Слиха! не-еврейская жизнь

Мой давний, давний, давний друг в телефонной беседе вдруг сказал мне, - вот если бы ты (я!) написал что-нибудь о еврейской жизни, вот тогда бы… -- Что-нибудь о жизни евреев…
Друг мой этот очень давний, с юных довольно лет знакомы мы и дружны, всю, значит, жизнь, поди. B давней юной незапамятности работали мы вместе в одном интересном интернате, который в шутку звали Футбольно-математической Школой. Преподавали мы там: он –литературу, я – физкультуру. Тогда бывали вместе много, потом… встречаемся (маловато, мало, к сожалению!), перезваниваемся, вот. И вот – такая заявка! В том «перезвоне» мы беседовали долго, вспоминая и обсуждая судьбы наших интернатовских друзей… Во время этих разговоров-обсуждений, пребывая в изумлении от неожиданной этой «еврейской» заявки, я внезапно резко подумал о том, что никогда не был внутри жизни евреев. Просто жил и жил. Часто вокруг и возле. Внутри… - нет. А что такое «жизнь евреев»? Один, два, несколько, очень много евреев. Живут. Они что, как-то по-особенному живут? Я не знаю. Я не видел. Я подумал, что если я стал бы собирать свои наблюдения-воспоминания о своем вокруг-и-возле еврействе, могла бы получиться занятная – а, может, и заурядная – форма-матрица, внутри которой таинственная, не узнанная мной «еврейская жизнь», а снаружи… - форма. Ну, как в литейном деле.
Изумление изумлением, а разговор наш долгий телефонный продолжался и был радушным, добродушным и любезным – о судьбах длящихся. И о прервавшихся. Что горько. О друзьях…

++++++

Я, когда пришел в посольство Германии… -- А я что, зачем туда пришел? А я пришел пытаться оформиться на выезд в Германию, на П.М.Ж. по линии еврейской эмиграции. Там надо рано-рано утром ходить-приходить, чтобы быть записанным на прием на собеседование; рано приходить, в очереди стоять отмечаться – на эту запись на собеседование. Но мне-то ладно: близко от посольства живу, спозаранку пешком пройтись – удовольствие. Но там, у посольства картина уже по-печальнее: толпы и очереди. Уже народ собрался, добрался, значит. Издалека.
Но, вот  -- и дата назначенная, вот и собеседование. Ажиотажа очереди нет, и это уже приятно. Десятка два собеседуемых собрались. Подождали на улице, подождали в накопителе каком-то. Еще ждем.
А я все разглядываю этих собравшихся. Любопытно. Возраст по большей части самый средний, женщины, мужчины, все разные – непохожие, но… Но – ну разные, разные все! – Но что-то в обличье, черточка, интонация внешности какая-то… одинаковая для всех. Словцо тут вынырнуло скверное: «пархатость». Из лексикона черных сотен тысяч. Но, если иронично, - легкий налет полета. Порхания. Немножко – невесомость. Отсутствие весомости. И – игры разума в лицах. Заинтеллигенченность. Да и из разговоров – довольно долго в ожидании торчали мы в обществе друг друга – из разговоров подслушалось, выяснилось понемножку жизненное амплуа собранных тут: инженеры да врачи, да педагоги, да научные работники. Ни слова о торговле. И все – из провинций российских (добрались как-то!). Я, может, один тут местный да веселый оказался. А все – грустные. В лицах тоска бегства.

Вошла женщина – сотрудник посольства. И стала распоряжаться нашим сегодняшним порядком и завтрашней судьбой и документами. Какая женщина! – В меру не молодая, в меру не пожилая, высокая, тощая, стеничная, строгая, четкая. Если снимать кино о Третьем Рейхе, если понадобился бы типаж надзирательницы концлагеря… -- «настоящая немецкая женщина».
Говорит с нами – прекрасный русский. (Я-то дурак, к немецкому собеседованию готовился. Abеr nein.) – Никаких наших вопросов, только её ответы. И она, в процессе своего абсолютно четкого и исчерпывающе информативного инструктажа (всё-таки немножко жёсткий акцент в её русском), всё поглядывала оценивающе на нас на всех и на каждого. И вот она поглядывала так, поглядывала, и на меня взгляд направлялся тоже, и, когда она на меня свой взгляд направляла, останавливала его чуть-чуть, мне казалось, что недовольна она мной, не устраиваю я её чем-то, может быть не подпадаю под предполагаемый ею какой-то порядок. Ну, так, по лицу, по взгляду… Так казалось. --  И я не ошибся.
Собеседование закончилось, всем всё про всё должно было быть ясно, предложено вставать и уходить. Все и пошли. И тут она повернулась полностью ко мне и говорит – наконец сказала, что хотела, -- прекрасный русский, добротно сдобренный изящным лёгким и чётким немецким акцентом: «А вам будет трудно доказать свою национальную принадлежность».
         «Во как! Никто и не ожидал…»
Я-то из всей из группы нашей -- самый, может, еврей-разеврей. Я же слышал, кто что про свое родство рассказывал. Так, вода на киселе. А я-то по всем еврейским понятиям и израильским законам самый, что ни на есть. Но – видно, рылом не вышел.

+++++++

РАХИЛЬ.

Переулок детства в центре Москвы. Большой старый дом. Большие коммунальные квартиры. В нашей, -- в разные времена, человек то около двадцати, то больше двадцати пяти в восьми комнатах. Одна кухня, один туалет, одна ванная, коридоры. На входе звонок. – Звонить кому сколько раз. И на двери в квартиру снаружи написано: кому – сколько. Считать надо… К нам было семь звонков. Коридоры длинные, темные, закоульчатые. В детстве можно играть в страшность. Играли. Ближе к входу большой квадратный коридор, вроде холла. Там телефон. Один на всех.
Составы жителей немножко менялись по ходу течения времени. И одно, долгое время в одной комнатке жила еврейская семья: старшие, пожилые, Он, Она и две взрослые дочери. Эта семья казалась нам очень еврейской. Они были очень колоритны. Своей непосредственной, независимой особенностью. Типичного для еврейских анекдотов грассирования  в их речи не было, но говорили они по-особенному. Хотелось пародировать. Пародировали. Беззлобно, безвредно. – Сами пародируемыые были благодушны. Радушные постоянно. Вообще жили все в квартире добродушно. Дружно почти. Почти.
В еврейской же этой семейке главной была, конечно, старшая Она – Рахиль Давыдовна.
…Именно она принималась как главная, потому что была носителем, базой семейного колорита.
Нет, главой, главным был, несомненно, Он, её муж, Николай Львович (ну, может, -- и даже точно -- он никакой был не Николай и не Львович, не важно) – Николай Львович, глава семьи, начальник, -- он и работал каким-то значительным строительным начальником. Она не работала, домохозяйка, но весь коллектив жителей квартиры именно её принимал главной, потому что она была основой, основанием семьи. Базой. Да, базой… Она – толстая, он – тощий; Она по квартире плавала, плыла, выплывала, вплывала, в кухню, скажем. Он – летал; здесь – там. Она – значительна, Он – улыбчив, где тут считаться главным. Время от времени регулярно кто-то из соседей нечаянно называл его Рахиль Давыдычем. Он не обижался.
Оба (старшие) подолгу говорили по телефону. Она – фундаментально. Он – невообразимо. И очень громко. Кричал. И поздно вечером. Говорил-кричал. Был у него обычай звонить вечерами. Долго разговаривать. Телефон прямо напротив двери нашей комнаты. И еще две комнаты выходили в этот квадратный коридор. Да. И по всем даже и отдалённым коридорам и комнатам летел его чёткий вокал так, будто находился он у постели каждого засыпающего. Телефон стоит на полочке на стене. Под телефоном сундук. Можно сидеть, не устанешь.
Николай Львович обзванивал родственников. Он орал в телефон ритуальную стандартную версию разговора. В самом начале: «Ну, как дети?». Маленькая пауза. «Как дети?» Существенная пауза. «А как внуки?». Пауза. «Как внуки?!» Здесь матёрые коммунальные жители знали, что нужно приготовиться к долгой акустической атаке. – Дальше шла бесконечная часть разговора, которую можно назвать «Разное», здесь подробно и с подробностями обсуждались бесчисленные персонажи и все о них обспрашивалось, и тут окончания говорильни уверенно не предвиделось. Никогда. Всё же конец наступал. Концу обязательно предшествовала формула: «Ну.., целуй детей!», Пауза. «Целуй детей!» Но только наивный мог мечтать, что Николай Львович тут же закончит. Наивных у нас не было. Формула повторялась неоднократно через паузы. Но её произнесение означало однозначно, что разговор в завершающей фазе. И все жители по всей квартире по своим лежбищам, вожделея уснуть, шептали под свои одеяла: «Ну, целуй детей, целуй детей!»

Много лет спустя, уже давно не жили мы в доме моего детства, я встретил Николая Львовича. Он шёл вдоль бесконечной прямой кованого забора с колоннами, окружающего территорию Московского Университета. (Я как раз работал в МГУ, преподавал.) Николай Львович не изменился. Тощий, подвижный, улыбающийся… Он обрадовался мне, я обрадовался ему.. На этот раз мне удалось сконцентрироваться и не назвать его Рахиль Давыдовичем. «Рахиль умерла», -- сказал он. Был лучезарный солнечный день начала расцветающего лета.

-------------------------------------------

ЛЁНЯ.

… На его лице всегда жила доброжелательная улыбка боксёра. Лёня и был боксером. Чемпионом Союза в наилегчайшем весе. «Вес пера».  Но про Лёню вернее бы сказать – «вес пуха». Маленький, изящный, складный и крепкий. Ходил он, как летал, порхал, как бы по рингу, в его невесомой походке сквозила всегда готовность сделать шаг в сторону. Сайд-степ. Тоже и лицо его даже взглядом поймать трудновато бывало – обязательно промажешь.
Красивый, с очень правильными чертами, улыбающийся брюнет. Лицо его, добротно поплюсканное боксом, добротно, при том, информировало встречных о том, какого он роду-племени. Понятно, какого. И фамилия подтверждала – какого.
На большом институтском вечере – а у нас был большой педагогический ВУЗ со всеми возможными факультетами, и был тут наш факультет физического воспитания и спорта («На Физвосе спортсменам малина!»). И вот на общеинститутском торжественном вечере какой-то амбал-филолог, оказавшийся недалеко от Лёни, сделал скверное антисемитское высказывание, даже и не в Лёнин адрес. И тут же оказался в нокауте. Никто не сумел увидеть, как. Никакого видимого действия. Тяжелый нокаут. Отнесли. А Лёню должны были выгнать из института. Не выгнали. – Чемпион.

Мне посчастливилось вместе с Лёней вступать в комсомол. - Быть вступляемым в комсомол.
Лёня был на старшем курсе, а я ещё в начале студенческого пути. Лёня был олимпийцем, небожителем спорта – первый номер в сборной страны в своем весе. Я-то – вовсе шушера. Но вот попал в приличную толпу. На факультете подгребали всех не-комсомольцев. Отлынивавших. Собралась компанийка достойнейших шалопаев, славно просуществовавших до поздне-комсомольского возраста вне его славных рядов. Вопрос (без выбора ответа) – так: не комсомолец не может быть студентом. Не «не должен» -- «не может».
Небольшое сообщество изумительных персон: лучший на тот момент хоккейный вратарь страны, замечательный легкоатлет-десятиборец, цирковой акробат, Лёня, вот, …кто ещё? – Красавцы. Высшее спортивное мастерство. Ну и я тоже тут оказался.

…На особом высоком ректоратовском этаже. Я тут и не бывал никогда за всю учебу. Собрали нас, привели сюда, подождали мы, ещё подождали и – в кабинет к начальнику комсомола всея института. Огромный, внезапно солнечный, кабинет. Здоровенные окна, много окон с разных сторон сияют солнцем. И сияет и ошарашивает убранство кабинета. А под дальней, далеко от нас, теневой стеной за громадным столом – небольшой человечек. Серый, намертво заугрюмленный, юный дядечка. Лицо – будто переживает газовую атаку, а противогаз ему не нужен. А молодой мужик. Закрючился – сидит. И мы. Гурьбой. Солнечные лучезарные ребята. Налитые сиянием спортивных просторов. Светимся.
-- Зачем вступаете в ряды Всесоюзного Ленинского Союза Молодежи?
-- Чтобы быть в рядах.
-- Что вам известно о вээлкаэсэм?
-- Всё…
++++++++++++++++++++++


Там тогда в ректоратовском коридоре висела (было время почитать пока ждали-то) институтская газетка. И в ней стихи. Пародии. На Вознесенского и на Евтушенко. Которые сами тогда только-только-только. Пародии меня восхитили. Я их выучил. Совершенно великолепен был «Вознесенский».

«…Лежу бухой и эпохальный
И постигаю Мичиган…»
                /Андрей Вознесенский, «Анти-Миры»/

Пародия:
На окно ко мне сдится –
- Ну а я поэт смурной –
Алюминиевая птица,
Птица с анти-головой:
Вместо крыльев –
элероны,
Вместо смысла --
ерунда.
Я в абсент добавил рома.
Рвёт меня теперь с нутра.
Кто ты?
-- Бред кибернетический,
Полу-робот,
Полу-дух?
Или трюк акробатический
Поэтических потуг?..
И бухой,
И эпохальный,
Недоученный вполне
Или просто субнахальный
Я бреду,
а бред во мне.
…………………………………!!!

Ничего лучше этого текста сам А. Вознесенский никогда не писал.
Автором пародий был Александр Иванов. Я запомнил-постарался. Я сразу понял: вот это поэт поэтов, пародист пародистов. Пародист века. Если выживет. А тогда он был только-только юный-юный, наш, может быть, институтский студент. Откуда у меня тогда случилась такая восторженная уверенность? – Из оценки поэтической техники. Поэтического качества. Из восхищенного чувства, что лучше – невозможно. А так, кого я знаю из пародистов? Вот только Архангельского. Который тоже был величайшим пародистом и прекрасным, поэтому, поэтом. И пародировал и великих, и больших, и значительных поэтов. И все тексты его пародий были более высокого поэтического качества, чем тексты его «клиентов»:

На даче ночь.
В трюмо сквозь дождь
играют Брамса.
Я весь навзрыд промок,
Сожмусь в комок,
Не сдамся!..
           Эпоха!
            Ты меня надавишь, как пипетку.
            Расширишь долотом
            Мою грудную клетку…
    Скажу, как на духу,
       К чужому уху свесясь,
      Что к внятному стиху
    Приду лет через десять…
Это пародия на юного ещё вполне поэта Бориса Пастернака. Который большим поэтом только становится ещё, основное-то впереди. В этой пародии другой поэт хохмачески (пародия! хохот) провидит в будущее точно, по десятилетиям трагическую дорогу великого художника.
       И под конец узнав,
        Что я уже не в шорах,
        Я сдамся тем, кто прав,
           Лет, этак, через сорок…
    
Пастернак никогда ничего лучше текста этой на него пародии Архангельского не написал, а уж он-то в своем литературном величии не простак, мягко говоря.

