Отметка судьбы

                1.               

               Дочка с матерью уже три часа сидели на кухне, о всяком говорили, что-то стряпали, готовили, крутили; скоро же любимый муж и зять с работы придёт. Уставшим, вымученным, выжатым, но всё равно весёлым в «хатеру» завалится, зайдёт. На звонок, на вызовы мелодичной трели, выйдут его девочки в прихожую, — встретят его никакого.

А он, снимет измученные ботинки, стащит с себя обвисшую куртейку, зацепит её за рогатый крюк, с любовью сунется к каждой, обнимет, прижмёт; в ушки каждой, наговорит-наговорит, их ответным радостным словам поверит, за родными телами следом пойдёт.

Под тоненькой струёй, крепкие водительские руки, кирпичного цвета лицо умоет, устало созерцая — в яркое зеркало, свой пыльный образ, терпеливую жизнь. Громко, из ванной, последние свои новости расскажет, милых хозяюшек наперебой выслушает.

Колька, истинно счастливый мужик, отец, водитель, защитник, человек. Нет цены его человеческим качествам, как и его верным «деф-ф-чонкам», бабонькам, женщинам, помощницам, друзьям. Знает это приехавшая тёща, из самого далека, с того БАМа, с гостинцами большой чемодан «приволоча», где больше всего в почёте красная рыба и её деликатесная икорка. И в этот раз, всем, сразу угодила, привезла, — поэтому в душе цветёт, изнутри счастьем пахнет, боясь спугнуть дочкино счастье, судьбы, — самую дорогую зацепочку. Всевышнего, — бесценный подарок.

В свои пятьдесят, с крохотным хвостиком, уже своего не имея, по дороге жизни глупо подрастеряв, женщине так хочется, так хочется, во всё это без остаточка поверить. Уверовать, сердечком осознать, что это не перед мамкой — показуха, не наигранные терпеливые любовные сценки, дабы не обидеть, с покоем обратно, на Дальний Восток проводить, отправить.

Не фикция, мишура перед ней, дорогим гостем, — так редко приезжающим к единственной дочке. Бог свидетель! Хоть каждый квартал бы ездила! Да такие бессовестные, бессердечные цены на билеты. Ой, Господи спаси! И, это при таком богатстве внутри Русской земли, при таких терпеливых, крепких людях внизу, посередине и наверху…
    
                2.

              Любуется видами мать. Смотрит через квартирный евро глаз, на разбегающиеся в разные стороны — визжащие электрички вдалеке, — вытирая мокрые руки полотенцем, продолжая выслушивать упёртую дочь:
  — Мамм! Ну, продай ты папкин гараж, машину, квартиру, огород свой. Смотришь в Люберцах «однушку» в «хрущёвке» и вытянем…  всё ж к нам, Косино поближе. Неужели, тебе не надоел этот потухающий Ургал, а?
  — Родная моя, а что ж ты мне вчера под шейку пела, а? — с улыбкой отвечает ей мать, — пока помнилось, — продолжая: «Скучаю мам, по нашему Ургалу, туда хочу, хоть на недельку!»
  — Мам! Это всё лирика, мам. Это разбередившей души — естественные ностальгические порывы. Так бывает у каждого, кто родился там, самые сопливые года тамочки прожив. Я же думаю крупно, думаю о будущем, — нашем и твоём. Я живу здесь, — за тебя там, через всю страну — переживая. Ты там, — через тысячи и тысячи километров тоже скучаешь, к внуку хочешь, плохо спишь.

Вздыхает женщина, уходит в себя, конечно понимая дочь, и то, что этих выстраданных денежек, с тех несправедливо бедных продаж, только на туалет с ванной, рядом с полями аэрации, в этих «пахучих» «Люберах» и хватит. Такая уж, правда её бабской остаточной жизни, и квартирного империализма – звериные законы.

Дочь не знает, что мать уже сотни раз, в зимние вечера, когда над Новым Ургалом, низко зависала таинственная звёздная фата, и большие градусы, в полную беспощадную силу, твёрдо прессовали льды Ургалки и Буреи, несправедливо рано напуская темноту на п.г.т. — предавалась мечтам.

