Чехов. мистическая безграничность
“Донецкий уезд — уезд Екатеринославского наместничества Российской империи.
Был создан в 1784 году после упразднения Славяно-Сербии.
Уезд был выделен из Бахмутской провинции в связи с ростом населения этой территории.
Административным центром Донецкого уезда было село Подгорное, которое получило статус города и было переименовано в Донецк. Впоследствии этот населённый пункт был переименован в Славяносербск.
Донецкий уезд просуществовал до 1797 года, после чего был упразднён указом Павла І. Территории уезда были переданы Бахмутскому уезду. Донецк стал заштатным городом.
В 1806 году на этой территории и с тем же административным центром был создан Славяносербский уезд Екатеринославской губернии Российской империи.” Историко-географическая справка.
Можно сказать, красивую тональность всему последующему моему, мажорно-убедительному повествованию, задал Равиль Акмаев, наш Донецкий художник. С которым, то сближаясь, то, на время, благородно-уважительно от него отдаляясь, я с большой душевной открытостью уже несколько лет общаюсь. И дело не в том, что с ощущением ненасытно-трепетного дилетантства, в моментах моего с ним общения, всегда бросаюсь с головой в тихий ненавязчивый плёс его вербальных зарисовок из прошлого. Хотя, они, по сути, есть затейливо осмысленная личностная сокровищница, наполненная воспоминаниями художника об истории нашего удивительно степного края.
Но, главным образом, потому, что сопровождаются они, его реминисценции, неизменно, остроумными и легко запоминающимися описательными акварелями. Как вживую расшалившимися перед глазами красками изысканно породистых слов. Которые быстро и гармонично складываются своими многоцветными последовательностями в логически завершённые отрывки из былого. Не могу сказать, что из обоюдно общего прошлого. Но знаю, по-особенному прочувствованному индивидуальными особенностями наших с ним сущностей, – нашего с ним взаимотерпимого прошлого. Денно и нощно мятущегося в видимых нам с ним отражениях постигаемых истин. Опредметились они, заполняя пустоты Мироздания, задолго до того, как объявились свету путанные эскизы будущей реальности. Но сегодня, сопереживая ей, можно глубинно вдохновиться. И рассказать о происходящем словами. А можно, поддавшись настроению вневременного одухотворения, украсить девственную пустоту ещё не одушевлённого холста. Как великолепной основы для будущего шедевра.
- Ты, главное, осмысли одно: Донецк, Бахмутский уезд - это некогда, бесспорно, существовавшая составляющая Екатеринославской губернии. Смотри внимательно на карту, Екатеринославской губернии Российской империи.
- …Какая славная простота решения всех наших теперешних проблем…, Равиль… Вот же она, вот! Перед моими глазами… - Не имею привычки присвистывать. Но глаза свои прищурила. Блуждая острым взглядом степной птицы, парящей над плоскостью разложенной на столе, передо мной, дАвно исторической карты. Пропечатанной в современной типографии. – Смотри-ка, Мариуполь, Ново Троицкое, Ясиноватое… Господи… Старо Михайловка… То бишь, Юзовка…, наша…!?
- Ну да! О чём и я тебе говорю. Вся эта земля была когда-то неделимым и единым целым. В составе Российской империи. Ну не смотри на меня так, - стоящий рядом со мной Равиль нагнулся, лучезарно-улыбчиво заглядывая мне через плечо, и замечая мою позорно непростительную неосведомленность – смотришь так, как будто погрязла в свалке неведения. Иди от обратного: есть историческая карта, значит, и доказывать ничего не надо – Чехов, Антон Палыч, наш земляк есть. Понимаешь!? –Равилю было очень радостно понимать, что я начинала постигать его здраво окрепшую в годах мысль о торжестве поразившей и его самого, однажды, истины.