Александр Иванов ушёл от нас рано. Пародировал много. Может, поэтому и ушел, может и не сам по себе. В стране, где слово «страшнее пистолета», а высмеивающее слово и вовсе сверх-оружие… -- точно, возможно.
Многие из его клиентов были важные номенклатурные литературные гуси. («Поэт в России больше, чем поэт.» /Е. Евтушенко/.)  Короли и принцы советского искусства. Случались среди них и многоразовые мишени Пародиста. Например, Николай Доризо. Вполне благодушный художник. Простодушный лирик. Но и простодушно такие «подставки» выдавал --  не удержаться пародисту. Написал как-то, что вот, мол, Дантес жив. И целится в меня. Как такое пропустить? Иванов выдал пародию в виде диалога, где Дантес-отец вразумляет сына, который готовится к исторической дуэли. -- Ты, что, какой, мол, там Пушкин, «…ты в Доризо стрельни, сынок!»
Кто же такого автора любить будет?
А не верится абсолютно, что нет Иванова на этом свете. Любимый потому что.
(Кстати, вполне мог быть из «наших»: чернявый сам и шнобель характерный. Только в феномене Иванова это обстоятельство – абсолютно не важное).
+++++++++++++++++++++++++++

А за солнечными окнами того расцветающего лета страна вокруг своих комсомольских кабинетов с восторгом постигала лучезарный Мичиган той далёкой Оттепели…
+++++++++++++++++++++++++++++++++++

ЦВЕТОК.


Петушки – Москва.  Электричка. Расцвет лета. Середина дня. Середина пути. А путь этот -- между Петушками и Москвой… И только вблизи Москвы индустриальный ландшафт, а основная часть пути – ландшафт пре-индустриальный: леса, болота, снова леса, много, много, много лесов; встречаются строения, наблюдаемые с железной дороги, в основном, они неприглядные. Но зелень обрамляет все, чаще скрывает – леса, деревья, листья, трава. И летом, в расцвете лета, зелень -- взвешенная, возвышенная солнцем и летящая в его свечении, в свечении со всех сторон; и в этом свечении, в этой зелени, в тотальном лете бешено несется электричка. Или плавно плывет. Или тащится еле-еле. Петушки – Москва. Москва – Петушки. Долгий путь. Серьезный философский практикум. Дорога малоинтересная. Человек размышляющий мог бы успеть додуматься и до «Петушиного Слова». Притча или сказочное понятие о Петушином слове предполагает, что слово это – такое, что если отыскать и знать его, то сразу ясно все про все. И тогда бесконечные миллионословные фолианты – приятны, но… не полезны. -- Когда найдено Петушиное Слово. А если Словом воспользоваться, если его сказать, то… можно управлять информацией и материей в необычайно большом диапазоне возможностей. Во как!..
. Это философское слово – ненаходимо. Так же, как ненаходим был философский камень у алхимиков.
Но если – вдруг – вы станете читать поэму «Москва – Петушки» незабвенной памяти Венедикта Ерофеева, ощущение нахождения Петушиного Слова (уверенное ощущение того, что Петушиное Слово – есть!) – оно будет с вами постоянно на протяжении чтения. И потом, после. Долго…

Но не всегда привольно приятно размышлять на долгом перегоне между Москвой и Петушками. Народ советский наш простой, «и откуда это, и зачем это в светлое весело -- грязных кулачищ замах?» /В. Маяковский/.
… -- Кто здесь нерусский?!..
Их было четверо в купе электрички. Или пятеро. Кто-то уходил – приходил, но четверо сидели тяжеловесно. Они были тяжеловесными. Это были молодые мужчины. Новой современной мясной породы. Толстая обтекаемая голова переливается в толстую шею, шея оплывает на округлые обширные плечи; спина толстая;  пузо свешивается над сползающими штанами. Надувные богатыри… Рельеф мышц отсутствует вовсе. Есть там мышцы под толщей жира?. Может, мышечная ткань у них прослаивается жировой тканью – «мраморное мясо»? Пиво! – пивные атлеты? Или – что у них с анатомией и гистологией? Как они устроены?
          -- Есть в вагоне нерусские? – снова заорал самый толстый. – Я спрашиваю. Положено отвечать!
Вагон безмолвствовал.
Толстый (самый) приподнялся и стал оглядывать вагон. Очень он был толстый. Летние короткие штаны (летом тоже дело было, жарко), как положено по моде, сползали с его широкой задницы, открывая межъягодичную впадину. …Вгляделся в пассажиров. Пошел по вагону… Неприятно заныло: вылезать из уюта размышлений. И ведь ввязываться придется. Драться не люблю и не умею, а всё встреваю невпопад. Получаю. Как правило.
…Прошел и не нашел. Вернулся. Сел. Вскочил опять: «Кто нерусский?!..»
Один из своих дернул его за штаны: «Хорош, ладно!» - и штаны съехали еще ниже. И самый толстый этот эти свои штаны не поддернул.

Хотелось ответить: «Я нерусский». Но опять сдержался заваривать скандал… Ладно, а спросили бы: «Не русский? А кто?» -- «Еврей». А мог бы и – «Немец!»
…Отец русский. Из тверских, из крестьян. Но дед как-то невзначай рассказывал о полу-шуточном семейном предании, что род наш из маленькой деревеньки в глубине России. А помещиком там был немец по имени Герман. Тихо прославлен был в округе любвеобильностью. Вот он с крестьянками нас и наплодил. Окрестные крестьяне по поводу наших с ухмылочкой говорили: «А, это… -- Германовы!» -- И вот, такая наша фамилия…

Ради хохмы я переврал эту легенду в правдообразный рассказ. (Ну, там, для несерьёзного застолья, для лапши на уши дамам.) – Что произошли мы от Пушкинского Германа из «Пиковой дамы». Который, когда с карточной «дамой» «обдёрнулся», попал в сумасшедший дом. Дальше я вру, что, мол, острое психотическое состояние, каковое было, возможно, конечно, у Германа, оно может быстро проходить с картиной полного восстановления психической состоятельности. (Складно? А правда, между прочим.) Придя в себя, Герман с ужасом изумился своему действительному умопомрачению: променять любовь прекрасной девушки (абсолютно бесценную!) на попытку достижения эфемерного выигрыша… -- И выходит он из «Обуховской больницы» (куда был госпитализирован в виду внезапного умопомрачения: «Тройка, семёрка… -- Пиковая Да-ама!..») и бросается в деревню…
Помните, Пушкин мельком сообщает, что у родителя Германа есть маленькое поместье в глубине России? Здесь у Германа наступает реверсивно-компенсаторная фаза состояния его психики, -- он бурно делает любовь с крестьянками.
 (Лихо?!.)
«И вот, я здесь, я с вами!».

А Петушки. А в Петушках, как провозгласил прекрасной памяти художник Венедикт Ерофеев, «никогда не стихает пение птиц и никогда не отцветает жасмин». Потому что Петушки – Шамбала. Наша нормальная советская Шамбала. – Ну, здрасте! С чего это – Шамбала? А вот.
Шамбала – место обретения осознания сущности всего сущего. Предполагается (всуе, и всерьёз), что дотумкавший, а лучше как-то шамбалически сверхъестественно озаренный (в потребительской идее Шамбалы холява – главное) до этого осознания, становится обладателем неимоверной власти… -  (?!) А власть-то это – что? А если это что-то, то над чем, над кем? А -- над всем и всеми. (Вам это надо?) Над событиями; над материями (материальные всякие ценности и сооружения); над духами (дух, noos), идеями, идеологиями, выдуманными, а также готовыми… Хочешь сам выдумывай, хочешь выуживай уже выдуманную, хочешь впаривай это дело отдельным персонам, а хочешь целым народам. Хочешь, -- что хочешь! Власть и – власть!
…Вам – надо?.. А были в Истории (и есть) сильно нуждающиеся в Шамбале (Грааль, там, все дела, сверх-могущество) товарищи Сталино-Гитлеры. Экспедиции снаряжали через пол-Мира. Для приватизации чуда. Для поиска ненаходимого. Не находили. Злились. Ставили Мир в неловкое положение. С десяткомиллионножертвенными мясорубками. А Шамбалы тихо и невидимо находят сами своих пророков и жрецов…

         А электричка?
Электричка лишь дорога в Шамбалу. Путь. Хотя путь может оказаться значительнее цели, недостижимой цели, как в поэме Ерофеева… Но Шамбала… Шамбала – абсолют… Кстати, попасть в Шамбалу можно только на электричке.. Приезжая в Петушки на других видах транспорта, в Шамбалу – не попадёшь.

          Сказано, пустыня – сад Всевышнего. Из которого ОН убрал все лишнее, чтобы не мешало главному. Вот и Петушки. Ничего интересного здесь нет. Ничего прельщающего. Отсутствие прельщения предполагает возможность, предрасполагает к возможности достижения высоты – глубины осмысления существования, Сущего. Существа…

… Глубина стакана… Ну, есть такое дело, конечно, в этих… просторах, среди народа, населяющего эти пространства – извлечение истины из глубины стакана. Не в том доминанта-то… Штука вот в чём – глубокая пре-индустриальность здешнего существования навязывает существующим тяжелые хлопоты по поддержанию своего существования. По жизнеобеспечению. Хлопоты задают серьезные физические нагрузки. Нагрузки  запускают в организме биохимические процессы (чтобы обеспечить работу энергией) – выделяются гормоны, адреналин, образуется рабочая гипоксия, которая вызывает расширение сосудов мозга, который начинает лучше питаться в результате… И -- мысли могут устремиться по руслам вдохновений. Но! – нет времени, времени нет и нет возможности их по руслам устремлять. Тяжелость существования расслабиться не дает – посозерцать, пофилософствовать чтобы вальяжно. Да и созерцать… -- ничего ж интересного, как в саду у Всевышнего.. И бортовой компьютер персоны (голова называется) гоняет и гоняет мудрость по внутренним пространствам экзистенса индивида. Концентрация эго может достигнуть фантастических параметров. Вот-вот явится Петушиное Слово…

Все знают прекрасную поэму Венедикта Ерофеева «Москва – Петушки». Читали-перечитывали, привычно заучивая цитаты (а там и точно, весь текст для цитат!), хохоча до изнеможения и норовя выпить здесь и там. Хотя вот тут ошибочка выходит у усталого народа: нет повести более трезвой и более грустной. Грустной. Но, читая, - от хохота удержаться невозможно. Да и выпить, бывает, тянет.
Немногие знают, что поздний Ерофеев – хотя, какой он «поздний», он всегда молодым был. Но тогда, когда основные его вещи были им уже написаны, он написал вдруг очень большой текст. Повесть. Он писал целое лето, сидя в Петушках на чердаке у какой-то вдовы безвылазно. Безвылазно. Когда писал, все время страшно хохотал. Пугая вдову. Это она рассказывала.
А я-то откуда это знаю? Я с Ерофеевым знаком не был. Мне об этом рассказал его друг, Виктор Тимачёв, удивительный человек – утешитель и спасатель тех, кому тяжеловато, кому гибельно тяжело. Из диссидентов советских тоже. Тоже нет его уже в живых. Странно умер в перестройку. Возможно, квартирный криминал… Он как раз только получил жилье, радовался очень… А был он одинокий человек… Вот он про это литературное событие мне и рассказывал – как отчасти и участник события. А я пытаюсь слово в слово повторить его рассказ.
Когда текст был закончен, Ерофеев спустился с чердака. Положил рукопись в авоську и поехал в Москву. На станции купил два пузыря ноль-семь портвейна (или ноль-восемь?) и положил в ту же авоську. (Все по тексту рассказа Тимачёва. Кстати, Тимачёв, вроде, не еврей. И Ерофеев не еврей, вроде. И ладно.) В электричке Венедикт Ерофеев заснул. Когда проснулся, авоськи не было. Или алкаши забрали, или гэбьё. Его же должны были «вести». Вели, конечно…
 Цепляясь надеждой за алкашей, Тимачёв мобилизовал студентов-почитателей Ерофеева. Они прочесали все 120 километров железной дороги между Москвой и Петушками по обе стороны насыпи – вдруг алкаши портвейн взяли, а рукопись в окошко выбросили. Не зима ведь. – Не нашли.
Повесть называлась «Дмитрий Шостакович».
Текст канул в небытие. Если «Контора», то не отдаст. Хотя вот  были эпизоды с присыланием работниками «Конторы» изъятых текстов. Это у Валентины Истогиной, замечательной собирательницы поэзии Валентина Соколова, поэта сильно недолюбливавшего советский режим и отсидевшего за свои стихи тридцать пять лет и погибшего в неволе. (Режим отвечал ему жестокой взаимностью.)  И стихи свои он написал в неволе почти все. Некоторые, многие из них, были по-разному хитро переправлены из тюрем и лагерей на «Большую Зону» советского пространства, а некоторые застряли в «разных грустных» местах. Так вот, составляя его сборники, она запрашивала «органы», и ей отвечали. Одни отрицали существование поэта, другие… -- присылали стихи.

А Шамбала? Что это вообще-то за Шамбалы такие? Шамбала…Попадая в Шамбалу человек объединяет себя, свое эго, со всем сущим и со Всевышним. Соединив, обретает осознание своих возможностей. И осознание, (мудрость) отношения к этим возможностям… Так он действительно может стать маленько толковее, чем был, и состоятельнее в отношении ответственности и ответственных решений и действий. А холявы от Шамбалы не жди. Если независимостью самоосознания сумел из серой грусти вынырнуть в собственноручно построенный восторг, Шамбала, значит, тебе помогла. Восторг подари ближним. И дальним. Сам – увидел: жасмин. Не отцветает. Птицы – услышал. Это – твоё. И – подарить можно. Как Венедикт Ерофеев… Найдя в Петушках Шамбалу и найдя в себе самом самое прекрасное, и возвысив это прекрасное среди сущего, каждый нашедший определенно убеждается в том, что Петушки – «это место, где никогда не отцветает жасмин и никогда не стихает пение птиц…». Может быть, именно те места, которые не вселяют в душу восторг, обладают наибольшей шамбалической силой. Сам индивид, здесь оказавшийся, восторг создать должен. Не создал – пропал. Таким восторгом восславил Петушки незабвенный художник Венедикт Ерофеев и назначил их Шамбалой для нас, советских. -- Так ведь много мест таких. Ну да. Сплошняк. Вся страна. Двигай, куда хочешь. Весь Мир!.. -- Ребята! (И девчата!) Всевышний подарил нам Мир как Шамбалу. – Набирайся мудрости! -- Силы и силы -- Духа…

Валентина Истогина – литератор, поэт. Она занималась поэзией трагического автора с литературным псевдонимом Валентин З/К. Вечного зэка Валентина Соколова. Составила несколько сборников его стихов. Выискала, вытащила, вырвала из небытия целую поэзию. Это огромная работа даже и для отряда пинкертонов-суперменов. А она была глубоким инвалидом . Тела у нее почти не было. Одна горящая душа. Одна сила духа. Жила и работала она лежа. Компьютер подставлялся к ней лежащей. Недавно она умерла.
Так немощные совершают подвиги и оказываются всесильными, всемогущими. Почему-то так. А амбалы-атланты подпирают небо. Держат, типа. Ну, шлёндрают тоже туда-сюда, за вершинами, под глубинами – Шамбалу ищут. Для всемогущества. А немощные – подвиги вовершают!..