Под заунывные гудки дежурных маневровых на «железке», хрустящую снежную тишину под самым низким окном, так мастерски исписанным весёлым морозом, садилась за верный свой «комп», досконально изучая «спрос и предложения». Конечно, дочке и не знать, что мать, засыпая, всегда мечтает, чтобы старость свою встретить рядом с родными людьми, с белобрысеньким внучком, так незабываемо её встречающим на «Казанском». При всех, не стесняясь, всегда крича! Звонко, подобно воробьишке, искупавшемуся в весенней луже, чирикая, стрекоча, в её руки стремительно летя: «Баба! Баба! Ура!!! Моя бабушка ко мне приехала!..» 

Ах, какие «музыки» играют в бабушкиной душе, при таких встречах, «обнимашках» и словах. И это, после семи суток железной, нудной дороги, и это, после таких долгих лет разлуки, когда мальчишку уже и не узнать.  Вот уж радость и грусть всем встречающим и провожающим. И уставшим проводникам, и, измученным пассажирам, которые за это времечко стали близкими, родными, — адреса и телефоны всем, раздарив, на газетных обрывках коряво «контакты» начеркав.

                3.

                Внук знает: Они с бабушкой вновь всю столицу обойдут, на автобусах изъездят, на пароходиках исплавают, на концерты сходят, зверюшек разных насмотрятся, обязательно ТЮЗ проведают, — насмеются, до слёз погрустят. А, для чего ж, баба Таня трудные рублики долгими зимами собирает, прячет, своего часа ждёт.

Огромный, жирный город, вдалеке от России своей жизнью живёт, от её богатств — пухнет, расширяется; методично, постепенно гробя бесценную святую старину, память, Русь. Мегаполису абсолютно, равнодушно всё равно, что Андрейкины родители на трех работах спины гнут, гроши зарабатывают, дома почти не бывая, на «самотёке» кроху воспитывая, подымая.

Господи! Какие им кино, какие там концерты, какие им беседы на берегу озера, пуская кораблики, мыльные пузыри, шарики. Им надо о самом необходимом позаботиться, за все кредиты не забыть, про дикую коммуналку, про разные другие выплаты, долги. После работы отлежаться, отдохнуть, пытаться девочку, — дочку, маме помощницу — зачать.

Поэтому мальчик любит свою сердечную, не жадную бабушку. Годами её ждёт, по телефону на другой край земли, слёзно просит, кричит: «Приезжай! Приезжай! Мамка с папкой тебе рубликов на билеты вышлют!.. Пожалуйста, ну, приезжай! Капают его слёзки, течёт невинная вода…» Так и живут: он здесь, она там! Он, неумолимо быстро взрослея, она всё заметнее увядая, старясь, плохея…
                           
                4.               
               
         — Мам... ты же у меня ещё молодая!.. Смотришь, кого и встретишь здесь... Там же… (дочка прерывает себя, ладонью прикрывая рот) — не в срок состаришься, увянешь. В мазутном локомотивном депо, с мужиками лазя, без толку ковыряясь, драгоценные годики жизни, так обидно сжигая, — летят дочкины сердечные слова, прямо в уши, в её бабью суть. И, правда, — хоть и не красавицы, но ещё очень хорошенькой женщины.

С чёрной родинкой прямо у носика, прямо на щёчке, при правильном ещё теле, при крепком ещё терпении, духа, — большой ещё силе. А главное достопримечательность, — это глаза! Как когда-то, в молодости, один дорогой очень человек, «в пылу, во страсти» всегда ей шептал, на ушко нежно говорил, что живёт в её синевато-сиреневых глазах, неувядаемой красоты Фиалка. Не знает дочь, что был «ОДИН» в её жизни. Которого, всем сердцем, бабским, — крепким, до конца неизученным организмом любила, всегда хотела, ждала. Вспышкой, короткими искромётными огнями просеяла, прогорела их рваная, импульсивная, взрывоопасная любовь, связь… 

Не смогла мужа предать, его одного оставить. Совсем безобидного простого мужика, добряка, уважаемого работника железной дороги. Безжалостно жестоко наступив на своё вырывающееся от крика сердечко, навсегда решила ничего не менять. Когда-то давно, придавила обезумевшее от боли, сказала — нет, тому, кто готов был ради неё на всё, — и сделал это! Кого так жестоко, несправедливо предала, обидела, рядом не сберегла…

