Стеклянные сердца. Часть 1

Люди созданы для того, чтобы их любили.
Далай-лама

Счастливые дураки обожают свое детство когда я был совсем мальцом я тоже был счастлив наверное потому что не знал как несчастлив не мог даже предположить как несчастлив отец умер когда мне не исполнилось еще и шести это не было несчастьем я даже самую малость самую капельку в самом укромном уголочке маленькой своей душонки гордился своим положением страдальца сироты только руки отца помню и большой розовый грузовик что привез он мне однажды и помню довольно смутно что поссорились мы с ним как будто и я не успел с ним помириться и вот его больше нет и не будет никогда не может быть говорили вокруг он как живой в гробу лежал бабушка умерла когда мне было шесть с половиной лица ее вдруг ставшего совсем желтым неестественно желтым не забуду до самой смерти она меня не узнала это был ее последний день тридцать первое декабря с тех пор не люблю новый год сколько же у тебя комплексов любил повторять один парень с телевидения мы с ним в Америку на гонки летали а дед от бабушки ушел лет за тридцать до ее смерти у него другая семья была он меня нечасто видел и называл мальчище курил сигареты российские в красивой жесткой пачке он сгорел в своей квартире квартира не сгорела только занавеска от пламени газовой плиты занялась а он умер через несколько дней обгорел сильно второго деда на войне убили помню только его усы на фотографии знатные усищи и сдвинутые брови странно как то сдвинуты были эти брови как будто сурово и в то же время чуть жалобно почему то чуть беззащитно вторая бабушка жила далеко и я видел ее раза три в жизни имя у нее замечательное Юхимия такое не забудешь хорошая добрая женщина так что все мое счастливое детство прошло в недельных детсадах и интернатах ненавижу школу за десять лет учился в пяти и не знаю какая из них хуже хотя наверное первая лучшая санаторный интернат для детей чьи родители больны туберкулезом отец как раз от него и умер все кого встречал в жизни потом удивлялись как же так ведь туберкулез давно победили победили разумеется у нас в хрущобе в Черемушках у самого метро целый подъезд был победителей или побежденных.

Но худшая конечно была последняя пятая учился я в ней четыре года худшие годы моей жизни самые потерянные самые беспросветные нет была еще и армия но то ведь всего два года два года вычеркнутых из жизни а в моей последней школе из жизни вычеркнули целых четыре не хочу даже вспоминать лишний раз бестолковых учителей которые не любят детей не любят свою работу и мало что понимают в истории географии физике литературе а мне бы сейчас вон ту сисястую она глупей как я мечтал прочесть это той дуре что учила нас литературе но меня выгнали из класса накануне и до самого выпускного экзамена литературу я изучал самостоятельно что нового мне могла дать обозленная на весь мир за свою несчастную жизнь сорокапятилетняя или она была старше наверное старше но не старше пятидесяти женщина если она не читала ни стейнбека ни фолкнера тьфу зачем я про нее вспомнил зато эта туды ее в качель школа дала мне друзей седьмой и восьмой класс я кое как промучился как только сил хватило особенно трудно было поздней осенью в конце второй четверти я совершенно серьезно думал вены резать только боялся очень сколько же у тебя комплексов он даже не знал сколько их на самом деле и вот в девятом в самом начале в сентябре наверное да конечно в сентябре потому что в начале октября у Шурика день рождения подходит ко мне один из моих одноклассников и говорит почему бы тебе с нами не пойти прогуляться до Профсоюзной а может он что то другое тогда сказал не помню точно только с тех пор мы с Шуриком были вместе всю жизнь до самой смерти его я знаю абсолютно точно если бы он не подошел тогда наши жизни сложились бы совсем по-другому.

Часть первая

Было холодно, очень холодно, и Ромка совсем замерз, когда они подошли к метро. Налег всем телом на тяжелую стеклянную дверь, подержал, пропуская Светку.

- Есть пятак?

Она посмотрела на него снизу вверх, близоруко прищурившись. Когда она на него так смотрела, мальчику почему-то становилось не по себе. Светка словно бы спрашивала его, серьезно, очень серьезно: «Ты кто? Только не ври – ты кто?»

Пошарила в кармане серого пальто с меховым воротником, достала монетку в пятнадцать копеек.

- Вот.

В карманах у Ромки снова было пусто. В последние полчаса, пока шли они по замерзшей, плохо чищеной аллее мимо «Оленя», «Москвы», «Дома тканей» и «Тысячи мелочей», пока холод забирался все выше от старых, сношенных черных ботинок, а мимо, тихо завывая, неторопливо проплывали троллейбусы, Ромка думал только о том, что истратил до последней копейки все наэкономленное за неделю. Нужно было все же утром спросить у матери – мол, на завтраки, или еще что придумать. Не спросил отчего-то. Мать его была маленькой сухонькой женщиной – тихой, немногословной, с очень жестким характером. Работала она в университете («Московском, каком же еще? – говорила она с легкой долей презрения, если собеседник переспрашивал. – МГУ. А разве бывают другие? Вы Лумумбу, что ли, за университет считаете?»). Работала уборщицей в главном здании, ГЗ, как называли его все – и студенты, и преподаватели, и уборщицы – на восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом этажах. Жили они не то чтобы впроголодь - нет, конечно, не то чтобы нищенски - такое даже в голову не приходило ни Ромке, ни его матери, но, если хорошо задуматься, где-то очень близко к тому. Они, к счастью, не задумывались. Ромка стеснялся матери, стеснялся ее работы, стеснялся их нужды, стеснялся пенсии в двадцать один рубль, что получал с шести лет за умершего отца. Не сам, ясное дело, получал – мать ходила на почту раз в месяц.

Он страшно переживал свое безвыходное безденежье, и в последние полтора месяца особенно - с тех пор, как в начале января они со Светкой «снюхались» (он это так называл, даже наедине с собой стесняясь громких слов) на дне рождения у Наташки. Вместо того, чтобы пригласить девочку в кафе и там напоить ее чаем с пирожными… В кино, в театр, в музей какой-нибудь, черт его дери! «Хочешь еще кальвадоса, Жоан?». В воображении его рисовался красный «Феррари» - вот он, Ромка, подкатывает к подъезду, над которым в темной снежной высоте скачет четверка чугунных коней, выходит, открывает правую дверцу, подает руку Светке… Нет, «Феррари» - это слишком банально. На «Монтеверди».

Сегодня, наконец, он накопил рубль сорок и, улучив минутку на перемене после математики, шепнул: «В семь, у «Охотника». Светка радостно улыбнулась в ответ.

От метро они пошли по Гарибальди в сторону Ленинского, прошмыгнули мимо кинотеатра, оглядываясь, будто делали что-то неприличное. А почему, собственно? Они и сами не знали. Стеснялись? Наверное, стеснялись. Это их первое в жизни чувство было так хрупко, так тонко и нежно, так ранимо, что они старались оберегать его от посторонних глаз. Наверное, так. На углу Ленинского повернули направо, постояли пару минут, не в силах оторваться друг от друга, целуясь в свете витрин «Лейпцига», потом зашли в «Союзпечать». Для Ромки давно превратилось в привычку заходить во все «Союзпечати» - глазеть на обложки журналов, выискивая что-нибудь новенькое, что-нибудь интересное. Потом, уже успев замерзнуть, зашли в «Маргарин» (смешно, правда, - магазин «Маргарин»!), там справа был маленький кафетерий – два кофе с молоком на двоих и одно пирожное для Светки.

- Представляешь, открываю сегодня утром дверь, а в ручке букет гвоздик торчит! - говорила она, уплетая темно-коричневую «картошку» с химически-зелено-голубой розочкой на спине. Она любила сладкое. – Колмановский утром заходил. Принес цветы и – бежать.

- Композитор?

- Что? – она мгновение смотрела в его серьезное лицо, потом улыбнулась. – Поэт. Сашка из десятого «А». Он целый год за мной ходит.

- Ты говоришь мне о любви, а разговор напрасно начат… - пропел он тихонько. И улыбнулся только начавшими оттаивать губами. – Замерз.

- Почему напрасно? – не поняла девочка, взглянув на него немного испуганно, немного застенчиво.

- Потому что Колмановский. Советский композитор, двенадцать букв. Эдуард Савельич. Заслуженный деятель искусств Бурятской АССР. Песня из кинофильма «Три дня в Москве».

«Он все шутит, - думала Света. – Никогда не поймешь, шутит он или серьезно». Полтора месяца они встречаются, а он ни разу не сказал, что любит. И вообще, ласкового слова не дождешься. По телефону молчит, когда они вместе, тоже большей частью молчит. А если начинает говорить, она чувствует себя полной дурой. Девочка к такому не привыкла. Она была симпатичной – красивый разрез карих глаз, густые волосы цвета воронова крыла собраны в роскошную косу толщиной в руку. И уж точно не дурой. Она привыкла к тому, что нравится мальчишкам. А этот… Нет, она ему, конечно, нравится. И он ласковый. И очень нежный. Худой и нервный. Когда они учились в параллельных классах, она его как-то не замечала, а в девятом его «В» и ее «Б» объединили в один. И не заметить Ромку стало невозможно, хотя бы потому, что он обладал удивительной способностью раздражать учителей – он им улыбался.   

У ресторана «Ингури» постояли в очереди и съели два чебурека - чтобы согреться, потом направо по Ломоносовскому, мимо рынка, до Власова, там с полкило пончиков – горячие, вкуснющие, обсыпанные сахарной пудрой. Двадцать, двадцать, пятнадцать, два по шестнадцать и еще пятьдесят три копейки – вот и набежало ровно рубль сорок. Надо же – копейка в копейку. И в карманах снова пусто.

Мальчик взял с протянутой ладони монетку, шагнул к автомату, раздался звон, он выскреб три пятака, один взял себе.

На эскалаторе - коротком эскалаторе, на их мелкой ветке они почти все такие короткие, что и поцеловаться толком не успеваешь – они стояли лицом к лицу, и Ромка, глядя в карие светкины глаза, все время думал о том, как бы не упасть.

Семь минут до Черемушек они стояли, обнявшись, в третьем вагоне, почти пустом в начале двенадцатого, потом он провожал ее до дома – недалеко от метро, они все жили недалеко от метро, весь почти класс. Десятый «Б», в котором никто и не подозревал о том, что Ромка и Светка вот уже полтора месяца, да, с самого начала января, гуляют пешком по Ленинскому проспекту, иногда ходят в кино и целуются, целуются!

Мать уже легла, в квартире было темно, и Ромка тихо, стараясь не шуметь, поставил чайник, чтобы, наконец, окончательно оттаять, прочитал несколько страниц «Сарториса» и пошел спать. Долго не мог заснуть – как обычно. Ворочался с боку на бок на панцирной сетке. Светкины глаза – карие, тревожные. Спрашивают: «Ты кто?»

- Я, Светик, тебя обманул, - прошептал он еле слышно. – Я тебя не люблю.

*

Назавтра была среда и потеплело – лыжи наверняка бы отменили. Поэтому физкультуру Ромка с Шуриком решили прогулять и пошли к Шурику домой. Пили чай с вареньем, говорили. О чем угодно – внезапная кончина английского министра, кривая игра Криволапова, взрывы в метро, построение социализма в отдельно взятом Сомали, полет «Конкорда», предстоящий экзамен на заводе. Этот дурацкий завод! Какому садисту пришло в голову уроки труда в их школе заменить работой на свечном заводике? Ну, не свечном, ладно. А что, моторчики для игрушек это интереснее? Мало того, что каждую среду они по четыре часа сидели, тупо присобачивая какие-то, тудема-судема, ламели к какой-то еще хрени, так эти извращенцы придумали вдобавок «теоретический экзамен», как они его называли. А проще говоря, еще один экзамен по физике. Ушлепки.

- Что-то ты невеселый последнее время, - заметил вдруг Шурик.

- Очевидно, я Чемберлена испугался, - привычной шуткой ответил Ромка.

- Н-да, - раздумчиво протянул Шурик и внимательно поглядел на приятеля сквозь очки. – Девчонку тебе надо. В качестве руководящего и направляющего начала, так сказать. Причем, срочно.

Ромка улыбнулся в ответ, и карие его глаза сощурились в такие щелочки, что разглядеть в них что-либо стало совершенно невозможно. Шурик про Светку ничего не знает, иначе не сказал бы такого. Ну, и хорошо, что не знает, и не надо ему ничего знать.

- Да-да, это обязательно нужно обмозговать, - Шурик явно загорелся идеей. - Завтра Машка выходит из больнички, и мы с ней обсудим твою проблему.

- Думаешь, у меня проблема? – снова улыбнулся Ромка, и глаза-щелочки стали еще уже, хотя и представить такое было, казалось, невозможно.

- Я не думаю, - отозвался Шурик уверенно. – Я знаю.

Шурик озадачивал Ромку постоянно. Второй год длилась их дружба… Нет, не дружба еще, каждый раз говорил себе Ромка, дружба, это когда годы и годы, когда жизнь готов отдать, когда… В общем, это еще пока не дружба, они еще просто школьные приятели. Как Арамис с Атосом, к примеру. Ведь эти французы, в отличие от того, о чем трезвонят на каждом шагу, никакими друзьями не были, так, товарищи по службе и казарме. О чем и писал Дюма – если, конечно, внимательно читать книгу. Так вот, второй год приятельствовали они с Шуриком, и Ромка не встречал еще в свои шестнадцать с половиной столь откровенного человека. Шурик рассказывал о себе все. О своих родителях и подружках, о мыслях и чувствах, о неуверенности и музыке, о стихах, которые писал, и снах, которые видел. Его последний роман с Машкой – высокой, длинноногой девятиклассницей откуда-то с Октябрьского поля - продолжался уже три целых месяца, и Ромка был в курсе малейших деталей. Сейчас девочка лежала в больнице с аппендицитом.

На следующий день вечером Шурик позвонил.

- Я все устроил, - в голосе приятеля Ромка слышал неподдельное торжество. – В воскресенье мы идем на день рождения. На Сокол.

- Не знаю, - неуверенно протянул Ромка. – Не знаю, смогу ли в воскресенье. Вот если бы в субботу…

- Кончай дурака валять! – перебил Шурик. – Слушать  ничего не желаю. Тут, понимаешь, такие силы пришлось задействовать. Специально для тебя отыскали девчонку. Говорят, хороша.

- Кто говорит? – Ромке стало весело.

- Юлька, это Машина подружка. Помнишь Юльку, у нее осенью на ВДНХ собирались. Рядом с «Космосом».

- Помню, - все еще улыбаясь в телефонную трубку, проговорил Ромка. Симпатичная девочка с веселыми глазами, улыбается хорошо. Пару месяцев назад, когда Шурик впервые познакомил одноклассника со всей компанией, эта маленькая смешливая Юля ему понравилась. Но к ней тогда Картошкин задышал неровно, и она, похоже, не возражала. К тому же маленькая совсем. Ростом. А потом совершенно неожиданно случилась Светка. – Сейчас пойду с мамой договариваться. Нельзя же, в самом деле, потенциальную невесту вот так, с порога, отвергать. Может, она еще и богата к тому же? Ведь может такое быть?

- Может, конечно, - в тон приятелю ответил Шурик.

- Да, а зовут-то невесту как?

- Не торгуйтесь, гражданин, - строго одернула трубка. – Берите, что есть. Вашу будущую подругу зовут Зина. И еще скажите спасибо, что не Аграфена!

*

«И скучно, и грустно, и некому руку подать…» - думал Ромка. Вот уже второй час мальчик тихо тосковал. Зину он забраковал с первого взгляда, когда еще на Ногина в метро все вместе встретились. Почему? Он и сам толком не знал. Глаза, губы, нос, фигура? Да, черт его знает, какие глаза, нос, губы и фигура ему больше по душе. Разные. Но так было всегда – девочка Ромке либо нравилась сразу, либо не нравилась совсем и бесповоротно. К счастью, без дела Зина не осталась – опять Картошкин. Санька Картошкин, давнишний приятель Шурика (в лагере они пионерском, что ли, познакомились, или еще где), тут же на новую девочку запал. Даже смешно – толстожопый Картошкин сделал стойку, как сеттер: «Давай, я, Зина, твой пакет понесу!». А как же Юля, интересно? Впрочем, бог с ними со всеми, подумал мальчик, и настроение у него бесповоротно испортилось.

Дальше – больше. Шурик со своей Машей после недельной разлуки никого вокруг не замечали. Сидели рядком, умильно глядя друг на друга, и через минуту вдруг начинали дуться – такая уж у них была непростая любовь. Еще одна девочка была слишком толстой, а потому шансов понравиться не имела изначально. Да и вообще, все они были дети – на год, на два моложе Ромки. Вот, сначала играли - в жмурки (да-да, жмурки), в ручеек (вы представляете себе ручеек?), в моргунчики. Моргунчики! Черт побери, в какой группе детского сада они откопали такие игры? Ромка уже не удивился бы, если тут же начались «бояре, а мы к вам пришли…». Но вместо этого все попили чаю с пирожными и стали обсуждать какой-то жутко модный доклад об НЛО – чисто дети. Конечно, пару лет назад он и сам смотрел «Воспоминания о будущем» (в «Черемушках», как пить дать, это было в «Черемушках». Или в «Тбилиси»?), а с четвертого класса перечитал тонны фантастики. Но теперь он вступил в серьезный возраст, и интересны Ромке стали гораздо более взрослые проблемы, чем «есть ли жизнь на Марсе, нет ли…». Не говоря уже об этих, как их, моргунчиках. Тьфу, пропасть! Отпечатанные на фотобумаге толстые страницы всучил Ромке хлипкий паренек с внушительной фамилией Полковников и внешностью, чем-то неуловимо напоминающей Гурвинека. «И скучно, и грустно…». Тут Шурик выключил свет – чтобы никто не мешал им с Машкой целоваться во время танца.