А Петушки? О! – Петушки… Мы их  оставили, к сожалению. Пока. Уехали мы.
(Ладно. А я? Я-то, я каким боком примазываюсь к Петушкам со странными своими дифирамбами. О! – это ещё поэма. Ещё… И славно бы вернуться, возвращаться – и в поэму, и в Петушки.)
А сейчас электричка, сейчас – дорога из Петушков в Москву (из Петушков едем), середина пути, середина дня, расцвет лета. В этом расцвете, в лавине солнечного сияния, в лавине зелени, насыщенной этим сиянием мчится электричка. И вдруг в вагон входит еще одно сияние. Раз! – и лучи… -- Мэн. Не «супер-», но – «мэн»! Выглядел он так: банджо! В руках у него было банджо: сразу, сходу он на нем играл; а перед лицом его был кронштейн устроен, на котором была укреплена губная гармошка и еще трубочка-дудудочка, чтобы можно было играть на всем вместе с банджо. Но, когда вошел, он в них не дул, он пел. Играл на банджо и пел. Он был худощав, пружинисто стеничен. Не молод. Но главное – он лучился! Он состоял из лучистости от глаз до ступней своих и грифа банджо..
Он резко перестал петь,  -- а банджо продолжало рубашить – и дунул в гармошку замысловатым праздничным проигрышем, и в дудочку -- залихватски. Это было быстрое кантри, кантри-полька, янки-полька. Ребята?!! Мы – где? Южная Дакота? Саскачеван?  Тэксас?. А лучащийся «цветок душистых прерий» с очень (при этом) «нашим» лицом пел. Он не готовые песни пел, он – импровизировал! Он на ходу, по ходу сочинял-исполнял складные ладные тексты. Тут штука вот в чем: соответствие звучания слов языка -- мелодике, стилю, природе музыки. Слова, характером своего звучания, отчеканивают, окантовывают элементы музыкальных конструкций или даже служат их несущей основой. Английский язык (американский) – джаз, блюз, кантри – о кей. Но он-то пел по-русски о дороге из славных Петушков в деловую Москву, о достопримечательностях этого пути, которых нет, но в его песнях они -- были.. Он накоротко прерывался для бойкого дудочного и гармошечного проигрыша и снова пел и пел. Звучали американские просторы. Лучшего кантри я и не слыхивал! -- А он двигался пружинисто и продвигался по вагону неспеша. Многие ему подавали. Многие. С радостью. Возле таких он останавливался и пел пару куплетов, специально тут же сочиненных. Я дал ему 50 рублей. Подчеркнул так свой восторг. Для меня это большие деньги были. Он спел мне двойную порцию, тройную, озаряя пение нестерпимой своей лучезарностью, согревающей, как виски… -- О том, что прекрасно в прекрасный день из прекрасных Петушков быстро катить на поезде через прекрасную российскую сельву, ну а куда… -- это ладно, это второй вопрос.
Да-а… А штука-то в том, что лучащееся лицо этого кантри-мэна было настолько «нашим», что уж ему-то – вид на жительство по «нашей» линии – сразу и без справок!… Очень «наш».
Мне так хотелось зацепиться знакомством за этого фантастического человека, но я застеснялся лезть; я подумал, а что я могу дать ему, зачем я буду его обременять, что я ему?… Я был не прав. Что-нибудь да могло получиться. И, главное, вдруг ему нужна была помощь – сейчас. Или потом. Не прав я. Нельзя стесняться.
А так, лучезарный этот цветок проследовал по электричке дальше в душистые прерии , не известные никому.
И -- очень «наш»…

А зачем было про Шамбалу столько? А чтобы пояснить восторг момента. Мудрость восторга. Да и к слову пришлось. Электричка-то между Петушками и Москвой повисла.

+++++++++++++++++++++++++++++++++
…Ну, «слово» тут вот какое: «Сто Первый Километр». – Сто первый километр от Москвы. Ближе этой дистанции по советскому закону не имеют права проживать советские граждане, осуждённые советскими судами и отбывшими наказание, и считающиеся после этого гражданами неблагонадёжными. Моя матушка, Мальва Ноевна Ланда, всемирно известная советская (антисоветская) диссидентка-правозащитница, одна из основателей знаменитой Московской Хельсинской Группы (Группы по контролю за выполнением СССР «гуманитарной корзины» Хельсинских соглашений), после первой своей «ходки» по своей «по политике» может жить только за 101-м километром. Друзья-диссиденты тогда скидываются и покупают ей малюсенький домишечко. Чтобы жить-то где-то. В Петушках жить. Вот и есть необходимость туда-сюда мотаться. Вот и есть повесть. Поэма.

++++++++++++++++++++++++++   

 ЭРИК.

-- Я хочу простокваши. Я хочу простокваши, -- сказал Эрик, -- Достань мне простокваши.
 «Ничего себе !» -- подумал я.
«Ничего себе», -- сказал себе я. И отправился спать. Спать!.. Отправился -- искать возможность поспать. «Простокваши!»…

Разгар ночи. Ташкентский аэропорт. Зима. Рейсы отложены. Закрыт аэропорт. Восьмидесятые годы. Прошлый век. Разгар Афгана.
В те времена все советские среднеазиатские аэропорты были заняты афганской войной, пересылали всё и всех. Ташкент, Ташкентский аэропорт, был в этом первым, главным, самым нагруженным. Здесь грусть погибания была особенно густой. Здесь перелетали туда и оттуда, «в огонь» и  «из огня». Так говорили в моем детстве о людях переднего края войны. «В огонь»… Как можно, увидев, понять, что люди «оттуда»? Отличить как? – Нарушение формы одежды. И глаза. Глаза у этих людей обязательно старые. Независимо от возраста. Сетка морщин вокруг глаз здесь не главное. Это сам взгляд, взгляд законченной жизни. Любому созерцателю смотреть на этот взгляд, на такие глаза – не просто. Глаза, не излучающие жизнь. Излучающие не-жизнь…

Их было очень много здесь везде кругом. Просто забит был таким народом аэропорт. Они держались по-разному, кто лихо и весело что-то кричал товарищам, а кто угрюм и сдержан был; и все -- трагично независимы от устава жизни. И их военная одежда («нарушение формы») не была новой и не была единым гардеробным ансамблем – разных цветов и разной изношенности из каких-то набрана обносков. Она была независимой от устава.

Простокваша!!.
Я пробирался к своим через скопления застрявших в аэровокзале тел и багажей… Да! А к кому к «своим»-то? Мы-то тут что забыли, как оказались? И мы-то – кто?.. -- В те времена горнолыжный спорт в СССР бурно и резко развился. Воплотился. По всей территории страны возникли, построены были горнолыжные центры. Особенно хороши они были в Средней Азии: высокие горы, долгий снег, а то и круглогодичный -- на ледниках. И по всем горнолыжным центрам страны проводились соревнования. Много тогда соревнований проводилось повсеместно и везде, а значительная часть этих соревнований входила в зачет Кубка Союза. Это уже соревнования высокого ранга… Участники таких соревнований – весьма многочисленная толпа. «Приличная толпа». Они кочуют от старта к старту по всей стране. Всю зиму. И лето: на летнем снегу в горах тоже сборы и соревнования. Большая часть этой толпы – дети. Самые натуральные дети: десять, двенадцать лет, четырнадцать Но они уже состоявшиеся спортсмены, им надо набирать соревновательный опыт и квалификационные очки. (Это во времена-то учебного года!). А и те, кто по возрасту не совсем дети или совсем уже не дети, -- все равно дети! Инфантильный сад. Серьёзно, очень серьёзно готовящиеся к «тараканьим бегам» спорта и участвующие в них. -- А что такое спорт-то?..
Да нет. Этот «сад» - очень симпатичная публика. Спортсмены, тренеры. И они резвятся на полигоне для проявления лучших человеческих качеств, коим полигоном является спорт. Или должен являться. Но главное – не стреляют!
И вот мы (здрасте!) в аэропорту военной пересылки! Абсурд театра. Военных действий.
               ---------------------------------------
 Конструируйте сюжеты: она горнолыжница, он пилот военного вертолета, она сюда, он туда, она жестоко ломается, травмируется на скоростном спуске, он…
Работайте, исследуйте тему…
              ----------------------------------------

А мы как раз после очередных соревнований в горах спустились в Ташкент, разъезжаемся по разным своим направлениям, и наших (спортивно-«тараканистых») в аэропорту засело довольно много.
А Эрик, он постоянно -- главный секретарь крупных соревнований. Агрегирующая персона всех судейских коллегий. Генератор порядка. Эрик -- не молодой уже мужик, полысевший и поседевший брюнет с ультрасиними глазами. Всегда непобедимо симпатичный, всегда безобидный, всегда компетентно и доброжелательно и энергично  устраивающий всё, что нужно устраивать.
 И вот тебе вдруг – «простокваша»! И почему – я?
Я пробиваюсь к своим – детям, детям! – к своей команде, которую возил очередной раз на соревнования, а теперь, вот, возвращаемся мы (в «своём направлении»). Детей своих (от 10 до 20)  я уложил спать на сооружениях из нашего багажа: рюкзаки, сумки, чехлы с лыжами. Но мне тоже необходимо поспать устроиться. Нестерпимо, неодолимо хочется, и надо немножко хотя бы восстановиться – поспать перед началом активных дорожных действий.
Команда моя устроена, уложена на полу (на багажах), возле холла с электронными аттракционами, где клиенты сражаются с дисплеями. На полу уложены наши спортивные багажи в виде общей лежанки. Рюкзаки, сумки, чехлы с лыжами, а лыжи в чехлах мягкими шмотками обмотаны, и на это всё уютно уложена усталая команда. Тут я тоже пытаюсь бросить себя на багаж вместе со своими, уже уснувшими. Скраю-сбоку. Прямо напротив меня какой-то невзрачный малый стреляет из аттракционного пистолета в аттракционный экран, на который влезают враги. Если какого-нибудь недострелил, игра прерывается, денежки пропали. Но если стрелок не упускает убить никого, игра идет и идет в бонусном режиме – а враги лезут и лезут. Всё быстрее и проворнее. Парень палит, равномерно ускоряясь, значит не мажет и не упускает врагов там на экране; электронный (бахает часто и ещё чаще, чаще) звук электронных выстрелов электронного пистолета надежно успокаивает падение в сон.
… Проснулся! – отчего проснулся? – по мне бежали тараканы. Много тараканов. Я их стряхнул. Тараканы бежали и по моей спящей команде. Я их согнал. Стрелок у аттракциона был тот же самый и также он продолжал стрелять. Какие-то типы лезли и лезли по экрану, но никому не удавалось уцелеть. Аттракционный этот снайпер был молодой мужчина небольшого роста, складный, в гражданской  одежде, неплохо, но невыразительно одетый. Если бы меня спросили, какая у такого могла бы быть криминальная специализация, я бы ответил – вор. Стук выстрелов, очень частый  теперь, успокаивающе толкнул меня снова в новый сон.
Который завершился внезапно. Я был уже в порядке. Быстро восстановился. Тараканов почему-то не было. Ночь никуда не сдвинулась. Стояла там же, где была. Но стояла тишина. Вот, отчего я проснулся-то. Экран аттракциона был темен, и перед ним никого не было. Значит, я от тишины проснулся.
Я поднялся и побрел поискать-посмотреть наших, других спортсменов-тренеров-судей, – сориентироваться, может, кто что узнал о перспективах отлета. Радиовещание аэропорта молчало глухо и давно.
Тут был буфет. Вот кофе бы сейчас! Очередь в буфет стояла. Но там, в буфете ничего не происходило. Может перерыв?.. Немного впереди меня в очереди, ближе к буфету стояли двое авиаторов военных. Голубые петлицы и околыши фуражек. Нет-нет, не синие, голубые, не «гэ-бэ», авиаторы. Капитаны по погонам. Они, капитаны, были серыми. Их загорелые лица, их поношенные шинели – все было серым, будто припыленным, прикопчённым. Один стоял ко мне спиной, а другой лицом. Они напряженно беседовали о грустном. Тот, что спиной, энергично с тоской отчаяния что-то говорил другому. Я не слышал, о чем они говорили. Тот, что был лицом ко мне,  посмотрел на меня подозрительно и дотронулся до рукава первого: смотри, мол, стукач. Подслушивает. Тот, что отчаянно говорил, мельком оглянулся на меня, махнул рукой – «А х… с ним!» – И продолжал говорить. Я смотрел на них, я был виноват перед ними. – Ташкент. Идет переброска в Афганистан. Валят и валят люди в форме -- в мясорубку. Идет и идет война. И тут мы с нашими лыжами, с детским садом. – Поймав взгляд того, кто был ко мне лицом, я слегка отрицательно повертел головой в горизонтальной плоскости; он безразлично-утвердительно слегка кивнул  в вертикальной.
Я отвернулся от замершего буфета, от «серых» авиаторов и пошел высматривать коллег по делу снежного пастырства. Тренеров наших. Кто ночами готовит лыжи своим «дрессированным тараканам», и утром привозит на старт (и лыжи и «тараканов»), обувает «тараканов» в лыжи и отправляет вниз на трассы скоростного спуска, и пастырей тогда, тошнит от страха от наблюдения за своими, от переживания, от ужасного страха за своих любимых, за своих надоевших, за дрессированных своих…
(Ну, если специальный слалом или гигант, полегче – нет тошноты…)
------------------------------------------------

Снег. Девственные просторы незакопчённого снега, горы огромные, глубоко внизу склоны-пропасти, трассы, красивые люди, изощренно умелые в своем трюковом ремесле. Страх. Страсть. Спорт… В нескольких сотнях километров, тоже в горах, - смертоубийство, «мочилово», люди со старыми глазами, вынужденные отдавать иррациональный долг. Исполнять войну. «Страна, осуществляющая вооруженную агрессию против другой страны, не имеет права быть хозяйкой Олимпийских игр.» (Из Олимпийской Хартии). --  А нам-то «по х…ру мороз»!
-----------------------------------------------

Я пробирался по внутренним пространствам аэропорта, высматривая наших, никого не находил. Народу поприбавилось. Тесно стало совсем.
Тут я увидел невероятную посланницу неба. Это была женщина средних лет, крупная такая тетка доброго вида одетая в темно-синий уборщицкий халат. В косынке. Она траверсировала зал, перебираясь-продираясь между багажами и оклякшими телами ожидающих. В руках она несла большую банку простокваши. Я сразу понял, что это не молоко, а простокваша, и поспешил к этой прекрасной даме. Дивясь несбыточности шанса, нагло и учтиво обратился я к ней.
-- Не продадите ли вы мне вашу простоквашу?
Она смешалась – Вообще-то я несла ее своим. – Почему-то всё-таки решила она согласиться, уступить. Подарить! – Но если вам так нужно, если вам так хочется… -- И продала мне эту банку за символические деньги. 