А в перспективе моих новых жизненных открытий проклюнулась и для меня моя большая человеческая удача – свидетельствовать восхитительно страстный азарт абсолютной увлечённости большим делом! Прожилки пульсирующего в глазах Равиля нетерпения приобщить, как можно больше людей, к своей теории, не требовавшей доказательств, в силу ошеломительной очевидности существования давней географической карты огромного региона, явственно заблестели. Окончательно добив вероятность присутствия в пространстве легко опознаваемых двусмысленных фантазий, с характерным привкусом навязчивой одержимости:
– А рядом, видишь?, Землячество Донское. В той же, Екатеринославской губернии, - и Таганрог. Там Антон Палыч в 1860 году и родился.
Большое дело. А что ещё может быть больше, чем ясность непобедимой мысли - следовать праведному. Не погрязая, с головой, в притихшую атмосферу болотно-горького, всячески поощряемого и, потому, насильственно-намеренно культивируемого беспамятств. В переставших мыслить тусклых мозгах современных безвольных отроков. Извилины, которых, вяло-тухло уже окончательно перебродили остатками мыслетворения. Инфантильно погрязли в махровой безграмотности, в путаной мешанине о фактах попрания истинной бесспорности. Один из которых: Донецк – Таганрог, чуть более двух часов ходу на машине, суть - городА с одной, общей родословной.
Что, если следовать принципу Николая Васильевича Гоголя – СОХРАНЯТЬ ТОЛЬКО ГЛАВНОЕ, и есть стержень любой истины.
- Любил свой край Чехов… Любил путешествовать по степи. Нанимал дорожную бричку и катил по Донбасскому тракту. Не выбирая маршрут своей поездки. Просто ехал, по обкатанной другими бричками, может, и с колокольчиками на лошадиных сбруях, степной дороге. От поселения к поселению. Под мерный рокот больших деревянных колёс степного дилижанса проникаясь тихим ритмом местной жизни. Жадно всматриваясь в степное безграничье. Наслаждаясь многокрасочными цветочно полевыми запахами первозданной природы. Необъятно широкой и безгрешно чистой, какой только может быть живущая в трелях степных жаворонков жизнь.
- О чём ты, степь? - Мне, подумалось, тоже часто хотелось озаботиться таким вопросом. Когда попадала, проездом, в степное приволье. И, в поэтической неге добровольно обострённых чувств, наблюдала, как, расплываясь в неспешности дневного увядания, приближалось время летнего заката. Когда, на фоне начинавшего знойно румяниться предночного спокойствия, над степью, привычно утомлённой пережитыми за день событиями, пробивалась к меркнущему небесному свету какофония запахов цветастого многоцветья. Наполнившееся солнечным томлением прошедшего дня.
И заметно звонко трещали кузнечики, крупные, красно-сине-красочные, с непропорционально выпученными, как у юрко летающих карликовых чудовищ, глазами. И, неизменно, в такой густой, гармоничной меланхолии, насквозь поражавшей открытое нараспашку природной естественности сердце, наступало тихое головокружительное волнение. Тогда, в желании приостановить своё дыхание, казалось: нет и не может быть в жизни ничего более нужного тебе. Чем эти бесхитростные бескрайние просторы Вечности. Тысячелетиями свято покоящиеся на утончённой хрупкости обыкновенных полевых травинок. Звенящих серебряной росой – по утрам. И умиротворённо замирающих в настороженности скоро грядущего – по вечерам.
- У Чайковского, помнишь, ПЕСНЮ ЖАВОРОНКА…? Жаворонков мартовские трели… - Равиль, уже с нетерпением потирал свои руки:
- Ты слушай дальше. Буду сейчас каяться… - Отходя от стола, он обернулся и добавил: - Тебе одной открываюсь… Кстати, кофе или чай?
- Кофе, Равиль. – Мне не надо было напоминать о том, какими чутко открытыми становятся слова его воспоминаний. Когда деликатно тонко и основательно перемешиваются они с флёром крепко заваренного ароматного кофе. Зёрна для которого осторожно тщательно обжаривает одна весьма почтенная дама. Благоговеющая, всей своей душой, к таланту художника.
