Часть I. Глава X. Молния разит и скалу

   «Гнев – кратковременное безумие…»
   Гораций

   Рассвет начинал тревожить спящий город. Он казался безмятежным, но было заметно, что эта сонность – именно кажущаяся. Появись враг на горизонте – и от всего этого мнимого покоя не осталось бы и следа, подобно тому, как первый же легкий порыв ветра поднимает всю пыль, что лежала десятилетиями в каком-нибудь темном подвале скупого владыки.

   Квинт и Аврора лежали на кровати. Они застыли в позе дружного единства – благо, места там хватало на двоих с излишком. В который раз повторилась самая древняя история на земле, лишь переиначенная на иной лад. И для этих двоих людей, что обрели друг друга, не существовало такого ветра перемен.

   Да и мог ли существовать такой ветер вообще? В эти минуты это казалось совсем неправдоподобным. Вокруг могли происходить какие угодно сотрясения: даже если б суровые воды Тибра разъярились бы и вышли из берегов, подступив к самому окну этого громадного в своей крохотности мира, то и тогда, нет сомнений, это не смогло б разрушить идиллическую картину мира и покоя.

   Под утро, когда все кругом стало проясняться, та грань, что отделяла явь ото сна, потерялась, и не было ни малейшей возможности разобраться: то ли это явь, похожая на чудесный сон, то ли это сон, похожий на безукоризненную явь. Покой и чистота были здесь полновластными хозяевами. Чертог обители их надежно укрывался под пристальным взором невидимых слуг добра, чья воля – незыблема на земле, и ни одна сила не могла поработить, власть ее – не преходяща, а вечна.

   Легкий трепет пробежал по телу Авроры. Такое бывает в еле уловимое мгновенье перед пробуждением, когда человек возвращается из короткого путешествия по стране незримых теней в царство живых. Тогда, точно разыгрывая себя, он с удивлением открывает глаза и замечает невиданный мир, который всего минуту тому назад был блеклым отблеском зари на горизонте. Вот и Аврора очнулась, плавно открыла глаза, как ставни, и к ней сразу же устремились все яркие краски поднебесья, поражая своим многообразием форм и окраски, содержания и смысла. Ее прекрасные глаза – кристально прозрачная вода в сказочной лагуне и то будет не такого поистине небесного оттенка – сосредоточились на густых вьющихся кудрях Квинта цвета воронова крыла. Когда, бывало, они развевались на ветру, то представлялись целой стаей воронья, что взметнулась в едином вихре в обитель богов, тревожа тех своими судорожными криками, вселяя беспредельный ужас в суеверных смертных, чья воля и желание оказывались парализованы слугами Марса.

   Утренняя колесница огня, что выехала в час рассвета, тусклый мрак неба, что только светлело, пронзительные завыванья ветра и шелест писем на столе, догоравшая зола тех деяний, что совершают наши души в милом после утомленья сне, – рождение каждого нового дня неповторимо и чудесно: всем несет оно щедрые дары.

   Прошло несколько минут, показавшихся долгими, а красавица все любовалась дивным ликом давнего друга. После вчерашнего дня и этой ночи что-то переменилось, как будто перевернули солнечные часы, и течение жизни изменило направление в русле на совсем иное, доселе неизведанное. И суровое дыханье зимней поры приносило не прохладу, а усладу разгорающегося дня.

   Пора было вставать: как бы кто-то из служанок или сама тётушка Пристилла не навестили ее утром. Аврора осторожно высвободилась из крепких объятий юноши и тихо встала. Один ее легкий шаг – но этого было достаточно, чтобы его глаза открылись. Странное дело: они были полны любви – две бездонные чаши, глубокие, влажные, словно от утренней росы; их хотелось покрыть бесчисленными поцелуями, но в этом любящем взгляде не только осталось вчерашнее выражение, оно скорее еще усилилось и стало невыносимым. Печальная радость теперь была ее уделом. Девушка не знала, чему повиноваться – тому, что теперь мало-помалу становилось ее новой жизнью, приоткрывалось, как страница книги, которую она из-за своей изнеженной небрежности некогда пропустила. Теперь она проклинала то былое свое отношение ко всему. Она всегда любила себя, но ныне это превращалось в ненавидящую любовь. Может, именно от такой любви и погиб когда-то Нарцисс.

   Пробудившийся юноша сам разрешил все ее сомненья твердым и оглушительным решением, которое сотрясло все своды сердца, обрушив ее вековые стены, повидавшие на своем немалом веку множество самых коварных, безумных, откровенных, неприкрытых, чистых, искренних или отчаянных приступов. Это была самая страшная минута, хоть эта хрупкая женщина и не понимала в данный скоротечный миг всей значимости роковой минуты. Отзвуки страшного грома все еще раскатывались внутри нее, когда Квинт закончил произносить слова, что давались ему с таким тяжелым трудом, которому позавидовал бы и Сизиф.

   – Нам надо прощаться, но я не знаю, как это сделать… Можно просто сказать «прощай». Но я не могу: я люблю тебя! Твое имя затихнет на моих губах вместе с предсмертным хрипом, что оборвет мою несчастную жизнь. Спасай свою жизнь и мою душу! Забудь меня!

   Он двигался, как механическое орудие, хотя на самом деле собрал все свои силы и подчинил той воле, что вершит судьбу человека, предопределяет всю его жизнь. Квинт отдался в волю сил, ему неподвластных. С нечеловеческим усилием поднялся, последний раз бросил взгляд неимоверного внимания ко всему, словно собираясь навечно впитать в себя это утро, этот воздух, это дуновение ветерка, но главное – это нежное существо, преисполненное всего того, о чем можно было только мечтать смертному, не гневя богов. Он исчез так же, как и появился. И ничто не могло сказать, было ли это на самом деле, или это, может, был лишь тревожный сон, навеянный вчерашним неспокойным днем.

   Холод… Холод проникал сквозь полуоткрытое окно, будоражил мысли, как полуобнаженная женщина: сковывая робкого, вознося мечтателя, вдохновляя поэта. Холод проникающий, торжествующий, но вместе с тем отмеченный какой-то неведомой грозной силой, навевающей размышления о смерти.