Часто вспоминает… такое же не забыть! Уехал, даже не попрощался! Значит, не простил! Всё правильно, так тебе дура и надо — думала когда-то измученная женщина, понимая, что её бабскому счастью окончательно пришёл конец, засуха, увядание. А вскорости, мужа, из-за жуткой аварии навсегда не стало, основательно подорвав нервы, и жизненные силы. Как выбиралась, как жила, один Господь бог знает, обо всё тайно ведает. Одиночество поселилось в двухкомнатной квартире, с маленьким пёсиком на поводке. Давно замкнулся круг её жизни. Уснуло, закисло сердце, покрылись плесенью все её прошлые красивые, самые дорогие чувства, ощущения, вкусы, страсти, тонкие эмоции.
               
                5.

             — Я пойду Анечка, по городу похожу, Андрюху может со школы встречу, заберу. Я позвоню, если не получится. Хочу на Красную площадь попасть. Давно там не была, не гуляла. На главную отметку стать, на нулевой, самый первый километр страны посмотреть, сфотографироваться. Откуда наша с тобой жизнь начинается. Сколько осталось… скоро ж обратно, — вздыхая, говорит мать дочке, прихорашиваясь перед зеркалом.

   — Мам! А ты обязательно этот классный жакет с юбкой одень, что тебе вчера в универмаге прикупили. И туфельки!
   — Не-е! Я от них на БАМе отвыкла, не смогу идти, вдруг мозолей натру. Будет делов, мучений! Кроссовки свои проверенные одену.
   — Мама! Прекращай!.. Ты в Москве! Приучай свои стройные ножки к хорошей обуви, к мужским взглядам, к обширному вниманию. Это же не ваш дикий угол, и фенольная «китайчатина» на ногах…

Смеются, шутят, из коробочки доставая, зятя, — дорогой кожаный подарок, с изящным носиком, в строгий сверху бантик, и таким удобным каблучком. Пару манипуляций, движений, немножечко терпения, и вот Татьяна Дмитриевна стройно, сексапильно замерла перед зятем, дочкой, и объёмным зеркалом, перед будущими возможностями, случаем.
         
Сама себя не узнаёт, цветёт от стройных видов, от родных, что не налюбуются тещей, матерью, бабушкой.
   — Мне лейкопластыря дайте, если вдруг мозоли пристанут.
   — Татьяна Дмитриевна! Если вдруг будут уводить, вы уж нас предупредите, дабы мы не волновались, — ржёт, смеётся зять, любуясь хорошим человеком, фигуристой мировой женщиной.
   — Да, кому я нужна, старая лампадка, — шутливо реагирует, поправляя фасонистую юбку, и так понравившийся жакетик. — Здесь молодых, свежих хватает, есть на кого смотреть, любоваться, слюнки пуская, во все глазки пялиться. Мне б доехать, походить, да целёхонькой вернуться. Вот в долгом поезде и буду спасаться снимками, что нащёлкаю, наснимаю, в большую память прилеплю…

                6.

                Отгудели, отвыли подземные локомотивы, выпустив к воздуху, к солнцу бешено торопливый наэлектризованный народ. Спешит, обгоняет, снуёт, угрюмый  московский люд, — торопится. Будто город тонет, рушится, горит, — точно жизнь завтра заканчивается, так и не поняв, как правильно жить, так и не научившись медленно смаковать хрупкие денёчки, времечко, редкие случаи встреч, расставаний, подаренную богом любовь.   

Бредёт медленно женщина, пугаясь быстрых масс, придерживая дорогую сумочку ближе к боку, стараясь правильно ступить, красиво повести ножку, каблучком об бугорок, случайный камешек не зацепить, вперёд носом не поехать, битой вороной к нулевому километру не полететь. Совсем медленно идёт, никого не видит, не замечает, на себя со стороны внимательно смотрит, движения поправляя, плечи и осанку выдерживая, немножечко стесняясь своей нарядной броскости, природной провинциальной робости в глазах.
               
                7.