Ромка осторожно пристроил тяжелые скользкие листки на сервант, глаза уже привыкли к темноте. Он сделал два шага к креслу, в котором сидела Юля, и протянул руку.

- Можно?

Девочка покорно встала, ничего не ответив. Она была маленького роста, макушкой едва доставая Ромке до подбородка, ей приходилось тянуться, чтобы положить руки ему на плечи. К тому же, она отдувалась за троих – Маша не в счет, к Зине, как клейстер, прилип Картошкин, а мальчиков сегодня было больше ровно вдвое, и Юля устала. «Но ты спроси у педсовета, - бодро и самую малость сипловато пели «Верные друзья». – Во сколько лет свела с ума, во сколько лет свела с ума Ромео…».

И вдруг – именно вдруг, в один какой-то определенный момент – может, оттого, что танцевавшая с ним девочка устала, она легонько, почти незаметно, положила голову на свою руку, лежавшую у него на груди. Ее волосы оказались в миллиметрах от его лица. Ромка почувствовал, как теплая, пахнущая полевыми цветами (или чем-то очень похожим на полевые цветы, наверное, они так и пахнут, да бог с ними, в общем, чудесный запах шел от юлькиных волос) волна медленно поднимает его, отрывает от пола и уносит, уносит, уносит! Он робко, ужасно робко прижал ее к себе и, потрясенный тем, что его не оттолкнули, ушел с головой в этот туман.


19 февраля 1977 года

Семь часов вечера, я только что вернулась от Машки. Она показала мне одну интересную вещь - обыкновенную толстую тетрадку. Туда она записывает самые сокровенные мысли, такие, что и маме не всегда скажешь. Тут мне страшно захотелось такую же. Не, я не собезьянничала, просто она мне необходима: я буду записывать все, что меня тревожит, а потом читать и думать, правильно ли я поступила. А через много лет, когда совсем состарюсь – лет, скажем, в тридцать или даже сорок, страшно интересно будет прочитать и вспомнить детство, юность, первую любовь.


Начну с ноября, потому что в ноябре произошло одно важное событие. Может быть, когда-нибудь я дам почитать ее тому, кому в этой тетрадке уделено больше всего листочков. Посмотрим, что он тогда скажет. Здесь не будет ни пошлых картиночек, ни затертых выражений, а только воспоминания и мысли - может, иногда глупые, но всегда искренние. В жизни так прожить трудно, как ни старайся, все-таки приходится немножечко приврать, правда, в исключительных случаях. Но будем надеяться на полнейшее, со временем, исправление. Это будет не дневник, а записки и мысленные отрывки. И история любви с продолжением.


26 ноября 1976 года

Сегодня пятница. Думала, соберемся впятером, а ребята притащили с собой Полковникова (как он мне надоел) и нового мальчишку - Ромку. Странный какой-то, длинный и молчит все время. Сели, выпили (апельсинового сока). Потом, конечно, танцы. Сначала танцевала со всеми. С Полковниковым – когда же он от меня отстанет – с Ромкой, хотя мне до него трудно дотянуться. Славец с Олей выясняли отношения. Он все время обижался и убегал в маленькую комнату. Я уже не рада ему, как раньше, когда он приехал. А потом Полковников (что за дурацкая фамилия – рука писать устала!) уселся на диван и уставился на меня жабьими глазами. Длинный Ромка стоял у стола и, как он говорил позже, страшно всем завидовал. Я танцевала только с Санькой Картошкиным, Шурик только с Машкой. Я, кажется, влюбилась в Саньку, а может, это минутное увлечение. Шурик с Машкой в этот вечер целовались, и мне так захотелось счастья! Большого. Огромного. Потом Славец ушел, прихватив с собой Полковникова, и Оля стала танцевать с Ромой. Было уже поздно, а никто не хотел расходиться. Ой, завтра же еще в школу, боже мой, как не хочется! Санька на прощание поцеловал меня в щеку, а может, мне показалось. Я тогда ужасно устала и хотела спать. А Санька мне все-таки нравится – большой такой и веселый. И ложась спать, я подумала - совсем как Снегурочка: «Любви хочу, хочу любви».


19 декабря 1976 года

Сегодня собираемся у Машки встречать Новый год, а то потом все разъедутся. Неделю была влюблена в Саньку, а потом охладела. Поняла - он не тот. Обыкновенный толстокожий невоспитанный медведь. Не любит литературу – мое самое дорогое. Сначала пришли вчетвером, Оля приедет позже, а длинного Ромку не пустили родители – говорят, мамаша у него женщина свирепая. Кстати, Машка сказала, что ему понравилась Оля. Обидно немножко. Было весело, но я злая. Трудно разочаровываться, трудно терять. У меня была надежда, а теперь нет. Пришла Оля, получилось на одну девочку больше. На всякий случай завязала красный бантик. Сели за стол, завели будильник, и ровно в двенадцать он прозвонил. С Новым годом! Что он нам готовит, какой будет? Счастливый? Вот бы узнать.
   

20 февраля 1977 года

У Машки был аппендицит и день рождения – все сразу. Когда ее выписали, она позвонила и сказала, что двадцатого у нее день рождения. И мне пришлось уступить больной девочке, хотя 20-го я собиралась справлять свой - в четверг, между прочим, мне исполнилось ровно четырнадцать. Собрались в том же составе. Машка, конечно, наготовила тыщу разных штучек. На первый танец Ромка пригласил Олю. Все-таки она ему, кажется, нравится. За столом должна была сидеть вместе с Картошкиным. Но я не захотела и принципиально поменялась с Олей местами, тем более, что рядом с ней оказался Ромка. Потом было очень весело. Много танцевали, бесились. Потом Оля ушла. Машка, естественно, танцевала только с Шуриком, и я осталась одна на трех мальчишек. Думаете, легко? Тем более, что ни с Санькой, ни с Полковниковым танцевать я не имела ни малейшего желания. Потом пошли на кухню мыть Машке посуду. Какие, оказывается, у нас золотые мальчишки - так хорошо помыли, все вытерли, разобрали. Правда, потом ушли и оставили меня наедине с веником. Мне стало скучно, и я позвала кого-нибудь побыть со мной. Почему-то думала, что придет Ромка, и он пришел. Какой же он все-таки молодец. Поспорили немножко на тему, сколько в семье должно быть детей. Почему-то мальчишки за одного. Как будто, если два, им будет хуже. В метро по дороге домой болтала с Шуриком. Ругали родителей, на чем свет стоит. Справа от меня сидел Полковников и тупо смотрел в пол, а слева от Шурика - Ромка, уставившийся в стекло напротив и смотревший на нас в упор. Он-то думал, что никто об этом не знает, и что он очень хитрый. Шурик опаздывал домой. Мы пожелали ему ни пуха, ни пера и спокойно поехали дальше. Довезли они меня в целости и сохранности. В четверг должны увидеться снова. Будет 2-й литературный съезд «Червоного вымени». Все обсудим, поменяем название, а потом потанцуем. Разве плохая жизнь? Только как дождаться четверга? Целых четыре дня. В общем, все, все хорошо. Только бы скорей это было. Только бы дождаться!

*

Все, все новое вокруг! Ромка проснулся, умылся, кашу геркулесовую поел, в школу пришел – все вокруг было новое! Горький, Пушкин, Толстой и Маяковский на колоннах перед входом, тетушка-Фак на вахте, дежурные, что проверяли сменную обувь – какие милые, веселые, приятные лица! Мальчику хотелось петь и смеяться, как дети, честное слово! Вчера – что это было? После того, как он танцевал с Юлей – Юля, Юлечка, Юленька, Джулия, Джульетта, она моя Джульетта! «Во сколько лет свела с ума, во сколько лет свела с ума Ромео юная…» – Ромка четверть часа сидел на диване, не в силах прийти в себя. Что это было, спрашивал он себя, и не мог ответить. В метро, от Сокола до ВДНХ, он безумно, бездумно, безнадежно, бесконечно смотрел в стекло напротив – там его Юленька, Юлечка, его Джульетта болтала с Шуриком. Хорош уже трепаться, посмотри на меня, посмотри на меня, посмотри, черт, побери, на меня! – умолял он. На Маяковской напротив сел какой-то придурок, и девочка в стекле исчезла. Что вам, дьяволам, не сидится дома!? Он не спал полночи: стоило закрыть глаза - темнота, запах ее волос, долгий, чуть недоуменный, чуть улыбающийся, вопрошающий взгляд серых глаз, губы, сейчас они разомкнутся, сейчас… И утром проснулся с ощущением полнейшего, абсолютного счастья. Юленька! А войдя в класс, увидел светкины глаза – карие, снизу вверх: «Ты кто? Только не ври – ты кто?» Шакал я паршивый, вот кто. Все ворую и ворую.

Ромка не мог держать в себе своего счастья, таким оно было круглым, легким, воздушным, так переполняло каждую клеточку его тела, так заполнило все его мысли. После уроков они поехали на Калининский, в «Мелодию». «Посмотрим, что там новенького», - сказал Шурик, Ромка не возражал.

- Извини Картошкина, он не знал про потенциальную Зину, - начал было Шурик.

- Да черт с ним, - блаженно улыбнулся Ромка. – Ты лучше узнай у Маши Юлин телефон.

Шурик для верности снял и протер очки, снова надел.

- Правда, что ли?

- Правда. Звони, как только выйдем наверх. И давай, рассказывай, что про нее знаешь.

- А что я знаю? – слегка недоуменно протянул Шурик. – Познакомились мы все в Институте педиатрии на Вавилова, я там лежал в прошлом году, у меня давление. Учится в седьмом классе…

- Что?... – оторопело проговорил Ромка, сразу забыв о педиатрии. – В седьмом? Да ладно… Господи, сколько же ей тогда лет? Десять? Или уже одиннадцать исполнилось?

- У них дни рождения с Машкой рядом, - приятель весело поглядел на Ромку. – Вчера же за столом про это говорили. Или ты уже ничего не слышал? В прошлый четверг твоей Джульетте стукнуло четырнадцать годков.

Откуда он знает про «мою Джульетту»? Они остановились в переходе на Новокузнецкую, перед самым эскалатором. Ромка растерянно оглядывался по сторонам, словно искал кого-то, кто скажет ему: «Не верь ты этому парню. Он все врет. Девочка твоя в девятом учится, ну, в самом крайнем случае, в восьмом». Только с чего бы Шурику врать?

И тут впереди он вдруг увидел… Коричневая шубка, белая пушистая шапка. Да ведь это она! Ну, конечно! Действительно маленькая. Совсем маленькая девочка. Сердце билось где-то очень близко к горлу, вчерашняя теплая волна захлестнула его даже еще, пожалуй, круче. Юля, Юленька… Не видит их, не видит. Рядом какая-то тетка в темной шубе. Мама, должно быть.

- Посмотри, кто идет, - прошептал он. Шурик завертел башкой, поправил очки. Ромка намеренно отвернулся. Пусть проходят мимо, пусть!

- Ой! – Ромка медленно повернулся на голос. Девочка с мамой едва с ними не столкнулись.

- Здравствуйте! – выдавил он из себя, мельком взглянув на юлину маму – если это действительно была мама, и снова, не отрываясь, смотрел на девочку. А она медленно, очень медленно заливалась краской – от подбородка и выше, выше. Какие у нее глаза? Большие и правда серые, ему не привиделось, и есть в них какая-то… какая-то… Искорка, да. Маленький рот, чуть приоткрытые губы, из-под меховой шапки выбиваются темные, слегка вьющиеся волосы. Интересно, чем они сейчас пахнут?

Шурик о чем-то болтал с женщиной в темной шубе, а Ромка с Юлей смотрели друг на друга, не в силах глаз отвести, не в силах сказать ни слова. «Так не бывает, - думал он, - так не бывает, чтобы в семимиллионной Москве двое случайно встретились у эскалатора в переходе на Новокузнецкую». «Неужто я и вправду ему понравилась? – думала девочка. - Чем черт не шутит. Да наплевать на Картошкина, на это минутное увлечение. Я хочу настоящего, крепкого чувства». С обеих сторон их обтекал людской поток, подземные жители Москвы спешили спуститься еще ниже, и никто – никто, представьте себе! – не возмущался, не ворчал даже на этих четверых, что стояли на пути, мешая пройти к эскалатору.

До четверга Ромка жил, как во сне. Как во сне, отвечал на уроках нечто невразумительное, почти перестал замечать, что ест, и глаза-щелочки четыре дня оставались широко распахнутыми. Седьмой класс. Не может быть! Не может такого быть. Во вторник пару перемен он простоял в большом школьном коридоре напротив дверей седьмого класса. Да ведь они же дети совсем! Что он будет делать с этой девочкой? В цирк пойдет? По воскресеньям на утренние сеансы в кино водить будет? В ручеек играть? Рауль, понимаешь, де Бражелон какой-то.

На четверг Шурик назначил Второй съезд «Червоного вымени». Вот уже почти год они выпускали литературный журнал. Вернее, Шурик раз в неделю доставал тонкую тетрадку в клетку, рисовал на зеленой обложке синим фломастером встающее над горизонтом большое коровье вымя и идущие от него рассветные лучи, а потом писал туда округлым разборчивым почерком все, что четверо мальчишек сочиняли – стихи и прозу, смешное и серьезное. «Кобылья быть труднопаскудна, кобылий путь бредет меж рощ, ох, нелегка и заунудна на теле горестная вспоть…». Круто? Вот и они так думали. Ромка оказался самым бесталанным, стихи писать он вообще не умел, а потому стал критиком, взяв псевдоним Виссарион Чернинский, сочинял дурацкие новости, короче, был на подхвате. И вот недавно Шурик предложил ввести в их мужской коллектив девчонок – Машку свою и ее подружку Юлю. Они, дескать, пишут. Ребята заартачились – что могут написать девчонки? Всякую муру. Идет бычок, качается, под елочкой скакал… Но Шурику так хотелось сделать приятное свей длинноногой подружке! А им не хотелось его обижать. И вот теперь у Ромки тоже появилась железобетонная причина принять в редакцию девчонок. Да он бы кого угодно куда угодно принял, только бы повод появился лишний раз встретиться с Юлей.

После обеда Ромка сидел в неудобном старинном кресле у себя в комнате и медитировал. Читать - не читалось. Уроки? Не училось, ясный пень. Даже писать - не писалось. Он попробовал набросать торжественную речь к открытию съезда. «Дорогие товарищи! Сиски-масиски сосали-сиски…» Пойду-ка лучше к Шурику пораньше, подумал он, и в этот момент зазвонил телефон. Светка.

Полтора часа, минута в минуту, он мял галоши, всячески оттягивая объяснение, не в силах произнести резких, окончательных слов. Он презирал себя за слюнтяйство и лицемерие, все больше озлобляясь – на себя, на Светку, на весь свет. В конце концов, договорились встретиться у метро. «Будь оно все проклято! – чуть не плача от досады и несправедливости, он натянул черный овечий полушубок, нахлобучил кроличью ушанку. – Ну, за что мне все это?» И отвечал себе бабкиным присловьем: «За прегрешения родителей, не иначе».

- Ромочка, дорогой ты мой, - шептала Светка, почти повиснув на его плече. Они стояли у самого выхода из Черемушек и в первый раз никого не таились. «Ну, конечно, - с отчаяньем думал мальчик, - вот сейчас из метро выйдут Машка с Юлей, вот сейчас…».

 - Света, не нужно нам больше встречаться, - наконец выдавил он из себя, чтобы только поскорее закончилась эта жуть.

- Да скажи ты мне, что все-таки случилось, - она чуть отстранилась и тревожно глядела снизу вверх. – Это Колмановский что ли? Вот дура, зачем я тебе про него сказала… Но не нужен мне никакой Колмановский!

- Да причем здесь… - поморщился мальчик. – Совсем не в этом… Я встретил другую…

Она недоверчиво смотрела на него несколько секунд, потом повернулась и медленно пошла к дому. Ромка глядел вслед, пока серое пальто с пушистым меховым воротником не растворилось среди серых, черных, темных силуэтов только что выбравшихся на поверхность и теперь спешивших по своим хрущобам людей. Он нащупал в кармане двушку и позвонил от аптеки.

- Ну как там? Все пришли?

- Пришли все, кому надлежит, - ответил Шурик. – Ты сам-то где? Ты видел, сколько времени уже? Ведь договаривались…

- Иду, иду, - буркнул он и повесил трубку.


24 февраля 1977 года

Четверг, три часа, жду Машу на Площади Ногина. Она пришла и сказала, что Ромка попросил мой телефон, даже два. Как я обрадовалась! Прибыли раньше всех. Ждала Ромку, думала, примчится первым, а он опоздал, да еще насколько. Правда, по телефону Шурик ему ответил: «Приехали все, кому надлежит», и я поняла, что он спрашивает обо мне. Меня приняли в редакцию! Как я об этом мечтала. Переменили название – «Червоно вымя», что за пошлость. Теперь гораздо лучше – «ЧелоВек». Жизнеутверждающе. Целеустремленно. Потом Картошкин ушел, и я осталась одна на двоих. Танцевали по очереди, а потом я сказала, что устала, потому что с Сергеевым танцевать не хотела. Тогда Ромка подошел ко мне, взял мою руку, и мы с ним говорили. Долго говорили, только не помню, о чем. Потом танцевала с Шуриком, он сказал, что Ромка без ума, что с ним вообще редко случается – спит, дескать, и видит. И вообще, поздравил меня с победой. Я ему пообещала, что еще не то будет. В это время Сергеев изучал шуркины сервизы, а Ромка смотрел на меня. Я это ясно видела. Домой, конечно, втроем. Сергеев стоял в отдалении. Пусть я невоспитанная, но мне так хорошо было с Ромкой, так весело. А для Сергеева надо было что-то придумывать. Мне не хотелось. Что поделаешь – счастье эгоистично.