   Аврора всегда была деятельной особой и никогда не брезговала претворять в действительность любую свою мысль, что проблескивала у нее в голове, проносилась яркою звездою и скрывалась за серыми тучами привычного. Принять окончательное решение было делом нескольких мгновений: надо действовать и действовать бесповоротно, быстро и без промедления. Каждая секунда все отдаляла и отдаляла Квинта от дома в неведомом направлении: он всегда исчезал так же таинственно, как и появлялся. Долго думать, взвешивать все последствия своих действий было некогда. Нужно сделать выбор. И она его сделала. Победило сердце.

   Молодая патрицианка накинула легкий плащ и проворно, по-мальчишески, чего нельзя было ожидать от такой знатной красавицы, спустилась со второго этажа, спрыгнула на устланную зимними цветами землю сада. Ловко обежав все деревья, она вынырнула из растительной чащи, оказавшись недалеко от дома слуг, что следили за состоянием сада и поддерживали его в прекрасном виде – хозяйский глаз любил ухоженность и красоту, а для этого приходилось долго трудиться. Крошечный огонек горел в одном из окон, но сейчас Аврора едва обратила на это внимание. Она вся была поглощена поиском той знакомой еще с детства потайной двери в цветочной стене. Всю стену увил плющ и побеги винограда, которые даже в эту пору года представляли собой красивое зрелище для глаза, но любоваться некогда: надо было найти выход, время стремительно уходило, а вместе с ним – и Квинт. И она может его больше никогда не увидеть! Не услышать звука его голоса, его речей, не увидеть больше его глаз, кудрей, носа – нет, это было недопустимо.

   Время быстро бежало, как испуганная охотником лань, но Аврора была еще резвее: нащупав нужный рычаг, она надавила на него, может, даже слишком усердно – он поддавался и легкому нажиму, но нетерпеливость характера давала о себе знать. Дверь приоткрылась, стала видна мощенная камнями уличная дорога. Вскоре вся она покроется ступнями бесчисленных ног, и эти камни будут отражать звуки десятков разных языков и наречий, но это будет много позже, не сейчас. Она юркнула в полуоткрытую дверь, даже не побеспокоившись ее закрыть с наружной стороны. Хотя, если б она это сделала, то, как бы вернулась тогда обратно? И как бы после этого объяснила свой ночной уход? Глаза ее сейчас бегали по трем сторонам: Квинт тоже вышел таким же образом – она обо всем сообщила в письме – и то, что эту дверь снаружи можно открыть, но для этого надо было приложить почти нечеловеческую силу, чтобы преодолеть сопротивление пружин в механизме тайника. Так и задумано: снаружи дверь открывалась только, если приложить в нужном месте нужную силу. У нее же такой силы не было, а потому, даже не обратив внимания на это, подсознательно девушка оставила себе лазейку для возвращения назад, на прежний путь. Что-то в уме не дремало, и в горячке без ясности, в холоде утра продолжало мыслить.

   Три дороги вели отсюда в разных направлениях. Как у мифического трехголового существа, каждая из них смотрела в свою сторону, будто имея свое мнение. Влево вела изящная стезя, уходя вглубь эсквилинского района: в застроенные домами густонаселенные места, где в жаркий летний день могло стать плохо. В отдалении проходил Марциев акведук, второй по величине в Риме после акведука Клавдиев, построенный через четыре с половиной столетия после рождения самого города. На уличных водоразборах виднелись увядшие цветы. После праздника Фонтаналий7 их до сих пор не убрали.

   Прямо смотрела прочная дорога, мощенная с усердием и трудом, какого и требовал надежный путь: из дня в день приходилось выдерживать бремя тяжело груженых повозок, тысячи и тысячи ног людей и коней, мулов и ослов. Это была Лабикская дорога, ведущая в славный город Лабик и далее в Герники. Если же, напротив, идти от Пренестинских ворот (одних из многих, что выводили из города), можно попасть на рынок Ливии, а идя над северным склоном эсквилинского холма и далее – в район Субуры, самый густонаселенный район Рима.

   Если же пойти вправо, то дорога могла вывести через Лициниевы сады дальше к Паллантовым, и дальше – на Тибурскую дорогу, и так можно выйти за город прямо к преторианскому лагерю, где находились казармы солдат.

   Аврора простояла несколько минут в размышлениях, пытаясь понять, по какой же дороге пошел Квинт. Более склонялась она к той, что вела прямо, но ни на что не решалась. Но вот что-то мелькнуло там, вдали. Как все же вовремя она заметила темный силуэт, такой знакомый, что могла представить его с закрытыми глазами и во сне. Мигом устремилась она за ним, при этом держась возле стен домов: в любое время можно примкнуть к ним незаметной тенью, раствориться в утреннем тумане.

   Быстрые шажки резво понесли девушку вперед по мостовой. Расстояние было велико, но, к счастью для девушки, путь лежал прямой, и она держала Квинта в поле своего зрения, понемногу приближаясь к нему. Сердце билось так истошно, будто перед сраженьем: яростно вырывалось из груди, не находя себе места, надрывалось от стука и молило о свободе; взывало к справедливости своей хозяйки и предупреждало, что такие испытания оно терпит лишь из-за большой любви к ней – от всякого другого не потерпела бы, но чем не пожертвуешь ради того, кого любишь без всяких условий, просто потому, что он есть. Все быстрей и уверенней, все ловчее и с большим проворством Аврора преследовала своего дорогого друга, который еще так недавно был рядом, а теперь вот – идет своей дорогой жизни, понурив голову, будто под нестерпимой тяжестью, в неведомом направлении, к неведомому дому.

   Он всегда был так предельно осторожен, так собран и так таинственен: исчезал настолько легко, словно был тенью из царства мертвых, а не человеком из плоти и крови мира живых. И сейчас не походил сам на себя. Аврора несколько раз из обычного женского любопытства посылала за ним верных людей, чтобы узнать, где же он живет и кто он вообще. Но ни одна из этих попыток не приносила успеха: люди приходили разочарованные. И с виноватым видом объясняли ей, что нельзя проследить за тем, кто запросто сливается с любой тенью на дороге так, будто ему покровительствуют темные силы из самой преисподней (на что она всегда улыбалась с милостивым и немного презрительным снисхождением), кто способен затеряться средь толпы. Наверняка умел он и перевоплощаться в какого-нибудь суетливого и мелкого прохожего. Такого незначительного, что глаз попросту его не замечал, не в силах разглядеть того, от чего столь привычно отворачиваться, а может, добавляли они, он взывал к всемогущим богам, и те, точно были в долгу, превращали его в великого человека.

