Жилины. Глава 17. Рассказ Петра Васильевича. Ноябр

   Хозяин смотрел на Тихона с удивлением, долго молчал, да и гости тоже молчали. Иван так бросил по сторонам смотреть и теперь уже открыто на хозяина уставился. Действительно не прав он был за старика того приняв, вон глаза какие молодые. И опять он Марфу вспомнил, как живая она перед ним встала. "Интересно, почему Тихон к нему по имени, отчеству обратился, как к барину какому-то", - только успел подумать Иван, как тот встряхнулся и заговорил, да так странно и непонятно, что совсем любопытно стало:

    - Мудрый ты человек Тихон. Как прознал, что мне выговориться необходимо, понять не могу, но это ты понял верно. Просьба одна, хоть ты и сам без моего напоминания это пообещал, но я напомнить всё одно хочу: за порог выйти и всё, что я сейчас расскажу, забыть и не вспоминать больше, пока я, да Марфуша жить будут. Она то, чистая душа, вся в матушку свою пошла, светлая ей память, - и он перекрестился двумя перстами, - Значит, так дело было, слушайте. Предки мои весьма знатного рода были. Достаточно сказать, что прадед стольником при государе Михаиле Фёдоровиче служил, значит в число ближних бояр входил.

   Иван, услышав это только, глубоко вздохнул и глаза ещё шире открыл и впился ими буквально в лицо хозяина.

    - Так что, - продолжал тот, - и я, значит, не простым смердом родился, каким быть желаю. Дед мой, боярин Ефимий Елизарович, Никона, когда тот свою крамолу на Руси святой насаждать принялся, порешить хотел, готов был грех этот великий на свою душу взять, чтобы Русь и православие спасти, но заговор его был раскрыт. Благо, что голову ему на плечах оставили, многие за него заступаться принялись.  Повезло моему деду, следствие, которое вели в Приказе Великого государя Тайных дел, так Тайная канцелярия в то время называлась, признало, что не он возглавил заговор, а был лишь сочувствовавшим свержению Патриарха и его физическому уничтожению. Да государь Алексей Михайлович моему деду благоволил, вот и решил отправить его в имение и в Москве появляться запретил. Другим боярам, в заговоре участвовавшим, повезло много меньше, их и жёнок ихних постригли и по разным монастырям развезли. Если бы так и с моими сотворили, неизвестно, что со всей семьёй нашей случиться могло. Отец мой, он старшим сыном был, ещё в возраст не вошёл, чтобы делами заниматься, так и погибли бы все. Да, ещё хорошо, что всё это в самом начале случилось, пока Никон в полную силу не вошёл, и кровью страну не залил, а то мы с вами здесь не сидели бы, - замолчал хозяин, голову вниз опустил и застыл так на некоторое время.

     Все молчали, даже Иван, который обычно терпением не отличался и завсегда пытался всех торопить и то проникся рассказанным и тоже молчал, да ждал, когда же Пётр Васильевич снова за свой рассказ примется. 

    Тут у нас мясо пожарилось, и мы своих барышень, как папа выразился, есть позвали. Мы втроем: мама, Люба и я ели или вообще без соуса, или слегка макая кусочки мяса в кетчуп болгарский, да огурчиками с помидорками, которые мама из теплички небольшой принесла, всё это перемежали. Папа же такую ядрёную горчицу из холодильника достал, что от её запаха даже на свежем воздухе глаза защипало, да принялся ей жирно свинину мазать и за обе щеки эту адскую смесь в себя запихивать. Жует, да ещё при этом причмокивает, мол, вкусно очень. Вкусно действительно было, мясо сочным и нежным получилось, но зачем эту вкусноту горчицей забивать? Я этого не понимаю, но ничего говорить не стал, привык к отцовым причудам. Глядел, глядел, как отец ест, а потом себя по лбу стукнул и к машине пошёл. В багажник залез, оттуда пакет с горой Арарат достал, в него руку запустил и на свет божий свёрток, в бумагу пергаментную завёрнутый, вытащил и на стол его перед отцом положил.

    - Пап, это тебе бастурма наисвежайшая. Вчера забыл, извини. Попробуй, пальчики оближешь, ты такую любить должен.