Ну что, довольна? Добилась своего? Уж очень быстро. Неужели за четыре дня можно сильно понравиться? Может, он заблуждается? Просто увлекся веселой, боевой девчонкой, и это все скоро пройдет? Не знаю. Все произошло так быстро, что я даже не успела подумать, нравится ли он мне самой. Я еще не знаю, но надо это дело выяснить. Неужели оно пришло, твое счастье? Любовь… А почему бы нет? Ведь недаром же я завязала красный бантик. В воскресенье думаю собраться вчетвером. И тогда я узнаю, пришел ли тот, кого я ждала, кого хотела, или это еще один, кто быстро пройдет мимо, оставив на сердце горький, неприятный осадок.

*

В пятницу был «теоретический экзамен». Ромка послал их всех к черту вместе с их треклятым заводом, выслушал угрозы о двойке в аттестате и послал еще раз. Пусть катятся все, все, все! Ничего ему не нужно, ни аттестатов, ни институтов. Он стоял в ванной у зеркала и в упор глядел на отражение – он вообще часто смотрелся в зеркало. Нет, не любовался, нет! Просто старался разглядеть по ту сторону нечто важное, главное, необходимое, увидеть в глазах, по собачьему тревожно-тоскливых, то, без чего не будет ему покоя, не будет жизни самой.

Зазвонил телефон, и долго молчали в трубку. Светка. Гад ты, оказывается, Костя Федотов. И повесив трубку, он тут же снова ее снял.

- Привет! Нормально. Не ел на ночь сырых помидоров. В воскресенье? Конечно, хочу. Правда, меня, наверняка попробуют увезти в деревню, к бабке. Но я не поддамся. Обещаю.

Он не поддался, хотя и поссорился с матерью: «Я все одна! Все одна! Всю жизнь одна! Тащу все на себе, как лошадь. И папашка твой по санаториям, да по больницам, никакой помощи от него. А потом и вовсе убрался…» Приехали с Шуриком на Сокол часам к двенадцати, девчонки их уже ждали. Ромка совсем запутался, сколько же у Юли квартир – и на ВДНХ, и на Соколе. Всем отчего-то захотелось пойти погулять – почти весна, потеплело, как птицы заливаются трамвайные звонки и прочая девчоночья чушь. Но если хотят гулять, почему нет? Они шли, крепко держась за руки, и наговориться не могли. Что ты больше всего любишь? Голсуорси. Читала? Конечно! А ты? Хэма. Да, сила. Любимые? Фолкнер, Стейнбек, Ремарк, Хемингуэй, «Война и мир», «Тихий Дон». Не читала «Тихий Дон»? Попробуй. Это не про мировую революцию, не про войну и лишения, не про красных и белых. Это про любовь. Правда? А в школе… Разве можно верить тому, что говорят в школе? А что вы сейчас проходите? Так ты и в самом деле в седьмом классе учишься? Нет, не верю.

В воздухе и впрямь пахло весной. Орали галки. В парке к ним привязалась бездомная собака - худая, поджарая, довольно большая сука смотрела преданными глазами и отчаянно мотала хвостом. И при всей худобе и бездомности, а может быть, как раз благодаря этой худобе и бездомности, было в ней что-то аристократическое, что-то благородное. Она просила дать ей пожрать, но просила столь деликатно, ненавязчиво и стеснительно, что делалось даже немного больно. Ромка назвал суку леди Гамильтон. «Почему?» - спросила Маша, задумчиво посмотрев на него. «Ну, как же, - улыбнулся Ромка в ответ. – Ведь это же за версту видно – настоящая леди Гамильтон».

Нагулялись и замерзли - несмотря на запах весны и таявший уже кое-где снег, на самом-то деле на улице было зябко. Пили чай с пирогами – юлина бабушка приготовила и тихо, как мышка, сидела на кухне огромной трехкомнатной квартиры в сталинском кирпичном доме. Включили магнитофон и танцевали – впрочем, недолго: Шурик с Машей решили, что обниматься можно и сидя на диване. Юля пошла на кухню, и Ромке стало неудобно торчать с влюбленными голубками в одной комнате, он тихо выскользнул в коридор и плотно закрыл за собой дверь.

- Они тебя выставили? – весело спросила появившаяся внезапно из пустоты сталинских хором Юля.

- Да нет…

- Пойдем со мной.
Они свернули за угол, здесь оказалась еще одна дверь и еще одна комната. Диван, кровать, зеркало, письменный стол, книжные полки.

- Иди ко мне, - она присела на диван. Он сел рядом, повернулся к ней и, глядя прямо в большие, серые, с веселой искоркой глаза, обнял ее и стал целовать.

- Юля, Юленька. Моя маленькая девочка.


27 февраля 1977 года.

Вот ты и пришло, мое долгожданное воскресенье! Правда, немножко волнуюсь, вдруг Ромку не пустят. Но Шурик сказал: если он захочет, то придет, а он захочет. Я тоже так думаю. В общем, все хорошо – все all right. Все пришли. Правда, некоторые без спроса, но это уже детали. Сначала пошли в какой-то лес, погуляли, продрогли. А потом - ко мне. Предупрежденная бабка напекла пирогов. Согрелись, напились чаю, потанцевали. Я пошла греть чайник, а эти злые люди выставили Ромку - прихожу, а он стоит в коридоре. Мы пошли в другую комнату, сели чинненько на кровать…

И тут Ромка меня обнял и поцеловал. По-настоящему – по-взрослому. Я так еще никогда не целовалась. Потом еще и еще. Я почувствовала, что теряю сознание. Нет, не могу больше. Я встала и сказала Ромке, что хочу послушать музыку и надо забрать у них магнитофон. Мне не нужна была музыка, просто я больше не могла. А потом три часа подряд - обнимания, поцелуи, нежные слова. Я была пьяная от всего этого. Это был сон. И мы, конечно, все опоздали. Поэтому по домам разъезжались мрачные, предчувствуя объяснения с родителями. Пожелали друг другу ни пуха, ни пера. Прихожу домой: о, небо, мамы нет дома! Она приехала только через час. Значит, я родилась в сорочке. Какая я сегодня счастливая. Боже мой, какой день, какой светлый день! Я счастлива. А ты?

*

Домой он еле доехал – мочевой пузырь мог взорваться в любой момент. «А чего ты там-то не сходил?» – недоуменно поглядел на него Шурик, когда Ромка признался, что может не доехать. «Понимаешь, стеснялся. – ответил он, испытывая адские муки. – Я уже пошел… Но там ведь раздельный санузел, будь он неладен. И выключатели перепутаны, и бабка на кухне сидит – молча, как сова. Включил свет, да не там. Выключил, повернулся и ушел». «Ну, ты даешь!» Но Ромка знал, что Шурик его понял. Много лет спустя, да, много-много лет спустя Роман Ильич Нечаев порой вспоминал этот день и думал – что если бы он преодолел дурацкое стеснение? Как далеко зашли бы тогда мальчик, которому не исполнилось еще семнадцати, с четырнадцатилетней девочкой на большой генеральской кровати? Но весь последний час он не мог думать ни о чем кроме внезапной своей нужды. Вот же идиотизм!

Через час после того, как он вернулся домой, позвонила Юля.

- Привет, Ромка! Знаешь, я соскучилась…

- Девочка моя, - шептал он нежно, стараясь, чтобы его воркования не услышала сидевшая практически рядом, в четырех метрах, в крохотной хрущобовой кухне, мать. – Асадова? Нет, не читал. Есенин. Пушкин. Лермонтов. Но почитаю обязательно, если тебе он нравится.

Ночью поставил рядом с кроватью приемник, слушал «Передачу для полуночников», за час там обычно передавали хотя бы одну-две нормальных песни, а не ту кобзоно-лещенковскую жуть, что крутили обычно. Он вновь вспоминал весь сегодняшний день - парк, худую и несчастную леди Гамильтон, бабкины пироги, сладкие и прохладные девочкины губы, нежную шею, маленькие руки. И тут у него впервые появилось это ощущение – что его очень нежно, ненавязчиво подталкивают к чему-то. Уж больно все скоро случилось – неделя всего прошла - и как-то просто, мягко, это что, и есть та самая любовь? Вот такая, уютная, мягкая, нежная? «Как с чего начать мою историю, чтоб вновь не повторять…». Дождался. Ромка дослушал Франсиса Лея, потом выключил «Геолог», повернулся к стене и вскоре уснул.


28 февраля 1977 года

Мама, мамочка, что со мной? Почему я не могу уснуть? Почему перед глазами у меня стоит он? Я чувствую его губы, взгляд, руки. Ты думаешь, я влюблена? Сильно, по-настоящему? Наверное, иначе разве получила бы я на следующий день двойку по истории? Если бы мысли мои не были заняты им и я могла о чем-нибудь думать кроме него. Мамочка, что скажешь мне ты? Что посоветуешь? Я всегда хотела, чтобы меня обняли, расцеловали сильно-сильно против моей воли. Почему же я боюсь повторения всего этого? Как я хочу увидеть его, услышать голос. Какой он – хороший, плохой, не знаю и не хочу знать. Хочу только счастья с ним. Пожелай мне счастья, мама!

*

Вся жизнь Ромкина теперь словно бы раскололась на две неравные половинки. Если, конечно же, половинки могут быть неравными. Была опостылевшая тысячу жизней назад школа - с не нужными никому алгеброй и химией, тупой зубрежкой о дубе и князе Андрее, хитрожопой марксистско-ленинской историей, невыносимо противно скрипящим по доске мелом, мокрыми лыжными ботинками и постоянными заклинаниями, что «необходимо подстричься, потому что такие длинные волосы, во-первых, неопрятны…». Но всю эту дребедень теперь можно было выключить – только дождаться звонка с шестого урока, прибежать домой и набрать семь цифр телефонного номера: «Пойдем?» - «Приезжай!»

Они гуляли и говорили. От ВДНХ, где девочка жила в такой же пятиэтажной хрущобе – разве что цвет немного другой, вместо грязно-зеленого грязно-желтый – они ехали на Калининский, заходили там в Дом книги, потом пешком шли на Красную площадь, по Александровскому саду, Большому каменному мосту, мимо «Ударника» и Октябрьской выходили на Ленинский. А потом возвращались и долго целовались в подъезде. Или шли в Останкино и бродили по аллеям парка и снова целовались, мерзли на мартовском ветру, отогревались чаем у нее, пока мамы не было дома, и опять целовались. Говорили? О, Ромка, к великому своему удивлению, обнаружил, что маленькая Юля в свои четырнадцать прочитала едва ли не столько же, сколько он сам, а стихов знала уж точно больше. Если у Ромки любимых поэтов было не так много, то Юля читала наизусть Цветаеву и Кедрина, Бернса и Добржанскую. Дюма любили оба, только Ромка возмущался, почему такую грустную книгу весь мир считает прекрасной основой для комедий.

- Грустная? – переспросила Юля.

- Ну, конечно! – мальчик смотрел на нее серьезно и ласково, и она растворялась в этом взгляде, тонула в нем, успевая напоследок лишь подумать: «Правду мне Оля говорила – все раки гипнотизеры!». – Ведь этот весельчак д Артаньян сначала клянется в любви чужой жене, потом соблазняет служанку, только чтобы забраться в постель к ее госпоже, и в конце концов его подружку убивает любовница, она же бывшая жена его лучшего друга и контрразведчица по вызову. Что здесь смешного? Но еще удивительнее, что две действительно веселые сцены не вошли ни в одну комедию. Помнишь, как Портос обедал у прокурора? «Эту курицу с большим трудом удалось снять с насеста, где она готовилась спокойно умереть от старости». А как Атос с Гримо закрылись в винном погребе и неделю пили там анжуйское с менжуйским до полного остекленения? «Голова слуги тряслась, как у пьяных сатиров Рубенса, и весь он был залит какой-то жирной жидкостью, в которой хозяин признал свое лучшее оливковое масло».

Девочка слушала его вполуха. «Караул! – думала она. – Что со мной происходит? Раньше у меня язык бы не повернулся сказать мальчишке, что он мне хотя бы нравится. Даже подумать, и то стыдно было. А этому худому длинноволосому парню могу. Как мне хочется сказать тебе, Ромка, все-все, что я думаю, все-все, что я чувствую сейчас! Пусть даже признаться. Но не могу же я первой. А от тебя ни единого словечка. Мне даже иногда кажется, что я тебе и не нужна вовсе. Тебе нужна девочка – нужны теплые губы для поцелуев и нежные руки для ласк, а не сама я, именно я, а не кто-нибудь еще».

Расставшись, проводив мальчика до двери, она садилась перед зеркалом и долго вглядывалась в свое отражение. Потом, вместо того, чтобы засесть за учебники, раскрывала заветную свою тетрадку в клеточку о сорока восьми листах и принималась писать. «Но это все глупости, прости меня за это, Ромка, просто я сегодня почему-то не в себе. Наверное, устала. Мне очень надо поговорить с тобой начистоту. А я не могу, потому что знаю – ты отшутишься и просияешь. А я в тупике. Должна же я от человека, которого люблю, узнать: он то меня любит, а?»

Он же и не пытался садиться за уроки. Школьная половинка его жизни с какого-то момента вдруг стала такой маленькой и незначительной, что мальчик порой искренне удивлялся, когда посреди урока его вдруг окликал голос химички: «Нечаев! И долго будем молчать? Я ведь, кажется, тебя спрашиваю». Он вставал и, медленно переводя взгляд с доски на учительницу, отчетливо говорил: «Я не учил».

Учеба всегда давалась ему легко, но от этого не становилось легче. Наоборот. Мальчик постоянно в себе сомневался – в своей внешности, которая казалась ему недостаточно привлекательной, и здоровье, что было, как будто бы, не ахти, в своих способностях и физической силе. Он и впрямь был слабак, не умел и не любил драться, ненавидел физкультуру, сторонился больших компаний и вообще не любил чужих людей. Хуже того, и признаваться в этом самому себе было мучительно до дрожи, Ромка был трусом. Он это знал наверняка – однажды, прошлой весной, когда они всем классом убирали вокруг школы, к Шурику подошли какие-то ребята и вдруг стали его бить. И вместо того, чтобы броситься в драку, Ромка стоял в оцепенении, не в силах с места сдвинуться. Произошло все за несколько секунд, но оставило в душе мальчишки глубокую, незаживающую рану. Он не может быть другом. Говно он.

А для чего тогда жить, если ты слабак и говно? Для чего карабкаться наверх, для чего институт и карьера, если сам себя не ценишь и не уважаешь? Заниматься боксом, чтобы стать сильнее? Глупо – трус останется трусом, даже если научится драться. Постоянно копаясь в своей душе, разглядывая ее, как любопытный студент разглядывает инфузорию под микроскопом, мальчик пытался и никак не мог нащупать впереди ту спасительную ниточку, что вытащит его, несчастного лягушонка, из кувшина с молоком, в который он угодил то ли по глупости, то ли по недоразумению, а скорее всего, по неосторожности родителей. Кончается десятый класс, а что дальше? Нужно срочно что-то решать, но что? В точности, как герой его любимого Голсуорси, он чувствовал, что может заниматься чем угодно, «кроме, конечно, церкви, армии, юриспруденции, сцены, биржи, медицины, торговли и техники». Книжные и киношные мальчишки мечтали стать летчиками или моряками, но Ромка терпеть не мог ни самолетов, ни кораблей. Разве что шофером… «Пусть пропахли руки дождем и бензином». Романтично, конечно. Но неужели это все, на что он способен? Ему нравились история и биология, политика и география. Но для исторического факультета, как и для Института международных отношений, обязательно быть комсомольцем, а вступать в эту организацию Ромка не хотел категорически – с коммунистическим союзом молодежи у мальчика были принципиальные разногласия. «Я недостоин», - улыбался он всякий раз, когда девочка-комсорг их класса заводила об этом разговор. А биологу необходима химия – несколько лет возиться с пробирками и ретортами, наливать кислоту в воду или воду в кислоту… Бр-р-р!

Теперь ко всем этим неразрешимым проблемам добавилась еще одна – неожиданно сложная. Что это у него с Юлей? Это то самое, о чем он читал у великих своих учителей – Ремарка и Хэма, Толстого и Есенина? А как же тогда Светка? Она сидела через парту от него, и каждый день с половины девятого до четверти третьего перед ним живым укором трепетали ее карие, подернутые теперь синеватыми тенями глаза: «За что?».  Что если и эта сероглазая бойкая малышка ему надоест, что если чувство его не настоящее? И зачем, скажите на милость? Чтобы хорошая девчонка мучилась, чувствовала себя оскорбленной, брошенной… Чтобы в исступлении лапать чужое тело, чужую душу. И самое страшное – в темноте, в бессильном отупении думать – «зачем?».

Он звонил ей каждый день: «Юлю можно? Привет! Ну, рассказывай…» Лежал по часу, а то и дольше, на диване, приложив трубку к уху, и слушал смешные девчоночьи новости – Машка с Шуриком опять поссорились, Славец написал ужасное письмо из своего Бердичева, Оля очень расстроилась, англичанка у нас полная дура – и снова и снова думал: «Она же совсем ребенок! Зачем ты морочишь ей голову?».


6 марта 1977 года.

Рома, милый мой, пишу эти строки о тебе. Не знаю, прочтешь ли ты когда-нибудь, но сейчас ты стоишь у меня перед глазами, читаешь и улыбаешься. Какой ты? Оля говорит, что ты лучше всех наших мальчишек. Скорей всего так. Но мне трудно, очень трудно. Я почти ничего о тебе не знаю. Я не знаю даже, любишь ли ты меня или просто дурачишься. Ведь сейчас такой возраст, что хочется ласки, тепла. Мне не надо каждые пять минут говорить о любви. Мне надо только один раз твердо - «да» или «нет». Всего один раз, и я пойму по глазам. А ты не хочешь. Когда ты со мной, мне кажется, что ближе тебя нет никого на свете, что ты самый добрый, самый ласковый, самый лучший. А потом постепенно утихаю. Любовь ли это? А может, обыкновенное увлечение? Где гарантия, что к осени ты не забудешь маленькую, доверчивую девочку? Институт, практика, веселые ребята и девчата. И good by my love. Но если ты сам любишь меня, ты ведь не расстанешься, просто не захочешь расстаться со мной. Ты ведь хороший, добрый, веселый, правда? Но ты скрытный, а у меня нет терпения. Я не умею ждать. Ты звонишь мне и молчишь – думаешь о чем-то. А о чем? Я не хочу, чтобы наша любовь была как дружба. А если у нас не будет любви, то мы останемся настоящими друзьями. Ты, наверное, верный, хороший друг.