   «Великий человек», – суеверно убеждали они. Когда-то Авроре было жаль этих людей: для них «великие» люди были полубогами, рожденными под счастливою звездою. Между собой они часто шептались, рассказывали небылицы. Так после одной из них выяснилось, что Квинт темными ночами общается с небожителями, может даже, самим Юпитером. «Свет бога затмевал собой солнце и, страшась ослепнуть, объятые ужасным испугом, мы падали ниц», – оправдывались они, втайне зная, что лучше вызвать гнев своей госпожи, чем впасть в немилость «великому человеку».

   Но теперь-то Аврора сама убедится: владеет ли он силой обращаться тенью и есть ли у него кров на этом свете, не опустится ли он и в самом деле под землю, разверзнув ее, горя в языках пламени, или он воспарит в облака?

   Прямая улица вскоре заканчивалась. Благо, расстояние стало теперь таким, что, прячась сама, она могла проследить за ним в любом переулке и не упустить его милые очертания. Тут Аврора задалась вопросом: а с каких это пор его очертания стали вдруг для нее милы? Как это могло случиться: она всегда держала свое сердце в рамках тех чувств, которые позволяла себе сама?! А этого она уж точно не позволяла, иначе помнила бы, но память о таком скромно умалчивала – это было помимо ее воли.

   Аврора всерьез задумалась: а стоит ли в таком разе продолжать эту слежку, ведь это – предательство по отношению к самой себе. И предало ее собственное сердце! Этого она всегда ожидала от своих служанок, которые подчас сбегали неизвестно с кем и так никогда не возвращались. Отец смотрел на такие случаи иными глазами, слишком по-доброму, как ей казалось – эти люди заслуживают той строгости, с которой с ними обращались, в ином случае – они бы все изменили.

   «Но слабые боятся что-то менять, – размышляла Аврора, – сильные же живут, действуют по своей воле и в согласии со своим разумом. Именно поэтому сильных людей – тех, кто имеет силы на то, чтобы менять себя и мир вокруг себя, – слабые и называют «великими». И величие их в том, что они – сами творцы того мира, в котором живут. И они понимают это. Именно в этом знании – сила сильных мира сего: они не ждут, пока боги сделают их жизнь счастливой, а делают ее сами таковой. Именно ими создано все, что теперь окружает нас: высокое искусство, могущественнейшие города и страны, идеи и порядки, наконец, сам властелин всего мира – Рим».

   Такие мысли сопровождали Аврору во время всей этой затеи, которая неизвестно еще к чему могла привести. Но Аврора была непоколебима в раз принятом решении и следовала ему, даже если вовремя понимала, что оно неверное – это она взяла от отца. Воспитание, его образ жизни, мысли – все это оказалось какой-то частью отражено и в ней.

   Квинт тем временем повернул в один из узких переулков, и девушке пришлось на время оставить свои мысли и пустить все свое усердие на то, чтобы достигнуть угла дома быстрей, чем человек, что водит дружбу с тенями. По словам слуг, он скрывался в одной из тех бесчисленных улочек, которых такое превеликое множество в этом подобии улья. Она еще ускорила свой бег и достигла угла дома как раз вовремя, чтобы заметить, как он исчез в глухой тьме. Такие теснины возникли из-за того, что дома стояли слишком близко и рядом: даже одному человеку там становилось неуютно. Аврора последовала за беглецом. Дорога лабиринтом вела к неизвестной цели. Так они петляли долго.

   Квинт шел, словно зачарованный какой-то силой или зачумленный – ноги несли его сами, а голова и вовсе странно вела себя: то падала куда-то вниз, то вновь с заметным усилием поднималась вверх, на уровень горизонта. Он был скорее пьян, чем трезв. Вот только держался на ногах он уверенно, будто его болезнь была скорее душевного, чем физического происхождения. Но видно было, что он с трудом понимает, куда и зачем идет. С тем же успехом он мог бы идти и ночью в кромешной тьме – ничего б от этого не поменялось. Статный красавец – сейчас он чувствовал себя глубоким старцем. Он понимал, что отказывается от своих чувств добровольно и сознательно. В конце концов, это был его собственный выбор.

   Стесняющая боль сковывала сердце: он изначально знал, на что идет, и какие страдания предстоит перенести. То, что он сейчас чувствовал – это была всего-навсего гнетущая тишина перед полновесной бурей, всего лишь судорожные всхлипывания ветра перед тем, как разбушевавшаяся стихия будет крушить и ломать все вокруг, самое дорогое и любимое – все это подвергнется гневной и неудержимой мощи стихии. Обо всем этом он знал, но верил, что выдержит, что переживет этот сезон непогоды, что все минет, и его жизнь вновь покроется белоснежными облаками нежности и чистоты. Он должен пережить – иного выхода нет. Либо пасть, чего ему совсем не хотелось, присоединиться к павшим друзьям и недругам, что попытались пройти подобный же путь, но не выдержали, не рассчитали возможностей своих ограниченных сил, поэтому натолкнулись на такие преграды, которые не смогли преодолеть. А может, им просто не хватило веры, кто знает?

   Он шел, не разбирая дороги. Все вокруг казалось каким-то нереальным. Настолько, что даже видения из ночного кошмара были более настоящими, чем то, что сейчас его окружало. Но вся беда в том, что в кошмаре-то есть хоть одно оправдание: человек оказывается подвластен ночным призракам и теряет силу влиять на события, что вершатся там, – и эти события изменяют его, превращают в легкую игрушку судьбы.