    Отец свёрток распаковал, кусочек бастурмы отрезал, в рот положит и блаженно улыбнулся.

    - Ну, сын, ты даёшь, вот угостил, так угостил. Что тоже с горы Арарат тебе пожаловали?

    Я только головой кивнул. Потом мы перерывчик небольшой устроили, ждали, пока самовар поспеет. Разговор зашёл о том, чем я в ближайшее время заниматься собираюсь. Я им красочно описал программу своих исследований.

   На обезьянок мы решили опереться. В наш виварий много макак-резусов из Батумского питомника поступило. Вообще-то их прислали для выполнения одной признанной особо важной научной тематики, но так уж сложилось, что её-то ли свернули, то ли передали в другое научное учреждение, нам простым смертным это осталось неизвестным. Я директора попробовал один раз аккуратненько порасспрашивать, но он на меня зашипеть не зашипел, не змея же, но достаточно жёстко одним коротким высказыванием ограничился – не лезь, и всё тут. Я лезть и не стал, но обезьянок тех себе умудрился выклянчить. Всё равно без дела оставались, их кто-нибудь другой к рукам прибрал бы, вот я и использовал личные связи. Не знаю, пригодятся они нам или нет, но они такие милые и смешные. Плохо одно, глаза у них почти человеческие. Когда им капельницу ставят, а они в распятом положении на столе лежат, они так выразительно смотрят, что слезы у людей на их собственные глаза не просто наворачиваются, они ещё и капать начинают.
    
    Дамы наши поохали, поахали, да ручками повзмахивали, что всегда им свойственно, но быстро успокоились, узнав, что ничего мартышкам не грозит. Шок никакой мы у них вызывать не собираемся, поэтому и препараты наши по прямому назначению переливать не станем. А вот посмотреть на состояние здоровья взрослых приматов после вливания новых препаратов, до того, как они в клиники поступят и их для начала на добровольцах проверять будут, нам не столь любопытным, как полезным показалось. Вот мы ими мартышек поколем немножечко, а затем назад в Батуми отправим. Они ведь нашему институту в немалую сумму обойтись должны были, и, хотя деньги государственные, всё одно обезьяны эти большую брешь в институтском бюджете прогрызть могли. А тут вроде бы и используем мы их и назад вернем. Денег это много стоить не будет. Только перевозка туда-сюда, да кормёжка. С нас даже аренду никакую клятвенно пообещали не удерживать. У меня сомнения на этот счет имеются, но в дирекции уверены, что там обещания умеют держать. Хотя мне-то какая разница, не из скудного же лабораторного кармана их удержат, ежели что не так пойдет. 

     Пока я их со своими делами знакомил, самовар вскипеть успел. Попили чайку, и время подошло домой возвращаться. Мы понимали, что обратная дорога будет нисколько не легче, чем сюда, поэтому наши дамы, сильно уставшие от непривычной садово-огородной работы, глазки свои закрыли и волшебнику по имени Дрёма в надёжные и бережные руки отдались, а мы с папой свои долгие разговоры продолжили. Мы больше стояли, нежели ехали, поэтому процесс управления автомобилем меня почти не отвлекал от разговоров. Правда, как-то у нас уже в привычку вошло, что рассказывал один папа, а я лишь изредка его своими вопросами беспокоил.

   Посидел Пётр Васильевич, помолчал ещё немного, а затем с духом, наверное, собрался и свое повествование продолжил:

   - Так и жили тихо, да спокойно вдали от столицы с её интригами дворцовыми и подсидками друг друга. Дед к охоте пристрастился. Он, и при дворе находясь, в ней участие непрерывно принимал. Государи очень этому занятию привержены были. Но то была царская охота, где главным лицом Государь являлся, а тут деду самому такая роль отведена была. Ох, они с отцом моим и поразвлекались. Я сам этому свидетелем не был, не родился даже ещё, но от знающих людей наслышался. Тут царь Федор Алексеевич про деда моего вспомнил и ко двору призвал. Мне так и не удалось разузнать, сам он такое решение принял, или ему подсказал кто, из тех, с кем дед мой приятельствовал. В общем, как бы то ни было, призвали деда пред светлые очи государевы. И он со своим наследником, моим отцом, в Москву отбыл. Случилось это, ежели на новый стиль перейти, в 1680 году от Рождества Спасителя нашего Иисуса Христа, - он перекрестился и глаза вверх поднятыми держал, пока молитву читал, а затем продолжил:

   - Уж как там мои дед с отцом при дворе жили и какого положения достигли, я не ведаю. Знаю лишь, что после кончины Федора Алексеевича они взяли сторону Нарышкиных, то есть Петра I, а не Милославских, которые были родичами Ивана V. Многие из приятельствующих с моим дедом жизни были лишены во время той резни, которую Милославские устроили. Мои-то уцелели, а сколько видных семей своих кормильцев потеряли. Я, как-то пытался сосчитать, да со счёта сбился. Как бы то ни было, потихоньку все успокоились и на престоле целых два царя восседать принялись, а третий, тайный, сзади за пологом прятался, да им подсказывал, что говорить требуется. Это я сестрицу их в виду имею. Пока это двоевластие держалось, дед мой, боярин Ефимий Елизарович, скоропостижно преставился. Я слышал, что он на раннюю заутреню спешил, на крыльцо церковное взошёл, покачнулся и упал замертво. О такой смерти много мнений имеется. Кто говорит, что это счастье великое, мол, спешил человек на духовную встречу с Господом, а по дороге тот его душу к себе призвал, то есть он сразу в райские кущи попасть должен. А, кто совершенно противоположное думает. Мол, если кто-то умер, не дойдя до церкви, то это означает, что Господь такого человека не принимает и ему предстоит Божий суд. Не стал я в этой казуистике ковыряться. Помер человек, значит, так Господу угодно было, а где и когда, какая разница. Его место в Боярской Думе занял мой отец, Василий Ефимович. Он был очень жестоким и бескомпромиссным человеком. Когда произошёл первый стрелецкий бунт в 1682 году, он, оставаясь стоять на стороне Нарышкиных, бил стрельцов, как мог. По сравнению со мной он был человеком-горой. Очень уж могучим и бесстрашным при этом он был. При дворе молодого государя он оказался на своём, достаточно заметном месте. Семья продолжала жить в имении, там спокойней было. Всё вроде хорошо складывалось, но одно плохо - детей у них с матушкой не было. Отцу уж даже советовали написать прошение, развестись с женой, в монастырь её отправить и найти другую, но он любил матушку и ни о ком другом не помышлял. Матушка со своей стороны, пока отец в столице находился, всё время молилась и о чуде просила. Наконец, это чудо произошло, и она понесла. Родился маленький мальчик, наследник, это я значит. Счастливей отца в те дни, наверное, не было человека. Ну, а дальше у них одни девицы пошли, сыном я единственным оказался. Сестёр у меня много, семеро нас детей у родителей, а вот братьев мне Господь не дал, - и он опять задумался, но быстро продолжать принялся.

   - Отец не во всём поддерживал нововведения молодого царя и часто по рассказам матушки в имение во гневе великом приезжал. Когда я подрос настолько, что пришла пора науки изучать, меня в неподалёку расположенный монастырь отправили. Там со мной монахи занимались арифметикой, письмом, географией, историей и, конечно, законом божьем. Вот там, в монастыре, я и увидел, как на гладкой, чистой доске лики рисуют. Меня это так потрясло и захватило, что я ни о чём, кроме рисования даже помышлять не мог. Домой меня на время отпустили, отдохнуть от занятий. Стоило мне домой явиться, как и отец примчался, да в таком чудном виде, что все от него даже шарахаться стали. Слуги так те поразбежались, кто куда и на глаза барину старались не появляться. Дело в том, что царь самолично отрезал у отца, как и у других бояр, большую часть бороды. Многие с этим смирились, но не мой отец. Он навсегда отказался от государственной службы и из имения перестал выезжать. Даже на охоту не ездил, пока борода прежней не стала. И налог на бороду платить отказался, считая, что это происки диавола в царя вселившегося. Вот так мой отец в ярую оппозицию всем нововведениям Петра попал. Слышать даже его имени не хотел.