              А вот и она! Кирпичная, каменная, богатая на вид, историю, идеально убранная, величественная, вымощенная пятью миллионами камней, привезённых из далёкой Карелии. И священные храмы крестами осеняют её появление, и горбатые щербатые стены, лежащими исполинами охранно перегораживают одних от других.

В верхах, гордые гербы, с раскрытыми крылами, орлиными клювами, зорко бдят целостность многонационального государства. Эти мощные виды всегда за самое животрепещущее берут Татьяну Дмитриевну. Здесь она гордостью пропитывается, надеждами наполняется, всегда надеясь, что не пропадём, в страшную яму государственного одиночества, пропасть, не свалимся... 

Закончив с высоким чувственным патриотизмом, плавненько опустилась на грешную измученную землю. Поклонилась Иверской часовне, вовнутрь зашла, постояла, помощи, у её главной иконы попросила. Гостья столицы знает. Эта святыня — заступница всех в пути. Беззвучно помолилась, с поклонами, задом-задом назад вышла. На душе сразу полегчало, вроде что-то и отлегло, напустив больше света в сознание, глаза.

Везде на позитиве прошла, со всеми «сфоткалась». И с добросердечным шутником  «Сталиным», и с мощным «Лениным», и даже с помятой «Екатериной Второй», и с негром, — чёрным «Арапом» с голубями в руках, — для общего смеха, прикола. На память, подурачилась со всеми, даже с иностранцами, что под ручки для кадра её взяли, подвели.

Солнышко брызжет в глаза, хочется многое ещё обойти, многое увидеть, рассмотреть, в памяти знания оживить. «Когда ещё приеду, — при такой жизни, при таких ценах, при таких получках, платах?», — думает Татьяна Дмитриевна, — уже больно чувствуя ножкой провинциалки свою большую ошибку! Ну, явно, эта удобная классная туфелька,  любимого зятя, – вчерашний подарок, — её хитренькими соседями, «товарищами», «друзьями» сотворён, пахуче знакомо пропитан, — такой жуткий мозоль неудобно наметив.

Впереди скучающая лавочка, — надо присесть, «залепиться». Опустилась, сняла туфельку, гнуто загнула ножку, скривилась, стала примеряться пластырем; как вдруг, сзади мужской голос громыхнул, испугал, бабье тело в поясе резко выпрямив:
   — Девушка! У вас проблемы?.. Может чем помочь?

Татьяна «лупит» сходу! Сухо, без улыбки, как у себя в депо, со своими, проредив грузного незнакомца взором — с острыми шипами, жутко боясь всяких ненормальных; коих здесь говорят, — пруд пруди! Которые и обманут, и обчистят, и чёрт знает, на что ловко разведут; главное, — были бы уши, а уж такого навешают… и рот откроешь, и поверишь, и возгордишься…
   — Что, лучше, — выбирайте! Ножку подержать... или пластырь приклеить?

Благообразного мужичка, в сторонку, с краснотой на лице бросает, что-то про некультурность деревенскую бухтит. Крохотную, внезапно испуганную собачонку по воздуху поддёргивая к полной ноге, выходному ботинку, недовольно удаляясь, дальше, в сторону замурованного кладбища, где давно жутко страшный покойник лежит, которого никак по-людски не похоронят, на кого многие ещё молятся, воскрешения ждут.

«Вот дура, трусливая! Такого хорошего культурного дядечку, не за что обидела, — точно ненормальная!» — думает гостья столицы, обрамляя правую конечность «удобной» обувкой, про себя думая: «Вот клуша! Какие тебе туфельки, шпильки, каблучки!.. Забудь!.. Видно судьба… носить всю жизнь только китайское…»

               
                8.

               Звонит дочка, беспокоится, — домой уже ждут, возбуждённому внуку трубку в ухо уже суют. А он кричит, радуется, зовёт: «Баба! Баба! Почему ты меня не дождалась, с собой не взяла? Я так давно на этой огромной площади не был!» Что ответить бедной женщины, только то, что обязательно на днях его сюда свозит, в какой раз всё покажет, сфоткает, расскажет. Внук знает, бабушка никогда не врёт, поэтому верит, не обижаясь, просит, чтобы скорей возвращалась. Он уже скучает, он терпеливо у окошка ждёт, готовясь, скучные уроки делать.