- Учился я в Славянске. Отличался бесбашенной неугомонной любознательностью. Сама понимаешь, что прошел огонь, воду и медные трубы. И, надо же было такому тогда случиться, что снимал я квартиру, простенькую, проходным трамвайчиком, у одной почтенной старушки, Надежды Александровны, по имени-отчеству. Не обратить внимание на которую было невозможно уже только по тому, как необычно она была одета. Белоснежные воротнички на длинных, почти до пят, платьях, неизменно - тщательно отутюженных. Манера добронравного упрямства, даже в преклонных годах, держать благородно ровно свою осанку. И галантный стиль разговора, редко проявляющийся, по нынешним временам, почтенно-уважительный, к любому. С кем она общалась. Знаешь, не забывается, как приятно было, как говорила она мне –Милостивый государь Равиль…
…Потом я узнал, что была моя хозяйка выпускницей местного института благородных девиц. Что уже предполагало серьёзное знание нескольких иностранных языков, пение романсов, под пианинку. Оно, громоздко старинное, разбито-ненастроенное, с канделябрами для свечей, стояло в той квартире. А отцом престарелой барышни был отец Александр, чрезвычайно уважаемый в купеческом Славянске человек.
И ещё обжилось в той квартире огромно-неподъёмное кресло, из морёного дуба. Ножки в виде мохнатых лап. Тщательно выработанные мастером рыкающие львиные головы, по бокам спинки… Да невозможно было сдвинуть с места то кресло…
Закипавший на плите, в кофеварке, кофе уже начинал раскрывать таинство своего изысканного аромата. Как же ладно всё получается, я это с особым трепетом отметила про себя, с удовольствием приноравливаясь к словам Равиля:
- И знаешь, случайно…, совершенно случайно узнал я, что сидел в этом кресле Чехов. Да. Антон Палыч Чехов любил посиживать в нём, когда наведывался в Славянск. Где тесно приятельствовал с тогда ещё здравствовавшим отцом Александром. Отцом Надежды Александровны. Здравствовался и с самой Наденькой, блиставшей в Славянском свете своей дивной красотой. Кстати, глаза её, по совместным фотографиям с писателем, выразительно большие и лучистые, и в старости её не очень-то и изменились…
- …Наверное, - я осторожничала, - отец Александр и поведал Антон Палычу историю, ставшую впоследствии рассказом КНЯГИНЯ...
- …Это о взбалмошной панночке, что сердобольно-удушливо терзала своим ненасытным благочестием и, как ей казалось, ангельской кротостью, беспрекословных монахов? – Равиль уже разливал кофе по белоснежным кофейным чашкам.
- Да. Но там ещё и другая история просматривается. О провинциальном земском докторе.
- Пожалуй, и это – вне сомнения, Чехову удалось в том маленьком повествовании поведать о больших проблемах маленького безликого человека. Много он повидал таких во время своих путешествий. И о многих наслышался. Но с какой краткой…, обострённой точностью смог он воплощать всё увиденное и услышанное в свои рассказы. Тебе с сахаром? – Чашечка с кофе уже стояла передо мной.
- Немного - не помешает…
Душою – здесь, а телом – там, я нежно вспоминала, как, некогда, и сама довольно часто наведывалась со своей приятельницей в Святогорскую лавру. Мужской православный монастырь, 160 километров от Донецка, 30 километров от Славянска. Как, на преклонённых к каменному, основательно утоптанному в столетиях полу монастыря коленях, стыдясь своего дыхания, слушала песнопения монахов. Без которых не обходилась там ни одна церковная служба. Да и не только я одна, со своей приятельницей, так благоговели перед происходившим перед нами. Разговаривая с людьми, узнавали мы, что приезжали сюда миряне со всех концов земли: Харьков, Донецк, Таганрог, Полтава, Ростов, Москва… Города и области. Сколько же паломников так раньше мигрировали… И Антон Палыч Чехов часто здесь объявлялся...