*

В самом конце марта, аккурат перед весенними каникулами, они снова собрались на Соколе. Мило провели время, танцевали под «аббу» и «бони эм» и практически ни на минуту не оставались вдвоем, все время рядом кто-то был - и не в ванной же запираться, чтобы нацеловаться вволю. В метро они сидели, тесно прижавшись друг к другу. «Поцелуй, подснежник ранний, свежий, чистый, точно снег. Молчаливая уступка, страсти детская игра…» - прошептала она на ухо Ромке. «Кто это?» - спросил он, прищурившись. Ощущать ее теплое дыханье было невыносимо приятно. «Бернс». «Как я могу усталость превозмочь, - наклонился он к девочке. - Когда лишен я благости покоя? Тревоги дня не облегчает ночь, а ночь, как день, томит меня тоскою».

- Кто это говорит о тоске в моем присутствии? – она отстранилась от него и взглянула строго, а в серых глазах плясали чертики-искорки. Ромке страшно нравилась его Джульетта именно такая, она будто на несколько лет становилась старше не только себя, четырнадцатилетней семиклашки, а и его самого даже. – Неужто Шекспир?

- Десять баллов! Вы угадали, мадемуазель, - улыбнулся Ромка, и ей захотелось прямо здесь, прямо сейчас, на глазах скучных теток в блеклых шубах и угрюмых дядек в длинных пальто и шапках пирожком зацеловать его до изнеможения, до умопомрачения, насмерть зацеловать. – А что если нам, действительно, взяться за нашего, понимаете ли, Вильяма?

До самого ВДНХ они болтали о старике Шекспире, вспоминая строчки любимых сонетов, а на длиннющем эскалаторе Ромка ее целовал: «Это глазки моей Джульетты. Это щечки…» - так, что они чуть не свалились, когда бегущие ступеньки взобрались на самый верх.

- Знаешь, если бы не ты, - вдруг сказал он, когда, взявшись за руки, они шли к ее дому через аллею с каменными космонавтами, – мне бы ни за что не понравилась «Ромео и Джульетта».

- Почему? – девочка вдруг насторожилась.

- Мне вообще не нравятся его пьесы, - ответил мальчик раздумчиво. – Гамлета дважды перечитал. Думал, неужели я такой тупой, что до сути великого произведения добраться не могу. Нет, не могу. И вроде не тупой.

- А как же «Король Лир»? – спросила девочка, ей почему-то не нравилась тема. Почему? Она сама не знала. Не нравилась, и все.

- Так же. Банальнейшая история, какой-то деревенский конфликт. Не вижу, чем тут особенно восторгаться. Единственная, пожалуй, пьеса с зачатками чего-то интересного – как раз «Ромео и Джульетта».

- Крепко, крепко, как сказал бы Альфонс, - Юля улыбалась, но серые ее глаза смотрели внимательно, стараясь не пропустить ни слова, ни малейшего выражения лица своего милого.

А он, приобняв ее за плечи, шел вперед, шлепая по грязному, раскисшему, расквашенному снегу и смотрел перед собой, прямо в освещенную стеклянную стену «Космоса».

- Конечно. Одна кормилица чего стоит: «Ушибла лобик? А подрастешь, на спинку будешь падать». Только ведь тут, как и с «Тремя мушкетерами» - автор хотел сказать совсем не то, что нам пытаются внушить сегодня. Пьеса вовсе не о бессмертной любви юноши и девушки, записанной на золотых скрижалях мировой литературы.

- А о чем же? – сухо поинтересовалась Юля. Ей хотелось закончить этот разговор, и она мучительно искала тему, на которую его можно было бы перевести. И не находила. «Как во сне», - подумала она.

- Помнишь, с чего все начинается? Пятнадцатилетний мальчик умирает от горя – его отвергла девочка Розалина. Обет девственности, понимаешь, дала. «Да плюнь ты! - говорит ему двоюродный братец, такой же пацан. – Вон сколько девчонок вокруг, только свистни. Пойдем лучше на танцы». Долго уговаривает, и в конце концов наш парнишка соглашается – они идут на танцы, где убитый горем Ромео видит другую девочку. И тут же влюбляется! И она тоже, едва взгляд бросив на мальчишку, влюбилась без памяти. Ему пятнадцать, ей тринадцать. Если бы кто-нибудь не вмешался, через неделю, через месяц или через год наш герой встретил бы еще одну девочку, а она – другого мальчика. Но тут нарисовался поп-расстрига, который всячески поддерживал их детскую влюбленность. Этот паразит даже тайно обвенчал мальчика с девочкой. Да ведь они же дети! В этом вся соль, убеждает бестолковых читателей Шекспир. Старик даже специально придумал какую-то несусветную смертельную вражду двух семеек с мордобоем и резней прямо на улицах тихого провинциального средневекового городка – чтобы показать всю сволочную сущность попа-садиста. Знал ведь, зараза, что родичи не дадут детям покоя, и все же сделал свое грязное дело.

До самого подъезда они шли молча. Девочка переваривала то, что услышала.

- Я огорчил тебя своим трепом? – глаза-щелочки были широко раскрыты, на Ромкином лице ясно читалось неподдельное раскаяние. – Прости, моя Юленька! Что мне сделать? Давай я…

Он плюхнулся на колени в раскисшую мокрую жижу, брюки, его единственные приличные брюки, мгновенно промокли в коленях. Она прижала к себе давно не стриженую голову.

- Я… Я… - она хотела сказать, что любит его, что сейчас, вот в эту самую минуту поняла это, что целый месяц пыталась разобраться в себе и вот сейчас только влюбилась – по-настоящему, по-взрослому, раз и навсегда. Но не сказала. - Ну как на тебя сердиться? Вставай немедленно, ты промочишь брюки.

На все каникулы он уехал в деревню.


25 марта.

Сегодня уехал Ромка. Я с ним довольно сухо простилась. Просто не поняла, что он уезжает. А вечером, в семь – время, в которое мы обычно по телефону треплемся – загрустила. Машка сказала, что она ныла, ныла, и Шурик смягчился – приедет 28-го. Как я жалею, что не сделала то же самое. 25-е, а потом еще длинная вереница цифр. Как же мне прождать столько, если я уже соскучилась?

26 марта.

Сама не своя. Для утешения перезвонила всем, кто только знает о Ромке. Все пообещали, что он скоро приедет. Много они знают.

27 марта.

Сегодня позвонила Маша и позвала в Серебряный бор. Поехала. Надо же как-то развеяться, тем более, что и погода хорошая. И все время, о чем мы ни разговаривали, сходились на мальчишках. Что было бы, если бы они с нами сейчас гуляли, и когда же они приедут. Даже Оля соскучилась. Достойны ли они этого? Вспомнили хоть раз о нас? Когда же ты приедешь, Ромка, разве ты не чувствуешь, что мне без тебя плохо?

28 марта.

Должен приехать Шурик, только не знаю, приехал или нет. Погода такая же, как мое настроение. Позвала подружку, и мы с горя так набесились, что даже устали. Слушаю Ивицу Шерфези – тоже про любовь. Спектакль – про любовь, радио – про любовь. А где моя любовь? Уехала и носа не кажет. Может, хоть завтра приедет.

Стало серым небо, льет холодный дождик
Это ты уехал, нет тебя со мной
Загрустила верба, я поникла тоже
Ты когда вернешься, милый мой, родной?

Наступает вечер, о тебе все мысли
Жду тебя как прежде, третий день подряд
Ты когда вернешься? А до нашей встречи
Вереницы чисел выстроились в ряд.

Бродит грусть по саду, по морям безбрежным
Приезжай быстрее, я тебя молю
Ты когда вернешься, обогреешь взглядом
И мне скажешь нежно: «Я тебя люблю»?   

Это у меня в 12 часов ночи прилив нежности. Только не подумай, Ромочка, что это о тебе, и не зазнавайся.

29 марта.

Я сегодня злая. Шурик приехал, а он нет. Шурику Машка нужна, а этот – «может, в среду, может, в четверг». Кто такая Юлька? Не знаю. Ждет, скучает, а мне какое дело? Я отдыхаю и прошу не мешать. Эгоист. Шурик сейчас с Машкой, они вместе, им хорошо. А я с горя решила сварить суп, чтоб не так скучно было. Хоть немного утешусь, потому что, когда я что-то делаю, как-то забывается. Маша сказала, что я должна на него обидеться. А я не умею обижаться. Он посмотрит на меня своим сияющим взглядом: «Ну, Юленька, прости, я больше не буду», и я пас. Но ведь так оставлять тоже нельзя. Что делать?

30 марта.

Позвонила Машке. Шурик сказал, что Ромка сегодня приедет. Как бешеная, срываюсь к каждому телефонному звонку. Пошла на ВДНХ провожать подружку, и мне все время казалось, что он сейчас позовет меня. Уже семь. Сегодня, наверное, не приедет. Я не могу так больше. Вообразила себя Наташей Ростовой, от которой уехал ее Андрей. Ношусь по квартире и ору: «Его мне надо, дайте мне его!» Поболтала с Зинкой, обсудили «Историю одной любви». Я осуждала Катю за то, что она все время говорила: «Сережа то, Сережа се…». Один, понимаешь, Сережа. Но после двухчасового разговора Зина сказала – как она ни старалась меня уводить, у меня одна тема – Ромка. «Как Ромка, что Ромка», так что еще неизвестно, кого осуждать надо. 8 ч. 30 мин. Звонок. Интересно, кто – мама или Оля. Спектакль хороший, отвлекут.

- Юлю можно?

- Ромка, Ромочка!

Миленький приехал. Забываю про спектакль. Ой, как же я соскучилась. Покраснела. Стучит сердце.

- Ромка, как я тебя ждала, как скучала, мы же не виделись целую вечность.

- А у нас хиповые котята. Собаке сделали прививку от бешенства. Пушкарев проиграл трешку.

Это все, что я от него услышала. Ромка, какой же ты черствый! Какое мне дело до твоей собаки? Мне ты нужен, слова твои. Как же ты этого не понимаешь? Эх, ты, ребенок.

Интересно получается. Собиралась записывать свои сокровенные мысли, исписала уже полтетрадки, посмотрела – все о Ромке. Даже сама удивилась. К чему бы это? Может потому, что все мысли сейчас заняты только им. А ведь за все это время он ни разу не сказал… «Улыбается лукаво, никогда не скажет «да», для него любовь забава, для меня любовь беда». Хотя я по его хитрым, лисичкиным глазам вижу, что вышеуказанный тип ко мне неравнодушен. Он уехал на четыре дня, а я психую. А ведь через два месяца мы расстанемся на целых три. Что со мной будет? А если за лето он меня разлюбит? Кто посоветует мне, что делать? Только он. Но ведь он молчит. Наверное, считает, что до таких тем я еще не доросла. Видишь, какие без тебя траурные мысли. Приезжай.

*

Но кое-что девочка своей тетрадке все же не могла доверить. Началась ее тайна почти тогда же, когда началась ее первая взрослая любовь – в день юлиного четырнадцатилетия. Было поздно, гости разошлись, они уже собирались спать, и тут мама позвала ее к телевизору. Показывали баскетбол. Девочка посмотрела на родителей с недоумением.

- Садись с нами, - сказал отец. – ЦСКА играет с «Маккаби» из Тель-Авива. Этого матча нет в программе, но почему-то все же показывают.

- Папка, - Юля весело взглянула на отца. – Кроме фигурного катания я в жизни спорта никакого не смотрела. Почему ты думаешь, что в свой день рождения…

- Ну, во-первых, потому, что арамейское слово макаби означает «молот», - не дал ей договорить отец, и Юля удивилась: уж очень это было на него не похоже. И вообще, Димка (про себя она называла отца Димкой и очень, очень любила) стал вдруг необыкновенно серьезен. - А многие умные люди считают «макаби» акронимом фразы «Ми камоха баэлим хa-шэм» - «Кто среди богов как ты, господи?».

- Что за белиберда? – девочка продолжала улыбаться. – Ты считаешь, эти сокровенные знания помогут образцовой советской пионерке побыстрее вступить в комсомол?

Баскетбол она смотреть не стала – скучно, и спать хотелось, как из пушки. Но родителям почему-то очень приспичило ее уговорить, так, слово за слово, мама проговорилась: не позднее, чем через два года они уедут из Союза. Навсегда.

Поначалу Юле нравилась идея – и дух конспирации, который витал вокруг нее, и «широкие бескрайние просторы», что открывались в перспективе, и даже английский, которым отныне необходимо заниматься самым серьезным образом. Но теперь, когда у нее появился Ромка, когда можно было, теряя сознание в его объятиях, задыхаться от любви, купаться в невыразимо, несказанно приятных волнах его нежности, мысль о том, что им придется расстаться, вдруг стала пугать ее.


5 апреля 1977 года.

Шесть дней ничего не писала. Ровно столько же не видела Ромку. Ни Машке, ни Оле не звоню. Мне теперь что-то все расхотелось. Ни до кого нет дела, все безразличны. Только и делаю, что слоняюсь по квартире и ругаюсь с мамой. Весна что ли действует. Даже Ромкины звонки не радуют. В первый раз за все время не очень соскучилась. Просто давно не видела, забыла, какой он добрый, милый, хороший – просто чудо. Но это чудо, когда я с ним говорю по телефону, меня ужасно злит. «Нельзя же молчать, упрямо молчать и час, и другой подряд». Какую пишу чепуху. Но ничего умнее придумать не могу, а писать хочется. Так что переверните скорей эту страничку.


6 апреля 1977 года.

Сегодня виделась с Ромкой. Просто не утерпела. Хотела после педиатрии поехать к себе в школу, но рядом почему-то оказалась телефонная будка. Но что еще более странно, я вошла не в школу, а в эту самую будку. Первое его слово: «Хорошо». Я очень обрадовалась, думала – хорошо, потому что звоню, а потом мне показалось, что хорошо, потому что это не очередная училка. А все-таки он соскучился. Если бы вы знали, какие у него были глаза! Счастливые, растерянные, обалдевшие. У него все можно понять по глазам. Он скрытный, а они его выдают. Так что если хочешь держать свои мысли не дальше головы, носи темные очки, Ромочка. А потом мне надо было домой, а я сидела и просто не могла встать, не могла и все. Земное притяжение, что ли действует.


8 апреля 1977 года.

Весна, весна, весна. Слышите, люди, наступила настоящая весна. Пойте птицы, распускайтесь листья, смейтесь дети. Радуйтесь весне, как я. В честь этого решила сегодня делать только то, что мне хочется. А как же уроки? Но гениальные люди никогда долго не раздумывают. Алгебра – мама, геометрия – папа, а Юля? Юля крутит пластинки. Все честно распределено. Я хочу, чтобы сегодня не было ни одного грустного человека. Пожалуйста, никого не огорчайте сегодня и не огорчайтесь сами, хорошо? Потому что у меня сегодня сюрприз. Ромка потихоньку начал говорить. Из сегодняшнего разговора, хоть с трудом, но все же можно было уловить, что меня где-то даже не хватает. То ли в церкви рядом с попом, то ли в деревне в дополнении к свиньям.

12 апреля 1977 года.
Скоро осень, порхают снежинки
Ветер воет, листву теребя
Птицы не могут без неба
Рыбы не могут без моря
Травы не могут без солнца
Я не могу без тебя.

Да, я не могу без тебя. Ты ушел, и солнце сразу поблекло, небо потускнело, и я почувствовала себя такой одинокой. Как хорошо, что у меня есть тетрадка. Я могу писать в ней все, что думаю, и представлять, что говорю это тебе. Писать не так страшно, как говорить. И если ты все-таки прочтешь это, не удивляйся. Пожалуйста, забудь, что это писала девочка. Это написано человеком, который любит. А когда человек любит, его оставляют и разум, и стыдливость. Прости. Пойми меня, прости и не осуждай. Человек большой страсти не умеет притворяться.

Дала почитать Роме отрывок из тетрадки. Прочитал. Боже, какие глаза: «Юленька!», влюбленные, счастливые «Юленька…». Как хорошо!

- Что, Ромка, скажи, я дурочка?

- Юленька...

Неужели это все пройдет? Неужели мы когда-нибудь расстанемся? Но это неизбежно. И нам только и останется, что вспоминать о наивном контракте до 2001 года и желать встречи. А если мы все-таки когда-нибудь увидимся, то, грустно улыбнувшись, умолкнем на минуту, почтим минутой молчания память о тех счастливых днях и первой отроческой любви.

А может, и нет. 

*

Зима цеплялась за жизнь отчаянно, но с первого же апрельского дня стала стремительно съеживаться, хиреть и вскоре сдохла – никто старую не пожалел. Дни летели, как сумасшедшие, расстояние до выпускных экзаменов и того неизбежного момента, когда придется решить свое будущее, сокращалось прямо на глазах. Виделись они теперь гораздо реже – после школы Юля шла к репетитору по английскому (Ромке, правда, об этом не говорила – мол, загрузили общественной работой, стенгазета и прочая скучная чушь, но ведь не откажешь), приходила домой только в пять, и сразу нужно было садиться за уроки. Ей все это не нравилось – и особенно не нравилось врать любимому. Да-да, любимому, то, что начиналось пару месяцев назад, как легкое увлечение, стремительно росло, пока не заполнило ее всю – все сердце, весь мозг, всю душу, не оставляя свободным ни одного уголка, ни единого миллиметра. Она почти физически ощущала, как становится взрослее, сильнее, как этот худой и нервный мальчишка с массой комплексов и переменчивым, что апрельская погода, настроением превращается в самого дорогого для нее, единственного на земле человека. Только и это ее беспокоило и даже иногда немножко злило – ну, как она, такая умная и рассудительная девочка, могла попасть в такую зависимость? В общем, Юля совсем запуталась.