   Последний же день показал, что человек может изменить многое – мир. Мир той жизни, которую он вел до сих пор, пропал навсегда, бесповоротно: пути назад не было и быть не могло. Свершенного, как известно, не воротишь. Как наивно было бы думать иначе! Полагать, что чем-либо, будь то искупление, жертва богам или иным силам, или заклятье, можно вернуть то, что однажды было, но прошло. Его не стало – и с этим можно только смириться, направив все помыслы и силы на что-то новое, чтоб и оно однажды, в один погожий денек, уступило место еще более новому: так жизнь и течет, движется; она не стоит на месте, в ней постоянно происходят порой разительные, а порой и малозначительные перемены, – и того же она требует и от человека. Иной раз он прислушается к зову жизни, усмотрит в прекрасной дали тот изгиб реки, тот поворот, который ведет в новые края, и поверит, что все достижимо, все пройдет гладко и безболезненно. Не успеет он сосчитать и до десяти, как окажется в совсем другом, незнакомом месте, и каждое открытие несет с собой познание чего-то ранее неведомого. А иной раз и не прислушается – и жизни поток вдруг выбросит его на берег, где он не ожидал оказаться, где будет барахтаться, лишенный привычной среды, пока не отыщет на ощупь, наугад тот путь, который вновь вернет его в ручей с живительной водой. Тогда ожидает его возвращение в стремительную реку жизни, а после – все начинается сначала.

   Путь, такой хорошо знакомый, не удивлял его ничем – все было видено сотни раз, а потому и не представляло такого зрелища, которое держало б в постоянном внимании и напряжении все: зрение, слух, мысль. Такова уж особенность восприятия: насколько б восхитительными не были окружающие картины, если видеть их каждодневно и разглядывать только внешне, то придет привычка. А с привычкой они станут пресными, потеряют всякую выразительность и значение, кроме лишь того, что нужно достигнуть конечной точки пути. Так и Квинт сейчас шел, оглушенный своим же решением, не в силах связно мыслить: все думы увязали в трясине чувств – и надо было их пережить.

   Вокруг было тихо и спокойно: в столь раннюю пору люди в этом районе все еще предавались блаженному сну. Раннее-раннее утро застало улицы Рима такими пустыми и безжизненными, что можно было ожидать чего угодно. Например, того, что чума выкосила почти все население этого величавого города, и вот остался один-единственный представитель рода людского, и он сейчас бредет так уныло и болезненно. Боль эта отдается гулким ударом в сердце, не лишенном сочувствия и сострадания к ближнему.

   Квинт осматривал места, некогда дорогие сердцу и уму. Сейчас они лишь бередили открытые раны, навевая воспоминания давно канувших в Лету дней.

   На самом горизонте, выше всех домов и построек, висела в стыдливой дымке молодая девственная луна, пряча всю полноту чувств и трепеща в предвкушении. Голубовато-розовый свет тихо лился на землю. Этот час был овеян ее нежной и трогательной заботой. Ясный взор одиноко оглядывал землю, как детские невинные глаза, чистые и наивные, смело смотрели на мир, веря в его непорочность и святость.

   Квинт остановился и пристально всмотрелся в юный месяц: тому не были ведомы сомнения и страдания, печаль и разлука, горечь проигранных сражений, боль от потерь, не были ведомы скорби и плач, разочарования и крушение детских надежд, павших в скоротечном беге лет. Квинт смотрел на саму невинность и проникался этим духом – так взрослый удивляется и умиляется, когда заглядывает в глаза ребенка, поражаясь тем сокровенным знакам, что видит там, дивясь тому, что находит там себя, забытого и покинутого всеми. Но, прежде всего, диву дается, когда видит самого себя: он столько лет бежал от того, кем является на самом деле; бежал, не зная передышки и покоя, бежал, пока не разделил глубочайшим морем, непреодолимой бездной, непроходимой пустыней и громадными скалами себя и того, другого. Кто был его неотделимой частью, но ему не нашлось места среди точно таких же людей, что когда-то точно так же бросили себя. Бросили в той части незабвенной поры детства, где тьма вековая и хаос безраздельно завладели покинутой территорией: места сожжены и назад возврата нет.

   Безумный влюбленный обрел, наконец, ту ясность видения, которой мешали чувства: мир преобразился, стал иным, теперь в нем заиграли совсем другие краски – вырисовывалась картина его будущей жизни, и он это сейчас чувствовал и видел, как никогда, быть может, уже не удастся. И за эти несколько минут юноша помолодел, отбросив на краткие и пронзительные мгновения всю свою зрелость и рассудительность – есть такое время, когда это бывает лишней обузой.

   Благоразумие оставило его, в голове начали грандиозную пляску какие-то тени. И все это происходило под веселой и не ведающей страха луной – ее покровительственная улыбка освещала ему путь, ее незримые ладони нежно касались его ладоней, поглаживали их и, задержав на секунду, отпускали, слегка подталкивая в путь. Душа его внимала неведомым, льющимся, казалось, из ниоткуда, прекрасным звукам. Они вдохновляли и окрыляли его. Теперь самое невыполнимое и трудное дело было ему по плечам, он все мог вынести – на всей необъятной земле не существовало такой преграды, пред которой он бы дрогнул и отступил; его воля не знала границ – шаг был тверд и собран, в нем уж было не узнать того человека, что предстал бы перед встречным всего десять минут тому назад.

   Он шел, наполненный надеждой на лучшее будущее. Поступь была такой легкой, что можно было даже заподозрить его в том, что он не касался земли, подобно какому-то ночного колдуну, владея силами, неподвластными простому смертному. Знакомые улицы Эсквилина неотвратимо приближали его к концу этого пути, но теперь он понимал, что конец чего-то одного – обязательно будет началом чего-то другого. Влюбленный, отрекшийся от своей любви, он и раньше это знал и даже понимал, но, как часто бывает со знанием чего-либо: понимать и принимать – это не одно и то же.

   Как вдруг его внимание привлек неопределенный шум, донесшийся сзади. Чьи-то приглушенные голоса, спешный топот ног, шуршание одежд и бряцанье оружия, а под конец женский крик вывели его из той глубокой задумчивости, где он искал себя. Обеспокоенный шумом, Квинт развернулся, намереваясь разобраться: что же там происходило? Не медля ни секунды, он поспешил обратной дорогой и вскоре, за углом трехэтажного дома, увидел следующую сцену: трое молодчиков в туманных туниках, плащах темного цвета и с лицами, скрытыми наброшенным капюшоном, окружили молодую девушку красивой наружности. Она была в шелковом покрове, хоть и красивом, но слишком легким, как для такого раннего утра, – причем один из троицы закрыл ладонью рот этой милой особы, а двое других держали ее, показывая что-то знаками.