- …А потом была история с письмами… Чеховскими письмами. – Равиль, казалось, ранимо-больно тяготился этой частью своих воспоминаний. - После кончины Надежды Александровны я мог бы стать владельцем писем. Небольшая, аккуратно сложенная бумажная пачка… - Движением раскрытых ладоней он изобразил в воздухе контуры пачки. - По крайней мере, сын моей хозяйки, профессор из Ленинграда, неожиданно появившийся в квартире, предлагал мне забрать их. Ох… Такая давняя история… Такие интересные в ней были люди… Хотелось бы мне теперь ухватить, хотя бы за хвост, ту мою спонтанно счастливую удачу… Прокрутить заново тот миг моей жизни… Да разве можно время переиграть…?
…
Песочные часы взаимопроникновения.
Об этом подумалось, когда узнала я, что в нашем городе установлен памятник Чехову. Обдуманный, до мельчайших подробностей, и изваянный руками Равиля Акмаева. Отлитый из бронзы. На Донецком металлургическом заводе. Увековечившийся, во ознаменование 160-летия со дня рождения всемирно известного русского писателя, на красиво отреставрированной, годы назад, городской набережной. У реки Кальмиус.
С ошеломившим меня волнением, того особенного, таинственно притягательного толка, каким переполняются в предчувствии неслыханного и невиданного чуда, медленно подходила я к Акмаевскому бронзовому Чехову. Получалось, приближалась я к нему, сознательно укорачивая свои шаги, к сидящему в большом удобном кресле писателю, с его правого бока. Поспешность в моём поступательном движении, казалось мне, безвозвратно и бессмысленно испортит то главное и важное для меня впечатление, которым я уже вся внутренне прониклась.
То было предчувствие узнавания нетленных, перешедших в новый, XXI век, слов. Ими Равиль, в золотисто-бронзовым ритме ускорения всех жизненных импульсов, оживил своего Чехова.
Секунды моей жизни – вне жизни.
Передо мной сидел тот самый человек, о котором, тоже, никогда с ним не встречаясь, так много рассказывал мне Равиль. На моих глазах, дыханием большого труда большого мастера, материализовывался новый, Донецкий Чехов. Как, если бы, удалось остановить песочные часы неудержимо текучего времени. Где-то на самой середине вертикально прямого, едва различимого глазом пересыпания мизерных песчаных крупиц. Из одной части часового манипулятора времени - в другую. Оглушая такой внезапной остановкой мизерного сбоя всю Вселенную. Потому что и секундный сбой в работе любого механизма – катастрофа Вселенского масштаба…
Но… физическое присутствие писателя. И непостижимость тайн его личной жизни. Пальто, застёгнутое на все пуговицы – как закрытая дверца главного тайника писательской души. И гипноз его остро проникновенного взгляда. Который, усиленный оптикой его монокля – не сам по себе. А часть механизма писательского мышления. Проницательно саркастического. Насмешливо всё понимающего. По-орлинному, зоркого. Не требующего, в пестроте многообразия всего, пропущенного через себя, подчинения своим догмам.
Но, кольнула мысль, безжалостно точно обнажающего суть всех явлений.
И противоречивые очертания их явственно проявились. Не в силах терпеть и удерживать в своих рамках психологическую насыщенность происходящим. Из которого, как из психологического же прошлого, у каждого есть свой выход. Или высвобождение от своих страхов. Часто так бывает – высвобождение иллюзорное. Потому что слишком опасно безвозвратно затягивает в себя трясина безнадёжности.
Между тем, я, стоя в стороне, облокотившись о железный парапет набережной, с большим интересом наблюдала, как трогательно просто и, по-доброму, приветливо общались дончане, ещё и легко(!), и радостно(!), выныривая из фобий переживаемых в блокаде страхов, с бронзовым Чеховым. Осветлялись улыбками их лица, когда дотрагивались они до его неподвижного плеча. Вне сомнения, многие шутники, пристально-изучающе всматриваясь в своего нового земляка, с удовольствием бы пожали Донецкому Чехову руку. Но обе его руки, наверное, так, по авторской задумке, – правильнее, оказались спрятанными в карманах его знаменитого двубортного пальто.