     А тут ещё, как будто это было свыше наказано, я явился и заявил, что желаю учиться лики святые малевать. Отец аж побелел от злости. Как это боярский сын, единственный наследник всего, что многими поколениями нажито и в богомазы. Он меня проклял, может сгоряча, я ведь всё это ему сказал, когда он ещё в себя как следует не пришёл, после возвращения из Кремля. Но слово своё он менять не стал. Выгнал меня вон и всё. Как матушка не плакала, как его не умоляла, ничто не помогло. Упрямым он был. Я в монастырь вернулся и даже схиму надумал принять, но меня мой учитель, который и показал основы рисования, отговорил. Сказал, что мне Господом талант даден не для того, чтобы его здесь в глуши монастырской закопать.  Грех это будет большой. Такой вот на моем жизненном пути схииеромонах встретился, Илларионом его звали. Вечная ему память, - и он опять перекрестился, и опять молитву про себя прочитал. Видно было лишь, как его губы шевелились.

   - Нечего тебе здесь делать, - сказал он мне напоследок, за ворота вывел, да в спину подтолкнул.

     Я обернулся, а ворота уже заперты, а из-за них голос прозвучал, но не Иллариона, а мне незнакомый, трубный такой. Знак свыше это был, не иначе:

     - Иди куда глаза глядят, свет не без добрых людей. Не пропадёшь, - и больше ничего, только эхо, что-то невнятно пробормотало и всё.

     Назад пути для меня не было. Пришлось вперёд идти. Монастырь в глухом лесу был, но дорога, через него пробитая, имелась, вот я по ней и побрёл. Вышел на Владимирский тракт, дело к ночи было, уже стемнело совсем, но луна светила ярко. Смотрю, неподалёку ям виднеется с постоялым двором. Я тогда совсем худым был, даже скорее тощим, в чём только душа держалась. Так про меня в монастыре говорили. В то время я истово верующим был, если образы не малевал или какие-нибудь хозяйственными работами не был занят, то молился и все посты свято соблюдал. Тогда как раз Успенский пост был, он к строгим относится, я вечно голод ощущал, меня даже от него на ходу покачивало. Вот в таком виде я в дверь постоялого двора и постучал.  Вышел хозяин, посмотрел на меня, головой мотнул, заходи, мол.

    - Что умеешь? – раздался вопрос.

    Я к этому времени в монастыре многому научился, поэтому твердо и уверено ответил:

    - Всё, что для жизни требуется.

    Он на меня только посмотрел, покормить велел, а после на конюшню направил:

    - Раз всё умеешь, значит, и с лошадьми справишься. У нас конюх захворал сильно, вряд ли продолжать работу сможет. Я уж хотел нового искать, а тут ты сам пришёл.

     Так я стал конюхом на ямской почтовой станции. Там же в сеннике и спал. Ямщики приезжали, коней, измученных на отдохнувших, меняли и опять уезжали. А я должен был лошадок накормить, напоить, вычистить, да к следующей поездке подготовить. Иногда приходилось чуть ли не круглые сутки крутиться. Но и там я умудрялся выкраивать немного времени и своих занятий живописью не прекращал. Как-то раз я по памяти угольком прямо из печи на оставленном кем-то в карете листе бумаги набросал парсуну хозяина. Долго не решался ему показать, но как-то раз он незаметно ко мне подошёл, когда я кое-какие мелочи в ней поправлял, постоял за моей спиной, затем вздохнул громко, повернулся и ушёл. Я его увидел только, когда он уходил поспешно. Решил, что не понравилась моя мазня, но он вскоре вернулся и мне новый армяк взамен моего почти до дыр заношенного принёс и на плечи мои накинул. Понравилось, понял я. Подарил я ему тот набросок. Так, что вы думаете он с ним сделал? Он его в рамку деревянную поместил и в трактире на самое видное место к стенке прикрепил. Каждый, кто трактир посещал, а это все проезжие делали, обязательно к его парсуне подходили и обсуждали. Я не раз это слышал, и всегда это были хвалебные слова. Так почти год я на том постоялом дворе прожил.