   Квинт не стал дожидаться концовки этого неприятного происшествия и поспешил на выручку: что-что, а благородство духа всегда призывало его в ряды защитников красоты и поборников справедливости. Насколько ж огромным было его удивление, когда в этой юной особе он узнал ту, что должна была уйти из его жизни, так или иначе. Да, это была Аврора – ее светлый лик он не перепутал бы ни с каким иным. Тогда он пристальнее вгляделся в одеяния и лица, которые нет-нет, да и выглядывали из-под капюшонов, являя на свет то резко очерченные губы, то строгий нос, а то и выразительные глаза, при этом сразу чувствовалась скрытая в них сила. Ошибки быть не могло. Он проделал загадочные и неповторимые движения руками. Один остался возле Авроры, хотя это и было излишним: та была настолько растерянной, насколько удивленной, и любопытство своей силой превосходило все остальные опасения и страхи девушки, возникшие было от такой неприятной встречи с незнакомцами. Двое же других приблизились к неожиданному спасителю с почтительностью во взоре и смиренно поклонились ему, готовые дать любые разъяснения. Квинт мягко взял за рукав туники того из них, что оказался ближе к нему и, повернувшись спиной к потрясенной Авроре, проговорил:

   – Братья луны и сыновья покровов ночи! Мое приветствие вам, доблестные служители общей идеи! Неужели так все изменилось и пали наши уставы и заповеди, что мы, подобно презренным в своей надменности отцам-основателям Рима, готовы хватать юных дев, под прикрытием мрака скрывая свои преступления? Опровергните же меня, коль я тяжко заблуждаюсь!

   Говоря все это, Квинт держался, хоть этого и не было заметно, настороже: второй брат луны, как назвал их этот беглец от любви с непонятной властью, был лишен всякой возможности что-либо предпринять, поскольку стоял впереди и чуть в стороне; первый же был мягко и ненавязчиво взят за руку, будто в братском порыве.

   Но сомнения Квинта вскоре были рассеяны.

   – Всеведущий отец солнца, властвующий над светом и тенью, мое почтение вам, доблестный и славный Квинт! Я, Тулл, буду держать, если позволите, ответ за всех; а рядом со мною – смелый и упорный Клиний, а там, подле девы, чья красота несравненна, – честолюбивый, но вполне свободный от запальчивости и легкомысленных поступков, Лутаций. Признаю ваше право на справедливое дознание, и смею заверить, что наши уставы соблюдены и сохранены в полной целостности. Если что и изменилось, так это наша уверенность в общем деле, которая не знает границ, это наши жизни, которые мы готовы отдать на алтарь идеи, наше самопожертвование и самоотречение, наше служение истине, которая позволила жить жизнью, неведомой большинству. То, что вы видите – это малый долг, что мы возвращаем совету: теперь за каждым воином света должны следовать, подобно теням, его земные отраженья. И быть не только десницей совета, но и самыми лучшими слугами и воителями, преданными настолько, чтобы без страха и с честью отдать свои жизни во имя торжества справедливости.

   – Как странно. Это правда, что я ушел от дел совета, но всего только на краткий срок, хотя неделя для такого времени, как наше, признаю, может изменить многое, если не все. Мне надо было получить жизненно важный ответ, который определит весь мой дальнейший путь. Но что же я слышу? Чем обусловлены такие решения? – Квинт был искренне удивлен.

   – Да! И совет со вниманием и должным пониманием отнесся к вашему уединению, поэтому вас не стали беспокоить теми событиями, что произошли. Неприятности разрешились с молниеносностью мысли, и все причины, равно, как и следствия, были устранены с решимостью льва, готового нанести удар: мощно и без промедления.

   В это время в разговор вмешался доселе хранивший упорное молчание Клиний, высказав верную мысль, что это разговор стоящий, но не для этого места и времени, поскольку негоже оставаться на виду в такой неподходящий для прогулок час – нельзя пренебрегать опасностью привлечь к себе излишнее внимание: люди по природе любопытны, а вкупе с подозрительностью и силой представляют собой грозную смесь.

   Тулла же, будто обуял безудержный порыв красноречия, и его ничто не могло сдержать – он все говорил и говорил, преисполненный той радостью, которую испытывает ребенок, страстно желающий поведать всему миру свою историю, когда, наконец, находит достойного слушателя.

   –… но при этом мы были с тобой денно и нощно, сменяя друг друга, не смыкая глаз, сопровождали тебя во всех твоих редких отлучках, так что готовы были предупредить даже намек на любую опасность, которая б могла приключиться с тобой.

   Воитель света, как назвал его Тулл, может, даже с излишним усердием потянул того за рукав, так, что материя издала характерный звук. Отведя его в сторону, юноша проговорил тихим, но красноречивым голосом:

   – Эта девушка не представляет для меня опасности – вы это должны были прекрасно знать и действовать иными методами. Сейчас же вы отведете ее домой! И побеспокойтесь о том, чтобы с ней все было хорошо, а меня предоставьте моей участи – она настигнет меня независимо от того, будете ли вы рядом или нет.

   Затем, собрав всю свою волю в кулак, он с непроницаемым лицом, будто высеченным из гранита, подошел к Авроре. Недолго помолчав, он обратился к ней, но звучали они, как заранее заученный текст:

   – Аврора, родственница зари, твой чуден лик, бесспорно, но им другого ты благослови и осчастливь, коль сможешь. Мои же дни уж отданы служенью – ничье веленье не в силах это изменить. Смирись ты с этим! И меня же отпусти: не принадлежу себе я боле, и чувства мои не вырвутся на волю – не властен я над неумолимым роком. Искал я долго и нашел: нашел я для сраженья поле, в доспехи боевые облачен и опоясан я мечом; от подвигов любовных теперь я отлучен. И днем, и ночью к битве я готов, и это добровольный выбор мой – в нем места нет теперь уж боле для тебя, и пропасть воздвигаю я не зря: не годится дочери любви витать там, где смерть свои развяжет пляски, где крики, стоны… все напрасно? Нет! Все новое придет, когда лишь старая эпоха отойдет! – при этих словах чувствовалось, как он внутренне загорался огнем, который поневоле передавался и окружающим, но затем, будто внезапно вспомнив о чем-то важном, существенном, он сник и закончил глухим голосом с гробовыми оттенками. – Прощай, Аврора. Не жалей напрасно: сама знаешь силу юности и красоты. Не забывай лишь одного: совета, как от друга, моего, именно того, что Рим – не лучшее место для жизни. Спеши в другие города, и обоснуйся навсегда. Живи и люби! А поле для войны – не для тебя, пойми! Прощай!

