Черное и желтое, или Убей немца

:   
     о рассказе Георгия Демидова

 В заповеди: «Любите врагов своих» гуманистическая мысль вроде бы достигла своей вершины. Но не сумела на ней удержаться. Политическая жизнь скорректировала этот призыв.      

В пределах понятий: «враг – ненависть» и написан рассказ «Убей немца». Признаться, не сразу решилась я обратиться к нему. Серьезный по замыслу, он показался написанным в рамках наивной достоверности. Но так случилось, что мне в руки попала книга Александра Иотковского «Не позволяй душе лениться» (М., Возвращение, 2013). В ней среди разнообразных документальных материалов есть письмо Иотковского Константину Симонову со следующим эпизодом.
   
1
 
Служивший военным переводчиком в штабе Крымского фронта, А.Иотковский был вызван ночью на допрос сбитого немецкого летчика. Допрос проводил армейский комиссар  представитель ставки Мехлис. Летчику по фамилии фон Шпее было восемнадцать лет, это был его первый полет, он заблудился и в сумерках приземлился на одном из керченских аэродромов. В апреле 1942 года.   

Переводчик явился по приказу. В помещении уже находились четверо: генерал Мехлис, бригадный комиссар, пленный с конвоиром. 
Иотковский пишет:   

«Мехлис спросил: «Зачем вы пришли на нашу землю?» - «Передайте генералу, - ответил пленный, - что я пришел поиграть с ним в куклы!» На второй вопрос: «Какого вы мнения о Гитлере?» летчик сказал: «Плох тот солдат, который плохо думает о своем главнокомандующем», и прибавил: «Хайль Гитлер!» Тогда Мехлис обратился ко мне: «Капитан, - сказал он, - вы кадровый или запасный?» - «Запасный», - ответил я. – «А что вы делали до войны?» - «Учил студентов политэкономии». – «Так вот, - сказал Мехлис. – Это была теория, а сейчас будут практические занятия. Выведите этого фашиста во двор, пристрелите на … и доложите об исполнении».    

Мальчишка-летчик, когда я приказал ему идти вперед, во двор, понял, о чем шла речь, и попросил стрелять ему в сердце. Я ничего ему не ответил, да, откровенно сказать, я и говорить не мог. Вся энергия моя ушла на то, чтобы сказать Мехлису: «Слушаюсь. Разрешите исполнять?»
    
Читатель уже понял, чем окончился эпизод. Вернувшись, переводчик доложил Мехлису об исполнении. Армейский комиссар потребовал у переводчика пистолет. Получив, понюхал дуло,  извлек обойму, дважды пересчитал патроны. На вопрос переводчика: «Вы мне не доверяете?» ответил, что доверяет, но проверяет, и добавил пару нелестных слов о мягкотелых интеллигентах, боящихся крови. Наконец,  приказал: «Можете идти».

Через минуту, выйдя на улицу, переводчик, едва державшийся на ногах, увидел бригадного комиссара – того, кто присутствовал на допросе. Слова комиссара привожу полностью: «Счастлив твой бог, профессор! Когда ты вышел с немцем, армейский сказал: «Если не застрелит, сегодня же отдам под трибунал, а завтра шлепну самого…»

После прочтения этого письма мое отношение к рассказу «Убей немца» поколебалось. Содержание эпиграфов, предваряющих текст, усилило впечатление.

           Так убей же хоть одного!
           Так убей же его скорей!
           Сколько раз увидишь его,
           Столько раз его и убей!          

За этими строками Константина Симонова шел отрывок из статьи И.Эренбурга такого же содержания, разве с большим нагнетанием  положенной военной аморальности: «нет для нас ничего веселее немецких трупов».  Датой написания (1942 год) и своим настроением оба эпиграфа соединились в моей памяти с приведенным выше  керченским эпизодом, да и самим рассказом,  и изменили мое первоначальное намерение – не трогать эту тему.
    
     2

Название без победного восклицательного знака  говорит о том, что тема рассказа «Убей немца» вынесена из многочисленных впечатлений о вездесущей пропагандистской кровожадности власти.