Крутанулась у круглой железной метки. Застыла у самой знаменитой, на такой красивой и богатой русской земле. Нулевой километр! Последний кадр надо сделать, запечатлеться на долгую и добрую память, остаточную жизнь. Когда ещё приедешь, при таких билетах, при таких окладах, при таком сером одиночном существовании.

Дождалась своей очереди, глазами выискала тоненького, узкоплечего «ботаника» с большими линзами на носу, с тоненькой шейкой, с умным взором, с большим фотоаппаратом на груди. «Такой не обманет! С твоим дорогим телефоном, воришкой не рванёт!»
   — Молодой человек!.. Пожалуйста!.. Да!.. Да!.. В полный рост сначала, потом уже вот так!.. Спасибо!               
               
Стала, выпрямилась, замерла, и так, и так повернулась, слушая воспитанного мальчика. Он просит раскрепоститься, — шире улыбнуться, дабы только улыбчивый и мирный землянин, считается самым счастливым и добрым существом на планете.

Слушает, тянет «улыбайку», вглядываясь в шумную людскую даль, как вдруг, глаза вспыхнули! На мозг, важным нервом сигнал к сердцу пустив, его за самое живое, чувствительное дёрнув, задев. Нет, это галлюцинация, ошибка! Это «нулевого километра» — сильное эмоциональное воздействие! Там, вдалеке, знакомый образ с женщиной рядом мелькнул, куда-то себя, в сторону фастфудных «объедаловок», а может древних достопримечательностей повёл.

Падающей звездой с места сорвалась, про всё сразу на свете забыв.
   — Женщина-а!.. Простите!.. А-а ваш телефон!.. — бежит за ней порядочный парнишка, — удивляясь, как и все в очереди, её необычному, взрывному, с выпученными глазами бешеному рывку, в самую гущу шатающихся, праздных людей, людишек, человеков...

               
                9.

                Возвращается, хватает, извиняется. Дальше летит, забыв про «ранение», цепко выдерживая в поле зрения, так знакомые контуры, черты, когда-то так любимого лица, образа. От «галопа», от невероятно импульсивной эмоциональной вспышки, что подобно разрывной пули, так сильно «влупила» прямо в самую серединку груди, тотчас «ослепли» ноги, — не заметили предательскую выпуклость брусчатки.

Словно от подножки, дёрнулась, споткнулась, — некрасиво полетела, сбив в кровь коленку, из сумочки высыпав всё своё бабское барахло. Торопливо ползает, собирает, на рядом идущих — полный «ноль», кривая загогулина! Благодарит молоденькую пару, она уже вокруг гнётся, с сочувствием снуёт, помогая ей принять опрятный вид, и «ручной клади» — прежнее наполнение.

Снова в путь! Но куда, к кому?.. Ах… как жестока жизнь! Ах, как беспощаден случай! Как глупо потерялся человек, которого до безумия любила, навсегда уронила, бросила. А теперь вот, только-только воточки сейчас, приятным киношным кадриком вспыхнул, мелькнул, с какой-то объёмной женщиной под ручку, — возможно с женой.

Да чёрт с ней, и так ясно, и так понятно, что всё давно-давно поздно, давно утеряно, неподъёмными осколочками рассыпано... Хотелось просто поодаль пройти, его всего «иссмотреть», нараспашку раскрывая двери памяти, души. Воскрешая счастливое молодое времечко, за ним, след в след в сторонке походить, за его успокоенную жизнь порадоваться, конечно, — никогда уже не подойдя, не приблизиться, не потрогать…

Потерялся, исчез, окончательно пропал человек, тень, память, видение. Разнылась душа, сразу заболела, словно специально, в тон, напуская на любимую Москву, грозное стадо тёмных свинцовых туч. Наехало, угрожающе массивно заволокло, не дожидаясь пока люди, одумаются, примут решение, — за зонтики схватятся, под разные укрытия, под козырьки залезут, спрячутся, в думах замрут. Во всю мощь лупанул, как из гигантского ушата, всю площадь, окрестности охладив, людские массы, слегка успокоив. Травы, цветы, — напоив, примяв, освежив…

Спрятался по «сусекам» народ, притих, слушает громкую музыку тёплого дождя, своих любимых рядышком, — под рукой, под мышкой, как и разноликих, разноцветных гостей России, с любопытством наблюдая за одинокой фигурой женщины, идущей босиком, шлепая по вековым камням, по разгульной весёлой воде, совсем не обращая внимания на попритихшую округу.