   Сразу после последнего слова Квинт отвернулся, чувствуя, что еще чуть – и он не перенесет такого напряжения воли – она прогибалась, как тисовый лук, но не ломалась. Он не мог слушать приятное пение ее голоса, который так много для него значил: так и хотелось свернуть с избранного пути. А этого он допустить не мог. Дав знак Клинию, он подошел к Туллу и шепнул ему на ухо:

   – Ты пойдешь со мной: мне предстоит многое узнать из того, что я пропустил.

   Клиний же мягко, но с таким видом, что нельзя было ослушаться, взял Аврору за плечи и свободной рукой, приглашая жестом, указал на обратный путь. Аврора в смятении чувств растерялась: с одной стороны, она досадовала на то, что все так произошло, и была печальна, так что сердце провалилось куда-то в темную яму и не хотело возвращаться; с другой же, ее любопытство было доведено до точки кипения и вулкан страстей ее, о которых она и не догадывалась, медленно пробуждался, требуя удовлетворения, грозя неминуемым взрывом.

   К счастью или к несчастью, но обстоятельства переменились столь быстро, что сами участники, которые должны были следить за тем, чтобы их не застали врасплох, оказались застигнуты именно таким образом! Внезапное появление какого-то низкого и беспомощного, как показалось на первый взгляд, старикашки, резкий свист, похожий на крик визгливой обезьяны, и вопрос, заданный зычным голосом бойкого торгаша – все это произошло одновременно и оставалось поражаться его недюжинному таланту. Хотя для этого не было времени.

   – Чего вы здесь делаете, и что здесь происходит? – спросил он наполовину дружелюбно, наполовину настороженно.

   Его глаза вовсе не выражали симпатии, скорее – наоборот, но складывалось такое впечатление, что ему приходилось быть таким по долгу службы, а при других обстоятельствах он мог бы запросто вас обнять и целовать от избытка радости. Впрочем, в эту минуту ждать добра не приходилось.

   Дух у Квинта был препаскудный, но он прекрасно понимал, что должен ответить, тем более что глаза старикашки необъяснимым образом среди всех пятерых остановились именно на нем, словно требуя незамедлительного ответа.

   Не прошло и секунды, как Квинт резко вспылил. И удивился: он полагал, что находился в спокойном состоянии, как вдруг со всей ясностью нашел в себе такую вспыльчивость! Удивился чрезмерно, полагал, что эта черта характера ему-то уж точно не присуща! Но удивление не остановило его выкрика:

   – Гуляем! А разве нельзя, – как-то глупо, с мальчишеским вызовом, прозвучавшим в голосе, выпалил юноша первое, что пришло в голову, – или мы, быть может, нарушаем какие-либо законы, внесенные на сенатское рассмотрение вчера вечером, и которые надо выполнять уже с сегодняшнего утра в здешних краях? Да и по какому праву вы интересуетесь нами?

   Квинт не ожидал от самого себя такой опрометчивости: пожалуй, это был редчайший случай, когда он потерял присущее ему самообладание и поступил так, будто боялся чего-то неопределенного. Вся эта тирада выглядела крайне неумно и даже комично, будто исходила из уст рассерженного отрока, а не человека, чей жизненный путь вел по таким полям, что в качестве жертвы на алтарь была принесена сама любовь!

   Аврора переводила глазами то на Квинта, то на этого странного на вид, вооруженного – за поясом у него она углядела небольшой кинжал – человека, ожидая, каковой же будет развязка.

   До сих пор молчавший Лутаций лишь немного ослабил свою хватку, по-прежнему не спуская глаз с девушки. Перепутать его с влюбленным не составляло труда, хотя некоторые приметы заставляли усомниться: темный плащ и капюшон на голове, словно он скрывался от милой, напряженная поза и повадки сторожа; да и сама милая, как видно, не сильно разделяла предполагаемую любовь.

   Клиний невольно подался туловищем вперед, будто готовясь к прыжку, и его вполне можно было бы принять за атлета, если б не его глаза. Такие глаза бывают у хищника, что защищает своих детенышей: холодно, решительно, они смотрели с нескрываемой угрозой на своего врага, казалось, шептали о том, чего не следует делать, если тому дорога жизнь. И в них был шорох ночи, когда малейший шум способен напугать до полусмерти, и не было утешения дрогнувшему существу под этим бешеным, не знающим пощады, взором.

   Тулл смотрел куда-то поверх Квинта, в то же время краем глаза отслеживая малейшие движения незнакомца, и думал при этом, что последние слова во фразе точно-то уж были лишними: человек без прав, человек без силы, заведомо обреченный в таком разе на неудачу, попросту не будет задавать лишних вопросов из прирожденного страха, знакомому каждому, кто вступает в прежде неведомый мир, не зная, что его там ждет. Уж кто-кто, а он-то это прекрасно знал; вот и сейчас одна его рука покоилась на рукояти верного клинка, спрятанного в полах туники – это сильно стесняло и без того не слишком широкую свободу действий, которую предоставлял такой вид одежды. Но зато, невзирая на неудобства, он чуял непоколебимую уверенность в себе, смелость, силу, волю и способность совершать такие поступки, которые в любом другом случае себе не позволил бы.

   Все вышеописанное заняло всего несколько скоротечных секунд, в которые уместилось столь многое, что сложно даже представить полную картину, и еще гораздо большее, что вообще осталось за пределами картины.