     Весна наступила, снег сошёл уже весь и земля успела просохнуть, когда набрался я смелости и матушке письмецо отправил, мол жив, здоров твой сыночек ненаглядный и тебе того же желает. Ямщик, который письмо прямо до поместья доставил, ничего про меня не знал, сказал лишь, что письмо ему какой-то тощий парень дал и всё. Так она на следующий день сама примчалась, надеялась что-нибудь ещё обо мне выяснить. Я как раз по двору шёл и почти лоб в лоб с ней столкнулся. И радости было полно, и слёз с упрёками. Ведь я, когда из монастыря ушёл, ей сообщить не смог, вот она вся и перенервничала. Она меня начала уговаривать домой вернуться, пообещала, что отца упросит смириться с моим решением заниматься иконописью, но я отказался. На постоялом дворе я свободу почувствовал. Работы много, это так, но никто надо мной не стоит и не понукает непрерывно. А именно так я и дома жил и в монастыре.

     Тут хозяин прибежал, донесли ему, что ко мне мать приехала, а я не просто не знаю, кто и звать меня никак, а сын боярский, отец которого многими землями и крепостными в округе владеет. Он стоял, шапку в руках мял, а матушка моя на него никакого внимания не обращала, мне всё что-то говорила и говорила. Я дождался, когда она на секунду замолкла, чтобы дыхание перевести, и хозяина ей представил. Вот тут она на него и набросилась:

     - Ты моего сына непосильным трудом замучил, посмотри на кого он похожим стал.

     Если чуть раньше она на меня набрасывалась с материнской нежностью, то теперь с непонятной яростью напала на человека, который меня, если не от гибели, то от голода точно спас и кров предоставил. Да, ему надо в ноги пасть и благодарить безмерно, а она с упрёками необоснованными к нему пристаёт. Я опять небольшой паузы дождался, и ей вполне доступно объяснил, как я сюда попал, да как меня здесь встретили. Успокоилась она немного и начала уже разумно рассуждать. Поняла, что домой я возвращаться не желаю. Задумалась, меня поцеловала, в карету уселась и в сторону дома отправилась. Через какое-то время, может через неделю, а может и более, тогда для меня всё в одну сплошную работу упиралось, снова приехала и мне заявила:

    - Отец одну деревню, Кривицы называется, на тебя переписал, сейчас там терем ставить будут. Если у тебя какие пожелания имеются, поедем, да на месте разберёмся.

   Сели мы в карету и покатили. Мне в тот первый раз показалось, что это страшно далеко от моего временного убежища, но потом, когда я начал туда регулярно ездить, понял, что расстояния там всего ничего, вёрст десять, не более. Пока ехали мы туда с маман, ещё издали высокий столб чёрного дыма увидели. Решили, что пожар там нешуточный разгорелся, но всё совсем мирным оказалось. Мужиков с полсотни за деревенской околицей трудилось. Кто берёзки невысокие, поросль ещё совсем, а местами так вовсе кустарник, рубил, кто пеньки выкорчёвывал, да комли с корнями прямо в кучку складывал, кто тонкостой с ветками жёг. Вот дым от этого костра мы за пожар и приняли. Пока одни место для будущих хором расчищали, другие уже брёвна на телегах везли. Ловко они с тяжеленными брёвнами разбирались. Слеги на телеги клали, баграми брёвна цепляли и на землю их стаскивали. Мы с матушкой даже залюбовались, как это у них слажено получалось. 

