Изгнание из рая
Кого и за что выпроводил Господь из Рая, известно всем. Столь же известна и роль гнусного Искусителя, из-за которого мы во веки веков лишены жить без печали и трудов на полном довольствии. Но никогда не мог я и предположить, что сам окажусь в роли Искусителя для приятеля Сени. Был он в те поры фотографом в Союзе Писателей СССР. Притом, хорошим фотографом. Причём, на хорошем счету и у начальства, и у портретируемых Властителей дум, Инженеров человеческих душ, Буревестников слова, Кумиров уже отдающей концы шестидесятнической поэтической волны. Они, эти титаны духа, можно сказать забронзовевшие задолго до смерти, получались у него, как живые. Никакой японской фототехники, никаких «Хассельблатов». «Леек», «Кодаков» и прочих фотоприбамбасов у него не было. Зато Сеня вооружен отечественным и очень качественным «Зенитом», а также очевидным умением выбрать точку съемки и момент, когда следует выпустить «птичку». А ещё он был счастливым обладателем уникальной по тем временам коллекции звукозаписей поэтов, выступавших с чтением и пением своих нетленных текстов со сцены Центрального Дома Литераторов. Помнится, остолбеневали мы, слушая: «Виноградную косточку в тёплую землю зарою…». Или: «Их Величеством поразвлечься прёт народ от коломн и клязьм…». Или: «Я – диспетчер света Изя Крамер…». И, совсем запредельное: «Уберите Ленина с денег…». Надо же! Ленина убрать!!! Это же сотрясение основ! Неприкрытый бунт, ожидаючи который, сердце замирало в сладкой истоме. А какое волшебство ритмов, роскошество созвучий… А какие аллитерации! Боже, что за скрытые смыслы и полупрозрачные намёки! Чисто Пушкин: «Пока свободою горим, Пока сердца для чести живы...» И прочие прекрасные порывы. Блаженное стояло на дворе время; С одной стороны, совсем недавно Хрущёв топал ногами, стучал кулаком, поминая ни к селу, ни к городу неких пидарасов, с которыми, очевидно, теснее был знаком, нежели подавляющее число граждан страны – строителей Коммунизьма. И Члены Политбюро лично интересовались творчеством поэтов, бардов и пр. сомнительной, с точки зрения Идеологического отдела ЦК КПСС, публики. Напротив, с другой - толпы поклонников поэзии у Политехнического и полные залы спорткомплексов имели быть место. Но Члены Политбюро, а также их Подчленья, Членчики и Сочленения не просто так интересовались поэтами, а для того, чтобы квалифицированно и со знанием дела определить самых талантливых, чтобы, с учётом талантливости кого-то четвертовать, колесовать, а чьи-то отрубленные головы насаживать на пики, чтобы другим неповадно было. А на кого-то накладывать запрет на звучание по радио, тиражирование. А кого-то – и это страшнее страшного - отлучать от пайкового довольствия и медицинского обслуживания в писательской спецполиклиннике. О прочем и не говорю…
Так вот: в один из дней я со своей тогдашней подругой, назовём её К-ша, не где-нибудь, а у памятника Нашему Всему на Пушкинской площади услышали милое французское щебетание. Трое парней нашего возраста и одна девица ходили вкруг памятника и пытались прочесть и перевести на свой язык строки Великого Поэта. Я, как шутил мой папа: «Не пониме по франсе». Но моя подруга К-ша учила на журфаке Универа именно французский, и отчаянно нуждалась в языковой разговорной практике. Чтение советской газетенки, издаваемой на французском, знание живого языка только убавляло. А тут – молодые интуристы, по внешнему виду студенты… Мы подошли, и К-ша в меру своих сил перевела скудной прозой бессмертные поэтические строки, высеченные на постаменте. Самое интересное – французики её поняли. Познакомились: Гастон, Леон, Франсуа и чистой воды парижанка блондинистая стройняшка Марин, чуток кумекавшая по-русски из-за бабушки-русской эмигрантки. Оказалось, что и мой скудословный English вполне уместен, поскольку Франсуа столь же скудословно им также владел. Я тут же вспомнил своего любимого Вийона. Мы вместе заговорили о том, что он был Школяром, сиречь студентом, учился в Сорбонне, откуда и наши новые знакомцы, а бессмертное четверостишие про то, что скоро шея поэта узнает, сколько весит его зад, звучит по-русски столь же задорно, как и на старофранцузском. Под трехъязычное лопотание о поэзии мы пересекли улицу Горького и пошли по Тверскому бульвару. Здесь же заговорили о студенческих волнениях в Париже, в которых вся четвёрка принимала живейшее участие. Шел 1968 год, и революция во Франции казалась желанной и возможной. А там и до строительства социализма вплоть до Ла-Манша. А там… а там… Наши собеседники были законченными леваками. Они и в Москву приехали, чтобы убедиться, что социализм победил, а учение Ленина и Троцкого бессмертно. Троцкий меня, конечно, смутил. Но за ради дружбы народов я воздержался от гневного осуждения Троцкого и троцкизма. Главное – борьба с буржуазией! Впрочем, мы от них в левизне не отставали. Назвать тогда кого-то «правым» - всё равно, что обматюкать. Единственно, что не нравилось нашим французским комбатантам, это то, что в Москве в самом центре, в такую жару ни одной веранды, где можно присесть за столик, выпить по бокалу холодного вина или пива. И то: не водой же с сиропом из автомата их угощать?