Два подростка  из лагерного поселка вольнонаемных мечтают о подвигах.  Далекий мир войны представляется им восхитительным - это заливистые трели пулеметов, партизанские налеты на немецкие гарнизоны, взрывы мостов, медали «За отвагу».  Они видят в школе портреты своих сверстников  в солдатской или матросской форме с орденами и медалями на груди.  А поселок при лагере,  как и весь колымский край,  -   под броней. Тихо и скучно. Одно и то же свирепое Охотское море с заледенелыми берегами в торосах, бесконечные лютые штормы, одни и те же ряды каменных сопок. Тайга, трясины, болота на сотни – тысячи километров. Отсюда не убежишь на войну, даже если захочешь. Подросткам ничего не остается, как слушать «Пионерскую зорьку» да читать расклеенные повсюду лозунги и призывы. Один такой плакат: «Убей немца!»   с изображением советского воина, поддевшего штыком фашистского солдата, врезается в память старшего подростка.  Штык, зазубренный как пила, торчал из темени, пронзив фашиста снизу вверх.

Описывая плакат,  Демидов обращает внимание на искажение реальных деталей ради большего эффекта. Но глазеющие школьники не замечают несуразностей. «Их целиком захватило садистское вдохновение художника, которое так легко передать дикарям и детям. Кроме того, воображение ребят делало эпизод, изображенный на плакате,  над которым желтыми с черными мазками, как будто языками коптящего пламени, было написано «Убей немца!», только деталью общей картины боя», - пишет Демидов. 

Призыв и рисунок производят нужное впечатление, возможно,  и потому что цвета: черный и желтый, способны подсознательно ассоциироваться с природной окраской ядовитой змеи.  О ней, фашистской гадине, говорится в  большой статье, которая висит под стеклом в клубе: «Не считай дней. Не считай верст. Считай одно: убитых тобою немцев».

Опыт Гулага – этого края смерти как бы дает  автору право заглянуть за оборотную сторону плаката и показать другой, неожиданный, смысл воплощенного замысла. Демидову ясно, что на Колыме, где понятие о настоящем враге давно искажено,   оно  предстает в иллюзорном виде как следствие передач по радио, редких киносеансов, чтения запоздалых газет. Здесь, как и повсюду,  убийство врага является первейшей этической ценностью.      

Рассказ Демидова строится на  случайном совпадении, а также на подмене понятия «фашист» понятием «немец». Правда,  в таком сверхэкстремальном месте как лагерь для заключенных, где сам воздух перенасыщен токами зла, любая случайность приобретает силу закономерности, а подмена – свою  бесспорность. Это  книга Вселенной, по словам Галилея, написана на языке математики, а человеческая мысль пробивается в мире идей, чуждом всякой упорядоченности.  Канонизированная в решительной форме, подмена проникает не только в государственные циркуляры, но и в человеческие души. Подросток, глядя на черно-желтый плакат, тоже хочет стать беспощадным защитником Родины. 

Случайная встреча с колонной арестантов, среди которых  русский (сибирский) немец, дает ход  яркому впечатлению. С этого момента тема  врага  проводится автором как тема рокового недоразумения, когда любой абсурд становится нормой.

Действие держится на трех повествовательных фрагментах, сменяющихся подобно кадрам кино.

3

В колонне, которую увидел подросток, шел  бывший доцент филолог Вернер Иоганнович Линде.

«У него было благодушное, - пишет о немце Демидов, - несмотря на резкие глубокие морщины, лицо и серо-голубые, как будто выцветшие глаза. И цвет глаз и морщины происходили явно не от старости, заключенному вряд ли было больше сорока лет».

В свое время Линде окончил советский университет, мечтал стать германологом и заниматься сравнительной филологией. Теперь он -  «социально опасный элемент», доходяга,  уже не пригодный вкалывать на руднике, работает на строительном дворе. Но в его настоящем важнее всего, может быть,  дореволюционный томик Гёте в старом переводе Васильева, куда он заглядывает иногда, да еще разговоры со своим соседом по нарам  – бывшим командиром эскадренного миноносца, тоже интеллигентом с философским складом ума. «Интеллигентность же, - замечает Демидов, - для офицера на Руси, как, впрочем, и для чиновника любой иной иерархии, - качество противопоказанное во все времена».

Вернер Линде интересен автору еще и тем,  что он – русский немец, осужденный в 1937 году.

Немцы (сибирский,  донбасский) встречаются и в других  рассказах Демидова, но там им отведена эпизодическая роль. И всё равно  они обращают внимание читателя не только своими фамилиями: Тиц («Под коржом»), Пик («Начальник»), но и чисто немецкими особенностями характера. «Сказано-сделано» («гезагт – гетан») - их основная черта.