     К нам подрядчик, невысокий, но очень ладный мужичонка подбежал, картуз с головы сдёрнул, но мять в руках, как это среди крепостных принято, не стал, просто держал его в руке, пока с нами разговаривал и всё. Я попросил, чтоб они сильно не усердствовали и деревьев больше, чем требуется для площадки под дом, да огород с садом, не валили, а затем бумагу какую-нибудь приказал принести с чем-нибудь, чем рисовать можно. Он за бумагой сбегал, а потом из мошны, висящей на поясе, достал какую-то палочку, только не круглую, а ограненную всю, и протянул её мне. Я с невольным удивлением посмотрел на него. Он мой взгляд понял и пояснил, что это карандаш и им на бумаге чертить и даже писать можно. Я такой штуки в нашем монастыре не видел. Кисти, да, но карандаш… Очень меня это вначале удивило, а потом и поразило, когда я отточенным кончиком на бумаге первую линию провёл. Оказывается, я, живя в лесной глуши, многого не знал и не видывал. Но я быстро освоился и начертил, то, как я хотел бы свои хоромы видеть. Он на меня вначале с явным удивлением, а затем даже с каким-то почтением взглянул, удивила его, по-видимому, моя способность линии ровные чертить, да першпективу показывать. Ведь я не просто прожект начертил, я картинку дома сумел так изобразить, что его можно было чуть не изнутри рассматривать. Он кивнул согласно, затем у меня из рук карандаш взял и отточенным движением некоторые линии, мной в спешке до конца не доведенные, подправил. Теперь уже я ему кивнул и повернулся, чтобы назад ехать, но он меня окликнул:

     - Ваше превосходительство, возьмите, вам он пригодиться может, - и карандаш протянул.

     Первый раз ко мне так обратились, но я это спокойно воспринял, поблагодарил подрядчика от чистого сердца, да мы с матушкой назад поспешили. Время к дневной трапезе подошло, и утроба своё требовать начала. В трактире мы в чистую половину зашли, где я ранее ни разу не бывал. Даже из любопытства я туда не заходил, всё недосуг было. Слышал лишь, что там всё по-особому и вот довелось туда попасть. Отличия действительно были весьма наглядными. Пол из ровных струганных досок постелен, столы, скатёрками накрытые стояли, а взамен привычных тяжелых и длинных лавок сидеть следовало на коротенькой лавке, только для одного человека предназначенной, да ещё со спинкой. Даже, когда я в батюшкином доме жил такого там не видывал. Маменька моя, как за стол уселась, потребовала, чтобы нам, что-нибудь такое особенное подали. Я по простоте душевной щец постных намерился похлебать, да каши гречневой, а она особенного возжелала. Ну, подумал я, с некоей издёвкой даже, сейчас перед тобой уха севрюжья возникнет с какими-нибудь аглицкими приправами, а я посмотрю. Ну, откуда, скажите мне, в нашей глуши что-нибудь особенное взяться может? Оказалось, что я действительно очень за те годы, что в монастыре провёл, от жизни реальной отстал. Трактир на большой проезжей дороге стоял. В него вольно или невольно люди разного положения попадали. Ямщики да кучера со слугами естественно его постоянными посетителями были. Но, они совсем в другой зале ели, где и я раньше тоже питался. А вот на чистой половине господа останавливались, да и придворная знать нередко заезжала. Их хорошо обученная прислуга обслуживала, а повара так вообще специальное обучение чуть ли не во Франции прошли. Подали нам суп раковый, котлеты из куриного мяса, салад и огурцы, а в заключение мороженое. Я так изумлён был, что даже распробовать ничего толком не смог, ел всё машинально, да над своей дальнейшей судьбой раздумывал. Какие меня теперь в жизни изменения ждут. Матушка всё с видимым удовольствием съела и со слугой, который нас обслуживал, расплатилась щедро. Потом она меня опять начала уговаривать домой вернуться. Но я ей твердым отказом ответил, она и не стала настаивать, поняла, что мнение мое окончательное и я его менять не собираюсь. Напоследок она с меня слово взяла, что с этого постоялого двора я никуда не уеду, о чём-то с хозяином коротко перемолвилась и карета двор покинула.