Средь одиноких смелых зонтиков движется Колькина тёща, — вымокшая, краской затёкшая, прической разваленная, одёжкой прилипшая, болтая сырыми уже туфельками в обвисших руках. Никому не улыбается... а зачем?.. Её никто не поймёт... среди сплошного водянистого сита с криком не выслушает... не пожалеет... под зонтик не пригласит, не позовёт…

                10.

            По памяти к метро шла, проклиная свою «долбанную» сумочку, мелкий там «раритет», «антиквариат», его ненавистное уже количество. Из-за которого, уже окончательно потеряла всякую надежду, — снова радостно вспыхнуть, зажечься, заполыхать, полюбоваться…

«Господи!.. Зачем встретила?.. Зачем ты так жесток ко мне, и так обделённой счастьем, надеждами, возможностями!?.. Зачем так немилосердно зло со мной сыграл, поиздевался, разбередив в душе, упрямой ещё памяти, давно уснувшие приятные залежи, пласты... Господи!.. Дался мне этот километр... с его мистикой... с его аурой, с его огромным значением…» 

Зажившую когда-то ранку, безжалостно, по живому расковыряла. Боже!.. Как жалко себя... как не хочется обратно, в глухое одиночество ехать, в бесконечно долгую зиму, в полную безнадёгу, своё мазутное депо, свои опостылевшие квадратные метры, посёлка — короткий километр, где до обиды, — не разогнаться... долго не пройти... ничего интересного не увидеть... на премьере не посидеть, на концерт не сходить… Ой, Господи!.. Господи!.. Господи!.. А жизнь ведь, такая коротенькая...

От обидной жестокой сердечной осечки, от жалости к себе, всхлипнула душа, слезами надулась, наверх, горькой водой сорвалась, размешавшись вместе с пресной,  дождевой. Окончательно размылись кашей краски под глазами, от вываливающихся слёз, от безумной влаги с дырявой крыши бездонного неба.

Прытко глумится основа жизни, всё больше и больше намывая мусора и песка в уголки  кривых откосов и обочин. Не успевают хлебать и заглатывать водицу лежневки. Захлебнулась система, пустив вольно гулять небесные чистые воды. Рай птичкам, успокоение зелени, чистота кремлёвским стенам и высоким башням. Понеслась, побежала, полилась толстая вода по асфальту, по булыжным мостовым, по земляным уклонам, по совсем древней земле...

Стоят некоторые массы в сторонке, с любопытством ротозейничают, языком всякие предположения, высказывания несут, наблюдая за странной, босой, дождём облизанной женщиной. Даже надутые голуби схоронились, под карнизом старинного здания, душевно воркуют, вместе с людьми пережидая ливень, стихию, природы очередное обновление…

«Конечно, не простил! Да разве можно простить такое», — вспоминала она, —  перепрыгивая необычные течения, хлюпая одуревшими посиневшими ступнями, с жуткой мозолью на правой, — ругая себя в добавок, что не послушалась дочь, не взяла зонт. Ей, всегда больно и стыдно вспоминать своё предательство.

Он смог! Дабы, по уговору — соединиться с ней. Осилил, — безвозвратно, судом, — развёлся, прежние узы окончательно разорвал. А она... в последний момент струсила... не смогла... жестоко предала, окончательно угробив свою жизнь, его – жестоко искалечив. Идёт, бредёт, своё думает, уже вся затёкшая, полуслепая, никакая. 

               
                11.               
               
                Вдруг, из укрытия сухих пунктов быстрого питания, где ждёт, сушится разноликий народ, сборище, — раздалось! На всю мокрую округу слышно, всеми, услышалось:
     — Фиалка! Фиалка! Это ты???..
Она сначала не поняла, — это кому!? В какой раз, сопливо смахивая с лица настырное разводье, вспоминала, как они жили целую неделю в его охотничьей избушке.