   Незнакомец, щуплый на вид, но, по-видимому, до чрезвычайности опытный мужчина, чьи годы жизни давно перевалили за зенит, не выдал своих колебаний, а лишь, прищурив глаз, вопросил:

   – Как это гуляете? Здесь? Рядом возле виллы достопочтенного сенатора Атилия Натта? Или разве вы не видите стен, вас окружающих? Или разве вы не видите колонн и усадьбы, роскошно расписанных? Не притворяйтесь, подлецы, вы не проведете старого вояку, перед вами не какой-нибудь безусый юнец: я за вами давно слежу – с той самой минуты, как ваши сандалии преступили сюда. Ваш сговор слышен за милю, и вам не удастся уйти от справедливого возмездия: послал я за полицией, да и слуги господина сейчас будут!

   Клиний, аккуратно потянувшись рукой за своим клинком, прошептал еле слышно:

   – Что за чушь городит этот обезумевший старик? Он лишился дара сообразительности – это проклятие богов, которых он прогневил; лишить никчемной его жизни – и дело с концом!

   При некоторых словах, что долетели до слуха, Квинт насторожился, но сейчас ум его был занят тем, как бы выйти из сложившейся обстановки с честью. Нельзя открывать себя, но при этом он хотел сохранить жизнь людям, которые по своему неведению или невежеству, что почти одно и то же, совершают глупые поступки, а потом сами же и раскаиваются.

   К несчастью, старик говорил сущую правду: и вот из-за поворота показалось несколько странно облаченных людишек. Одни – в каких-то ночных одеяниях, будто их только что стащили с кровати, но при этом с накинутыми поверх кожаными доспехами, другие – в штанах на галльский манер, подпоясанные, и с каким-то подобием рубахи, а попросту – обмотаны куском дешевой ткани; в шлемах, древность и изношенность которых сразу бросалась в глаза; в руках у них были у кого дубины, у кого длинные палки с заостренными концами, а у кого даже и мечи, впрочем, неизвестно достоверно – умели ли их владельцы обращаться с таким оружием. Умели или нет – этот вопрос был на их совести, правда, настроены они были крайне враждебно и всеми своими жестами выражали кипевший в них гнев – оттого ли, что жилось им на белом свете не очень хорошо, или что плохо питались и одевались, или что оторвали их от редких часов отдыха; а может, это все жило в них от рождения и впиталось с молоком матери – то было неведомо. Но их слова и жесты подтверждали первое впечатление об их настрое, притом чувствовалось: от слов они жаждали перейти к делу. Их было восемь, а вместе со старцем, который еще бодро держался на ногах и наверняка так же бодро дрался, – девятеро, а перед ними было всего четверо мужчин и одна особа женской стати. С одной стороны – полно оружия и готовых к бою, с другой – внешне безоружные. Это первых подзадоривало и раскаляло.

   Обстоятельства не позволяли Квинту медлить, хотя бы он того и хотел: он предвидел дальнейшее, и это ему вовсе не нравилось. Он не раз имел дело с подобными людьми – их мысли, если и витают где-то, то точно, что не в том месте, где они сами находятся: пред их взорами постоянно проносятся картины их жизни. И поэтому живут они, будто в бреду: не сегодняшним днем и не завтрашним, равно, как и не вчерашним, – это было зелье безумия, которое они пили постоянно и уже не могли обходиться без него. И вымещая на мнимых своих врагах всю накопленную горечь, они как бы изживали ее, хотя от этого им и не становилось легче. Поэтому так часто случались жестокости среди тех, о ком Фортуна забыла то ли по случайности, то ли преднамеренно. Есть, конечно, и другие – кто под тяжким грузом обстоятельств наоборот становится сильнее и духовно, и физически, преодолевая все с упорством, достойным, быть может, и лучшего приложения. Такие люди – всегда искренние, простосердечные и доброжелательные. Жаль, сейчас Квинт видел впереди лишь суровые лица и озлобленные глаза, сжатые в немой угрозе кулаки тяжело дышащих то ли людей, то ли зверей.

   Квинту хватило той минуты, на протяжении которой все замерло и воплотилось в причудливый рисунок талантливого художника, чей талант как раз и состоял в этой неповторимой манере придать образам своего воображения дыхание жизни – оживить их. Мысль работала лихорадочно и, как никогда, быстро: изо всех путей надо было выбрать лучший.

   Обретя столь необходимое хладнокровие, придавшее мысли ясность и трезвость, а телу – свободу и скорость, Квинт смело, с какой-то фанатической решимостью, которая почти всегда присутствует у людей с сильной волей и характером, двинулся на толпу вооруженных слуг. Он понимал, что ими движет, откуда они черпают неистощимые силы для выживания: из вечного страха за себя и неуемного желания мести. Он шагал твердо, непоколебимо, подобно могучей горе, вдруг пришедшей в движение – и беда тому, кто окажется на пути.

   Медленно, почти черепашьим шагом, ступал он по римской земле. Будто Ахилл, воитель света все сокращал наполовину расстояние. Так могло продолжаться бы бесконечно, как заметил бы иной философ, но миг, когда будущее неотвратимо выберет из множества разнообразных одеяний какое-то одно, приближался.

   Глаза Квинта горели внутренним огнем и сверкали, подобно божественной звезде на ночном небосклоне, обладая каким-то гипнотическим воздействием на окружающих: все слуги и даже сам старец, повидавший на своем веку немало, были заворожены. Сами они об этом вряд ли догадывались, но, околдовано следя за пламенным взором, подпали под действие его сил.

   У людей, внимающих голосу сердца, помимо их воли свет находит отражение в глазах, как даже крохотный огонек виден за много миль, колеблясь среди тьмы вокруг. Но есть люди, которые настолько преуспели в этом, их чувствознание и то, что зовется наитием, настолько высоки, что они овладели этими силами и научились влиять на других. Эти силы всегда успешно воздействуют на неискушенные или слабые умы, потому как чаще всего их владельцами оказываются люди простодушные, искренние и открытые сердцем: они неподвластны тонким мучителям ума с его двуликими играми, и не разуверились еще в добре.