     С этого момента жизнь моя самым чудесным образом изменилась. Началось это с того, что на следующий день у меня помощник появился. Молодой парень, совсем ещё мальчишка, который, тем не менее, за лошадьми ухаживать умел. Он меня постепенно от основных обязанностей освободил. Кормить меня стали на чистой половине, но самое главное, что денег за это не просили, а я и не спрашивал, должен я, что или нет. Ну, а кроме того мне разрешили на одной из лошадей, которые в хозяйской конюшне стояли, ездить куда и когда я пожелаю. Не стал я дознаваться с чего вдруг всё так переменилось, и без того ясно было. Не зря же моя матушка в своём омоньре копалась. Стал я тогда жить, как все нормальные люди. Работал, не бездельничал, но уже не как ещё совсем недавно буквально на износ. Время у меня теперь свободное появилось, вот и стал карандашиком, так удачно в мои руки попавшим, зарисовывать на бумаге всякие сценки, на постоялом дворе увиденные. Хозяин теперь за мной внимательно наблюдал, что, вне всякого сомнения, было обусловлено заботой не только о моем, но в большей степени и своем собственном благополучии. Не хотел бы я оказаться в такой ситуации, которая могла ему грозить, если бы со мной что-нибудь случилось. Вот он и принялся и сам ко мне по десять раз в день подходить с вопросами – "Как дела? Чем занимаетесь? Как ваше здоровье?". И слуг своих посылал, зайти ко мне словно ненароком или мимо пройти, да заглянуть. Пришёл он как-то ко мне, да говорит:

     - Ваше превосходительство, мне доложили, что у вас любопытные листки потешные имеются. Дозвольте хоть одним глазком взглянуть.

     Я удивился и в свою очередь ему вопрос задал:

     - А что ты имеешь в виду под листками потешными?

     - Да вот, - отвечает, - сказали мне, что вы их сами делаете, за гостями нашими наблюдая.

     Понял я, что он в виду имел. Достал несколько рисунков своих, карандашом писаных, и ему показал. Он рассмотрел их внимательно и взмолился:

     - Ваше превосходительство, дозвольте их в чистой зале на стенки повесить. И красиво, и очень поучительно будет.

     Я подумал немного и сказал:

      - Нет, этого ни в коем случае делать нельзя. Там же люди известные изображены, не дай Бог узнает их кто-нибудь. У тебя же потом такие проблемы возникнут, что дело может плохо закончиться. А сама идея неплохая, давай я другие листки сделаю, только бумаги подходящей мне дай достаточно. Сюжеты те же оставлю, а вот лица и одежду другую нарисую. Будете в тех краях, - обратился он к Ивану с Тихоном, - в этот трактир загляните, там все стены моими творениями украшены, - и он улыбнулся своей немного смущенной и так знакомой по Марфе улыбкой.

     И опять наступило небольшое молчание, хозяин глаза свои прикрыл и в приятные воспоминания окунулся, а гости напротив него сидели, да ждали, когда он продолжать примется.

     - Любопытное время было, пока мне хоромы рубили, - заговорил он снова, - я почти каждый день туда ездил. Лошадку мне предоставили мирную, торопиться особо было некуда, вот я и ехал не спеша, лесными ароматами наслаждаясь, да по сторонам поглядывая, вдруг, что необычное увидеть доведётся. Но кроме зайцев на тропинку прямо перед мордой лошадиной выскакивающих, да рыжих бестий в отдалении пробегающих, ничего заслуживающего внимания не видел. Хоромы росли быстро, артель, которая их строила удивительно умелой и организованной оказалась. Где матушка их только разыскала? А уж подрядчику лично я столько приятственных слов наговорил, сколько вряд ли ему ранее слышать доводилось. Его способностям я иногда просто поражался. Такой пример. Как-то раз я заехал, да попросил в моей ложнице гардины заменить с тёмно-бордовых на светло-бежевые. Приезжаю через пару или тройку дней – висят и именно такие, как я заказал. Скажите, где он смог так быстро найти именно то, что мне потребовалось? И таких примеров много различных привести можно. Конечно, тут большую роль играли деньги отца, которые матушка не считая тратила, но всё же… 

     Как говорится, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Возведение хором ещё весной началось, в апреле месяце это где-то было. До конца весны и половину лета там десятки людей трудились и вот в августе, когда уже осень слякотная собиралась начинаться, за мной маменька приехала. Я со всеми попрощался, а хозяину особо в пояс поклонился, да пообещал не забывать их и заезжать в гости иногда. Уселись мы с маменькой в карету, лошадку, на которой я привык верхом ездить, к ней на длинном поводе привязали, и в путь отправились. Матушка моя дородной была, как в карете устроилась, собой всё загородила. Пришлось мне рядом примоститься, а она начала слова всякие назидательные мне говорить. Ну, я голову опустил, глаза прикрыл и о своём принялся размышлять, а, что мне там маменька говорит, слушать не стал. Ведь это было одно и тоже, что она каждый раз мне наказывала, когда мы с ней виделись. Её слова ко мне, как сквозь вату плотную иногда прорывались, когда она громко их произносила, но я всё одно не желал их слышать. Вдруг она меня за плечо потрясла:

     - Петруша, очнись, я смотрю, ты меня совсем не слушаешь, а я тебе сейчас дело говорю. Я тебе в помощь, свою любимую горничную даю. Вот познакомься, её Марфутой зовут. Она искусница, всё, что надо умеет. Я ей наказала тебе ни в чём не отказывать и всячески тебя ублажать. Ясно тебе?

     Волей-неволей пришлось мне из моих мечтаний вырваться и на грешную землю опуститься. Я даже вперед подался, чтобы увидеть о ком это маменька рассказывает. Смотрю, в карете за маменькой, вся ей прикрытая, в самый уголок забившаяся, к стенке прижавшаяся, чтоб барыню не стеснять, так, что в полумраке я вначале её и не заметил, молодая девушка сидит. Лицо я её рассмотреть не успел, заметил лишь, что в чепчике, который весь лоб закрывал, она была, да взгляд я её отметил, быстрый такой и внимательный очень. Больше ничего не увидел, но понял, что один я жить не буду, под пристальным присмотром маменькиного доверенного лица постоянно находиться придётся. Вздохнул глубоко, осознав, что никуда, мне от маменьки не спрятаться. Везде она меня достанет своими вниманием и заботой. Пришлось смириться с этим. Хорошо только, что во всём своё благо имеется. Ведь маменька ни слова мне не сказала, что я живописью не должен заниматься, а в ней я главную для себя усладу видел. Успокоиться себя заставил и решил девушку повнимательней рассмотреть, но она к стенке повернулась, а на затылок, что смотреть, затылок он и есть затылок. Маменька же при этом всё говорила и говорила. "Сколько же в ней ещё слов находится", - начал думать я, но так ни до чего и не додумался. Тут она опять меня в бок рукой своей ткнула, на этот раз вполне чувствительно, так что мне даже больно стало:

     - Опять меня слушать перестал? Отец небольшое послабление сделал, денег немного выделил на твоё содержание. Действительно немного, нечего так улыбаться скептически – двадцать рублей в год. Сказал, что этого должно хватать на пропитание, а остальное ты обязан сам зарабатывать, а чем, его не волнует. Он даже засмеялся язвительно, когда выговаривал мне – пусть мол своими мазюками торгует, как сыр в масле кататься будет. Не знаю я, - и она чуть не прослезилась, - как вы вдвоём там справляться будете. С крепостными ты обращаться не умеешь, потакать им станешь, Марфуша сама из них, тоже в этом деле не помощница, а отец запретил тебе ещё кого в помощь давать, и так, сказал, что мы для тебя перинку пуховую постелили. Пусть, заметил он, настоящей жизни ты хлебнёшь по самое горло, так, чтобы она там рыбьей костью поперек встала. Я уж и так, и эдак, вот он ещё одну слабину дал. Добился патриаршего благословения Храм божий в деревне поставить, никонианский разумеется, но по мне всё едино, я разницы в себе не чувствую, креститься даже щепотью принялась, зато ходить далеко, в соседнее село, не придётся.

     Подъехали, смотрю, а неподалеку от моих хором новое строительство вовсю разворачивается. Ну, храм так храм, подумал я. Из кареты вышел, ворота открыл пошире, хотел, чтобы она во двор въехала, а маменька мне заявила:

     - Отец велел мне сразу же воротиться и ни на одну минуточку не задерживаться.

     Всплакнула она даже, но карета развернулась и только мы с Марфой её и видели. У меня пожиток никаких не было, Марфе один узелок с самым необходимым для женской жизни разрешили взять. Вот и всё. Ну и двадцать рублей серебром, моё годовое содержание, в мошне позвякивало, напоминая об отцовском послаблении.

     Продолжение следует


Рецензии