И мальчику не зря порой казалось, что девочка старше его. Она долго думала, как ей быть с этой своей столь нежданной долгожданной любовью, и, кажется, придумала. В этом ей сильно помогла мама – увидев, как увлеклась дочка десятиклассником, она поняла, что лучше всего будет увезти ее из Москвы подальше и держать там подольше. На июль и август добыла путевку в пионерлагерь, а на июнь договорилась с отцом девочки (они еще не разошлись, но уже довольно давно жили отдельно), что тот отвезет ребенка в Сочи. За три месяца, думала мама, кто-нибудь да испустит дух - или шах или ишак. На жарком юге или среди сверстников в лагере бойкая ее красавица наверняка встретит другого мальчика. Или сам нестриженый молчун здесь, в Москве, кого-нибудь найдет. И хотя эта мысль была не слишком приятной, мама девочки все же считала такой исход меньшим из зол: ведь она совсем малышка, всего четырнадцать! Да и сам этот парнишка производит впечатление чего-то ненадежного, зыбкого.

Юля размышляла примерно в том же направлении. До сих пор, когда видела в кино или в жизни девчонок, которые в тоске и печали трепетно ждут своих любимых, она не без злорадства отмечала: «Ну, и дуры. Что толку мучиться, ведь их парни с кем-то уже давно гуляют. А эти бедолажки сохнут, плачут. Нет, дудки, от меня вы этого не дождетесь! Зачем зря нервы тратить? Они же у меня не казенные. Уехала – уехала, приехала – приехала. Если мне придется когда-нибудь расстаться с парнем, буду веселиться, знакомиться, влюбляться». Теперь же ее все чаще тревожила предстоящая разлука. Что, если Ромка забудет ее? Когда они встречались, и девочка видела в темных, как спелый виноград, глазах настоящую, неподдельную любовь, она не сомневалась – не забудет, не может такого быть! Но когда он часами молчал по телефону, односложно ей отвечая, все эти «да-да» и «конечно» безумно раздражали. Нет, так нельзя! И Юля дала себе слово познакомиться с кем-нибудь на пляже в Сочи – уж там-то парней сколько хочешь. Пусть лучше он мучается. А еще она решила, что за несколько дней до отъезда устроит прощальный вечер – с Шуриком и Машкой, с Зиной и Картошкиным. Натанцуются, нацелуются вволю, потом они с Ромкой попрощаются и в оставшиеся до отъезда дни ни звонить, ни писать друг другу не будут. Это будет как бы репетиция разлуки, как бы расставание понарошку. Только репетиция эта случилась даже раньше и прошла совсем не так, как думала девочка.

На майские мать увезла Ромку в деревню к бабке – сажать картошку. А в следующие выходные – чинить забор. И девочка вдруг совершенно неожиданно поняла, что страшно злится. Ведь они договорились в воскресенье встретиться у Машки, и Юля уже придумала, что наденет, чтобы Ромка при виде нее, такой модницы и красавицы, совершенно обалдел. А он и вовсе не придет. «Ух, какая я злая! – повторяла она про себя. - Ох, как я обиделась. Мы так давно все не виделись. Шурик сказал, что мальчишки специально не пойдут в школу, а поедут к ромкиной бабке помогать ставить этот трижды клятый забор, я звоню, чтобы договориться ехать на Сокол вместе, а он заявляет, что на воскресенье останется в деревне. Ну и пожалуйста! Поеду без него. Да кто он мне? Шурик приведет мальчишек, и я уверена - скучать не буду. А в понедельник они ему скажут, что такой веселой девочки они еще не видели. Зря ты уехал, Ромочка. Юлька такого не забывает».

Мама, как могла, поддерживала дочкину злость, искусно и к месту вставляя различные замечания («Когда ты с ним договариваешься, попробуй тебя затащи куда-нибудь»), то нападая («Нельзя же быть таким эгоистом…»), то защищая («Конечно, может, у него серьезные причины…»).  И напоследок выложила главный довод: «Если он по-настоящему любит, то приедет. У его мамы сердце то, наверное, не каменное, увидит, что парень мучается, отпустит». Отсюда можно было сделать несложный вывод: если не приедет, значит, не любит. Все просто. Масла в огонь старалась подлить и Машка: «Ты этого так не оставляй, а то как воскресенье, он в деревню, значит, с тобой быть не хочет».

А Ромка весь извелся. Картошку он давно возненавидел и готов был отказаться ее есть до конца жизни, но ведь кто-то должен сажать долбанный этот корнеплод. Мужиков у них в семье был перманентный дефицит, так что мальчик лет с десяти-одиннадцати привык пилить и колоть дрова, носить воду с колодца, он ходил на речку полоскать белье и научился выжимать его по-женски, а не по-мужски, он сбрасывал снег с латаной-перелатаной крыши и чистил печную трубу, полол, сажал, окучивал. И вот теперь забор. А на дворе теплынь, май бушует, сирень скоро зацветет, и так было бы здорово сейчас бродить с Юлей по ВДНХ, обнимать тонкую талию, ощущать губами теплоту кожи…

Вечером они сели пить чай. Самовар свистел на столе, Ромка, как обычно, на разливе.

- Погляди-ка, что я тут нашла, - сказала вдруг бабка, протягивая ему узкую морщинистую ладонь.

Она не была Ромке родной бабушкой, а только двоюродной – сестра деда. После того, как в сорок первом убили ее жениха, так замуж и не вышла, детей, соответственно, не нарожала и теперь называла Ромку странным для постороннего уха словом «сынаха». Вроде как сын и вроде как не совсем. Впрочем, посторонние уши никогда и не слышали от нее такого обращения.

Мальчик взял в руки и внимательно разглядывал хрупкую вещицу. Бабка мастерица была выуживать из бездонного, пропахшего «Красной Москвой» и чистым бельем старинного комода разную мелкую дребедень – то ножик перочинный с перламутровой ручкой, что от самого старшего из братьев ей остался, то почерневшую от времени чайную ложечку из слоновой кости, что привез из раскуроченной Германии средний, подполковник-артиллерист. Очередное сокровище – небольшая, со спичечный коробок длиной веточка из тусклого коричневого металла, должно быть, бронзовая, на которой подвешены были две стекляшки в виде сердечек. «Ну, и на кой мне эта хрень?» - подумал он. Но, разумеется, вслух сказал другое.

- Ты мне никогда ее не показывала.

- Это твой дел подарил твоей бабушке, - бабка смотрела на него испытующе. – Моей любимой снохе Анне Петровне. Не золото, конечно, иначе бы в войну продали, чтобы пожрать чего купить.

Они помолчали.

- Возьми себе, пусть у тебя будет, - наконец произнесла она ворчливо. И тут же, без всякого перехода продолжила. - Мне мать про девочку твою рассказала. Как звать-то, Юля? Хорошее имя, положительное такое. И вот что еще - поезжай завтра с утра в Москву, забор после закончим, когда летом приедешь.

- Да ладно, доделаем, - Ромка еще не мог поверить своему счастью: он увидит завтра свою девочку! – Что ж, так и будет раскрытым хайлом стоять? А если Цыган сорвется с цепи и убежит?

- Я чем ни то прикрою. И все равно завтра у нас бы работа встала – мне нужно в город, к Марии, давно не была.

Ромка не то чтобы подозревал, он знал наверняка, что бабка его нарочно отпускает - у своей двоюродной сестры она была недели две назад, не больше. И в любом случае от такого важного дела, как починка ветхого забора, визит к Марии ее ни за что бы не отвлек. Быть такого не могло.

- Она в седьмом классе учится, - сказал он. – Маленькая совсем, так что до свадьбы далеко.

- Налей-ка мне еще стаканчик, - пристально глядя куда-то в угол, проговорила бабка. – Какое же чудное печенье ребята твои привезли. А вкусного, ты же знаешь, нам не много надо.

Они с Шуриком приехали первые. Машка встретила Ромку долгим взглядом – «Нет, еще нет твоей Джульетты». Помогли могучий, в полкомнаты, обеденный стол раздвинуть, посуду принесли, стулья, такие же массивные, и тяжелые, как гробы, вокруг расставили. У Машки были какие-то запредельно важные родственники, отсюда и хоромы на Соколе, и дорогущая мебель. Но Ромке больше всего нравилось разглядывать книжные шкафы – не дешевые чешские полки, как у них дома, а монументальные дубовые сооружения со стеклянными дверцами. Вот только залезать внутрь разрешалось далеко не во все. «Да ведь я осторожно», - спросил он хозяйку. «Ну, пожалуйста, не надо, - умоляюще посмотрела на него Маша. – А то скандал будет».

Где-то в четверть первого звонок в дверь. Наконец-то! Не пряча радостной улыбки, Ромка как мог поспешно, разве что не бегом, направился в коридор.

- Юленька!

Девочка посмотрела на него исподлобья, серые глаза сверкнули неожиданно холодно.

- Уйди.

Он вздрогнул, как вздрагивают лошади, не глядя больше не нее, повернулся и вышел из коридора, пересек комнату и вышел не балкон. Стоял там, разглядывая и не видя большой двор, уже прозеленевший свежей майской листвой, слушая и не слыша звонкие детские крики, шарканье дворницкой метлы, вой стартера древнего «Москвича». Долго спорил сам с собой о том, что лучше – «Фольксваген-Гольф» или «Рено-5», и в конце концов решил, что сам бы не купил ни то, ни другое. Шурик позвал его к столу – все собрались, чего ты там застрял. Ромка не смотрел на нее. Не мог. Не хотел. Он не обиделся, нет, не уязвленная гордость в нем клокотала. Он просто не успел вспомнить о гордости. Вообще ни о чем не помнил, ни о чем не думал, единственное осознанное желание – поскорее уйти. Кто был в тот день у Машки, что они делали несколько часов, мальчик потом помнил очень смутно. Помнил лишь одно слово – «Уйди!» Он был готов ко многому, но только не к такому. Сколько времени он уже сидит тут, зачем он тут сидит, почему до сих пор не дома?! И вдруг сквозь мутный этот туман из кухни донесся грохот бьющейся посуды. Ромка поднял голову – перед ним стояла его Джульетта, протягивая маленькую руку: «Пойдем, потанцуем».


15 мая 1977 года

Ромочка, миленький, тысячу раз прости за мое сегодняшнее свинство! Сегодня ехала на Сокол и как чувствовала, что он должен приехать. Прямо чувствовала. И когда Маша сказала, что он действительно приехал, честное слово, я не очень удивилась. Зато разозлилась. Значит, он меня обманул, специально, чтоб позлить, сказал, что не приедет. Он выходит: «Юленька, Юленька!» - думал, я обрадуюсь, удивлюсь, а я ему: «Уйди!». Вот нахалка. Потом мне так жалко стало и себя, и его. Он вообще на балконе торчал. А потом просто так подошла и пригласила танцевать. Вот так и помирились. А я б на его месте обиделась. Ему было за что.

*

В эту ночь Ромка долго не мог уснуть, Лежал в полной темноте, слушал, как шелестит за окнами майский дождик. В конце концов, вскочил и сел за письменный стол: «Юленька, я люблю тебя, слышишь! Люблю! Теперь я знаю это. Кончились ночи, полные сомнений и неуверенности, а тот наглый тип, что вечно ковырялся в моей душе, что постоянно подсматривал за нами в аллеях Останкино и подслушивал в соседней комнате, когда я говорил с моей девочкой, не появится больше никогда, никогда! И вообще, если бы я был миллионером, всю жизнь бил бы посуду! Юленька, я люблю тебя».


21 мая 1977 года.

Шесть дней не виделись, шесть дней только телефон. Теперь, когда разговариваю с ним по телефону, испытываю почти физическую боль, что он так далеко. Я просто ощущаю, что мы на разных концах Москвы. Раньше я все ждала от него заветных слов, теперь мне уже не надо этого. Теперь я все чувствую сердцем, и как он ко мне относится, и что он хочет мне сказать. Наверное, мы уже перешли ту грань, за которой не надо говорить про любовь. Мы настолько стали близки друг другу, что понимаем все без слов. Сколько бы отдала любая девчонка за то, что принес мне Рома! И я горжусь им, горжусь тем, что он любит меня. Завидую сама себе. Но я счастлива, будь счастлив и ты.

Сегодня встретились, пошли на ВДНХ. Какое-то новое чувство. Кажется, влюбилась заново, и в то же время радость, что мы уже давно знакомы, что могу идти с ним под руку, не на пионерском расстоянии. И взгляд у него не оценивающий, как бывает сначала, а добрый, ласковый. Сегодня 36 500-й день нашего знакомства, да-да, я его знаю уже сто лет. Сегодня поняла – сколько бы ни прошло времени и буду ли я скучать или не буду, люблю я его все равно.

*

Тридцатого мая они виделись в последний раз перед трехмесячной разлукой. Машка была какая-то грустная, Шурик тоже казался чем-то озабоченным, у Юли кошки на душе скребли, и оттого она старалась веселиться, как могла. «Я сегодня была в таком экстазе, что сама себе понравилась, а Ромке, наверное, и подавно», - записала она в своей тетрадке вечером, когда все разошлись.

Было без чего-то семь. Он вышел из ее дома, оглянулся на пустой балкон. Шел дождь. Словно сумасшедшее, светило оранжево-красное закатное солнце, и шел дождь. Капли - большие, тяжелые, теплые - мягко шлепали по шершавому теплому асфальту, по густо-зеленым листьям тополей, по плечам, по взлохмаченным только что маленькими теплыми девочкиными руками волосам. В небе, одна в другой, стояли две радуги. Прохожие останавливались, смотрели в небо, и на миг лица светлели, появлялось в них что-то новое, доброе, молодое, красивое. Потом с трудом отрывали глаза от радуг, оранжевого солнца, клубящихся туч и обращались друг к другу с пустыми, ничего не значащими фразами. Спугнутое неловкими словами, очарование рассеивалось, люди озабоченно распускали зонтики и торопились дальше. Ромка шел один. Светило солнце, шел дождь, в небе стояли две радуги…

Конечно, он не выдержал и позвонил ей на следующий день. «Будешь мне писать?» «Конечно, я же обещала!» «Тогда может быть, хоть адрес запишешь?» «Ой, какая же я… Записываю…» «И пришли мне свою фотографию, буду вдохновляться перед экзаменами». Ромка позвонил и на следующий день, и звонил ей до самого отъезда. А третьего июня девочка уехала. Только когда переписывала адрес с листочка, оказавшегося тогда под рукой, в записную книжку, вместо «дом 30» написала отчего-то «дом 3».

*

Через две недели она поняла, что больше не может без него. Каждый день, каждый час, каждую минуту она думала о нем. Ей казалось, что прошло не четырнадцать дней, а целая вечность. Ромка стал ей необходим - как воздух, как солнце. Девочка сидела на пляже и думала, что было бы, если бы он был рядом – что бы он говорил, что бы она отвечала. Шла в кино и вспоминала, что они ни разу не были в кино вдвоем и надо бы сходить, а вечером – как бы они хорошо гуляли и все бы им завидовали. Самыми любимыми у нее стали вечера. Юля ложилась спать и начинала вспоминать своего любимого, мечтать о себе и о нем, вспоминала, как они познакомились, а потом придумывала, как приедет в Москву и позвонит ему:

- Алло, Ромочка, привет, это я. Можно я сейчас к тебе приеду, мне необходимо тебя увидеть, немедленно.

- Юленька! - тысячи раз одно и то же.

И она срывается с места и бежит в метро. Ужасается, почему голубой вагон бежит-качается так чертовски медленно, для чего сделали такие длинные остановки. Взлетает одним духом на четвертый этаж. Он давно ждет ее в коридоре и открывает сразу же, как я только она позвонит, и целует, целует, целует.

«Я люблю тебя, Ромка! – шептала она в подушку, - а ты все не пишешь. За что так жестоко?». Она отправила уже три письма, а ответа все не было. Целый день она ждала писем и посылала отца на почту, и постоянно ее грызла мысль, что пишет она по неправильному адресу. Немного утешало только одно - до Москвы далеко: пока дойдет, пока рассортируют, а потом столько же времени письмо идет обратно, так что завтра придет обязательно. Но ее маленькое сердце, которое полгода назад изучали врачи в Институте педиатрии на Вавилова, не хотело подчиняться разуму, оно ждало, оно скучало. Наполовину исписанный дневник стал для девочки чем-то вроде молитвенника. Оказалось, что она верующая. «Я верю в нашу любовь, - писала она. - Верю, что когда одному плохо, то другой чувствует это. Сейчас лягу спать и опять буду думать о тебе. Больше всего на свете я хочу, чтобы ты вот так же лежал и думал обо мне».

Однажды, не в силах выносить больше резиновой тягучести заполненных одним лишь бесплодным ожиданием дней, она вспомнила о своем обещании самой себе и познакомилась на пляже с парнем. Высокий, как Ромка, но широкоплечий и светловолосый, с веселыми глазами. Два дня девочка с ним поплавала, а на третий, когда он назвал ее Юленькой, заревела прямо в воде. Кое-как объяснила удивленному мальчику, что порезала ногу, и на следующий день попросила отца перейти на другое место. Теперь всем случайным знакомым Юля говорила, что зовут ее Кристина, и боялась только одного – вернется в Москву, а ее Ромка стал чужим. Поступит в институт, у него будут свои дела, у нее свои. В окружении сверстников (и особенно сверстниц!) он начнет считать ее маленькой, по телефону будет отвечать «мне некогда», а потом наступит час, когда он скажет: «Нам нужно расстаться. Ты, наверное, сама понимаешь разницу и в делах, и во взглядах. Учись хорошо, слушайся маму и папу». Это было страшно. Какая же она дура, зачем уехала! Была бы сейчас с ним, они бы гуляли по пустой летней Москве, как бы им было хорошо вдвоем!