Время от времени  Линде подрабатывал лишнюю пайку хлеба, доставляя вязанку дощатых обрезков вольнонаемным в поселок. Там не хватало топлива. И другие бригадники зашибали «левую» пайку.  Но в тот день, о котором речь,  они отложили доставку из-за ледяного шквального ветра. Лишь Вернер Линде взвалил на плечи поклажу и двинулся против ветра в гору. Где ему было знать, что задумал доморощенный «партизан» - подросток, одержимый идеей расправы с немцами.    

Движение Вернера Линде в гору к вольному поселку Демидов описывает как путь на Голгофу. Вязанка дров за плечами воспринимается чем-то родственным кресту распятия, щепки в ней как бы служат напоминанием о щепках-людях -  обреченных, живущих под знаком смерти. Последняя фраза рассказа: «Так валится на подушку своей постели безмерно усталый человек», - соотносится с  миром  трагического абсурда, который Сатана в томике Гёте называет: «дрянное Нечто». О нем возвещают удары металлической рынды, когда, отложив книгу, Вернер Линде пускается в свой последний путь.

Немыслимая литературная ситуация Демидова оказывается столь же действительной, как фантастична подлинная (апрель 1942 года) в штабе Керченского фронта  из книги  А.Иотковского. Пройдет месяц, и военная операция в этой части  Крыма получит название керченской катастрофы. 14 мая 1942 года Мехлис даст телеграмму в Ставку. Помимо прочего сообщит: «Мы опозорили страну и должны быть прокляты». К этой реплике можно поставить эпиграф: «Бойтесь первых порывов души, они бывают искренними». На его совести один миллион солдат, представших перед полевым судом, 157 тысяч из них – приговоренных к смерти – и это во время наступления противника. Мехлис будет понижен в звании и лишен постов главного политработника армии и заместителя наркома обороны, зато сделается министром государственного контроля СССР.

Что касается Константина Симонова, автора легендарных военных стихотворений: «Жди меня», «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», то не их человеческий пафос возьмет верх в поэте. Пройдет немногим более года после окончания Великой отечественной войны,  и на собрании ленинградских писателей (август 1946 года) Константин Симонов в ответ на слова затравленного «пошляком и подонком» Михаила Зощенко (в прошлом офицера, награжденного георгиевскими крестами): «Моя литературная жизнь окончена. Дайте мне умереть спокойно»,  скажет: «Тут товарищ Зощенко бьет на жалость». А незадолго до смерти  К.Симонов будет призывать в «Комсомольской правде» спасать поле пшеницы ценою  жизни и тем как бы бросит вызов «Литературной газете», в которой появится мой ответный очерк  «Умирать ли за агломерат» с большим вопросительным знаком (март 1978 года – это был мой дебют в легендарной газете того времени, в разделе «Человек и экономика». На всякий случай добавлю: писала не по заказу, играя, что называется, по методу Монте-Карло. Принесла в "Литературную газету" с парадного входа, без связей, протекций, без мыла. Положила на стол Александра Левикова, публициста и поэта, классного человека. Он без меня прочел, поставил пять с плюсом и без звука опубликовал.  Впредь "свободным художником" работала с ним. Потом ЦК КПСС наложил на мои работы запрет, заместитель главного редактора по второй тетради "Литературной газеты" А.Удальцов с удовольствием известил меня об этом. Запрет встретила спокойно, а когда он был снят, - со злорадством).   
   
4

Волевой, жестокий подросток -  это своего рода маленький Мехлис. Для людей подобного типа война – необходимость. Она легализует их разрушительные страсти, наделяет правом убивать.

Интеллигентный переводчик вызывает у генерала неприязнь, от которой он знает лишь одно надежное средство – расстрел. Таков же  нашпигованный пропагандой подросток, склонный к странным, бредовым выходкам. В мире, где «высшая мера» официально считается наказанием, человек не застрахован ни от чего – ни от произвола высокопоставленного генерала, ни от опасного идиотизма фанатичного пацана. Они могут пожать руки друг другу и еще тысячам родственных им субъектов вроде описанных Демидовым начальников, конвоиров, которые были рассованы по всем островкам Гулага, тюрьмам НКВД, полигонам смерти.  Да что там! Сам нарком являлся в свой кабинет на Лубянке  с пятнами крови на форме и гордился ими как орденами.   

Художественную правоту Демидова, помимо керченского эпизода,  косвенно подтверждает и  статья  в газете «Правда» (апрель 1945 года), обвиняющая И.Эренбурга в том,  что он призывает к истреблению всех немцев. Если один из самых мощных форпостов советской пропаганды одергивает   одного из наиболее яростных газетных трибунов  ХХ века, то вывод о том, что перебор налицо, не так уж наивен.       