Всё вспомнилось, — оказывается, ничего не забылось. Как чётко и ясно видится: Вот он, сильный, крепкий, не многословный, берёт её на руки. Несёт  к моторной лодке, на удобное и безопасное место усаживает, в пухлую щёчку целует, что-то на плечи бросает, укутывает, чтобы не застудилась, не простыла, не слегла…

Вот снова вспышка памяти. Река позади, кругом милая дикость, первозданная тишина, и реки перламутрово-зелёный шумный строй. Они уже у весёлого костра сидят, чай с лимонником пьют, трепетно, мило перебирают слова, чувственно понимая драгоценность такого редкого случая, их обоюдно несвободной жизни.

Над ними, в свидетелях, только чёрное небо, и больше никого. Спит лес, птицы притихли, только костёр себе под нос бухтит, им слышно шипит, — дров ещё просит. А на кончиках острых тёмных елок зацепилась пузом, лимонная долька луны; качается, вот-вот сорвётся, прямо им в костёр упадёт, а может, по закопченным кружкам, кусочками, брызгами рассыплется. А на душе у каждого, столько любви, как и в теле. А в обоюдных словах, столько смыслов, надежд и гранитной преданности…

А в Москве, под дождём, недалеко от знаменитой площади, при людях вновь крик, мольба, обозначение:
  — Фиалка! Фиалка!.. Татьяна Дмитривна!!!.. Это вы?..
Отделился худощаво медленный человек от полной женщины, от трусливой толпы, медленно, сутуло двинулся под небо, под его сильный навал, уже окончательно понимая, что это «ОНА». Увидев её растерянный, точно курицы моченой вид, лицом выискивающей внезапного крикуна, так знакомый тон, её красивой молодости — неизменный позывной.
  — Фиалка! Это ты же?..   

Она остановилась, пристыла, на босых ногах в воде переминается, не зная как среагировать на крик души, на зов сердца, через него, высматривая, выглядывая его половину, новую жену. Хочется броситься, на крепкой груди, как прежде повиснуть, надолго зацепиться, на всю Москву закричать, — что РАДА! Что оказывается, по-прежнему ЛЮБЛЮ! Но, стыло, мокро, молчит, не шевелится, ничего не говорит. Его  приближающуюся непонятную реакцию ждёт, по глазам, уже понимая, что очень рад, возможно, даже чуточку простил…

               
                12.

               Подходит, удивлённо рассматривает, не понимая «окаменелость» на её лице, такое монументальное измокшее изваяние.
   — Фиалка!.. Ты разве не узнаешь меня!.. Это же я… твой когда-то Нептун!
В его, так страшно изменившихся глазах открытое удивление, восхищение, уже забытая теплота, чуточку недоумения.

А из гортани тяжёлый перегар, под глазами мешки, незнакомая жёлто-бледная бритость, с некоторыми парезами на шее. А глаза, а глаза — там нет былого огня, там нет искорок здоровой жизни! Родная мамочка!.. Как он страшно изменился, постарел, похудел, видно пьёт, а может, болеет…

Её губы дребезжат, продолжая умываться чистым дождевым соком. Она старается удержаться, рукам, языку, сердечку не давая воли, поэтому сумочку крепко к себе жмёт, спасительно занимая руки, коленочки вместе держит, под постепенно затухающий дождь, отвечает:
   — А-а… это вы?.. Смотри-ка... как жена похожа на вас…
Он знакомо широко щерит своё красивый рот, внезапно выказывая какие-то незнакомые тусклые зубы, смотрит назад, на уставшую полную женщину, потом на неё, делает к ней ближе шаг, удивлённо выдыхает:
   — Тань!.. Так это же моя старшая сестра! Вот... вывела проветрить, погулять…

У неё тотчас трескается испуганная маска на лице, вновь прежней, как в молодости, — Фиалкой моргает, светит, расцветает, делает к нему шаг. Он тоже стал, смотрит, тускло любуется, без глянца рассматривает:
   — А ты такая же... самая красивая, — совсем не изменилась. (Из глубины души трудно вздыхает) Она от радости, плавленым сырком плавится, а он грустно смеётся, ни на секунду не убирая с неё своих радостных туманных глаз.
   — А почему босиком... и что, с коленочкой?