Ангелы существуют. Многие могли в этом убедиться. У ангелов бывает разное обличье, они по-разному могут придти, спасти, помочь, одарить, они…
Этот ангел мило пошутил. И я… и вот вам я – волшебник с простоквашей. Я достал её! В пустыне легче её раздобыть! Двухлитровая банка. Двухлитровая! Сверху толстая простоквашная пенка, с боков через стекло пузырьки видны. Сейчас я к Эрику – о-па! – с простоквашей…

Эрика не было ни на каких прежних местах. Нигде его не было. Тут я столкнулся с Галкой. С Галиной.
Она – тренер с Урала. Небольшая, сбитая, веснушечная, конопатая вся. Подвижная. Очень симатичная. И очень мы друг другу симпатизируем.  – «Ты Эрика тут не видела?» - «А! Видела только что. Вон там». – У нее бойкий уральский говор. – «О, -- нету! А был. Только что. Пойдем искать?» - предлагает она. Идем. Идем и лезем по залам и галереям, набитым спящим народом. C простоквашей. Эрика нет нигде.
Галка тренер изумительный, интересный. Наблюдать за её ухватками-повадками (методическими построениями) в работе – песня. Она и спортсменкой была – ого-го. Она в горные лыжи пришла из лыжных гонок в 21 год. Была тогда в гонках на очень высоком уровне, мастер спорта. А вот вдруг понравились горные лыжи. И взялась. И со всей лыжногоночной упорной работоспособностью года через три была среди  сильнейших в стране.. За год до Олимпийских Игр на предолимпийскую неделю поехала в составе олимпийской команды во Францию и там во всех стартах этой недели у наших всё у всех повыигрывала. Лучшей была среди наших во всех видах. Нашему второму месту «везла» по одной, по три секунды. А были это времена глухого невыигрывания советского горнолыжного спорта…
Во время того выезда девчонки наши (и Галина) как-то заблудились: из Франции в Италию на лыжах нечаянно уехали. Альпы и Альпы – на всех общие. По долинам и по взгорьям «карацупы» с «мухтарами» в засадах не сидят. Поднялись – спустились, скатились – поднялись… А это Италия уже. И дела никому никакого.
А на Олимпийские Галку не взяли. А чего не взяли? «А язык у тебя – сказали, - длинный. Болтаешь ты много». Это точно. Длинный, не длинный, а – принципиальный. Никакой несправедливости никакому начальству не спустит. Как с такими показателями в команду олимпийскую попадать? А она «Союз» только что выиграла. Все виды: спуск, гигант, слалом. А на Игры не взяли. – А?!. А могла бы что-нибудь на Играх «зацепить». Ехала-то очень прилично. И лучше наших всех. С отрывом. С большим…   
В недавней тренерской судьбе была у Галки девочка-ученица. Любимая. Любила ее очень Галка… И девочка Галку.  И девочку Галка вывела в число лучших в Союзе в девочкином возрасте и даже на возраст старше… А девочка погибла. Угорела вместе с родителями  в собственном доме при странных обстоятельствах. И печаль трагедии несостоявшейся любви и жизни витала над Галкой. Как серый налет над пилотами. Но он не был так заметен, совсем не был. – Веселая Галка непреклонно жизне-любовь утверждающая. Жизне-любовь!
(Галка не еврейка, вовсе нет. Просто мы с ней ищем Эрика. Который, вероятно, -- да…)
Неожиданно в удаленном коридоре – Эрик. Спал на кресле. – Такие металлические стульчики скрепленные в ряд. Специально непригодные для спанья. Видно, неожиданно нашел место и притулился – рухнул в сон. Эрик спал в креслице на спине, выпрямленный, как бревно. Изгибы сиденья не участвовали в формировании позы сна.. Голова закинута, от закрытых глаз струится голубое сияние…
-- Что?
-- Ну что?
-- И что? Будить? Нельзя же его будить.
-- А съешь ты сам свою простоквашу, - сказала Галка.
И мы нашли стоячий столик бездействующего буфета. И даже разжились ложками. И стояли и ели из банки…. Парадоксально белая простокваша на фоне сгущенного маренго ночного ташкентского аэропорта. Настоящая, настоящая простокваша. Алюминиевые ложки отламывали большие дрожащие куски.
-----------------------------------------------

… Через довольно долгие годы… Воробьёвка купалась и тонула в расцветании лучезарного раннего лета. -- Наши Воробьёвы горы в Москве. Никакого снега… А лыжи… -- только что закончилась тренировка по прыжкам на лыжах. На трамплинах с искусственным покрытием. А снега-то давным-давно никакого – травы густые и деревья кругом, океан зелени, разгар дня, пустынно, нет людей. Я одиноко брёл с тренировки. С лыжами на плече…

И – Эрик! Ничуть не изменился. И я -- как ждал его здесь увидеть. Будто правда – ждал!
-- Ты что, ты как, ты где?
-- Да я сейчас в Германии. Уехал. По линии, …сам понимаешь.
И этого сообщения от него я тоже -- ждал.
-- И как ты там? Wie gehets?
-- Прекрасно. Wunderschon.
-- А здесь?
-- Воздух вдохнуть зашел. Заехал.
          ----------------------------------------------

…Выполаживание склонов. Так обычно располагают финиши трасс. Судейская бригада, Эрик в центре всего. Сияние синих глаз – сиянию небес и гор. «Если б навеки так было!»

           -------------------------------------------------

ФРАНЦУЗЫ

        Приехали!.. Прилетели. Париж.  Аэропорт «Де Голль» состоит из солнца. И длинные-длинные гнутые волнами пассажирские галереи с транспортерами тоже состоят из солнца, изнутри им наполнены. И шоссе, и дальние улицы Парижа. И Франция наполнена солнцем! Франция состоит из солнца. Вся Франция. А мы её, мы её две трети потом проехали.
Описать Францию?..  – Солнечные города и солнечные горы. Солнечные большие поля. И очень солнечные люди. И лошади солнечные. И автомобили, и мотоциклы.  И дороги. О! И озера, и моря. И водопады на скалах. И грозы с темным небом, с бурей и ливнем стеной – оказывались солнечными.
 Прекрасность Франции не передать. Вы съездите! Это Петушки недостижимы (читали ведь), а Франция…

+ + ++++++++++++++++++

А как вышло?.. Во второй своей «ходке» по «политике» Мальва Ноевна находилась в Центральной Азии, в Казахстане, в Джезказганской области, в посёлке городского типа (п.г.т.) Джезды. Пять лет (напомнить!) там торчала. С ней многие тогда пытались переписываться. И советские, и зарубежные; не всем удавалось. Среди её корреспондентов оказался француз. О котором она никогда знать не знала. И он о ней не знал. Но узнал. Этот француз, назовём его Франсуа (а он не Франсуа), он по первой своей профессии геолог (ну, а потом физик, и физику теперь преподаёт) и он, там у себя, на Западе своём, то есть, на каком-то геологическом конгрессе узнал про Мальву. А это они там на том конгрессе решили сделать информацию про Мальву Ланда, узницу совести, советскую диссидентку (а и геолога) – всеобщей. И Франсуа решил её опекать. Стал переписываться с ней на русском и английском. Стал присылать посылки. Книги. На английском. И присылал, и присылал весь срок её ссылки.
И вот… (Или «но вот».) – Робкой-робкой, но непреклонной походкой пошла-пошла «Перестройка». Тот самый француз, посылки которого приходили в п.г.т. Джезды, приехал к нам в гости. В Москву уже. Мальва Ноевна «отсидела» уже. Но еще в запале советская власть была, восьмидесятые. Но – конец уже восьмидесятых, «новое мышление», «демократизация»». И он смог приехать. Но только как турист. В группе. У них был  режим пребывания: ни шагу в сторону и ночевать обязательно в гостинице. Но у нашего француза был азарт озорства – объегорить советский режим: он решился «слинять» из гостиницы и жил у нас, и по-детски радовался, чуть-чуть обманывая нашу власть.
Потом Мальва Ноевна съездила во Францию. Это был долгий обстоятельный визит. С ней там многие захотели встретиться и встречались, и слушали, и узнавали с интересом и изумлением, что тут у нас как. Её выступления в больших городах Франции собирали большие аудитории!.. И получилось, что на Западе у нее  куча друзей…
А потом – Перестройка («Перестройка -- птица-тройка» /Т. Кибиров/)  – странное прекрасное время. Миг Истории.
Девяносто второй, лето, -- бац! Мы во Франции, мы пытаемся сделаться друзьями друзей Мальвы Ланда.

+ + ++++++++++

Улица у подножья Монмартра. Старый Периж.  Поль Марканд. Изящная подвижная дама, 73 года, университетский профессор философии. На пенсии… Собачка прыгает, маленькая, пестрая, шерсть торчит и свисает. «Снупи, дюсмо!» -- дисциплинирует её Поль. У нее с собакой прекрасные отношения. У нее со всеми прекрасные отношения. Она вся-вся состоит из доброжелательности и такта, как из света солнца… Она и нас станет вскоре чуть-чуть дисциплинировать, чтобы не увиливали от кормления. Поль изумительно и старательно готовит и старается нас накормить…

Первый вечер и ночь. Вечерние улицы.
 Поль берет нас. Поль берет автомобиль на многоэтажной стоянке. Покатили. Поль показывает нам ночной Париж. Но мы нестерпимо хотим спать. У нас была долгая дурацкая  эскапада советского отъезда с погонями за собственными билетами, заказанными по блату в турфирме «Спутник», с доставанием еще денег на эти билеты: мы здесь в деловой командировке, нас послали на бизнес-разведку «новые русские», чудесно, странно, муторно и – без сна. Теперь спим. Боремся. Я держу веки руками. Руки напряжены. Глаза открыты. И ведь видим же что-то. Но спим. Ярко помню только голубовато иллюминированный фасад Опера… Всё.
Поль очень огорчилась.
                ++++++++++++++
(Во все последующие времена иногда, но регулярно снятся видения ночного Парижа. Из того «сна».)
+ + +++++++++++