Наконец, она просто не выдержала, сбежала с пляжа и помчалась звонить. Как хорошо, что Ромка был дома.

- Ради бога прости, что так вышло! Понимаешь, я твой адрес сначала записала на листочке и первое письмо, то, что с фотографией, отправила по нему из Москвы. А когда уезжала, переписала в книжку и пропустила ноль. Я чувствовала, что что-то не то, что не было у тебя и дома 3, и корпуса 3, а какой был дом, не помнила, мне казалось, что 9.

Ромка отвечал односложно. И ей почудилось, что у голос у него какой-то не такой - то ли злой, то ли грустный, то ли обиженный.

- Из-за меня? Тогда не сердись, я нечаянно. Ну, как твои дела? Заявление в университет подал? Занимаешься? Занимайся побольше. И Машке с Шуриком привет.

Прошел месяц, Ромка все больше тосковал, выпускные экзамены он сдал – прошло все легче, чем он думал. И в конце концов, поддавшись на уговоры матери, подал заявление в МГУ – на географический. Но ходил туда через силу – не видел он себя студентом в этих знакомых с раннего детства темных дубовых коридорах. Мальчика снова обуревали сомнения – и в себе, в своих способностях, и даже в ней. «Как ты ее отпустил так надолго? – спросила его Машка, когда передавал ей привет из Сочи. – На Юге…». «Препятствия в любви лишь разжигают страсть», - не дослушав, бодро ответил Ромка, но на самом деле никакой бодрости он не чувствовал. Его уже не радовала даже ее фотография. Получив ее три недели назад, он тут же бросился к столу: «Наверное, это счастье. Сегодня в ящике кроме обычной «Правды» и «Литературки» лежало письмо. Еще не глядя на конверт, я уже знал, что это мне. Совершенно заурядный конверт, какие-то лошади на водопое, адрес отправителя – г. Москва. А там внутри – она. Наверное, это счастье». Но теперь он писал другое. «Где ты, родная моя… За тридцать дней я один раз слышал твой голос, и два раза из почтового ящика падали твои письма. Второе письмо я читал раз десять и ничего не понимал. Слова вырастали в каких-то огромных бесформенных чудовищ. Я боролся с ними изо всех сил, потом закрыл глаза и… не видел тебя, не видел, не видел! Кругом какие-то люди, зачем-то ходят вокруг, что-то говорят друг другу, смеются чему-то. Я тоже смеюсь, хожу и говорю, я тоже, как и они, какой-то не тот, другой человек. Ведь были же когда-то на Земле хорошие люди! Они улыбались нам, они оберегали наше счастье. Помнишь?

Я люблю тебя. Я люблю тебя, Юленька. Помнишь разбитую посуду у Машки? Это была самая счастливая минута в моей жизни! Я люблю тебя. Никогда я еще не произносил этих слов – я говорил их тебе каждую секунду. Я люблю тебя, Юленька».

Мать, когда увидела фотографию, внимательно посмотрела на сына.

- Нравится она тебе? – спросил он.

- Лишь бы тебе нравилась, - ответила она уклончиво, и Ромку эта уклончивость неприятно удивила: неужели нельзя было прямо сказать? А мать неожиданно спросила:

- Она еврейка? Как ее фамилия?

- Штейн. А какое это имеет значение?

- Никакого, - и больше они к этой теме не возвращались.


21 июля 1977 года.

Костер. Потрескивают сосновые ветки, тихо играет гитара, ароматно пахнет печеной картошкой. Ночь. Если чуть-чуть отойти от костра, то совершенно ничего не увидишь. Вокруг костра собрались ребята, они тихо поют песни, жуют оставленные от полдника ватрушки и наслаждаются ароматами прекрасной июльской ночи. А подальше, совсем тихо, чтобы никто не услышал, плачет девочка. Как можно плакать среди этакой красотищи, чего недостает ей? Что случилось? Нет, у нее не болит голова. И картошка ей досталась самая мягкая, самая вкусная. Ей просто очень нужен один человек. А без него чужды ей веселье и смех, не понимает она прелести звезд и шумящих сосен. Так что пускай поплачет, выплачет всю свою боль, печаль, тоску. Может быть, слезы сократят расстояние, протянут воздушную нить к их душам. Не мешайте ей.

Ромка, Ромочка, милый, родной. Что же это делается? Сколько можно вот так мучиться, каждый день целовать твою фотографию и придумывать предлоги, почему ты не пишешь? Сколько ромашек оборвала я уже, и на всех «любит». Ромашки – мое утешение. Осталась неделя, и мы увидимся. Я почти не верю в это. Все это время как-то тупо переносила разлуку, а вчера не сдержалась. Одна неделя.

*

Неделя прошла, но они так и не встретились – так по-дурацки все сложилось с приездом-отъездом. В лагере стало еще хуже. Вместе со всем первым отрядом она встречала рассвет, мыла бассейн, пела испанскую песню на защите отряда, ходила в поход с ночевкой в палатках, проводила огоньки, танцевала по вечерам. Только отряд случился плохой, недружный, девчонки, все как на подбор, здоровенные дылды, ругались матом, курили втихаря и подняли ее на смех, когда Юля предложила играть в ручеек и моргунчики. Мальчишки были еще хуже – какое-то сборище дебилов, никого из них невозможно было представить читающим «Конец главы» или «На западном фронте…». Письма в почтовом ящике так и лежали с первого дня – никто, оказывается, и не думал их отправлять. Написав письмо Ромке, бегала по всему лагерю, искала шофера или вожатого, которые едут в Москву, и просила, и умоляла. Паноптикум, как сказала Зина, вместе с которой Юля поехала в лагерь. И если бы не подружка, она бы, наверное, сошла здесь с ума. «Лесная опушка». Бред какой-то.

А Ромка поступил. Как это могло случиться, он и сам не очень понимал, ведь к экзаменам почти и не готовился. Садился в старое кресло, что вывез прадед из своей варшавской квартиры в августе 1914-го, брал в руки учебник и вкладывал внутрь «Графа Монте-Кристо». Мать ходила на цыпочках и покупала ему в университетском буфете греческий грейпфрутовый сок. Математику кое-как написал на тройку, зато за сочинение, в котором Ромка камня на камне от Базарова не оставил, ему поставили пятерку. В билете по физике попалась оптика – едва ли не единственный раздел, который он любил. А география… Как не сдать географию? В результате набрал на полбалла больше, чем даже нужно. И поехал в деревню, где накопилось масса неотложных дел.

В эти последние недели их бесконечной разлуки ему было гораздо легче, чем в июне или июле, но и гораздо труднее. Деревня, речка, крыша, забор, велосипед, наконец, - отвлекали, отвлекали, отвлекали. Но вечером, часов в двенадцать, когда кончался телевизор, а красить крышу не было физической возможности, начиналось настоящее мучение. На улице темно, как осенью, звезды почему-то очень далеко, они маленькие и холодные. Ромка выключал свет и тихо, не шевелясь, лежал, уткнувшись лицом между двух подушек, лежал... Вокруг дома и в нем самом неуклонно и неостановимо продолжалась какая-то жизнь, что-то копошилось вон там, в углу, иногда сами собой потрескивали деревянные балки старой пятистенки, на печку ложился свет от фонаря, что возле церкви, за окном, как заведенный, стрекотал кузнечик. Потом начинала оглушительно орать кошка – просилась домой. Он не вставал из принципа – зачем, зараза ты этакая, уходила только что? Цыган просыпался, гремел цепью, коротко и обалдело взлаивал…Ромка лежал на животе между двух подушек – на спине он спать не умел, но где-то читал, что спокойные, уверенные в себе люди спят как раз на спине.


6 августа 1977 года.

Пропала твоя фотография. Твоя фотография, которую я берегла больше всего и, ложась спать, целовала ее: «Спокойной ночи, Ромочка». Пропала вместе с моей сумкой, но это уже не важно. Когда утром я представила себе, что кто-то перебирает мои вещи и натыкается на твою фотографию, у меня началась истерика. Что будет, если ее не найдут? У тебя ведь такой больше нет. Что я буду делать без своего талисмана? Когда у тебя есть фотография, ты легче переносишь разлуку, потому что каждый день можешь видеть любимое лицо, улыбаться ему, говорить с ним. В общем, итоги таковы: лежу в постели с температурой 37,3. Но это все пустяки. Хочу только одного – пусть найдут фотографию, иначе я буду виновата перед тобой. Скорей бы все кончилось. Как я хочу домой.

*

Однажды, где-то в конце первой недели августа, числа, может быть, седьмого или шестого, к нему приехал Шурик. Попилили дрова, наносили воды, потом пошли на речку. Шурик не поступил в МИФИ – преподаватель с говорящей фамилией Собакин поставил ему тройку по физике. Ромка удивился – Шурик, самый откровенный человек на свете, никогда не говорил ему, что собирается в Инженерно-физический. Учился он не шибко здорово, а институт серьезный. Да, соглашался Шурик, серьезный, буду на следующий год поступать. Они лежали на начинавшей уже желтеть траве в излучине речки – одно название, что речка, воробью по колено их Прорваниха. Было жарко.

- Не занято?

Ромка открыл глаза и увидел двух девчонок.

- Конечно, занято, - тут же отозвался Шурик. – Это приватная излучина реки с утра забронирована… Как вас зовут?

- Лена.

- Наташа.

- Забронирована для Лены, Наташи, Шурика и Романа. Располагайтесь и располагайте нами, как вам заблагорассудится.

Ромка не был завистливым человеком. Но он завидовал самой что ни на есть белой завистью тем, кто умел рисовать, петь, играть на гитаре или пианино, писать стихи – у него не было таких способностей. У Шурика были. А как легко он знакомился с девчонками! Пока Ромка смущенно молчал, разглядывая свои волосатые ноги, его приятель уже успел пересказать новым знакомым едва не половину своей и его, ромкиной, жизни.

- Да ладно, - Лена, та, что была повыше и постройнее, с длинными, до середины спины волосами какого-то удивительного, почти пепельного цвета, переводила взгляд с одного мальчишки на другого. – Вы студенты? Заливаешь! Девятый класс, молчит звонок… Максимум, десятый.

- Мы студенты московского универа! – закричал Шурик. – Мы студенты прохладной жизни! Не верите? Пойдем, окунемся, и я докажу, как много я уже знаю!

Девчонки засмеялись, и они втроем бросились в воду. Ромка подотстал. Как было бы хорошо, если бы сейчас с ним была его Джульетта. Его Юленька. Эти девчонки и в подметки ей не годились. Только он никогда не видел свою девочку в купальнике. И без. Ромка глядел на барахтающихся в воде девушек, на Шурика, который уже обхватил одну из них, ту что ростом пониже и фигурой поплотнее, это, кажется, Наташа, за талию, и такая тоска вдруг охватила его… Завыть хотелось: Ю-у-у-у-ля-а-а!

- Ты что такой грустный? – весело спросила его Лена, когда Ромка подошел к ней. Это было самое глубокое на всей Прорванихе место – ему почти по пояс, ей вода чуть не доходила до лифчика. Маленькие, упругие груди, капельки воды дрожат на коже, какие странные у нее глаза – серо-зеленые, а в правом ровно четверть золотисто-коричневая. – А, понятно, вспомнил школьную любовь? Все-таки весенний луч упал на стену, как долго тянется урок…

- Да, ты угадала, - вдруг, неожиданно для самого себя признался Ромка. – Она сейчас на юге отдыхает, - ему почему-то не хотелось говорить про пионерлагерь «Лесная опушка».

- Не грусти, Ромео! – серые зеленые золотистые коричневые глаза весело блеснули. – Вернется скоро твоя Джульетта. Давай лучше окунемся.

Они одновременно нырнули, и через мгновение мальчик почувствовал, как девушка обняла его. Прикосновение прохладной кожи было несказанно, невыносимо приятно, он сам обнял ее, прижал к себе всю, слился с ней…

- Я смотрю, ты времени не теряешь, - Шурик испытующе взглянул на Ромку, когда они подходили уже к дому.

Было жарко, и хотелось снова вернуться на речку. Но девчонки ушли – они были вожатыми из соседнего лагеря, а главное, нужно было готовить обед: бабка делать этого не умела, так что готовка была на Ромке. Он молчал, сдвинув густые брови и сосредоточенно жуя травинку, так что Шурик переменил тему.

- Знаешь, я, похоже, Машку разлюбил.

Помолчали. За два года они хорошо изучили друг друга. Ромке не нужно было расспрашивать, Шурик все расскажет сам. Чуть погодя.

- А вечером пойдем к девчонкам? – спросил Шурик, протирая очки.

- Конечно, - беззаботно отозвался Ромка. На душе у него было пусто. – Макароны или гречка?

- Макароны оф коз!

У него ничего не получилось. Сколько раз он представлял себе эту минуту, сколько раз в его воображении вставала эта картина - первый раз с женщиной. И так опозориться. Они купили бутылку портвейна и в десятом часу отправились на речку. В темноте привычная, исхоженная тысячу раз тропинка казалась втрое длиннее, даже Ромка, можно сказать, выросший здесь – во всяком случае, в деревне он проводил почти все свои каникулы – спотыкался ежеминутно, что уж говорить о подслеповатом Шурике, который к другу приехал второй раз в жизни. Так что шли они медленно, вполголоса чертыхаясь, осторожно перешли узкий железный мосток через прорванихин приток и вышли на широкий луг, пересекли его, подошли к речке. Чуть повыше излучины, где купались днем, их ждали Наташа с Леной. Выпивали, закусывали конфетами, обнимались, потом Шурик с Наташей отошли подальше, в темноту. Лена молчала, глядя в сторону, несколько минут они сидели, слушая, как дышит вокруг ночь, тонко стрекочут кузнечики, лают вдалеке собаки. Ромка гладил девушку по волосам, по спине, наконец, нащупал молнию ее джинсов, начал осторожно расстегивать. Вдруг она задрожала, стала дышать глубоко, руки ее резко, грубо принялись сдирать с Ромки брюки. Сухая, горячая ладонь забралась ему между ног, гладила, ласкала, то есть проделывала все то, о чем мечтал мальчик в тайных своих фантазиях в последние года, наверное, два. Только он и представить себе не мог, как это будет томно, сладко, как тугая, заполняющая все его тело, весь мозг волна желания заставит его выгибаться и хрипеть. Ромка весь дрожал и никак не мог стащить с девушки джинсы.

- Ну, давай, малыш, что же ты… - хриплым, сдавленным голосом произнесла она, Ромка, наконец, справился с джинсами, добрался до ленкиных трусиков, и тут оно и случилось…


Потом он лежал на спине совершенно без сил и глядел в мягкое, бархатное черное небо. Вот же он, Млечный путь, думал мальчик – невообразимо огромная звездная река, пересекавшая эту бархатную черноту ровно посередине, нависала так близко, что ее можно потрогать, стоит лишь руку протянуть, она сверкала мириадами миров прямо над речкой Прорванихой, над их деревней, над лесом, в котором уже уснул, тоскливо оттрубив горном, пионерский лагерь. Ромка никогда прежде не видел роскошной этой звездной реки, как-то не обращал на нее внимания – звезды и звезды, подумаешь. Совсем рядом стрекотал кузнечик.

- Не расстраивайся, малыш, - Лена наклонилась к нему и поцеловала в мокрый, скользкий живот. – Ни в коем случае не расстраивайся. Все хорошо, все у тебя получилось. Завтра придешь?

Что ты наделал, малыш. Что ты наделал.

Он пришел. С утра зарядил дождь, а красить крышу под дождем не станешь. Шурик собрался домой, Ромка проводил его до электрички.

- Знаешь, какие самые эрогенные зоны у баб? – улыбнулся Шурик, когда они стояли на платформе.

- Низ живота? – предположил Ромка.

- Не угадал! – приятель многозначительно поднял указательный палец.

- Малые срамные губы? – обнаружил Ромка тонкое знание женской анатомии, почерпнутое из брошюры «Половое воспитание подростков», которую мать весной предусмотрительно засунула на книжную полку между Джеромом и Ларни.

- И опять мимо, - наслаждался Шурик своей ролью матерого ловеласа. – Мочки ушей. Когда я вчера чуток прикусил Наташке…

- Как я теперь посмотрю ей в глаза? – напряженно глядя на приближающийся поезд, проговорил Ромка.

- Брось переживать, - Шурик взял ромкину руку своей, всегда немного влажной, крепко пожал. – Неужели ты думал, что Юлька у тебя последняя? Давай, не грусти. Когда в Москву?

Дождик сеялся мелкой, тонкой кисеей, но было тепло. Ромка долго сидел у себя в чулане – он отремонтировал его прошлой осенью и теперь до холодов жил там, а не в самом доме, здесь было прохладнее, свежее и спалось куда лучше – глядя на Юлину фотографию. Рядом на незастеленной кровати лежала темно-коричневая металлическая веточка с двумя стеклянными сердечками. Как все это могло случиться? Как теперь быть? Юля не отвечала, она смотрела мимо самым взрослым из своих взглядов, тем, который он так любил. Любил. Какое право он имеет произносить это слово даже в мыслях своих? И как теперь отвечать на ее письма? И что сказать, когда через пару недель увидит ее? Легонько прикусить мочку уха? Маленького теплого уха, которое ему так нравилось целовать задолго до того, как Шурик открыл ему тайну бабских эрогенных зон. Ромка убрал фотографию в толстую тетрадку в зеленой обложке и пошел на речку.