Она сглатывает предательский ком, еще делает к нему шажок, ожидая от него ответной реакции, стесняясь большой Москвы, её гостей, и теперешних, по сторонам –невольных зрителей.
   — Потому ччто… тебя искала, за ттобой гналась… — в её горле сразу всё обезвожилось, посохло… а на дне глаз, россыпь мокрых алмазиков сияет…
   — Эх... родная... милая моя, Фиалка, Фиалка!.. Если бы ты раньше…
Сник, замолчал, вяло посмотрел куда-то в сторону равнодушного кремля, повторно измучено вздохнул... вновь, меркло, глазами улыбнулся, вновь к ней ими прилип. Стоит стекающий, водянистый, всё смотрит и смотрит, видно не верит такому редкому случаю, судьбы, – последнему, самому дорогому её подарку…

Ещё слова, вопросы, шажки, и вот они наконец-то окончательно подтаяли, потеплели, обнялись, друг к другу мокро прилипли, прижались, что-то с пузырями на губах друг другу говорят, новостями жизни делятся, слушают, всё вспоминают и вспоминают, словно и не было того жестокого предательства, измены, долгих лет разлуки…

               
                13.

               Смылось, исчезло водянистое и чёрное. Посветлела Москва, тотчас приплыли спасительные лохматые барашки облаков, а из-за них выглянул желанным обогревателем, яркий глаз всемогущей тёплой звезды. На глазах похорошела любимая Московия. Вновь задвигался, зашумел старинный город-град, оживились механизмы, его быстрые люди, как их мечты, надежды.

Потянулась, побрела молча пара, неразрывно удерживаясь руками, судьбами, воспоминаниями. Рядышком, у обочины, на корточках сидя, разгребая палочкой воды затор, пуская маленький кораблик по высвободившейся мощи, сидел хорошенький кругленький мальчик.

Внимательно разглядывая необычных ЕЁ, и ЕГО, их такое близкое прикосновение, робкое тихое движение, где лица неразрывно были — только глаза в глаза, — спросил у своей молодой мамочки, привычно плавающей в болоте всемирный паутины, бессознательно поглощающей чипсы:
   — Мама! Мам!.. А что такое счастье?
Она, сначала глянув на юркий, шустренький кораблик сына, потом, на медленно удаляющихся, давно не молодых, вымокших влюблённых, заботливым родителем улыбаясь, ответила:
   — Счастье сынок, это когда старенькие люди, дождь, не замечая, под ним долго мокнут, улыбаются, разговаривают, и всё время ручка в ручку идут в одном направлении.

Далеко уже ушли счастливые тела, а за ними следом, на расстоянии, бредёт тяжёлая заплаканная женщина, обливаясь совсем другой водой. В её уставшей, измученной голове, перед глазами водянисто плавает образ огромного доктора, с волосатой грудью навыкат, в сине-голубой шапочке, с мощными бесценными руками по сторонам, со своим страшным приговором наедине. Никогда ей не забыть, как в один миг изменился для неё мир; огромной, страшной расщелиной, разделив её существование на две половины. Какие были убитые глаза у того неравнодушного врача, который сразу после первой сигареты, подкуривая от неё вторую; от дикой смены, от жуткой усталости прохрипел, уже неизбежную беду выдохнул, фатально приблизив: «Вашему брату осталось жить…»
 
А парочка, всё брела и брела, останавливалась, потом опять в обнимку двигалась, шла, словно никогда не расставалась, порознь не жила. Уже робко, с надеждами, о неминуемом, заслуженном, вымученном счастье, всё мечтая и мечтая.   

                Июнь 2020 г.

               






               


Рецензии
Пока я читала, то всё восхищалась магией Вашего слова, предложений и образов, сравнений.
Такой запал нежности человеческой, любви и мудрости в этом сплетении слов.
Динамика событий то вперёд ринется, то остановится и снова стремительно строит рассказ.
Динамика состоит не из одного глагола, а их три или больше. Вы, словно подбираете, примеряете их.
А что стоит "Дырявая крыша неба!"...
А в целом получилось лирично и с любовью о женщине. Не может жить человек, то есть мужчина или женщина, без радости, счастья и любви.
И Вы это сумели показать.
Спасибо!

Татьяна Пороскова   25.12.2020 18:13     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.