Позднее утро. Солнце. Из дома Поль мы вывалились в Париж, на улицу. Мы одни, сами по себе. Мы в Париже. – В Париже! Мы растерялись. Хотя чего теряться-то? Улица и еще улица. Метро и еще метро.. Там верх, тут – низ. Но! – Париж…
Надо спрашивать. Да и хочется спросить… По-французски мы ни-ни. Нас предупреждали перед поездкой, что французы по не-французски терпеть не могут говорить. Отвечать. Но если им сказать извинительную фразу о незнании французского, они охотно, с удовольствием говорят на других языках. На английском. Людмилу научили такой фразе. Мы оба ее выучили…Фраза такая: «Экскюзэ муа, силь ву пле, жё нэ парль па франсэ, жё парль рюс, о англэ.».
Улица почти пустынна. Но вот, но вот… - мужик-парняга молодой (я себе решил: южанин) чернявый с черной копной-шевелюрой; лицо широкое доброе, подготовленное к улыбке. Коренастый, полноватый чуть-чуть. Симпатичный.
И Людмила ему, - «Эскюзэ муа силь ву пле, жё нэ парль па франсэ, жё парль рюс…»
Тут она выдыхается и делает то, что в театре называется «люфт-пауза». Две десятых секунды. Но за это время, я это вижу, он, лучащийся теплом, добротно загорелый, становится серым, осевшим, как апрельский сугроб: так напугала его, наверное, перспектива необходимости объясняться по-русски. И, когда Людмила, сглотнув, произнесла «о англэ», он воспрянул и расцвел, как майский каштан, заветвился руками, объясняя по-английски, стал показывать, где здесь что: метро – метро, вот оно, под нами, улица – улица, вот, перед нами. И все такое… Потом я рассказал Людмиле о подсмотренном мною казусе, и она стала использовать эту паузу в своих обращениях. И прием срабатывал. И она беззастенчиво, играя, переигрывая, удлиняла и удлиняла эту паузу. Какое там «люфт»! Она эту паузу затягивала так, что мне бы как режиссеру провалиться-убежать с такого спектакля. Но наши нечаянные партнеры – все! – воспринимали обращение (и паузу! и пугались!) с самой открытой искренностью и – отвечали по-английски. По всей Франции, в самых даже глухих деревушках (это во Франции «глухая деревушка»: это сверкающий мясной магазинчик со сверкающими хирургическими пилами-ножами над разными свежими мясами; это маленькая католическая церковь, -- вдруг вываливает оттуда свадьба, толпа, все свои, все начинают целоваться, но! – и не свои, те, кто рядом оказался, чужаки то есть, легко оказываются включенными в целование: по два раза все со всеми, а лучше и по четыре, тут так принято (нам объяснили). А тут такие все красотки!.. В «глухих-то деревушках»…) -- Везде с нами разговаривали – по-английски. Охотно. Все. Кроме одной девочки. Но это – явление – в центре города Ренн (столица провинции Бретань), в центре торгового центра стояла девочка, девушка неописуемой красоты. Лет ей, ну, пятнадцать.., ну -- семнадцать. С лицом встревоженно-смущенным. Ну и я к ней со своим «экскюзэ». Ну и она не ответила. А она и никому не отвечала. Она рекламки раздавала. Работа такая у неё была.
+ + +
Но вот явление… – явление явлений!..
--  Мне-то ведь в Париже – что? – Увидеть дом, где жил Ив Монтан. Великий артист столетия, Ив Монтан. – Маяк души и жизни. Надо увидеть его дом. Выясняем – где.  Выясняется, -- это на Ситэ, на острове. Это -- Пляс Дофин… («Пляс» -- площадь.) С благоговением добрались. Ну, тоже, сказать, «пляс» -- скверик пустоватый, мужики под каштанами железные шары катают. «Где жил Монтан?» - благоговеннейше спрашиваю. – «Там» – махнул один рукой небрежно.
Ив Монтан, великий артист века…
Штука вот какая: песня может быть только свободной. Ну, -- как любовь. Если не свободная, -- не песня это. И со свободной душой никто «это» (не-песню, то есть) не запоёт… Советский период Бытия характерен беспесенностью. То, что называлось «советская песня», пелось тогда только в состоянии патологического подпития… Сейчас-то с ностальгической умилённостью вспоминают, и слушают, и поют даже те песни. – А и точно, отвыкнувши да позабывши дух того времени, слушаешь, -- хорошие тексты, славная музыка, -- душа радуется… Но не тогда. Тогда режим жёстко предписывал песенный официоз – перепроверенный, утверждённый, назначенный. Другого не полагалось. И не было. А хотелось. С сосущей жаждой хотелось своего и от души. Уходившие в глухомань походов распевали самодельно издевательски исковерканные «советские песни» -- со смехом. И с душой. Но, – как у Маяковского «Улица корчится безъязыкая, / Ей нечем кричть и разговаривать!», так и советскому жителю – нечем было петь… И вот -- пятидесятые, прошлый век, и так-то глухо и душно без песен.
И – Монтан!..
И ещё ведь «Железный Занавес» Советской Системы. Ни звука, ни искорки оттуда сюда, ни, особенно, отсюда туда. И вдруг – Монтан!.. И он не преодолевал, не пробивал этот Занавес. Он… -- «человек проходит сквозь стену». Он – здесь. В Москве. И все обезумели!.. Ну конечно, визгом престижа было попадать на концерты Монтана – для номенклатуры. Но предельно жизненно нужен он оказался тем, кто в скором будущем окажутся пассажиро-матросами окуджавского троллейбуса… «Когда поёт в Москве Монтан,/ Пустым становится студенческий карман./ И сокращаются расходы на питание,/ Когда поёт в Москве Монтан…» -- Это перефразировка официозной эстрадной песни о друге советского народа французском певце Иве Монтане. А он пел… -- да ничего особенного и не пел он – про то, как дети, которые любят друг друга, целуются у ворот ночи; про то, как шофёр ведёт свой грузовик, и нравится ему это дело, но – «будь внимателен, шофёр!»; про то, как, с лёгкостью танца, пропускают-упускают счастье жизни,  и потом его не найти. Про солдата, он идёт на войну и ему положено мечтать сделаться маршалом, а идёт-то он в огонь. Про то, как на рассвете стонет раненный солдат и грустят влюблённые, и не спят приговорённые узники. На рассвете… И, конечно, про любимый, любимый Париж!.. А больше всего – про любовь. Которая над злом и добром, над правдой и ложью, выше всего и сильнее всего!..
Ничего особенного… Лет через тридцать, сначала искренне на тихих кухнях, а потом ханжески с высокой государственной трибуны это назовут: «Общечеловеческие Ценности»!.. Про это он и пел.
Неожиданное и яркое, как чудесное явление природы, пение Монтана несомненно – я же помню! – взбудоражило и взбодрило дух унывающих жителей Страны Советов. Было принято ими, как прорыв очищающего ветра освобождения. Освобождения песни. А вскоре стала зарождаться и рождаться Новая Свободная Песня Советского Народа… Нет никаких музыкальных признаков того, чтобы Монтан был предтечей лавины самодеятельной песни, вскоре сошедшей на СССР: никто из «лавинщиков» не делал ничего похожего на Монтана. Но, можно предположить, он – посеял дух свободы песни. Можно предположить, что свободная песня воспитала вольнодумность душ. А такие души избавляются от веры в бесспорную необходимость тоталитарного колосса. Колосс-то и подразвалился. Правда, не скоро и не совсем. – Дальше петь надо!..
А Монтан точно был другом советского народа. Искренним другом, действительным. И всё в лицо этому другу своему и говорил. Вскоре после его московских концертов наши устроили вторжение в Венгрию – раскатали танками восстание. Монтан искренне и жёстко на это отреагировал. Тогда наши власти этого почему-то замечать не стали. И он продолжал оставаться нашим другом: певец рабочих, простых людей. И кино крутили, где он в главных ролях, хорошие, серьёзные фильмы; там проповедовались мужество, самопожертвование и искренность в отношениях людей…
А в восьмидесятом наши вошли в Афганистан, Монтан стал гневно выступать с осуждениями и объяснять народам: «Вы можете голосовать за коммунистов. И они встанут у вас на царство. И советские танки будут на ваших улицах!»… Ну, власти наши тут спохватились, в газетах напечатали здоровенные статьи, где было подробно рассказано о сути и деталях его (Монтана) жёсткой критики нашей советской сути и наших советских государственых повадок, подробно, что к чему! – Похоже, журналисты с наслаждением «оттягивались», ругая артиста и рассказывая детально нам о нас то, что официально рассказывать запрещено. (Монтана, значит, пересказывали.) – И дальше гос-официоз развенчивал и громил бывшего любимого певца: «Вот, был Монтан друг рабочих, а теперь продался буржуям Запада. У него и квартира в Париже на фешенебельной площади Дофин. И не дело художника в политику лезть. И вот, есть ведь, есть такие прекрасные артисты, сидят себе, как лялечки, в своих искусствах, из лирики не высовываются, ни во что не лезут, а этот, этот!.. А политика… – политика удел советских танков.»… Тогда по электричкам и лесам юные советские туристы распевали перефразировку «Парижского Танго»: «…Солдата встретят в неглиже./ Французы, голосуйте за Маршэ! (тогдашний пред-компартии Франции)/ И будут танки,/ В Париже танки…». Славно пели…
А Монтан всё равно продолжал быть искренним другом советского народа… Стал исполнять знаменитый колымский «Окурочек» во французском переводе. Правда, в той монтановской версии песенка несколько потеряла ярость сюжета: ни переводчик, ни певец не решались поверить в жестокость той советской колымской ситуации.
-------------------------------------------------            
       
А на обратном пути с острова Ситэ…
Перед вечером воздух и свет делают Париж невесомым. Всё невесомо. По этой невесомости, по невесомому мосту, из города, огнями готовящемуся к сумеркам, медленно и невесомо сюда на остров, на Ситэ на велосипеде катит юная прекрасная дама. Издалека. Не торопясь. По середине моста у «осевой» ехала. Собиралась, может быть, поворачивать налево. Когда-нибудь. Брюнетка. В черных невесомых одеждах. Развевающиеся длинные юбки скрывают конструкцию ее машины. В недрах струящейся черной невесомости – движение ног и педалей.
Красивая  непереносимо! На рассеянном лице – улыбка знания своей непереносимой (невесомой!) красивости. Знания (не оборачиваясь!), что позади притих долгий хвост попутных автомобилей. Залюбовались все. А и встречные остановились, -- весь мост встал, -- пропускают, ждут, стоят. Ух!.. -- и свернула налево на набережную. Во!.. -- Явление…
…Но это было не самое-самое явление явлений, настигшее нас во Франции. «Самое» окажется впереди…
 
+ + +
В Париже желательно иметь хорошую обувь. Спортивную. «Наш Парижок – город маленький». – говорит Александр Гинзбург. – «Здесь надо пешком  бегать». -- Ездить здесь нежелательно.
…Александр Гинсбург – великий советский диссидент. И «сидент»: сидел тяжело и долго. Теперь с женой Ариной в Париже живут. Друзья Мальвы, конечно. Давние.
+++++++++++++++++++++++++++++++++


Сегодня с утра к Тур д’Эфель. Идем-бежим. Но по дороге – в булочную. Подсмотрели: великолепный хлеб. Такие тоненькие батончики «багет» или «вёрсл» (веревка) изумительно белого хрустящего хлеба, всегда горячего. Недорогие.
Башня!..
Конечно, пешком по лестнице – какой лифт! Пешком дёшево. Пешком интересно: на каждой лестничной площадке плакаты установлены с описанием историй – кто, когда забежал на башню с чемпионским временем, кто на мотоцикле поднялся.
И торжественно медленно открывается вокруг Париж. Неожиданно сверху  между мансардами становятся видны малюсенькие дворики-садики на крышах. Там женщины и мужчины в своих малюсеньких мирках-театриках в дальней обеззвученной дали, двигаются, обращаются друг к другу, выпивают и закусывают… Полдень.
+ + +
И мы. На высокой площадке Башни – а тут многие так, принято у них свою еду с собой таскать – надламываем наш хлеб, и в белой непрозрачной бутылочке из-под йогурта (йогурта там нет уже давно) вода у нас. Хлеб и вода. Трапеза. Почти небесная. И можно так тянуть дневной голод.
+ + +
И Поль вечером делает нам выговор. Сердится. Зачем увиливаем от обедов, которые она готовит специально для нас. От изумительных обедов с прекрасными винами. (А нам же страшно неловко ее нагружать). -- Она запрещает нам так поступать.
+ + +

Ночью грохот. Вне квартиры. Вскакиваем и к окнам. Там внизу узковатая улица тянется в гору на Монмартр. Вдоль тротуаров стоят авто бампер в бампер. По крышам этих авто бегут – в предрассветной темноте улицы не видно, кто. -- Грохочет жесть. Мы изумлены: автомобили-то жалко. Людмила свистит лихим хулиганским свистом. (Умение свистеть у неё из подмосковного деревенского хулиганского детства. Добротное умение.) Фигурки бегущих  спрыгивают с крыш автомобилей и уносятся в сумерки по тротуарам. Кажется, это были юные парижане.
…Когда утром мы, спустившись на улицу, стали разглядывать избеганные юными парижанами крыши машин, мы не заметили следов беготни. Крыши, наверное, крепкие.
------------------------------------------------------
Людмила – жена… И -- мы с ней на двоих – один полноценный еврей. Ну и какое это имеет значение – для нас? А – никакого. Это для нас никакого. А ловчить с «пятым пунктом» -- надо. Приходилось. -- Советский социум.
У Людмилы еврей отец. У меня мать. И тоже и той, и другому, какая бы разница, -- живи себе цивилизованной жизнью, всё для этого кругом – пожалуйста! Да только с одной стороны фашизм и с другой фашизм – с «решением вопроса». «Окончательным»… Тут «пятый пункт», тут -- «пятьдесят восьмая статья»… Родственники были и у Людмилиного отца и у моей матери, -- в войну оказались на территории под Гитлером, -- погибли. Были уничтожены… Сам Людмилин отец, блестящий врач, уролог-венеролог… Ну и разные пациенты лечили у него свои органы. Были пациенты и из «органов». В один из интересных периодов нашей советской истории один из таких его пациентов пришёл к нему и сказал (или молча и с тревожной опаской на листочке написал, а листочек сразу уничтожил): «Бегите! Сразу, мгновенно. Домой нельзя, никуда нельзя. Куда подальше – уезжайте!» Тот так и поступил. Скитался по провинциям. Уцелел… В войну командовал санитарным поездом. Бомбили, бомбили его, да, вот, …недоразбомбили… И был он изумительный врач и замечательный человек. Добрый очень. И знал  блестяще еврейскую историю и культуру, и идиш, и иврит. А мы не выучили вот. Спешили всё, спешили… У моей матери её отца (моего, значит, деда) уничтожили в такой тоже интересный советский исторический период, не по национальному признаку уничтожили. – А неизвестно, по какому поводу (признаку, делу), – «десять лет без права переписки»: расстреляли! -- в свидетельстве о реабилитации не сказано ничего ни о времени, ни о месте расстрела, а «Контора» не открывает свои секретные тайны. Дед – отец матери – был зоолог-ветеринар, профессор. Статья была «пятьдесят восьмая»… Ну и анкета у Мальвы Ноевны была на все времена -- соответствующая. Плюс, конечно, «пятый пункт».
Но она – блестящий геолог, несмотря на… Вот просто так – блестящий.

                --------------------------------------------

Во времена туманной юности обретались мы в университетском самодеятельном театре. Там был очень симпатичный парень, актёр. Приятный, доброжелательный. Как-то, получилось, я заглянул в его паспорт, а там написано: «Еврей». Тогда в паспорт национальность вписывалась. Я восхитился его вызывающей смелостью. Он объяснил, что сам вписал себе такую национальность. Позаботился о неприятностях. А мог бы не вписывать – фамилия-то у него вовсе русская, к тому же и богословского какого-то звучания. Ну, надо ему, значит, было обозначить свою идентичность. Ну, и схулиганить ещё против… советского националистического хамства… Обозначил – герой!
Здорово!.. Это, если чтобы быть героем… А если жить-выживать, ещё и помогать-спасать близких-ближних, тогда – партизанские методы житья-бытья в оккупированной стране. В стране оккупированной хамами… Вот и думай, какой «пункт» имеет значение, а какой нет. Хотя и никакой не должен иметь: все люди братья. Не говоря о сёстрах.