   Ум, цепкий, хищный зверек, живя отдельно от человека, часто использует того для исполнения своих желаний. Внушить беспечному и неразборчивому человеку, что все обстоит совсем по-иному, не составляет труда. Истинные устремления души отступают, как бедность честного пасует перед богатством развратника в глазах лжи. И мир такой человек зрит совсем по-иному: сквозь призму личных, как ему кажется, умозаключений. Он видит мир, но каким – преломленным и ненастоящим. Такой ум, зная своего недруга, не пустит к человеку звуки опасного, слишком живого сердца. Заблуждения начинают тяготить, хорошая жизнь, вопреки всему, – опускает на самое дно отвратной бездны, где строятся золотые дворцы роскоши и богатства, лживой чести и нравственности; где служат пороку и топчут добродетель, где поощряют грязь и опошление чистоты, где рабство узаконивается, а свобода искажается. Одни лишь шпили дворцов гордо и надменно вздымают над бездной. Именно в этом хорошее и плохое едины: и то, и другое стремится к верху, к свету, но с разных высот. А потому и путь у одного – короткий, легкий, но нечистый, а у другого – длинный и труднопроходимый.

   Труднопроходимым был и путь Квинта: он пролегал через препятствия намного более опасные, нежели горные ущелья, усеянные пиками смертоносных скал, чащобы дремучих лесов, полные голодных и яростных хищников, стремительные и неудержимые порывы могучих рек, сбивающие с ног. Но много опаснее всего этого был человек – самое непредсказуемое существо на земле. Все остальные опасности носят для него вполне предсказуемый характер. А значит, с ними можно бороться. Лишь от человека нет спасения – никогда не можешь знать наверняка, чего от него ожидать. Поэтому почти каждый, когда слабость одолевает, где-то на еле уловимой струне своей души, испытывает непонятный смутный страх перед незнакомцем. А во что он обращается – в робость или наглость – то зависит от характера самого человека.

   Звук шагов тревожно разносился по мостовой, дрожа, еле дыша, с замиранием сердца. Надвигалась страшная буря: даже в воздухе, чудилось, можно было уловить какую-то трескотню: будто хруст переломившейся надвое сухой ветки, будто кто-то рывками рвал бумагу, безжалостно, злобно, угрожающе. И эти стуки, подобно ударам тяжелых молотов, что опускались ровно, без заминки, среди повисшей кругом тишины, это напряжение, тягостное ожидание чего-то, что неизменно должно произойти, нервы, натянутые в самую тугую тетиву – все это одним махом легло на головы всех, кто оказался в злосчастное утро здесь. И каждый понимал, что напряжение не испарится в воздухе, не снизойдет на нет, как не уходят бесследно грозовые тучи, своей тяжестью обременяющие землю.

   Аврора понимала, что сейчас должно произойти. Она видела надвигающийся на слуг могучий стан Квинта, его львиную поступь, его тогу, что колебалась вослед его движениям. А может, это пришло безумие, и ничего этого не было? Она б не удивилась…

   Все произошло молниеносно. Это было время не для раздумий, а для действий: как вспышка от брошенной стрелы громовержца, ослепившая странников бездонных широт неба, как неуловимые взмахи крыльев стрекозы, как бросок гепарда на свою жертву, – настолько быстро Квинт отбросил напавшего одной рукой, при этом второй выхватив из-под тоги клинок.

   Еще один оказался перед ним. То был крепкого сложения прислужник с нравом задиристого пса, что хочет укусить, да втайне боится, и от этого становится еще злее. Увидав в руке Квинта блестящее острие, мелкий страх за свою жизнь сковал его, будя остатки разумности. Что до остальных, то слуги, словно обезумели от происшедшего. С глазами, полными ярости и слепого гнева они рассыпались в стороны, едва не попадав с ног. Они походили на прибой, что не одолел в первом порыве своем острые прибрежные скалы и откатывается назад лишь для того, чтобы собраться заново с силами.

   Разбегаясь, слуги посылали проклятья и кару богов на своих врагов, жалко размахивая руками. Впрочем, Квинт знал: нельзя было терять ни секунды. Одним легким, но решительным жестом он приказал Лутацию увести девушку, наконец, домой, чему тот беспрекословно повиновался, незаметно покинув это злосчастное место; Клинию ничего не надо было говорить – запах гари воодушевлял его воинственность; Тулл же, как самый сообразительный, подступал, словно тень в сумерках.

   Когда же Квинт повернул голову к этому сброду и двинулся на них, готовясь пройти либо с миром, либо с войной, какая-то назойливая мысль беспокойно забилась в его голове, застучала колокольчиками в сердце. Он не позволял себе колебаться – и сейчас не отступил от этого. Тулл шел рядом, держа правую руку на рукояти орудия смерти, левой рукой отведя край тоги в сторону так, чтобы это было видно всем. В этот миг он был похож на какого-то полубога, дарующего людям жизнь или смерть – в зависимости от того, что они выберут. Несколько слуг испугались и бросились бежать, другие же поднялись на ноги и лишь медленно отступали, словно шакалы, готовые загрызть жертву при первом же удачном случае. Квинт был полон уверенности: справиться с такими бойцами он мог бы и в одиночку. Не простил бы себе он одного – если бы с Авророй приключилось несчастье по его вине.

   Но внезапно раздался громкий крик. Чьи-то черты пронеслись у него за спиной, подул холодный ветер, сперва леденящий, после – обжигающий. Какие-то пятна алого цвета устлали синеву неба, а дома готовы были разрушиться от содрогания земли. Все пришло в такое страшное волнение и колебание, будто сами боги разверзли громовые ладони тяжелых рук и рвут все на части в каком-то припадке безумия. Краем глаза Квинт увидел, как клинок Тулла – он заметил высеченную в стали букву Т – рассек воздух, опускаясь на чью-то голову. Но почему он так медлит? Да и Клиний в своей отважности разочаровывал. Ненадежных все-таки ему подобрали спутников: на таких полагаться в опасности нельзя.

   Тут Квинт стал заносить свой излюбленный клинок для отражения несущихся на него слуг, но понял, что боги подземелья сегодня выказали милость для него и отнимали почву из-под ног в самую неподходящую минуту. Из последних сил, все еще надеясь устоять на ногах, он сделал рывок. Но увидел алую пелену колышущегося полотна неба, словно парус корабля. И понял тогда, что этот громкий крик, растянувшийся, как показалось, на целую вечность, – крик ужаса и боли, – это был его собственный вопль. Стук падающего на мостовую металла, крики полузверей или полулюдей – они еще звучали у него в голове некоторое время, когда ничего другого больше не осталось, когда сгустилась ночь, когда пришло забытье…


Рецензии