Но можно потрогать бронзовую чайку. С застывшим в воздухе полётом её раскрытых крыльев. Приголубить своенравную птицу, присевшую на столике. Рядом с Чеховским креслом. Нетипично, для птицы, притихшей. Словно, оберегающей исключительную интимность причастности к писательству Чехову. И выжидающей от самого Чехова что-то, что он ещё не успел сказать. Или не счёл нужным огласить миру.
Всё равно бы мир его не понял. Если и до сих пор не уяснили, что "крестяьне, кто больше всех трудятся не употребляют слово ТРУД(!!!)."
Да есть мистика извечного сомнения: что Вы думаете о Чехове?
Если о Чехове Московском, то модернистская изобретательность тамошних театров – впечатляет. Таким образом, что никак не вяжется муляж своевольной психопатии, типа, едущий по сцене на мотоцикле дядя Ваня, или мазолящее глаза неотёсанное бревно, на переднем плане мизансцены, которое перетаскивают из спектакля в спектакль. Сидят на нём, танцуют, лежат, задрав ноги кверху, следуя, как понятно из наблюдений, задумкам режиссёров. Навязывающих зрителям своё мнение. Как будто и не читали они слова самого Чехова: дешевизна русского “ТЕАТРА", в оригинале -товара – это диплом о его непригодности.
Так-то господа. Допрыгались до дешёвого скудоумия.
В противовес традиционному консерватизму, присущему Чеховским театральным окраинам.
А, если говорить о Чехове Донецком, то дух его здесь появился задолго до него самого. Очень много чаек, белоснежно особенных, привычно узнаваемых, однажды высмотрелись у берегов Кальмиуса неожиданно явственно. Белоснежно-пенными, быстро меняющимися орнаментами, они каждый день качаются на волнах Донецкой реки, когда суетится в городе кряжистый степной ветер. Когда красивой косой саженью прибиваются к покатым плито-бетонным набережным, по обе стороны реки, ажурные гребешки брызг дыхания самого Кальмиуса. Древней, к слову, реки. На которую отныне обречён смотреть сидящий в своём кресле Чехов.
Обречённость – как усмирённая судьба.
Как искусство художника-перфекциониста, которое долго вызревало в глубине его сердца. И пышно разродилось его уверенной мотивацией к действию.
Ставшим всецельно поглощающим приобщением к писательской доле. Известного человека, оказавшегося, по воле мастера, в новом времени странно творящихся перемен. Они проносятся за его, Чехова, спиной. В скоростях быстро мчащихся мимо машин. Нещадно газующих бензиновыми испарениями. Часто скрывающими, за чёрно тонированными стёклами, лица людей, живущих в этом новом времени.
От долгов, что ли, скрываются? Или от угрызений совести? Во времена буржуазной зажиточности. Техника насаждения которой, в чрево человеческих сущностей, и законы адаптации к порочности ничуть не изменились, с давнего чеховского времени. Как и вечно спелые, вечно безнравственные гроздья пороков. Что отлучили когда-то, в рассказе Антон Палыча БЕЗ НАЗВАНИЯ, от монастырской обители монахов-послушников. И погнало их в город низменное желание - противостоять ему безвольным существам – невозможно - отведать гибельную сладость грехов человеческих.
Но разговор – не об этом. Радость открытия, что в Донецке есть теперь частица Чеховской души, связующей города и страны универсальной гибкостью приобщения к пониманию друг друга, потрясает. Животрепетна сегодня тема символов городов и стран.
Перечислять которые – отдавать дань тамошним достопримечательностям.
С бронзовой улыбкой Донецкого Чехова – задышалось и Донецку свободно. Наверное, говоря о прекрасном, и жить хочется но-новому. Так же прекрасно!
С уважением, Людмила Марава. ДОНЕЦК!!!
P.S. Я думаю, что если бы мне прожить ещё 40 лет и во все эти сорок лет читать, читать и читать и учиться писать талантливо, т. е. коротко, то через 40 лет я выпалил бы во всех вас из такой большой пушки, что задрожали бы небеса. — Антон Павлович Чехов - А. С. Суворину, 8 апреля 1889 год.
Свидетельство о публикации №220061301367