Дождь не утихал, он все так же едва сеялся, словно бы небо зацепило землю краем облака, да так и осталось бессильно и безвольно лежать на неубранных еще полях с картошкой и овсом, крытых железом и шифером крышах, на березовой роще за деревней, на широком лугу и излучине реки, на холме, на котором стоял дом ветеринара, окруженный рыжими соснами. Лену он увидел издалека – девушка сидела на траве, обняв колени руками, она, наверное, совсем промокла.

- Малыш, ты пришел! – в серых зеленых золотистых коричневых глазах засветилась неподдельная радость.

- Давно ты тут сидишь? – мог бы и не спрашивать: волосы промокли насквозь, из почти пепельных стали совсем темными, под мокрым светлым платьем в синий цветочек просвечивали завязки лифчика. – Пойдем сушиться.

Бабка уехала в город, они забрались в чулан, и все у Ромки получилось.

На следующий день он уехал в Москву – нужно было идти в университетскую поликлинику на медкомиссию. Старый гриб психоневролог его немного развеселил, отправив за справкой в психдиспансер. «Вам не кажется, - держа резиновый молоток перед глазами, на манер увеличительного стекла, спросил он у медсестры, словно они обсуждали не сидевшего тут же Ромку, а диковинного жука в спичечном коробке, - что он как-то слишком много улыбается?». Тут Ромка не выдержал и широко улыбнулся девушке (довольно симпатичной) – мол, дедуля у тебя с придурью, точно? «В самом деле, - заметила та. – Странноватая улыбка». Да черт с вами со всеми, подумал Ромка и отправился на Ленинский в психдиспансер.

Потом он целый день бродил пешком по городу, спускался в метро и там исходил километры – ВДНХ, Сокол, Калининский, Александровский сад. Было предчувствие – встретит ее. Встретит, как тогда, в феврале. Встретит и все расскажет - пусть думает, что хочет, пусть говорит, что хочет, но лучше все рассказать. Она ведь маленькая девочка, что было бы, если бы Ромео переспал с 25-летней матерью Джульетты? Что сказала бы ему Джульетта, узнав об этом? Пошел ты к черту, козел, вот что она бы ему сказала. И тогда оба остались бы живы. И никакой ушлепок поп не обвенчал бы несчастных деток, и девочка бы не отравилась. Встречу – все расскажу. Он даже поехал на Новокузнецкую и с полчаса, как дурак, стоял в переходе перед эскалатором. Ясный пень, не дождался.         

Юля вернулась в Москву раньше, чем кончилась смена, пятнадцатого, через два дня после того, как Ромка уехал обратно в деревню – врачиха в лагере, узнав, что совсем недавно девочка лежала в ревматологии, подумала, что от греха подальше лучше отправить ее домой. Едва вошла в квартиру, сразу позвонила – и долго слушала длинные гудки. Знала, что его нет, и все-таки решила позвонить - на всякий случай. Теперь, очутившись на месте Ромки, девочка поняла, что значит ждать. Там, в Сочи, и потом, в лагере, она твердо знала: вот приедет, а Ромка ее ждет. А теперь? Она приехала, а его нет. И неизвестно, когда будет. «Ромка, дорогой, любимый, приезжай скорей, я не могу быть в Москве без тебя, - твердила она, зарывшись головой в подушку. - Мне плохо здесь. Я думала – приеду пораньше, и мы до школы будем вместе, а тебя нет. Нет! Нет! Нет!!! Если я не увижу тебя до субботы, я, наверное, заболею. Если я в Москве, мы должны видеться, мы должны звонить друг другу. Я здесь, а тебя нет». 

Она отправила ему в деревню письмо: «Ромочка! Не буду ничего писать, потому что написать надо очень многое. Молю только об одном – приезжай. Я хочу тебя видеть. Я больше без тебя не могу. Хоть на один день и как можно быстрее. Двадцатого и двадцать первого не смогу, а в остальное время с утра до вечера. Рома, я соскучилась. Милый мой, родной, приезжай скорее». И следующие два дня оказались настоящей пыткой – он забыл ее, какая она дура, что уехала, будь прокляты все пионерлагеря и все сочи в мире, он забыл ее, он встретил другую, какая она дура, что уехала. На второй день она придумала. Она знает, что нужно сделать. Она с ним… Да. Она с Ромкой… Переспит. Да. И тогда он никогда не бросит ее. Он будет моим навсегда, думала девочка. Но ведь Ромка такой наивный, такой чистый. Он ни разу не позволил себе с ней того, от чего предостерегала ее уже неоднократно мама, и из-за этих предостережений они ругались вусмерть еще в мае. Вдруг он посчитает ее развратной, если она вот так, прямо, скажет – бери меня? И снова ее осенило, она открыла пятый том девятитомника Куприна: «На ложе из тигровых шкур лежала обнаженная Суламифь, и царь, сидя на полу у ее ног, наполнял свой изумрудный кубок золотистым вином из Мареотиса, и пил за здоровье своей возлюбленной, веселясь всем сердцем. И рука Суламифи покоилась на его голове, гладила его волнистые черные волосы». Нужно дать Ромке почитать «Суламифь», он умный и чуткий, он поймет, чего хочет его девочка, и даст ей это. И возьмет то, что она ему подарит. И впервые за последние два дня Юля крепко уснула.

Все было именно так, как она себе представляла – получив ее письмо семнадцатого, Ромка вечером приехал в Москву и вот теперь минут двадцать стоял в коридоре, ждал. Сразу распахнул дверь.

- Ромочка! – загорела, и какие у нее голубые глаза! Они же были серыми… А теперь голубые.

Он обнял ее, легко оторвал от пола, закружил, у девочки перехватило дух.

- Юленька… Моя маленькая девочка…

Ничего он ей в тот день не сказал. И на следующий тоже. Они встречались почти каждый день, ходили гулять на ВДНХ и в Останкино, бродили по Москве. Ромка прочитал «Суламифь», сердце его разрывалось на мелкие кусочки – он знал теперь, какое наслаждение может доставить женщина, он любовался голубыми глазами на загорелом лице, он видел, что его маленькая девочка совершенно явственно повзрослела, и, обнимая Юлю, вспоминал Лену, и проклинал Лену, и проклинал себя, и целовал, и обнимал, и голова его кружилась, и от волос его девочки по-прежнему пахло полевыми цветами.


30 августа 1977 года.

Сегодня Ромка сказал мне ужасную вещь; Шурик разлюбил Машку. Конечно, они не виноваты, но как же так? Любил и вдруг разлюбил. Значит, просто не любил. И до сих пор молчит, придумывает разные причины. И я несколько раз, про себя, просила Ромку: «Если у нас когда-нибудь случится такое, только не молчи, скажи все сразу и мне будет легче. А у нас все так хорошо, все так дружно, что даже немножко стыдно перед ними. Может быть, тут немножко виновата Машка, что дала себя разлюбить. Я не дам. Все равно ты будешь мой. Ромка, ведь ты же не сможешь разлюбить меня. Неужели тебе не станет жаль всего того, что у нас теперь есть. Мы же потеряем все это навсегда.

Wobulimans – с нами любовь.

А как нам сегодня было хорошо! Кажется, такого не бывало еще ни разу. И я едва сдерживалась, чтобы не наговорить каких-нибудь глупостей. Одну глупость я, правда, изобразила. Нет, я не нахалка, просто я ошалела от этого дня, от Ромки. «Никогда не видел, чтобы такая девчонка училась в седьмом классе». В-первых, я уже перешла в восьмой. А, во-вторых, гордись, значит, такая девчонка есть только у тебя.

И все-таки, что-то меня в этой ссоре насторожило. Как бы Ромка не взялся проверять на себе, любит он меня или нет. Но я в это мало верю. Невозможно больше никогда не испытывать того, не иметь того, что есть у нас теперь. Да хранит нас любовь.

*

В начале сентября позвонила Машка, сначала Ромка удивился, но быстро понял – хочет поговорить о Шурике. Поругались они по-серьезному. Когда Машка заметила на шее своего парня засос и поняла, что точно не ее губы оставили этот омерзительный след, девушку охватила холодная ярость. Ну, ничего, ты у меня получишь, думала она, вы все у меня получите. Шурик отнекивался, но как-то вяло – ты с ума сошла, ты просто забыла. Ах, ты засранец! Забыла? Ничего она не забыла. И не забудет. Она позвонила Юле, чтобы поплакаться, но эта маленькая дуреха не давала ей и рта раскрыть – все ворковала о своем Ромочке. Повесив трубку, Машка заплакала – короткими, мелкими, злыми слезами горя и отчаяния. И через день позвонила Ромке: «Можно приеду?».

И этот туда же – налив чаю, расставив на кухонном столе убогое угощение из банки сгущенки и блюдечка с «Коровкой», он стал рассказывать, какими голубыми стали юлины глаза, наверное, это оттого, что девочка сильно загорела, и на фоне смуглого лица получается такой эффект. Да что же это делается, подумала Машка, что за дурачье вокруг, почему ее окружают только черствые, тупые идиоты?

- Знаешь, когда глаза у девушки становятся голубыми? – она посмотрела на Ромку загадочно и немного томно. – Когда девушка влюбилась. Я не хотела тебе говорить, но Юля писала мне из Сочи, что встретила на пляже парня, что им хорошо вместе…

«У него и впрямь все можно прочесть по глазам, Юлька правду говорила», – думала Машка, глядя, как ромкины брови чуть сдвинулись, придав лицу выражение жалобное и беззащитное, в глазах, действительно напоминавших спелый виноград, появилось выражение собачьей тоски. «Зачем ты так с парнем? – кольнуло запоздалое сожаление. - Не он же, в самом деле, этому гаду засос поставил. И не дуреха Юля». Но когда ехала в метро домой, на Октябрьское поле, решила, что жалеть их нечего – что же, ей одной мучиться?

В тот вечер Ромка напился. Он выпил припрятанную матерью бутылку водки, закусывая солеными огурцами, которых терпеть не мог. Вечером ему пришлось вызывать скорую. «Ничего, жить будет, - сказал врач, здоровенный дядька с длинными и волосатыми, как у гориллы, руками, сделав мальчику укол. - Сейчас его не ругайте, лучше завтра, как придет в себя».

Мать вообще его ругать не стала. Она сидела на кровати в ногах сына и вспоминала, как восемнадцать лет назад другой врач говорил ей: «Вы с ума сошли! У вашего мужа открытая форма туберкулеза, вам нельзя рожать. Если себя не жалеете, пожалейте хотя бы ребенка». Вспоминала, как без памяти влюбилась в крепкого, красивого до умопомрачения солдата-десантника, как мог он выпить литр спирта, как любила зятя ее мама, называла Илюшенька, как кормила его пирогами с мясом и маковым рулетом, как принес он ей в роддом авоську апельсинов. А на выписку не пришел – лег в больницу…


14 сентября 1977 года.

Здравствуй, Ромочка!

Сегодня у тебя по графику нетелефонный день, и я сижу и вспоминаю то прекрасное время, когда ты звонил мне каждый день. Мы не виделись уже ровно десять дней, а раньше ты приезжал через каждые два дня. Что делать, Ромка, мы в плену у времени. А как я по тебе соскучилась! Самое обидное, что ты в Москве, и я в Москве, и между нами совершенно прямая Калужско-Рижская линия. Если ты уедешь на какую-нибудь практику после первого семестра, неизвестно, сколько не увидимся еще. Будь стойким, Ромка, время – это не преграда. Я все время с тобой, и ты со мной. И пока мы это чувствуем, мы не поссоримся. Началась осень, на улице холодно, и мы опять будем замерзать. Скоро наступит зима, и мы с мороженого перейдем на пончики. Будем надеяться, что этот год пройдет так же хорошо, как тот. Завтра ты мне позвонишь, и мы опять помолчим пару часиков. И ты расскажешь мне про котят и как Пушкарев проиграл трешку.

Ну, ладно, я пошла спать. Звони.

До свиданья, Ромочка

*

Ромка ходил на лекции и семинары, но не запоминал ни единого слова. Вся эта учеба была так далеко. Из окна аудитории на восемнадцатом этаже видно было останкинскую башню, там, совсем рядом стоит грязно-желтая пятиэтажка, в ней живет его девочка. Все вышло так, как он и говорил ей меньше чем полгода назад – Джульетта встретила другого мальчика, Ромео нашел другую девочку. И правильно, не нужно было их венчать, все остались живы-здоровы, каждый продолжает искать свою любовь. А это было просто увлечение.

Он перестал ей звонить, а на ее звонки отвечал нехотя, говорил еще меньше, слушал без всякого интереса. К нему приезжала Лена – через свою подругу и Шурика она узнала ромкин телефон. И он пару раз ночевал у нее в общежитии. Ей нравилось обучать неумелого совсем, но такого нежного и ласкового мальчика премудростям траха. Раздражал только двухлетний сынишка – ночью он вдруг просыпался, вставал в кроватке и начинал реветь. Ленка ярилась и больно хлестала мальчонку по заднице, так, что потом болела ладонь. А однажды, возвращаясь из универа, Ромка встретил в автобусе Светку. И не сразу узнал – она коротко постриглась, не пожалев роскошной косы, и выглядела очень привлекательно. «Зайдешь?». «Конечно, я так соскучилась!». И они любили друг друга – на диване, на его узкой кровати с панцирной сеткой и прямо на полу. Все это было совсем другое – никаких обязательств, никакой ответственности, никакой любви, никаких драм. Просто они получали удовольствие и дарили удовольствие - молодые, сильные, жадные.

А маленькая восьмиклашка с каждым днем, проведенным со Светкой, с каждой ночью в общежитии отодвигалась все дальше. И дело было, конечно, не в парне на пляже в Сочи, Не только в парне на пляже в Сочи. Он хотел Юлю, каждой клеточкой молодого и жадного, только что проснувшегося и уже кое-что знающего тела хотел. Целуя трепещущий ленкин живот, он представлял себе, что ласкает свою девочку. Но каким бы говном он ни был, он твердо решил, бесповоротно, окончательно – маленькую Джульетту он трахать не станет. Ни за что! Она еще ребенок. И, во всяком случае, на это порядочности у него хватит.   


18 сентября 1977 года.

Нет, это невыносимо, жить в одном городе и не видеться. Если я не увижу тебя еще одну неделю, я сойду с ума. У меня не осталось даже фотографии (по приметам фотографии дарят к разлуке, и мы теперь не разлучимся?). Правда, остался еще телефон. Но до чего же обидно разговаривать с тобой, не видя тебя.

На улице пляшет дождик
Там тихо, темно и сыро

Дождик-разлучник, что же ты наделал. Я очень-очень соскучилась. Так скучают по очень близкому, родному человеку. Только об одном прошу тебя: жди, не теряй веры. Чем дольше разлука, тем радостней встреча. Накопи все и при встрече излей то, что накипело у тебя на душе, и тебе опять станет легко.


2 октября 1977 года.

Сегодня Шурику исполнилось семнадцать. Видела его новую девчонку. Мне понравилась. Но с ней Шурик тоже долго не протянет, она для него слишком простая. Все было очень похоже на двадцатое февраля. Так же был выключен свет, Сергеев сидел в углу, Ромка осторожно целовал меня в волосы, будто боясь, чтобы я не почувствовала, и только к шуркиному плечу уже прилепилась другая девчонка, и уже ей он шептал то, что полгода назад говорил Машке. Это страшно, это очень страшно - вот так видеть одно и то же в разных лицах. Мы так давно не танцевали с Ромкой. Как это здорово - ощущать, что ты нужна такому большому, длинному и ужасно хорошему парню. Только ты!

Я не могу себе представить, что, может быть, скоро он вот так же ласково будет шептать чуть слышно: «Танечка, Олечка, Леночка». Нет, нет, нет! Только Юленька. И все же я не понимаю. Шурик – хороший парень. Чем я лучше Машки, почему Шурик Машку разлюбил? Наверное, я еще, правда, ребенок, ничего толком не понимаю. Но я понимаю лишь одно: у нас с Ромкой так быть не может. Если он меня разлюбит, это то же самое, что меня разрежут пополам. Мне будет так же больно.

Я его так люблю, что мне порой бывает страшно – ведь мы когда-нибудь расстанемся. Это неизбежно. Но я люблю его, люблю, люблю.

*

Пустота в его душе все росла – как черная клякса, разливалась она внутри. Превращая в черное, беспросветное все, что раньше было цветным и радостным. На дне рождения у Шурика было совершенно невыносимо – «Цветы» из магнитофона вырывали ему душу словами, которые он столько раз повторял, засыпая: «Какую песню спеть тебе, родная…», Ромка обнимал девочку, которая только что, пару месяцев всего назад составляла смысл его жизни, пытался вновь уловить запах полевых цветов от ее волос. И не мог! Не мог! Проводив Юлю до дома, поцеловав на прощание в нос, он вернулся домой и поздно ночью сел писать ей:

«Что-то случилось. Если это не так неотвратимо и безнадежно… Есть ли у тебя свободный вечер? Приезжай. Очень прошу тебя, только не звони! Пожалуйста! В любой день. Сегодня и завтра у меня короткий день.

Нечаев.


Фотографию лучше разорви где-нибудь на улице и каждый клочок кидай в отдельную лужу».

Но письмо так и не отправил. Через два дня, когда тягучая, невыносимая тоска скрутила так, что, казалось, и вздохнуть через мгновение станет невмоготу, он снова сел за стол:

«Почему кончилось? Нет, я тебя не разлюбил. Эти четыре месяца были трудными. Не любовь кончилась – жизнь кончилась. Последним был август. А в сентябре что-то сломалось. Начал мучительно искать это что-то и все больше увязал. Ты, наверное, опять скажешь, что я эгоист и что тебе надоело выслушивать от меня дрянные разглагольствования о смерти. Но слишком несправедливо. Семнадцатилетний мальчик влюбляется, любит, ждет, ждет, ждет, дождался. И вдруг, вместо сердца и мозгов, небольшая аккуратная яма с ровными краями, и на дне – ничего.