- Вот, например, здесь хорошо вы открыть веранду – и Гастон указал на решётку ограды Литинститута….
Именно в этот момент судьба Сени была решена. А всё потому, что я его увидел. Он шел по тротуару мимо дома Герцена в белой тенниске с фотокофром на плече.
- Сеня, - крикнул я. – Сенька, чёрт такой! Иди к нам. У нас французы!
Скажите: чем не пресловутое яблоко, которым Змий поманил любопытствующих. Сеня повернул свой неарийский нос в мою сторону, увидел, махнул рукой и через прогал в ограде ступил на рыжий песок бульвара. Таким образом, образовалась славная компания с перекрёстными, в момент возникшими, симпатиями. В частности, Гастон явно увлёкся языковой практикой с К-шей. А она, неверная, несмотря на то, что всю прошлую ночь клялась мне и душой и телом в вечной любви, увлеклась Гастоном. Это, к моей досаде, было явственно видно по её глазам и жестикуляции. Но мне тоже повезло. Прельстительная Марин решила, что беседы со мной, тем более, я знал Франсуа Вийона, для неё сделались крайне интересными. Как оказалось, Сеня мал-мала лопотал по-французски, и они моментально нашли общий язык с Леоном, у которого также был явно неарийский нос. Вообще, мы пребывали в том беспечальном возрасте, когда все вокруг просто и ясно, а появление новых друзей столь же естественно, как дыхание. И другого быть не может после общения с Пушкиным. Александр Сергеич, хоть и был Наше Всё и призывал учить русский язык у московских просвирен, сам по-французски изъяснялся свободно и даже стихи писал. Словом: Вив ля Франс! Либерте, Эгалите, Франтерните, Алонс анфанс де ля патрие! И даже память о нашествии двунадесяти язык во главе с Бонапартием не могло поколебать наших взаимных симпатий.
И тут я во второй раз подтолкнул Семёна к изгнанию из Рая. Сказал ему, что французики просто жаждут выпить по бокалу холодного белого, сухого вина. И с этим ничего не поделаешь – привычка к винопитию, национальная, можно сказать, традиция. Мы уже были у Никитских ворот. И я, не без намёка, спросил: нет ли у него приличного местечка на примете? Сеня вдруг сделал рукой широкий, чисто русский жест: «Приглашаю всех в ресторан Дома Литераторов». При этом его вполне неарийское лицо даже обрело некоторое рязанское выражение разгульного гостеприимства. Нечто вроде: «Откушайте блинков, дорогие гостетёчки». И, «Где наша ни пропадала!»
Мы миновали швейцара, во внешности которого явственно ощущалась многолетняя строевая выправка. Сеня по-свойски бросил ему: « Делегация. Со мной» и мы проследовали в ресторан, о котором по Москве расползались слухи, как о райском месте, что он дёшев до неприличия и даже простые блюда в нём достигают уровня запредельных лакомства. А всё потому, что Страна Советов любила и продолжает истово любить своих писателей, если, конечно, они не пастернаки какие-нибудь…
Мы расселись за столом, и Сеня принялся изучать меню, которое подала, улыбнувшись Сене, миловидная официантка. Я с любопытством оглядывал зал. За соседним столом человек с бледно-зелёным лицом в довольно-таки жёваном пиджаке исхищрялся налить водку из двухсотграммового графинчика простого стекла в рюмку. Рюмка маленькая, а рука, державшая графин, неустанным ходором ходила. Лицо наливающего было исполнено напряжения и скорби одновременно – ведь пролить мимо рюмки, всё равно, что убить в себе сладкую надежду. Но что-то щёлкнуло в сокрушённой голове. И правильное решение было найдено. В фужер для воды попасть значительно проще. Сосед налил и тут же, не мешкая, выпил. Эх, кабы был я писателем, непременно описал бы сложную гамму чувств, отразившуюся на лице выпившего; Сперва было отвращение, сменившееся ожиданием чего-то значительного, нараставшее по мере того, как водка следовала по истерзанному пищеводу и достигла, наконец-то, воспалённой слизистой желудка. А затем начала всасываться и поступать в кровь. Кровь нашла путь к бледно-зеленым щекам., постепенно изменяя их цвет в сторону тёплых тонов. Ощущение неземного блаженства снизошло на соседа. Опустились трагически приподнятые домиком брови. А сведённые, было, в куриную жопку губы пообмякли и повлажнели. Стало ясно , что в этот раз смерть прошла мимо.