Своим рассказом Демидов открывает путь иным толкованиям патриотических заслуг определенной части интеллигенции. На ту пору Демидов отстаивает невозможное – свое убеждение в сомнительности политизированной морали. Но сомнительность -  ее необходимое свойство. Оно в основе этой дисциплины. И таковым остается до сегодняшнего дня.

На примере всем известной истории с Павликом Морозовым это легко показать.
Какие-нибудь пару десятков лет имя замечательного пионера было канонизировано под знаком преданности социалистическому отечеству. Сейчас Павлик Морозов – символ доносительства, заклейменный и проклятый в этом качестве. Что правда, что неправда в его истории – на совести архивистов, но факт остается фактом: Павлик был убит. Зарезан в лесу своим родным дедом, который держал внука впроголодь. С позиции чистого принципа голод – не причина для доноса. А с позиции обыкновенной жизни – не знаю… Мальчишка намертво записан в подонки при том, что никто не вспомнит о настоящем злодее – его деде. Вот кто вышел сухим из воды. Дед убил не только Павлика, но и его брата, убил, чтобы убрать свидетеля, то есть действовал как закоренелый преступник. Однако в наступившем новом времени преступник обойден общественным гневом и как бы прав в своем злодеянии, а Павлик мало того, что был убит, так еще его имя втоптано в грязь. А то, что дед морил его голодом, вообще не принимается во внимание. 

Есть примеры и посвежее этого несчастного недоразумения. Можно вспомнить события, связанные с расстрелом Дома Советов в 1993 году, которым предшествовало «обращение к согражданам большой группы известных литераторов». Раскаявшись в своей прежней  «доброте», литераторы потребовали от правительства «решительных действий» против «красно-коричневых оборотней», «тупых негодяев», «кучки политических пройдох и политических авантюристов». И «действия» не заставили себя ждать. Тот факт, что под крики всех иностранных радиостанций: «Восстание в Москве! Русские убивают русских!» был открыт огонь сначала по гражданским лицам возле дома оппозиции (стреляли пулями со смещенным центром тяжести), а затем и по самой оппозиции, говорит о том, что тоталитарное представление о враге никуда не девалось. Даже после событий, обсуждая случившееся, либеральная пресса продолжала настаивать на том, что «кровь была необходима» и что «та кровь» (1937 года) «и эта кровь» (1993 года) – разные понятия. Надо быть внутренне безответственными людьми, чтобы позволять себе  оправдание карательных действий.  Дело ли писателей развязывать руки политикам и лезть без мыла в доверие к ним?..
   
Готовность общественного мнения вбирать в себя пропаганду: красную ли, теперешнюю ли, удручает. Об этой готовности, о соблюдении человечности даже на войне, думается, страшный рассказ Демидова «Убей немца».

5

Последователей подобной проблематики можно пересчитать по пальцам. В современном искусстве самым ярким видится польский режиссер Кшиштоф Варликовский, игнорирующий кодекс современного постмодернизма и напрямую задающий вопросы: какова глубина дегуманизации мира; что такое подвиг жертвы; что такое общество военного режима, когда убийство признается оправданным.
    
Автор пятичасовой пьесы «(А)поллония», – Варликовский строит свою трилогию на истории польской женщины, которая  укрывала евреев в Варшавском гетто. Показывая это, Варликовский ничего не решает. Как и Демидов, он ставит вопросы.

 «(А)поллония» – это своего рода бунт, предсказанный еще в Страстную неделю 1943 года строкой стихотворения «Кампо ди Фьоре».  Тогда один молодой поэт проезжал на трамвае мимо стены горящего гетто и увидел, как рядом веселился народ: девушки танцевали, крутилась карусель, играл шарманщик, а за стеной была смерть, бой и огонь. Дым и черные хлопья пожара  долетали до веселящихся.  Забавляясь, девушки ловили хлопья, и ветер развевал их яркие юбки. Поэт читал в юности, что безудержное веселье было и на площади Кампо ди Фьори, когда там сжигали Джордано Бруно, и одиночество погибающих  в гетто пронзило его. Свое стихотворение он назвал «Кампо ди Фьори». Через год оно было опубликовано и дошло до людей. Может быть, этим названием он определил всечеловеческое равнодушие, а может, и что-то другое… Не зависящее от пространства и времени.
   
