Софьи Андреевны могли бы стать контрастом с двумя последними перед отъездом в Москву письмами Льва Николаевича Толстого к ней — от 2 и от 5 (6?) ноября. В первом из них, кстати сказать, есть свидетельство против восходящих к жене Толстого нападок на него по поводу якобы раздуваемого им и поощряемого тщеславия. Приводим в хронологическом порядке значительные выдержки из обоих этих писем.

    2 ноября пишет маме письмо М. Л. Толстая, сообщая, в частности, что «папа здоров совсем. Ездил на Козловку за письмами». Воротившись со станции, Толстой подписал:

    «Но <семейных> никаких не получил, а зато получил из Тулы два приятных письма от Стасова о юбилее Григоровича, на котором написанное мною ему письмо было, кажется, ему приятно, и от Страхова, который пишет об отзыве обо мне философа Куно Фишера. Он пишет между прочим слова Куно Фишера, что желание славы есть последняя одежда, которую снимает о себя человек. Он говорит это про Шопенгауера, который будто бы не снял этой одежды до конца. Я чувствую постоянно всю силу этого соблазна. И постоянно борюсь с ним» (84, 203).

    И письмо от 5 (6?) ноября, в начале которого Толстой бодро пишет:

    «Сейчас написал кучу писем… Мы здоровы и благополучны всё в том же составе. Одна кадриль» (Там же. С. 204).

   Словом “кадриль” Толстой определил количество живущих с ним в яснополянском доме — четыре человека: он сам, дочь Маша, М. А. Цурикова и Б. Н. Леонтьев.

    Далее Толстой сообщает коротко неприятное для него известие:

    «Известие, полученное мною нынче от Хилкова, страшно удивило меня: его мать приехала к нему с приставом и, отобрав у него детей, увезла их. Трудно даже понять, на чем основываются такие поступки» (Там же).

    Дети у князя-толстовца Хилкова были отобраны полицией с ведения синода — как у сектанта. По тогдашним законам их надлежало крестить в православие и воспитать в церковной «вере», в православной семье родственников князя Хилкова. Все последующие хлопоты Л. Н. Толстого о возвращении детей не увенчались успехом.

    Есть, наконец, в письме Л. Н. Толстого и такое:

    «Мы живём без прислуги очень приятно. Забота о служении себе развлекает, и просто весело. Видел нынче Ваничку во сне. Что его свинка? А у меня вчера нашёлся во рту зуб и начал болеть до тех пор, пока я не открутил его. Нынче получил твоё письмо к Марье Александровне <Шмидт> [с просьбой переписать (за плату) «Царство Божие внутри вас». – Р. А.]. Когда едет Лёва? Вы верно известите меня нынче. Как твоё здоровье, Соня? Целую тебя.

     […] Целую всех целуемых и кланяюсь нецелуемым» (Там же. С. 205).

    Это всё. До конца первой ноябрьской декады других известных писем Толстого к жене нет. А 11 ноября он воссоединился с семьёй в Москве — успев как раз проводить за границу на лечение сына Льва.


                КОНЕЦ ЧЕТВЁРТОГО ФРАГМЕНТА 37-го Эпизода

                КОНЕЦ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОГО ЭПИЗОДА

                _______________


Рецензии