- Кто это? – спросил я Сеню, кивком головы указав на соседа.
- Михалыч, - по-простецки ответил Семён и назвал среднерусскую фамилию, которая мне, по моему невежеству, ничего не сказала. Но явно не Вознесенский и не Евтушенко. – Поэт известный, - продолжил Сеня, - Премию недавно отхватил, и подборка большая у него вышла в журнале «Огонёк». При деньгах.
- Выбрали, молодые люди? – обратилась к нам внезапно возникшая официантка.
И тут Леон что-то решил сказать другу Семёну на том прекрасном языке, который в ходу на острове Сите, во всём Париже и даже во многих заморских территориях Франции.
- Это кто же с тобой, Сеня? – спросила официантка.
- Друзья. Студенты из Парижа. Делегация.
Официантка отступила от стола, приняв заказ на две бутылки холодного «Мукузани», которое сейчас, в этакую жару было бы, как никогда, кстати. Ребята продолжали прежде начатый разговор. А я вновь скосил глаза на соседа. Водка дошла до нужного места, и он сидел, ритмично покачиваясь, словно иудей у Стены Плача, погружаясь в ритмику рождаемого в глубинах души очередного стихотворения.
- Семён! – раздался вдруг холодный и твердый, как кость мамонта, голос.
На некотором отдалении от нас возник человек, чьё лицо было решительно ничем не примечательно. Вроде бы всё на лице присутствует, а глазом зацепиться не за что. – Подь-ка, на минуточку.
Семён встал на зов из-за стола, и я увидел, что от его выразительного, улыбчивого лица остался только один-одинёшенек неарийский нос. И Семён, и позвавший его, исчезли за дверьми. Вроде бы, ничего особенного не случилось, но общий оживлённый разговор вдруг, словно бы, в рулончик скатался. Семёна не было буквально минут десять.
- Семьён! - громогласно приветствовал его Леон! – Са ва?
- Комси комса.- ответил Семён с совершенным парижским прононсом. – Друзья! Наш столик, оказывается, зарезервирован Секретариатом Союза Писателей для делегации поэтов с Берега Слоновой Кости. Придётся уйти.
И мы ушли, как говорится, не солоно хлебнувши.
Потом наша компания двигалась к метро «Краснопресненская», и около метро французики долго фотографировались на фоне скульптуры Ивана Шадра «Булыжник – орудие пролетариата». В вагоне метро, когда поезд тронулся и зашумел, Семён склонился ко мне и сказал:
- Уволили
- Кого?
- Меня. С работы.
- Ёёёё! За что?
- За то, что французов привёл без согласования.
- Кто выгнал-то?
- Тот, что меня позвал.
- Он писатель?
- Писатель, писатель… Прикомандированный. Куда надо пишет…
Дальше мы зачем-то поехали до Речного Вокзала. В каком-то магазине взяли две бутылки Алб де Масе Семидульче Молдвинпрома. Я и К-ша разжились стаканами у автоматов Газводы и средь молодых берёзок, растущих за наземным стеклянным павильоном метростанции выпили по-студенчески за новое знакомство, мировую революцию, и всё то хорошее, что несмотря на Бонапартия, сближает народы Советского Союза и Франции.
Спустя какое-то время, вернувшись в Москву из поездки в Новгород Великий, я позвонил Семёну.
- Я вас слушаю. Да! Слушаю.
- Здравствуйте. Позовите Сеню к телефону.
- А могу ли я узнать, с кем имею свой разговор? – с характерным интонированием ответила мне немолодая, судя по голосу, женщина.
Я назвал себя.
- Его нет дома.
- А когда будет?
- Может-таки никогда.
И я услышал, стариковское астматическое дыхание и, как трубка металлической скобой неуверенно нащупывает зацепку и повисает на рычажке старого настенного телефона.
Свидетельство о публикации №220062201289