                ----------------------------------------

Обращаемся снова к началу повествования. Там «Футбольно-Математический Интернат». Там (тогда, давным-давно) Людмила работала врачом. Я преподавал физкультуру. Приезжал на мотоцикле. Сверкающий мотоцикл, сапоги, в глянец замасленные штаны, закопчённая физиономия. (Ну, переодевался-умывался тут же, конечно.) У Людмилы были рваные туфли с фактическим отсутствием подошвы. Посадил на мотоцикл. -- Уехали далеко и надолго… Людмила – врач высшей категории (всякие там у неё регалии), высочайшей – каких не бывает – квалификации. Изумительный клиницист. Она и работает в самых наших лучших клиниках. (И не идентифицирует геройски-хулигански принадлежность к «пункту»…) А в детстве приходилось ей жить всяко тяжело и дискомфортно, и в деревенских местностях, и в хулиганских школах учиться. Вот и свистит, как разбойник…
               
+ + +
 С утра Лувр.
 Волнение: Лувр!
Мона Лиза. Вскоре после открытия, 11 часов. Толпа у портрета. Небольшой такой портретик под стеклом. Толпа большая. Мона Лиза снисходительно улыбается отдохнувшим лицом.  Гарды в черных формах возвышаются над толпой. (Здоровые дядьки.) Возле портрета плакатики: «NO FLASH!» И (!) -- время от времени над толпой с почти  регулярной частотой, но и так, поодаль от гарда, вскидывается рука с фотоаппаратом и сверкает блиц. И это по всей видимости не наши, не советские (ладно бы – наши, понятно бы!). Они что? Они зачем? Нельзя ведь. Картине вредно. И они же (!!!) – они фотографируют только собственную вспышку, отразившуюся в стекле…
Очень трудный музей! Очень много, много всего и всё важное, важное. Огромные коридоры, малюсенькие зальчики. Картины, картинищи друг к другу плотно и в лицо, в упор, отойти некуда. Там и тут утомленные созерцатели оклякли, обсидев диванчики плотно…

Середина дня. Мона Лиза. Плотная толпа. Взмывающие руки со вспышками. Неподвижные гарды в черном. Дама на портрете с твердым недовольным лицом. Она рассержена…

После 17. Уже выгоняют из музея. Упорная толпа у Моны Лизы. Вспышки. Гарды. Совершенно, вконец уставшая женщина там, за стеклом…
Случилось пробродить в Лувре целый день. И несколько раз оказаться возле легендарной картины. Лицо, изображенное на ней, на протяжении дня кардинальным образом меняется. Правда.
Сгоняйте, посмотрите…
+ + +
Другое дело  - Гар  д’Орсэ. Который – mussee. Там душа гуляет, как бездельник на вокзале. Среди картин вольнодумцев.
+ + +
Есть в Париже хитрость. Есть у музеев дни, когда вход по скидочной цене. В музее Родэна – вторник. Там дом (музей) окружает сад. И в саду, и в доме – скульптуры. Сад Родэна – аномальное место. Здесь начинает отсутствовать гравитация. Потому что скульптуры здесь – все, какие бы ни были, -- наполнены эротикой. Состоят из эротики. Которая – роденовская, настоящая эротика – есть инструмент перемещения телесно живущего здесь и сейчас -- в бесконечность и вечность. Гравитация при этом теряется, а является воспарение. Нормальное, доброкачественное воспарение. Полное отсутствие весомости. Можно еще пояснить. Вот порно. Изготовители его уж как стараются. И средства у них всякие, и все хороши. А – нет. Не забирает. И ладно бы я один такой аномально бесчувственный, а то и другие-многие признаются. Скучают. Скучают! И неудобно даже как-то: чего они, «порнисты» так стараются… Но Сад Родэна!. Это приподлетание и полет, и воспарение, и парение. Это – на что бы ни смотреть – с неожиданной легкостью напор подъемной силы жизни. Это чтобы любить всей открытой душой и всем телом открытым, телом, даденым нам небом, чтобы воплощать в земной нашей жизни небесную любовь небесной души. Каждым атомом тела. – Вот гравитация и пропадает!..
И вот еще сравнить бы можно… Есть такой спорт – прыжки на лыжах с трамплина. Там если со стола отрыва горы разгона удачно оттолкнуться… И лечь на воздух, и весь воздух взять под себя… И прыгун тогда «приподлетает»… И тащит, и тащит, и тащит прыгуна над горой, которая уплывает-падает вниз и вниз, и вдаль, и полет все не кончается!..
+++
Идем на французское Радио. Это родственники Поль и их друзья с этого Радио решили, что необходимо таких пришельцев из России, нас то есть, на свое радио пригласить и там пораспросить. – Ну да. А мы уж порасскажем!
И вот идем. Времени до назначенного времени уйма, и мы бредём, бродим, как и во все дни, по Парижу. Сейчас продвигаемся, в общем, вдоль Сены, то удаляясь в стороны, то снова нисходя на набережную, то восходя на мост. А по реке по Сене нос в корму караваном и навстречу так же -- сверкающие экскурсионные баржи, плавающие многорядные зрительные залы, мегафоны экскурсоводов над рекой…
---------------------------------------------------

 Что это? Там, в отдалении, знакомая «до боли»?, «до слез и до мученья»? – «в жизни так поздно мы встретились с тобой!» /старинный русский романс/… -- Статуя Свободы… «Никто и не ожидал!» /тоже – песня/. Но вспоминаем, слышали: давным-давно при царе горохе французы подарили американцам свою статую Свободы. То есть подарили они, наверное, идею Статуи. А американцы вознесли ее (статую, по крайней мере) до небес. А эта, своя, на своём месте, скромно и очень впопад с размерами, стоит себе, где надо, и вся она, как надо, такая родная: зеленая, грустноватая, факел при ней и все дела…
 
Следует сообщить: Статуя Свободы есть и у нас в Совдепии.  Дело было так. В тот же самый период, когда случилось то путешествие во Францию, -- Перестройка, то есть, -- приезжал ко мне в гости приятель-друг с Североамериканского континента. И мы с ним путешествовали (Перестройка, воля!) по России на велосипедах. В Питере случайно узналось, что есть тут такая статуя. Статуя Свободы. Поехали искать. Это на территории пассажирского морского порта. Нашли. Там скверики-садики, и среди них… -- маленькая такая: постамент кубической формы с метр высотой и статуя на нем не больше метра. А так – родная, бронзовая, зеленая, факел, грусть, всё, как надо, всё при ней… Американец мой изумился, на велике раскорячился со своими фотокамерами и кофрами: «Отчего такая маленькая?!» -- А я на вскидку: «Какая свобода, такая и статуя!». – не успел и подумать – сказал! Во…

Следует сообщить: Нету! Нет. Как не бывало. Нет Статуи Свободы в Совдепии в нынешней. Сейчас вот уже, сейчас, отправились в Питере с подругой фотографироваться возле той статуи. А статуи-то и нет. И обитатели-работники порта не знают, не вспоминают, была ли когда…
+ + +
«Место артиста в буфете!» Даже и на французском Радио. Ждем, когда нами займутся. А в  буфетах на Французском радио великолепный кофе, лучший, чем где-либо. Его готовят пожилые дядьки, высокие, статные, стеничные. Можно себе представить такими героев Иностранного Легиона. И какой кофе!. И с каким гордым достоинством приготавливают и подают его эти в буфетах гренадеры.
+ + +
… То, что мы рассказывали на радио, никуда не пошло. Рассказали мы много. Нас водили по разным комнатам-студиям, расспрашивали, расспрашивали, слушали взахлеб. С округленными глазами…
Не пошло. Не подошло.
Все сожалели. Но… -- Не подошло!..
Так же сложилось и с «Русской мыслью», с газетой, где мы побывали несколько раз… Напряженное с углубленным вниманием всеобщее слушание. Но… не подошло… Гинзбурги потом, когда мы бывали у них в гостях, тоже об этом весьма сожалели. Рассказы-то наши интересные были. Но политика издания, но новое его руководство…
НО! – в любое время ночи можно выйти и купить что-нибудь к столу. И возрадоваться. Здесь, в Париже. И это счастливо изумляло наших уехавших и сюда приехавших… -- Хорошо здесь нашим-не-нашим, поэтому о плохом и сложном слушать и говорить здесь – неестественно. В общем, здесь и не наши наши, и наши не наши не захотели, не смогли наши рассказы тиражировать. А мы-то рассказывали – что? – Что в начальственных кабинетах у нас сидит то же самое начальство, те же персоналии, что и до путча сидели. А «советский строй», по определению прекрасного писателя Сергея Довлатова, «это не общественная система, которую можно свергнуть переворотом или изменить реформами, а -- образ мысли и поведения советского человека». А они (мысли и поведение) остались неизменными. И, едва выползши из советского анти-мира, наша советская цивилизация с ее очухивающимся от «переворотов» и «реформ» начальством и всеобщим не изменившимся образом мысли и поведения народа, норовит структурироваться обратно взад в «советы». Так выходило по нашим детальным и подробным рассказам. 
(А это было известно; и не только «Русской мысли». Нового мы  не рассказали …) 
А здесь же всем мечталось о хорошем, новом, ином. А наши рассказы не совпадали со здешними мечтами.
(А советская действительность никогда не совпадала с парижскими мечтами здешних самых-самых интеллектуалов.. .)
И они предпочитали самообманываться. Всегда.
(Если знакомиться с историей 30-х предвоенных, страшно поражает… -- Вот Европа, Запад… – вот из Сталинской России, из Гитлеровской Германии приходят  -- не тревожные какие-то сигналы о гуманитарных неполадках – идет мощная убедительная информация о том, что и тут, и там происходит громадное «мочилово». -- Массовые репрессивные катастрофы! Но всеобщее интеллегентское настроение – не знать о трагедиях, с веселой мечтой считать, что вот, да, вот здесь Западная буржуазная демократия загнила и обессилила, но там, на Востоке новое… -- Новые! – общественные формации, которые… Которые – что?!.. Жажда мечты о прекрасном не позволила скорректировать мечту правдой. Самообман удался… Обошелся – в полсотни (или больше?) миллионов трупов Второй Мировой! (Калеки не в счёт…)

+ + +

Невесомость сумерек перетекает в лаковую осязаемость парижской ночи. А воздух в Париже – легкий. И в темноте и ярким днем. Слышал и смеялся: легкий воздух в Париже! Не верил: город он и есть город: и с чего это воздуху в городе легким быть. Думал: это так от изумления от собственного попадания в Париж люди про воздух говорят и пишут.. Капризничал и ехать не хотел ни в Париж, ни во Францию, -- мечтал: сорвется поездка. – Вот бы сорвалась! -- А жили мы перед поездкой в Петушках. – «Вот, живем в раю, в малине: непроходимые кусты-заросли с несобираемым (собрать невозможно!) грузом ягод во дворе.  – И что, и отсюда ехать в город?! Хоть и в Париж!»
И тут вдруг малина отошла, пропала. И вот дата отъезда, виза…
 И воздух в Париже точно – легкий.
+ + +
И мы узнаем. Вдруг. – Поль во время Войны была в Сопротивлении. И КАК! Она была в группе, которая занималась соединением всех собранных во Франции разведданных и переправкой их англичанам. Пик разведки. Очень немцы за ними охотились. В группе их было трое. Двое погибли. Уцелела только Поль. Чудом.
+ + +
Поль играет нам на рояле. Вообще-то это не рояль, а синтезатор. Из футляра достается одна только клавиатура -- широченная, как у рояля. И!.. Играет Поль изумительно.
Три года назад, уйдя на пенсию от своего университетского философского профессорства, стала осваивать фортепиано. – И вот! И она еще, куражась, показывает нам, как по-разному может звучать ее синтезатор: как рояль.., клавесин.., аккордеон…
+ + +
Всё. Поль нас провожает. На юг страны к тому самому нашему Французу. Мы теперь едем туда. Поль купила нам билеты и теперь собирается отвезти нас на вокзал. Похоже, ей сильно не хочется с нами расставаться. Она тянет время. А опаздываем… Завтрак… Теперь она воспитывает собаку  -- «Снупи. Дюсмо… Дюсмо.!..» -  Долго, упорно. – «Дюсмо!» - Мы молчим и вида не подаем. Мы не знаем, как дальше всё получится. А Поль, наверное, знает. И вдруг – сумки, автомобиль – бежим и едем. И как едем! – Эмерсон Фиттипальди, Аллан Прост, Джон Менселл.., кто там еще из чемпионов?! – Газ, -- нас вжимает в сидение, газ – газ! Вдруг торможение – «на рога» -- на совершенно свободной дороге. (?!!) Оказывается, но это только Поль заметила, кто-то сбоку решил распарковаться. А у них принято таких пропускать. Не положено, а принято. Галантные они. Этот сбоку расталкивается между  бамперов. Стоим. Наконец этот вырулил и поехал. Медленно… Но – снова ускорение, ускорение, тоннели, эстакады, гоним… Вокзал!.. Бежать! – Поль оставляет нас бежать и искать – времени нет совсем. Бежим одни в полной пустоте космического вокзала. Совершенно  пусто. И совершенно нам непонятно, куда нам. Нет у нас таких вокзалов… И все-таки поезд нашли. Выскочили прямо к нему. Неужели наш?.. И уже и поехали.
+ + +
Прекрасный скоростной «Ти-жи-ви», бесшумный, как невесомость, плывет. Плывут за окнами французские поля, французские кое-где коровки.. Какая сельскохозяйственная страна, какая деревенская эта Франция!..
Несмотря на скорость, скорость совершенно… отсутствует, как в медлительных поездах детства, которые останавливались на полустанках… Как.., всё-таки как умилительно славно не опоздать на свой поезд… Как упоительно успокаиваться и успокоиться после опаздывательного спурта (высохнуть от пота), мягко утопать в мягком сиденье мягко несущегося (бешено, а как будто медленно) поезда, безответственно глазеть на мягкие ландшафты, вальяжно осознавать свою значимость в блистающем скоростном комфорте с дорогими билетами. Как.., как…
 Контролеры. Красивые в красивых формах. В красивом поезде. А нам-то что, а мы-то в красивом поезде с дорогими билетами. А они к нам. Ну и пожалуйста. Наши дорогие билеты – пожалуйста!.. А-аа! -- А именно в наших билетах что-то им не по нраву. -- «Экскюзэ нуа…. рюс…», всё такое… Нахмурились, забрали билеты и ушли. А мы-то – самодовольно спокойны и уверены в ненарушимости нашего красивого путешествия в красивом поезде…. Где-то ходили контролеры, пришли. Нахмуренные. Отдали билеты (наши дорогие) и ушли. Очень нахмуренные. Ну и ладно. И правильно… -- Ха!.. -- Позже нам объяснили, что мы, оказывается, оказались в зоне катастрофы. Юридической, не технической, к счастью. Оказывается, мы перед посадкой в вагон должны были где-то на вокзале в специальном устройстве прокомпостировать билеты. А непрокомпостирование железнодорожных билетов в этой стране – страшный злодейский административный грех! Почти преступление.
+++
Сияет солнце, кругом горы, поезд останавливается, а Наш Француз, Франсуа бежит по перрону (поезд едет – он бежит), встречает нас. Бежит. Подбегает. И в это мгновение среди ясного (солнечного, конечно) неба – молния, гром, тяжелая сине-черная туча, ливень, тяжеленные струи воды, как хрусталь (стена из хрусталя), пронизанные ослепительным солнцем!.. Промокаем насквозь… Грузимся в маленькую машинку «рено-сэнкс» . На этом автомобильчике нам придется много кататься по Альпам, Массиву Веркор и потом еще через всю Францию…
------------------------------------------------
 И еще на велосипедах. По тропинкам, дорожкам, дорогам в горах, по извилистым шоссе, где сдохнешь выкручивать наверх, а вниз под гору скорость набирается легко и беспредельно. И виражи крутые, и спицы колес на солнце, и – бабах! – кувырком в щебенку. Но обходится. И тут же тебе в глубоких ущельях ливень из черных-черных туч, мрак, ураган с воем ветра среди мутных потоков летящих со скал. И реальные темные демоны. Резвятся и носятся. Они. Они, конечно, – вот они!..

И солнце (снова солнце!), уютная солнечная площадь в маленьком городке в горах. В таких городках всегда такие площади в центре, и в середине площади фонтан – вроде пить из него и лошадей поить… И солнце в струях этого фонтана.