   И эти — одни в своей смерти,
   Уже забытые миром.
   Как голос дальней планеты,
   Язык наш уже им чужд.
   Когда-то всё станет легендой,
   Тогда, через многие годы,
   На новом Кампо ди Фьори
   Поэт разожжет мятеж.
               (Перевод Н.Горбаневской)

 Имя этого поэта, будущего лауреата Нобелевской премии - Чеслав Милош. Один умный человек сказал позднее, что Чеслав спас честь польской поэзии.

Увы, честь оказалась подмоченной в 2016 году, когда в Понарах к югу от Вильнюса (по 1939 год он был польским) археологи обнаружили глубокие ямы со стертыми в порошок человеческими останками. Выяснилось, здесь расстреливали.  Казни осуществляло добровольческое подразделение "Виленский особый взвод", 80 человек. Задолго до учреждения лагерей смерти. Свидетели пытались рассказать о том, что тут было, но правительство не считало желательным придать огласке былое.

Подобно Демидову, усомнившемуся в «бесспорной» гуманности советской идеологии, режиссер Варликовский пытается расшатать миф о несчастной Польше – жертве всех войн. Он вспоминает Треблинку и Майданек, говорит о вине поляков в трагедии Варшавского гетто, о химере националистической идеологии.  Его спектакль – это гроздья противоречий.  И всё же… он поставлен ради того, чтобы напомнить о главном праве цивилизации - на человечность.  «Кто спасет одного, тот спасет весь мир», - сказано в Талмуде. Полька пыталась спасти двадцать пять евреев, но не спасла ни их, ни себя, ни своих детей. Таков показатель гуманитарной ценности человеческой жизни на 1943 году христианства.

К слову, сейчас, в  октябре 2024 года (а сегодня 4 октября 31-я годовщина расстрела черно-белого Дома правительства в центре Москвы) этот показатель еще ниже. Более того, он стал объектом монетизации. Как расплата за разгул непослушания. Впрочем, «казус белый или небелый»  еще предстоит определить, а пока «Убей!» опять в заголовках, особенно в темах Украина — Россия. Дело даже не в том, что, кроме ненависти, обществу нечего предъявить в качестве оправдания. Оно, общество   сдалось еще до своего рождения.   Но гуманности это не отменяет. Причина в другом. Досадно, что из главных искусств на планете мы предпочли  культ конфликтов и разрушений.   Не я, это еще Николай Первый сказал. Только иначе:  «Россия — страна военная». И это не просто слова. Их правду доказывает лексический состав русской речи, очень ограниченной в интимной зоне. Опираясь на поведенческую культуру, язык посчитал этот пласт речи излишним, предоставляя желаюшим выражать себя с помощью эвфемизмов и ничего не имея против игры, фантазии, тайны. Это для французов война - "мон шер ами", а для русских - "ни шагу назад" за каждую пядь земли.  Убитый в феврале 1905 года террористом Каляевым великий князь Сергей  Александрович косвенно подтверждает это в письме Константину Романову: "Я вполне доволен своей судьбой.  Моя жизнь - батальон, мой интерес - роты, мой мир - казарма, мой горизонт - Миллионная". Спустя тридцать лет этот же смысл находит себя в строках советской песни: "Первым делом, первым делом самолеты, ну а девушки, а девушки потом".
 
6.               

И еще несколько тем соприкасаются с емким и необычным рассказом Демидова. В их числе – отношение автора к литературному языку, а также его  взгляд на заключенных-интеллигентов. Обсуждение этих тем связано прежде всего с культурной речью демидовских персонажей, того же Вернера Линде, нет-нет да и читающего в бараке томик Гёте,  его способностью погрузиться в поэзию несмотря ни на что.  «Вряд ли, - говорит он, - есть в мире более гибкий инструмент для выражения поэтизированной мысли, чем русский язык».
   
Ценители Варлама Шаламова помнят высказывания писателя о блатных словечках, о моральной деградации заключенных интеллигентов. «…Без этих блатных словечек, - пишет Шаламов, - не остался ни один человек мужского или женского пола,  заключенный или вольный, побывавший на Колыме».
   
Язык демидовских интеллигентов, в частности  Вернера Линде, не подтверждает этого наблюдения. Никаких словечек, никакого подражания не только  блатарям, но и вообще никому. Напротив: цитаты из Гёте, серьезные разговоры с соседом по нарам на больные русские темы. И нижеследующие строки Шаламова  опровергаются многими образами Демидова:
    
«Интеллигент-заключенный подавлен лагерем. Всё, что было дорогим, растоптано в прах, цивилизация и культура слезают с человека в самый короткий срок,  исчисляемый неделями…  Интеллигент напуган навечно. Дух его сломлен. Эту напуганность и сломленный дух он приносит и в вольную жизнь».
    