Впрочем, это скучно, да? Одни слова».

И это письмо осталось неотправленным.


16 октября 1977 года.

Ты так и не позвонил. Я это знала, хотя, честно говоря, еще на что-то надеялась. Тот вечер был нашей лебединой песней. Я чувствовала, что мы скоро расстанемся, но, честное слово, я не хотела с тобой прощаться вот так. Конечно, эта любовь долго продолжаться не могла - разница в возрасте и твои эгоистические наклонности должны были проявиться рано или поздно, но что нам мешает остаться друзьями? В конце-концов, я почти успокоилась, и ты, кажется, тоже. Скажу честно, я не хочу терять связь ни с тобой, ни с Шуриком. Мне так нравились наши встречи. Тебе хочется большего. На здоровье. Я ведь уже не имею права тебя ревновать. Почему же нельзя остаться мне другом, или хотя бы знакомым? Я дала себе слово больше не вспоминать о прошедшем. Мне кажется, тебе это неприятно, да и мне тоже. Я не могу настаивать, но мне очень хочется, чтоб мы остались друзьями, совершенно не зависящими друг от друга. Не скрою, мне порой бывает тяжело, но «Пусть она вас больше не тревожит». В общем, если сможешь, звони, если хочешь, заходи. Приводи с собой Шурика, Картошкина. Я их тоже черте сколько не видела. Я теперь дома одна. Бросила все свои организаторские дела и, как рядовая советская школьница, прихожу домой в три часа. Конечно, все по желанию. Мы теперь друг другу указывать не смеем. Не хочешь, я не обижусь, но мне ужасно хотелось бы остаться с вами со всеми друзьями. И ни слова о старом.

Ну, всего.         


17 октября 1977 года.

Неужели все?

Разве можно в это поверить? И все-таки приходится. Плачу уже второй час. «Мой милый, что тебе я сделала?» Я люблю тебя, люблю больше всех на свете, я не могу жить без тебя, я не верю в жизнь без тебя.

Неужели все?

Ты еще ничего не сказал мне, но я уже догадалась, может, мне будет легче услышать это. Ты не вынес разлуки, как не вынес ее Шурик. Нет, я не виню тебя, Ромка, чудный мальчик, которого я недостойна. Но все-таки, как же это случилось? Неужели ничего нельзя возвратить?

Неужели все?

Это с тобой я первый раз поцеловалась как взрослая, это после наших встреч я два дня ходила как сумасшедшая, это из-за тебя я все лето хотела в Москву и плакала, когда все веселились. Ты всегда считал меня маленькой, но ты будешь счастлив, если другая девочка будет любить тебя так же. И я буду счастлива за тебя. Останкино, милый парк, знающий все наши тайны, мы остались с тобой одни. Тот, кого я люблю, покинул меня. Он не хочет больше меня видеть. Сегодня мне приснился сон, что мы должны с тобой расписаться, все уже в ЗАГСе, а тебя нет. Нигде нет. Утром я подумала, что это глупость. А сейчас? Что же это делается? Я не хочу, не хочу, не хочу. Я люблю тебя. Где же ты, Ромка?

Неужели все?

*

В конце октября он вынул из почтового ящика слегка помятый конверт, сразу узнал почерк.

«Может быть, это глупо, живя в одном городе, писать письма, но ты сам знаешь, как плохо слышно по телефону, а сказать тебе это мне все же надо. Я, кажется, поняла: я просто тебе надоела. Даже любимые игрушки, в конце концов, надоедают. А сколько новых игрушек в огромном университете. А может быть, ты просто понял, что я еще не доросла до тебя.

Но что же мне теперь делать? Я помню каждую нашу встречу, помню, как прыгала до потолка, получая твои письма, и думала, что счастливее меня нет на свете: ведь у меня есть Ромка. Весь этот год я жила только тобой. Я думала о тебе каждый день, каждый час. Летом я скучала по тебе, как по самому близкому и родному человеку, и плакала, когда все веселились. Я хотела к тебе. И в итоге: ты больше не хочешь меня видеть. Неужели тебе не жаль всего того, что мы теперь потеряли навсегда?

Зачем же ты писал «Юленька, мне плохо без тебя, приезжай»? Зачем ты обманывал и себя, и меня? Что могло случиться за эти две недели, что мы не виделись? «Ничего не случилось», - скажешь ты. Но я чувствую, понимаешь, сердцем чувствую: что-то не так. Ромка, родной мой, как же я теперь буду жить без тебя? Неужели все кончено, и я никогда больше не увижу тебя, никогда не услышу твой голос, и ты никогда больше не скажешь мне: «Юленька» и не замолчишь надолго-надолго. 

Извини, что я пишу тебе такое. Нет, я ни в чем не обвиняю тебя. Сердцу не прикажешь. Ты виноват лишь в одном, что не сказал мне все сразу.

Ну, кажется, все. Прошу только об одном. Приезжай. Я должна еще раз увидеть тебя. Последний раз. Хоть на пять минут, хоть на десять, приезжай!

А мы переезжаем. Со второй четверти я буду жить около Новых Черемушек. За «Гаваной».

Будь счастлив, Ромка.

Юля».


Положил письмо в карман рубашки и долго носил с собой – как наказание, как какую-то дурацкую епитимью. И фотографию брошенной любимой не убирал в стол, она по-прежнему смотрела мимо него со стола самым любимым его взглядом – взрослым и мечтательным.


2 ноября 1977 года.

Ты трус, Ромка. Ты струсил позвонить мне и сказать правду. Ты надеялся, что, если ты мне не позвонишь, неприятное выяснение отношений не произойдет. Я больше не увижу тебя и не узнаю, что же все-таки произошло. Я уже не люблю тебя и не ненавижу. Я равнодушна к тебе. Только иногда бывает очень-очень больно, а потом проходит. Я больше не плачу. Может быть, я бы и плакала, но я просто не хочу вспоминать тебя. Зачем мне лишние огорчения? Я больше не буду вспоминать тебя. Может быть, мы и встретимся, ведь мы теперь рядом (как мы об этом мечтали), но уже никогда больше не повторится и сотая доля того, что у нас было.


11 ноября 1977 года.

Я думала, что не смогу жить без тебя, но все течет по-прежнему. Я так же веселюсь, слушаю музыку, успела влюбить в себя трех парней одновременно, и все-таки что-то сломалось во мне. Я жила верой в нашу любовь. Стыдно сказать, но я иногда представляла тебя своим мужем и очень огорчалась, когда ты говорил, что не выносишь детского плача. Я жила верой в себя. Ведь это я сказала, что уж себя я разлюбить не дам. А ты разлюбил, и я перестала верить почти во все, чем жила. А у меня даже не осталось твоей фотографии. И каждый день вечером я жду, что ты, как всегда, скажешь: «Юлю можно?». Да, это глупо, но я жду, жду. Завтра я уже буду жить в трех остановках от тебя, а ты даже этого не знаешь.


18 ноября 1977 года.

Все течет по-прежнему. Перехожу в свою старую школу. Живу около Черемушек. Боюсь встретить его. Мне никто не нравится. Хочу настоящего друга – мальчишку. Но где такого найдешь? Сначала подружит, а потом влюбится. Каждый день собираюсь позвонить Ромке, послушать голос и все боюсь. Думаю послать ли ему в нашу годовщину, 26-го письмо с наилучшими пожеланиями или не надо. Завтра иду в новую школу. Надо начинать новую жизнь. Хоть маленькую часть головы освободить от мальчишек для занятий. Жаль, что поздно поняла. Хотя – никогда не поздно начинать. А по Ромке я все же скучаю. Ну, конечно, не могло же это пройти бесследно.


26 ноября 1977 года.

Прошел год. Я выросла на год. Здорово изменилась. Изменились и события. Сегодня позвонила Ромке. Просто так. Конечно, он удивился. Договорились встретиться. Семнадцать минут ходьбы. Все-таки странно. Неужели он целый год мотался из одного конца Москвы в другой, чтобы теперь все пошло прахом? Он все такой же - немного угрюмый, немного нахальный и большой эгоист. Посмотрим же, чей эгоизм победит. Лично про меня говорят, что такой эгоистки свет еще не видал. Я так соскучилась по нему, что заревела прямо на улице. Как я скучала по нему. Сначала боялась звонить, но Зинка (я была у нее) нарочно подзадоривала: «Не позвонишь, слабо, ты уже номер набрать не можешь, у тебя руки дрожат!» Руки у меня действительно дрожали. А когда я услышала его голос, я почувствовала, что не могу поверить в то, что я говорю с человеком, которого до сих пор, оказывается, люблю, и который просто-напросто бросил меня. А когда я положила трубку, у меня началась истерика. Зинка сыпанула мне в рот таблетки валерьянки и выпроводила дышать свежим воздухом. И несмотря на все это, я все-таки заревела прямо на улице. Он, как всегда, без шапки. Сколько раз я целовала и прижимала к себе эту темную голову, а теперь я боюсь подойти к нему. Ромочка, мой любимый, за что я так мучаюсь? Что сделала я плохого? Я люблю тебя.

*

В январе Ромка бросил универ – просто не пошел на экзамены. В марте на два месяца уехал рабочим в экспедицию в Среднюю Азию. Накануне отъезда к нему заходила Машка. Призналась в любви, в доказательство принесла картину, которую сама нарисовала – очень неплохо нарисовала. Они вдвоем стоят в коридоре машкиной квартиры. Еще весной, когда они часто встречались вчетвером, Ромка невольно сравнивал Машу с Юлей и, отдавая должное шуриковой подруге, каждый раз заново решал, что его девочка лучше. Почему? Да разве можно это объяснить? Разве можно рассказать, отчего сердце начинало биться у самого горла, когда он видел серые голубые глаза, волнистые волосы, слышал «Привет, Ромка!»? Вглядываясь в красивые, самую малость раскосые глаза Маши, касаясь губами ее нежных щек, он ничего не чувствовал – разве что легкое волнение от того, что делает что-то неправильное, ненужное, запретное и стыдное. Пообнимались, нацеловались, но Ромка сказал, что не может предать друга, что он и так виноват перед Шуриком – не может и все. Сердце его словно застыло. Может быть, когда приедет… «Не вздумай звонить мне!» - сверкнула глазами обиженная, растерянная, обозленная Машка. Она и вправду убедила себя, что влюбилась в этого худого длинноволосого парня с глазами, как виноград. А он посмел отказать ей. Что же в ней такого? Что в ней, длинноногой красавице, дочери очень обеспеченных родителей, такого, что за полгода ее отвергли уже двое парней? Ответа не было. Черт с вами со всеми!

*

А жизнь шла своим чередом. На все лето он уехал в деревню, а в сентябре пошел работать – грузчиком в университетскую столовую. «Подкачаться перед армией», - отшучивался он, если кто интересовался. Вставал рано, чтобы успеть к первой машине, что приходила обычно к девяти, а в одиннадцать вечера уже засыпал без задних ног. Времени свободного почти не оставалось, даже каждая вторая суббота была рабочей. В конце сентября ему позвонила Зина.

- Привет! – удивился Ромка. – Какими судьбами?

- Мне нужно тебя увидеть, - коротко ответила трубка.

Договорились встретиться в сквере напротив кинотеатра.

День был чудесный – тепло почти по-летнему, но не жарко, и впервые за много месяцев на душе у юноши было легко и даже почти радостно. Чему радовался? Да так, ничему в особенности. Жизни, наверное.

Зина была какая-то грустная. Или озабоченная чем-то.

- Что-нибудь случилось?

- Я должна передать тебе это, - она достала из сумочки тетрадку. – Юля меня просила.

- Как она? – спросил Ромка.

Девушка дернулась, будто он ее ударил.

- Как она? Ты что, не знаешь? Тебе дружок твой не говорил, что ли?

- Какой дружок? – переспросил Ромка, напряженно всматриваясь в лицо Зины. – Шурик? Так мы с ним давно не виделись, с месяц, наверное. Некогда все, работа у меня, по воскресеньям в де…

Он не договорил – Зина плакала. «Да что же это делается, - думал он с отчаяньем. – Только плачущих баб мне не хватало. Вот наказание». Зина вытерла покрасневшие глаза.

- Юля умерла. Тринадцатого хоронили. Она забеременела. От этого козла Шурика. Сделала аборт. Во время операции остановилось сердце. На Востряковском кладбище, можем съездить, если хочешь, это от Юго-Западной на автобусе, там еврейское кладбище. Я видела ее накануне, она просила передать тебе это. И еще вот письма твои, она мне их раньше отдала, ведь они собирались уехать. Я звонила тебе, хотела высказать все, что о тебе думаю. Но не застала. А теперь уже и говорить не хочется. Говно ты.


8 сентября 1978 года.

Мой милый мальчик!


Тебе, наверное, интересно, что же было дальше. Ведь я никогда не рассказывала тебе об этом. Я вспоминала и продолжала любить тебя до марта. Старалась не думать о тебе, говорила сама себе, что у меня будет полно таких, как ты, и все-таки любила. А потом действительно было много ребят. Со всеми было более-менее сносно, но до настоящего времени: сколько раз я бываю у тебя, столько убеждаюсь, что по-настоящему я любила только тебя. Ты был первым парнем, в которого я влюбилась и хотела от тебя только ласковых взглядов, объятий, поцелуев в лобик и щечку, но иногда, конечно, и в губки и то не много и не сильно (а то эмаль сотрешь). Сейчас, став на два года старше, я поняла, как мало тебе давала. Может, сначала тебе и хватало этого, но потом, мне кажется, тебе понемногу начал надоедать этот невинный ребенок, который никак не хотел понять, что парню в семнадцать лет хочется большего. Но при всем желании я не могла ничего дать тебе. И, кстати, в этом немножко виноват и ты, хотя, может, ты и сам тогда мало знал. В этом смысле я благодарна Шурику, который первым начал относиться ко мне не как к ребенку, а как к девушке. Потом ты немного спохватился. Это было 26 мая, когда ты принес мне кошку, но тогда я уже не любила тебя. Ну что, очень отличается эта страница от остальных? Да, я стала на два года старше, но даже за это время больше тебя меня, наверное, никто не любил. Прости за то, что я тогда…

Ты должен читать это письмо и заодно осваиваться с мыслью, что очень скоро меня в Москве не будет. Когда-то, давным-давно я уже пыталась внушить тебе эту мысль. Ты всегда был умницей и, наверное, поймешь, куда я сматываюсь. Я бы с радостью оставила дневник у себя и  твою фотографию тоже, но, к сожалению, все, что написано от руки, таможня не пропускает. Больше всего на свете не хочу его выбрасывать и поэтому оставляю его тебе как второму законному владельцу. Ведь почти все, что там написано - о тебе. Большое тебе спасибо за все то, что ты мне дал. За последнее время у меня было много ребят, но ни с кем я не была так счастлива, как с тобой, не говоря о том, что за свои почти шестнадцать я любила только тебя.

Впервые за год почти пишу тебе письмо. Последнее прощальное письмо. Все было очень давно. Сколько раз после этого мы встречались просто как друзья, и все-таки мне сейчас грустно так же, как год назад. Ну ладно, не буду сентиментальничать. Я этого не люблю, и ты, кажется, тоже. Твои письма отдавать тебе не буду. Зинка постарается мне их переслать, хотя я помню их почти наизусть. Постараюсь прочитать «Сагу о Форсайтах» на английском. Ты не любишь этот язык, хотя именно на нем писал Голсуорси. Надеюсь еще с тобой увидеться, ведь у нас контракт до 2001 года. Только не говори, что ты не доживешь до него. А кроме шуток я еще обязательно приеду сюда и привезу тебе пару спелых ананасиков. Я очень хочу, чтобы у тебя все было хорошо, чтобы у тебя в жизни было все. Любовь, друзья, удача и «самое сладкое, что есть на земле». Кажется, все. Крепко тебя целую, обнимаю. Привет Шурику. Еще раз спасибо тебе за все, Ромочка.

P.S. Надеюсь, ты воспримешь мой отъезд не как ярый приверженец соцстроя, и все, что я тебе написала, останется между нами.

Be happy

Юля.

Я хотела написать тебе обо всем, что я чувствую сейчас, и не могу. Так же как тебе когда-то не хотелось разговаривать по телефону, так и я чувствую, что этого нельзя написать, это надо говорить человеку, который находится перед тобой. Я всегда разговаривала с тобой о какой-то чепухе: кошки, тряпки, карты, парты, но при этом каждый раз хотела поговорить по-взрослому.

*

Должен же быть какой-то смысл тот кто все это задумал не важно кто господь дарвин яхве или большой взрыв должен же был предусмотреть какой-то порядок какую-то логику но какой смысл в том что умерла девочка которой не было еще шестнадцати какой смысл в том что ее едят червяки на востряковском кладбище едят ее маленькое живое сердце серые глаза что казались голубыми и волнистые волосы и упругий живот к которому я не смел прикоснуться и бедра которые не смел целовать а этот козел мой лучший мой единственный друг ее трахнул и вместо земли обетованной она попала в землю вовсе ей не обещанную от юго-западной на автобусе а я живу трус и говно трус потому что не поверил своей джульетте своей единственной любимой не поверил только потому что она мне не призналась не сказала тех слов что я так и не произнес никогда и уже никому никогда не скажу в небе стояли две радуги и шел дождь а я уже предал ее востряковским червякам и как теперь будешь жить дальше как смотреть в глаза всем женщинам мира всем девочкам что им говорить я вас люблю девочки я вас люблю и обязательно однажды отдам червякам потому что трус и говно от вас же мне нужны нежность геркулесовая каша по утрам и носки постирать за это я буду отдавать вам всю зарплату целовать в глазки которые скоро съедят червяки и пытаться доставить удовольствие я научился за годы упорных тренировок доставлять удовольствие сердце у тебя стеклянное не живое и красное а стеклянное оно не умеет любить оно прозрачное холодное а внутри нет ничего ничего.


Рецензии