+++

И пешком…
В маленькой-маленькой деревне в предгориях Альп -- дом родителей Нашего Француза. Кругом дома «новых французских». Ну нет, не виллы, как у наших «новых русских», но -- строения с новой архитектурой и повышенным комфортом. Но «наш» старый-старый-старенький домик, очень нам нравится, просто влюбились в него, – милый снаружи и уютный внутри. – И он старинный: старо-французский. И вот отсюда – походы и забеги по близким и не близким окрестностям.
+++
Утро и завтрак. С вином. Вина изысканные. Выбираются к трапезе с любовью и придирчиво. Пьются. Не много. Но после такого завтрака впору поспать. А мы бежим кондиционный кросс. Что кажется неестественным. Первые один-два дня. Дальше все нормально: работоспособность -- «пруха». Дальние пробеги с Нашим Французом по пересеченке предгорий. Походы по горам вместе с его родителями и родственниками. Леса по склонам, ущелья, тропы. И там и здесь встречаются скромные мемориалы. – Погибли участники Французского Сопротивления во время Второй Мировой.
Мощное здесь, оказывается, было сопротивление. «Resistens»… Альпы, Массив Веркор, да и вся Франция так предрасполагают к приятной пасторали жизни. И жить могли бы жители здесь вполне прилично даже при немецкой оккупации. (Может быть.) Затихарившись. Нет. Поступили так, как написал незабвенный и прекрасный Сент-Экзюпери в «Военном летчике» (И как он поступал сам!).
А написал он вот что: «Нельзя не противостоять фашизму!» -- Resistens.
«Шумел сурово Брянский лес…».
И вот ходим мы  по этим прекрасным местам и даже и бегаем, и даже на велосипедах ездим, и  нам показывают места, где погибли родственники Нашего Француза, они – были в Сопротивлении. Много родни погибло в их семье. Скупые рассказы о том, что с кем произошло. Кто-то попал в окружение. Сопротивлялись до конца, выйти не удалось. Кто-то, сам врач, не стал оставлять раненых, был уничтожен вместе с ними. (Мог уйти)… Кто-то защищал евреев, погиб… Отец  и мать нашего Француза партизанили, но выжили. А вот родственники близкие и друзья погибли. Очень многие.
 Так они жили и так поступали. Независимо от смерти. Независимо от жизни. -- Зависимо от совести.
+++
Нас ведут – везут в Гренобль -- в собор слушать орган. Оказывается, отец Нашего Француза один из самых-самых  лучших органистов Мира. И вот он играет в соборе и мы едем туда.
Огромный собор в городе среди гор. Вершины смотрят в витражи. Мы заходим и сразу по внутренним ходам и лестницам (нас ведут) карабкаемся, поднимаемся вверх, вверх и выходим на балкон. Он высоко над всем внутренним пространством собора. А здесь на балконе большущие такие рычаги, клавиши, педали. Это место органиста.
И вот началось…
Первые громадные звуки, как волны морского шторма. И мы захваченные этими волнами, схватившись за какие-то поручни, плывем, не замечая ничего вокруг. Только эта музыка. Мы плачем. Два с половиной часа из трех. Плачем. Ничего не сделаешь!
Мы не видим ничего. Ничего не замечаем, но замечаем потом, что собор, который во время нашего прихода был совершенно пустым, заполнен. Люди сошлись слушать музыку. Стояли и слушали… Мы думали, что отец Нашего Француза едет играть на службе в соборе, и нас ведут вместе с ним. Послушать. А оказывается, он играл специально для нас. И это было для нас самым замечательным, самым впечатляющим событием, явлением в той поездке во Францию. ЯВЛЕНИЕМ…

+++

Представляете «рено-сенкс»? Малюсенький совсем автомобильчик. У нашего на крыше и сзади багажники-крюки-кронштейны. На них четыре велосипеда. - Сверху три, сзади один. Внутрь набузованы сумки-багажи. И мы, -- Наш Француз пилотирует, -- пассажиры – Людмила и я.
Поехали! Через всю Францию по огромным платным скоростным автострадам, но больше по извилистым узким дорожкам, петлями и лентами вплетенными в прихотливые ландшафты, а по краям этих вьющихся узких древних дорог древнющие толстенные ветлы-платаны какие-то и фруктовые деревья. И через все и в обход всего, и в обход Парижа. Едем-едем-едем. -- Французская глубинка…

В каком-то месте этих чудесных просторов Наш Француз рассказал о событиях, которые здесь происходили, показал места. События вот какие.
Вскоре как только Германия оккупировала Францию в начале Второй Мировой, кое-какие французы – фашисты – обратились к Гитлеру: давай, мол, забирай наших евреев к себе, куда хочешь. Забирай! Гитлер-то вроде еще и не готов был решать вопрос. Но за дело взялся. В общем, заловили, забрали, собрали французские фашисты французских евреев… -- Грузовики. Эшелоны. – Рассказывают, что евреи пели. Отправляясь к новом месту жизни. – Смерти.
Так было положено начало «окончательного решения еврейского вопроса» в Третьем Рейхе.

+++

А вся семья Нашего Француза была во французском Сопротивлении. Уцелела очень не вся.
+++
 А Наш Француз, Франсуа-то, оказывается, -- еврей. И семья его, конечно, - евреи.. И, оказывается, многие из тех, с кем мы встречались и с кем подружились во Франции, -- евреи («И кто бы подумать ребята бы мог, пой песню, пой…» /Песня./)
Ну и евреи, и – что? Что – евреи?..
Они – герои!..
+++

Едем красиво и долго. Дольше всего проезжаем провинцию Бургонь. Два дня. Наш Француз показывает и объясняет: здесь каждая долинка, распадок, холм – свой сорт винограда.  Веками культивированный. Такого, какого нигде в Мире больше нет. И из каждого этого единственного в Мире сорта винограда – соответствующий сорт вина.
Надо делать стоянки и пробовать. Делаем. Пробуем.
Франсуа рассказывает. -- …По осени приглашают сюда отовсюду всякий народ на сбор винограда. Платят не много, но в рабочих коллективах – теплая атмосфера дружбы, плавно переходящей в любовь…
------------------------------------------------
 
Раннее утро. Солнце, конечно. Маленькая деревня спит. Никого, и все закрыто-заперто. Но Наш знает, куда стучаться. Высмотрел высокое крыльцо глухо замкнутого дома. Поднялся -- «Бум-бум-бум!... Бум-бум-бум». Грохот двери.  Хозяйка, заспанная, но проворно ведет нас в погреб, и мы там долго живем среди бочек и бутылок, пробуя и беседуя, беседуя. Какие-то бутылки берем с собой. И – едем?.. – нет-нет: Наш – большой любитель, ценитель и знаток вин. Это – да. Но еще – храмов. Особое его пристрастие – маленькие деревенские. Нам тоже такие по душе – уютно-дружелюбные. Большие храмы, обращены к вере, маленькие – к верующим. Находим и заходим. Открыто. Никого. Ярко и жарко горят свечи. Охватывает  сладкая невесомость чувства соединения всего совсем.
+++
Теперь едем.
+++

Когда в начале следующего лета Наш Француз проезжал этим же самым маршрутом, --  он вез лошадь для своей дочери (не на «рено-сэнкс», арендовал специальный «трак»),  -- он останавливался у тех же хозяев. И они ему рассказывали, что тогда, в конце лета, вскоре вслед за нами, экс-премьер Миттеран вез с собой своего друга экс-президента Горбачева тем же нашим маршрутом, показывая ему Францию.
               -----------------------------------------------------

СЛИХА.
…-- Мы – красноморцы! – Провозгласил (по-русски, по-русски!) Менахем-Изра-Бен-Корсариа, наш шофёр, экскурсовод и организатор нашей эйлатской, на какое-то время, судьбы. Звали его, конечно, не так, а как, не запомнишь, но «Бен»  там всё-таки,  был, а вид у Бена точно был самый корсарский.
      -- Мы – кр-расномор-рцы! Восемнадцать лет без Одессы! – Всю дорогу крутил он записи своих песен на прекрасной аккустике своего микроавтобуса. В них кричала Одесса неистовой весёлостью тоски и играл изумительный оркестр аккомпанемента. С благоговейным почтением хвастался Бен, что один раз выступал он в одном концерте с самим Юлием Кимом. Навязывал приобрести диск с его пением. (Не купили.) И рассыпал, и развешивал перед нами сверкающие драгоценности Эйлата. – Бриллианты-самоцветы, лагуны-бухты-яхты, стены-фонтаны-дворцы и огромный на другой стороне залива в мареве жары иорданский флаг. Это он там в Иордании огромный; говорят, самый большой в мире сострочили они себе флаг, чтобы все (израильтяне, конечно, …а, может, и египтяне) могли видеть – вот они мы! Ну, отсюда, издали он всё равно малюсенький. Но – торчит на ветру.
       …Декабрьская эйлатская погодка, градусов 27. – Это воздух. Море – 28. Море зовёт уходить дальше и дальше от городских пляжей по берегу залива мимо подводных музеев и дайвинг-факторий – куда? А – дальше. И тут… -- тут уже вот она, граница с Египтом, колючие заграждения по горам. И тут… -- тут, на берегу, живописный своей безжалостной абсолютной каменистостью каньон. Охристо-оранжевый. И в каньон втиснута изумительной белоснежной красоты огромная гостиница, очень притом многозвёздная. А напротив каньона и гостиницы в море далеко выходят высокие пирсы-мостки, купаться-плавать, стартуя с них, -- полная гармония счастья. И кораллы в глубине (здесь повсеместно кораллы охраняют как драгоценность и строго) – но здесь, у оконечностей пирсов, они (бедные) от тебя-себя (любимого) не повредятся, в глубине у мостков их не достать, и сам (любимый) от морских ежей не пострадаешь. С пирса – бульк! – в глубину над глубиной, с рыбами заодно, и они ходят вместе с тобой толпой задумчиво и безразлично. Совсем вместе. Большие-большие и маленькие-маленькие. И – красивые!.. Какие там ещё подводные музеи!..
           Вот. Здесь нам самое оно. (Нам, избалованным безлюдьем «наших» побережий!)  Здесь мы и торчим-торчим целыми днями. А вечерами-ночами…

           Вечерами-ночами Эйлат (ну, рай-то, ладно), Эйлат… -- рой. С горящими глазами. Роится, шуршит, спешит. Неспеша. Мимо. Мимо и вокруг лагун и бухт, заливов, затонов, уставленных лодками, яхтами, корабликами. Обставленных разными заведениями. А там и там, и там тихий свет, полутёмная таинственная, заманивающая вечерняя, ночная интимная – своя – жизнь. Любопытная голова вот-вот отвертится, вертясь во все стороны на ходу. Не споткнуться бы, не упасть лицом…
           На главной набережной – ликующее дефиле. Красотка так и валит… Девицы юные в сапогах. В казацких таких сапожках на голых ножках. Изящная мода. Но в такую-то жарюгу! Зачем? Поинтересовались: «Зимы хочется! Декабрь…».
           Нет. Действительно, очень много красивых людей… И общая атмосфера для нашего советского брата (и сестры) – не естественная. – Доброжелательно поддерживающая. И воплей нет. Не то что злобных, -- не «выделывается» никто ни перед кем, «на горло» никто никого не берёт. Наоборот, каждый каждого любезно поддерживает и представляет как бы. Так в хорошей танцевальной паре партнёр подаёт партнёршу. Такая вот обстановочка. Так мы её увидели и почувствовали.
           И много здесь и нашего советского брата (и сестры). Но здесь они, наши, почему-то не хищные, не кусачие. Не такие, как на истЕрической родине. Причём так выглядят не только те, кто здесь насовсем окопался. Даже и такие, вроде нас, туристы, тоже поражены и заражены всеобщим человекообразием. И подчинены ему. И увлечены им. Может им оно нравится. И нравится им ему соответствовать. А «собака бывает кусачей», сами знаете от какой жизни.
           В роящейся калейдоскопической толпе и в окружающих её декорациях так всё интересно, интересно, и так не успеваешь, не успеваешь взглядом… -- Шаг – остановился вдруг (зевака!)  досмотреть что-то в стороне – ба-бах! Удар. Сзади на меня кто-то (конфуз-то!) наскочил. Крепко об меня ударился, влепился, облапил. Заключил в объятия. В крепкие объятия, чтобы не упасть обоим. Крепкие, но мягкие. Я в этих объятиях стал оборачиваться, оборачиваться к обнимавшей меня, пока не видимой мне, персоне, ответив объятиям персоны своими объятиями, – с той же целью – удержать нас от падения: мы оба теряли равновесие. Провернувшись в плотных (но мягких) объятиях, я обнаружил в своих объятиях прелестную израильтянку. С лицом изумительной красоты с улыбкой в поцелуйной близости. Да-да, и все божественные подробности лица. Невыщипанные естественные брови, ресниц ненакрашенный пух – ух! И глаза, взгляд – ожёг!.. И всё это направлено на меня. И доброжелательный жемчужный смешочек.
           «…Остановись, мгновенье, ты прекрасно!..» /Гёте, «Фауст»/. Ты – прекрасна, о, прекрасная! «…О, если б навеки так было!..» /Рубинштейн, романс/. -- «Сорри! Экскьюз ми плиз!» -- Это я. – От смущения утратил способность придумывания слов и действий. А что придумывать? Вопить: «Остановись мгновенье!»? Как «СОС». Но – останавливать-то мгновение нужно в мгновение этого мгновения… А мгновение, между тем, само остановилось и стоит: Прекрасная Израильтянка и не предполагает ослаблять свои объятия. Облапив и облепив меня на нескончаемое стоячее мгновение. Я, смешавшийся совершенно, в плену этих объятий. – «СЛИХА!» -- Произносит Прекрасная с лёгким жемчужным смешочком. С чарующим, только, может быть, здесь возможным «ХА». Уютным, как бархатное ложе…
           «…И разошлись. Как в море корабли…» /Русский цыганский романс/. «…Обидно, эх, досадно до слёз и до мученья!..» /Русский цыганский романс/.