Не согласиться с этим высказыванием трудно. Насилие задействовано в нашем языке сверху донизу. Мы к этому привыкли, не замечаем.  Лексическое богатство нашего языка, его виртуозность мешают это воспринимать.  Меж тем  не по истории, которую люди складывают как хотят, определяется духовное состояние общества, эпохи, а по самопроявлению языка, первоистокам. Достаточно вспомнить низкую лексику. Раньше она называлась "бранной", то есть уместной на поле брани.  Сейчас это наш разговорный язык, на нем романы пишут. Ничего другого не остается,лишь согласиться:   концепт сакральности перекрыт. Но вернемся к высказыванию Шаламова.  Если соотносить его с творчеством Георгия Демидова, то -  с позиции различных художественных интересов:  для Демидова  отсчет  идет по вершинам. Именно другие - натуры сильные, верные собственным, а не навязанным, убеждениям, интересуют его прежде всего. Они были в лагере, как  были там и свои святые, герои, лидеры. Превращенные в мучеников, в серую массу, они  не сдавались, поднимали восстания; рискуя жизнью, помогали другим.  И никакие квантовые процессы в мозгу, никакие другие гипотезы, не объяснят феномен такого сознания. Как незабываемы строки Шаламова о лагере: «Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел – лучше ему умереть», так остается с тобой фраза Демидова из рассказа «Дубарь»: «Жизнь только кажется скромной и слабой по сравнению с враждебными ей силами. Однако выстояла же она против этих сил  и даже сумела развиться до степени разумного сознания, как бы отразившего в себе всю необъятную вселенную».      
   
   
Часто новаторство обоих писателей ставит в тупик, заставляет искать аналогии с открывателями, посягнувшими на традиции и перевернувшими литературу ХХ века, в частности, обращает к таким писателям, как Д.Джойс. Если у Джойса повествование обнаруживает жизнь, которая глобально сошла с тормозов и в состоянии бесконечной разобранности  нападает на человека, то у Демидова и Шаламова обнаруживается адский порядок, который победил человека физически, превратил в мученика и раба.  Далее эстетические интересы разводят писателей в противоположные стороны. Шаламов сам признает, что его «Колымские рассказы» - «это судьба мучеников,  не бывших, не умевших и не ставших героями». Об интеллигентах-персонажах Демидова такого сказать нельзя.  Чтобы выжить, им не остается другого, как, по Ницше, внутренне не признавать себя побежденными. Сопротивление сидит почти в каждом из них. Но парадокс в том, что осуществить это сопротивление можно в акте  самоубийства, либо в побеге – ценою смерти от пули преследователей. Людям, отказавшимся от надежды, находящим силу только в своем убеждении, доведенном до маниакального состояния, смерть, как и всё остальное, не гарантирует будущего, но сохраняет за ними образ человеческий.  В этом аспекте  персонажи Демидова разрушают представление о сдаче русского интеллигента. Его герои-мученики – бунтари. Даже в урках и блатарях для Демидова главное бунтарский дух.  Раб (вынужденный, под ружьем) и всё же восставший – его герой. Такой рассказ, как «Без бирки», с главным персонажем-интеллигентом Кушнаревым, пошедшим под взрыв,  не оставляет сомнений относительно взглядов Демидова. Или старуха- сектантка из рассказа «Амок», монументально непобедимая в своей смерти, шедшая прямо  на палача «с предостерегающе согнутой в локте рукой». «Подобные фигуры с мрачными глазами он видел, - пишет Демидов, -  на изображениях в православной церкви…  Убийце показалось, что старуха свалилась как статуя, не изменив своей угрожающей позы». Можно вспомнить и художника Бациллу, и певца Локшина, и генетика Комского.
   
Человек, оказавший физическое сопротивление на допросе, как это сделал сам Демидов,  не может не отдавать должное мужеству другого человека, не смирившегося с произволом. И если бы это было не так,  ни Шаламов, ни Демидов не совершили бы свой главный подвиг, обратившись к теме Гулага, чтобы сказать другую, малоприятную, ситуационную правду о человеке, а также  высветить темные зоны Истории, которую мы наследуем в искаженном виде,  неполном объеме столь лениво и некритично.


Рецензии
Спасибо. Достойный венок мученикам совести.
"Лишь тот достоин жизни и свободы..."

Александр Рюсс 2   27.01.2021 15:43     Заявить о нарушении