           Но – снова на пост. На наш морской. Далеко-далеко телепать туда вдоль залива. Пешком – оздоровительная нагрузка циклического типа. Автобус – ходит изредка. Такси – …ничего, не дорого…
           Да-а! – У нас-то все мили залива, все бухты-берега заставлены были бы кораблями-смертоносцами борт-о-борт на всё пространство. Краснознамённый Красноморский Флот! И – запретная зона кругом. А тут – курорт, кораллы, дайвинг… Всё же есть, однако, и «военное присутствие» на море. Как раз в самой дали на траверсе наших засидок, которые на мостках над рыбами красивыми. Далеко в море – катерок серенький. Маленький, изящный. Один. Стоит на месте, караулит, наверное. Вот только вооружения на нём («израильская военщина»!) никакого не углядеть. Нету. (То есть, нет.) Вот, правда, на носовой части и на кормовой какие-то штуки, чёрные и тонкие, как иглы, длинненькие такие, торчат вертикально вверх. Может это пушечки малокалиберные или пулемёты крупнокалиберные? И стволами вверх. «…Потому что, если стрелять не в воздух, можно попасть в человека!..» /Исаак Бабель/.
           …Так… Другой катерок, такой же, сюда спешит. Не спеша. Встал на вахту. А этот ушёл. Сменился.
           …Медлительные морские курортные дни над простором, над глубиной, над красивыми рыбами…

           Но – пора в Иерусалим! Поющий Поэт ждёт. В гости. Да, -- тот самый друг-поэт, который произнёс когда-то по телефону реплику про «что-нибудь из еврейской жизни». Сказал и забыл. А автор забурился в необозримые тары-бары странной темы, и вон его куда заносит…
           Тут, в заключительный эйлатский день, в невесомый  предвечерний час, неожиданно, но бурно рецидивировал давний «роман» со Статуей Свободы.
           Когда решили уже покидать полюбившийся берег, а солнце, ещё высокое, но, решившее уже уходить, решило придать тепловатый оранжеватый оттенок ослепительному белому обличью гостиницы, которая дворцовым великолепием осеняла наше на мостках морское-над-рыбами-красивыми обитание, Людмила сказала: «А пойдём, посмотрим эту гостиницу. Приценимся.» -- И мы помчались. Извивами дорожек вверх-вверх. А нам навстречу из кущ, насаженных здесь цветущих зарослей, – каскады-водопады обильных потоков воды плещутся в декоративных руслах, устроенных среди этих кущ, и фонтаны, фонтаны (откуда воды-то столько?)!.. – Навстречу вырастал высоченный цокольный этаж, и во всю его высоту стеклянные витрины великолепных гигантских витражей-фотографий – ух ты! -- …Москва, Котельническая набережная, высотный дом. И дальше-дальше – фотографии разных городов Мира. -- …О! Лондон, Биг Бен, однако, Василий Блаженный, опять, значит, Москва, …Вашингтон, Рим… И – Она! Любимая, знакомая, высокая, зелёная, вырастающая из океана… Грусть лица, факел, поднятый надо всем…
           Да, да. Мгновенно вспыхнуло-вспомнилось – этапы большого пути «романа» – Париж, Сена, интимно и уютно устроилась там Свобода… «Радио Франс». Интересно, икает ли кто-нибудь, локти покусывает ли, обращаясь воспоминаниями к тому ускользнувшему лучезарному отрезку времени – времени веры в непременность прекрасных перемен (на нашей родине-России) и неверия в опасения-прогнозы грустноватые? – …Опасения-прогнозы, построенные на чувстве-знании закономерностей бытия Советской Цивилизации. Да нет, конечно, никто не икает и не покусывает, и плевать все хотели на нас и наше былое лучезарье. (И это они там… А сами мы – плевать хотели?) А меня так тошнит – сбывается и сбывается то, о возможности чего предупреждали мы тогда наивных и доброжелательных французов. Сбывается с избытком. (А как бы хорошо-то ошибаться в плохом!) А злились тогда некоторые там, на Радио, сердились на нас за наши рассказы о нашей родине. Но те-то наши друзья-французы, которые нас туда привели, с грустью понимали важность того, чтобы Запад узнал и знал то, что пытались рассказать мы. Что – мы! У нас на нашей-то родине всем всё про всё ясно было.
           Но!.. – яростно хватаются народы за обманы…
           А кофе в буфете был изумительный. И легионеры, приготавливавшие его – великолепны!..
           …И тоже тогда же – Питерская Свобода – маленькая, но настоящая. Любимая, зелёная, с факелом, всё, как надо. В лучезарном, светлыми надеждами насыщенном том давнем ленинградском июне. Весёленький был исторический миг… -- не-тяжёлости, а даже и невесомости всеобщего духа… Ленинград переименовывают в Петербург. Пол-народа сердятся, другие – ничего. (Я-то предлагаю назвать любимый город на Неве – Пе-Ле: Петербург-Ленинград. Это бы всех примирило, а футбольные болельщики и вовсе б осчастливились…) Теперь-то осень поздняя под зиму, исчезла маленькая Свобода, только тоска-любовь к ней, к Свободочке любименькой нашей… «Живёт в … сердце больном…» /Старинный русский романс/.
           И вот она здесь вдруг – вырастает (в витрине) из Гудзонова залива в своём неведомом Нью-Йорке! Я, как увидел, координацию действий потерял, запрыгал, заразмахивал руками, закричал, побежал, сам только на неё, на Свободу смотрю, да ещё на Людмилу оборачиваюсь – ей Свободу показать. И – хряпс!..
           Там возле тротуаров каменные полушария поналожены. Чтобы авто и автобусам подъезжать неудобно было. Здоровенные такие, кругло и высоко выпукающие вверх. И я, -- не видя, не глядя, -- об такую выпуклость с разбега – лётом внахлёст. В асфальт. Нет, не лицом, на руки упал. (Не отжался). Но даже и ловко и даже удачно упал. Грамотно. Но руки-то у меня в недавнем прошлом, и одна, и другая (спортивные травмы) были сломаны… Ну вот, думаю, -- опять сломались. По силе боли – самое то. Ну вот, думаю, -- страховой случай. Досада-то! – Гипс, врачи чужестранные, оформления, траты, расчёты. Страшно досадно… Сунул руки в фонтан. Он холодный. Ледяной почему-то. Стал держать. Заледенело. Прошло. Обошлось, не сломалось.
           …Под сенью Статуи Свободы…
                -----------------------------------------------

           А как же нам добраться в Иерусалим? А мы идём к турфирмачам. А там – наши. Тут в сервисе наших много. Там либо россияне, либо африкане. Или африканцы? И россиянцы? И вот, бывшие наши россиянцы (или они украинцы) стараются для нас и устраивают нам экскурсию на Мёртвое Море. И мы должны пробыть там день. С терапиями всякими, как положено. А вечером другая экскурсия заберёт нас в Иерусалим. Такая ловкая композиция.
           Над Эйлатом полная луна. Прозрачный прощальный вечер-ночь. Невесомый воздух и дух. И уезжать-то уж вовсе не хочется – прижились…
                ----------------------------------------------
                Утро красит нежным светом прощальные улыбки медносолнцелицых красноморцев и красномориц… -- Поехали. В пустыню. Ну и пустынечка!.. Это мы в автобусе с кондиционером по хай-вэю катим, а выйди, а походи, а поскитайся! И вдруг… -- что это? – Сады между сверкающими теплицами или оранжереями. Километра на два вдоль шоссе. И вглубь пустыни не видно, на сколько. – «Кибуцы, -- объясняют. – Овощи и фрукты. -- Воды здесь нет, вода глубоко, кибуцники её разбуривают. Вода из скважин солёная, её опресняют, но не до пресного состояния, пить такую воду нельзя, -- в ней оставляют много соединений, которые питают выращиваемые растения. И – будьте любезны! – вся Европа в помидорах. В плодах…». – И наше советское (ново-советское) пространство тоже…
           «Попасть в кибуц непросто. Новых принимают неохотно. – Они там здорово зарабатывают. Но и вкалывают в кибуцах – ого-го.» -- Это рассказывает наш водитель. Он наш, советский, из Сибири. Живёт в Израиле давно. А мы проезжаем и проезжаем время от времени километровые стеклянные сады в пустыне.
           «Почему ваши там у вас, вот, на Кавказе и, вот, по всей стране – воюют с террористами, а здесь у нас ваши наших террористов – поддерживают? Помогают – выращивают их!» -- Спрашивает он. Ну-у-у, «товарищ не понима-а-ет»! Наивным тут сделался. Потерял чувство родины. Отбился…

           …Купаться в Мёртвом море дело бестолковое. Как тусовка. А там это и происходит – оздоровительная тусовка. Плавать в этих водах-растворах нельзя, можно только торчать, как поплавок. Все и торчат. Но и это не просто-запросто: море это не пускает погрузиться в него и всё норовит опрокинуть высоко сидящий «поплавок», и всё так, чтобы физиономией в воду (в раствор), а на физиономии глаза, а вода (раствор) дико солёная, она глаза выест. Капля попала – выскакивай на берег под пресный душ…
           Но каков балдёж пребывания в этом концентрате Природы! Толстые слои колючей соли берегов похрустывают под ногами, бесконечный водно-солевой простор уплывает в белёсое марево, за которым (так говорят) невидимая Иордания. И поплавково торчащий в растворе народ, и народ на берег вышедший лежать – торжественно при деле. Оздоравливаются. – И что может быть важнее этого дела? Это ж здоровье! Жизнь, значит.
           Торжество балдежа – размышление. Приходит мысль, что столько соли и солнца, может, и не обязательно. Мёртвое море, живое море… Оздоравливающий эффект… -- это ж если о человеке заботиться, да так торжественно, -- он и оживёт!.. Хотя конечно, конечно, солнце лучше, чем не-солнце, да и вода – очень интересная, и ветерок, солёно-солнечный, и простор…
           И – в ресторан! После оздоровительных трудов… Народу здесь полно и, похоже, сами все не местные. А над разноликим общепитовским бедламом за кассой королевствует изумительной (опять!) красоты с точёными чертами негритянка. Или правильно будет – афроизраильтянка?

                ------------------------------------
       Нас ведёт по Городу прекрасная дама, чемпион, конечно, по проведению экскурсий по Иерусалиму. Подруга семьи Поэта. Водит нас – куда не водят. А – водят, не водят – Иерусалим, он всё – Иерусалим!.. Утро красит нежным цветом стены, дороги, дорожки, рощи, горы, храмы. То красит, то не красит: пасмурность накатывает, дождичек накрапывает. Но больше – красит. Раскрашивает солнцем.
           Наша Прекрасная Дама – она наша. Живёт здесь давно. Время жизни здесь пошло у неё на то, чтобы полюбить Иерусалим. Сильно. А, полюбив, изучать его. А, изучая, любить ещё сильнее. И Город её – тоже сильно полюбил… И, вот, запертые ворота, над которыми белые стены и золотые купола, сияющие кресты… Прекрасная Дама стучит, открывают, и мы за стенами монастыря, а она здесь своя, а так-то храм открыт для всех не всегда. И сейчас не открыт. А мы входим, ходим, бродим, восходим, чай пьём. Монахи-монашки угощают. Наша Дама показывает нам с высоты высокого холма – а храм, конечно, на горе – всё и вся Города. А нежный свет, то становится приятным солнцем, то хмарь всё-таки накатывает, но свет всё равно – нежный. И, то этот свет сверху, а то он снизу. В нежности света Город будет показывать Главный Путь. Вниз-вниз и вверх, вверх, вверх… -- дорога, обусловившая судьбу нашей Цивилизации. – Последняя Его дорога …
                ---------------------------------------
           …Вниз-вниз и вверх, вверх, вверх. Этапы Его пути. Камни, отшлифованные стопами туристов. Две тысячи лет назад они, может, были по-шершавее. Очень много туристских религиозных подробностей, -- а это была живая жизнь. И меня с первых шагов одолевают мои «пасхальные» печали: прекрасный человек пришёл к людям с проповедью добра, а они его убили. И у меня горькая горечь от осознания того, что всё так получилось. И тоскливый ужас от осознания того, что я-то тоже принадлежу к той же породе созданий Природы, которые устроили эту расправу. -- Одни казнили, другие попустительствовали совершению казни. – Значит, по принадлежности к породе, -- причастен и виновен. И меня «корёжит» от осознания вины. И ужасает, что, по принадлежности к породе, тоже могу быть таким. А не быть?!, -- Это каким же отважным трюкачом быть надо, как уметь координировать свои действия, чтобы таким не оказаться!..
           Очень точно и детально исследовано (за две-то тысячи лет), и теперь религиозным туристам и не религиозным туристам рассказывают подробно: там был в уединении, отсюда вошёл, здесь встречался, здесь размышлял. Ждал. И всё чётко размечено, расписано, обозначено. И обстановка Того События в, общем-то, наверное, не изменилась за две тысячи лет. И -- захватывающий ужас бесконечности величия Того События… -- Он (ужас), кроме меня (придурка), кого-нибудь захватывает?.. Или только ритуальные туристские подробности, обязательные к заучиванию? Что, где, когда.
           Хороший Человек. Родился, вдохновился и пришёл к людям с вдохновенной проповедью Добра. И Совести. И Его убили. Чтоб зря людей не баламутил. Такова суть События.
           И – Он к ним пришёл, а они к проповеди не готовы. Какие там Добро и Совесть – чудеса давай! – Тогда, может, и уверуем… На «слабо», значит, берут Хорошего Человека… -- Ладно. Чудеса, так чудеса. Вот вам!
           …Вообще-то, очень даже ждали эти тогдашние – и Проповеди, и Совести, и Добра. Была у них к этому внутренняя жажда. – Можно так предположить. И поэтому (можно предположить) поверили они в чудеса так наивно и вдохновенно.
           А они ж каких чудес потребовали-то?! – Выпивки! Поддать и одуреть. – Ладно. Воду -- в вино. И получилось. Первое (первое!) чудо Его – превращение воды в вино!.. То есть: вот вам Добро, Совесть, Проповедь. – Верь, вдохновляйся величием и совершенством несомненных чудес, называемых Совестью и Добром. – Нет, им не это. Фокусы им показывай. Нет, я не против чудес, я – за. Мне и фокусы нравятся. И я не не верю в чудеса. Верю. Речь-то о другом: Он предложил им Добро, Совесть, Бога – подумай, прочувствуй, верь. А они – нет, вот ты нам чудеса подай, тогда вот…
           А с чудесами что можно предположить? – Всё-таки ждали, жаждали они там и Добра, и Совести, и Бога. Ждали Проповеди. Поэтому и поверили в чудеса. С вином-то – что? – И от воды опьянеть можно, если хотеть опьяниться. Ну и с хлебами, -- можно напитаться и очень небольшим количеством пищи, если душой маленько возвыситься. Вон, примеры какие трагически-героическиие, -- сколькие голодали, и по-долгу – святым духом питались что ли – выживали как-то… А истории с болезнями, Им исцелёнными, разбирать не нужно, потому что – и не можно: истории болезней не известны. Исцелились? – Исцелились. Замечательно! Но только штука опять не в этом: вера в высокое и высшее, она не от чудес должна зависеть – она независима! – она сама по себе – вера… Но те ребята и девчата без чудес верить были не готовы. Как и ребята и девчата всех других времён и народов.
           Он – им: Бог – Совесть; человек – бог. То есть исполняющий обязанности Всевышнего на земле. Это Он – им. А настроение-то общее: бог – идол, чудище, творец чудес. Он – всё. А люди так, не при делах. Могут и должны лишь молить: «Господи помоги!». А тут Он предлагает: «Человек сам – бог; свободен и обязан!»…
           (Я, так, так понимаю: «А чем ты помог Всевышнему?!.»)
           …Но ребята там и девчата оказались не готовы с Совестью напрямую оказаться. (Все всегда к этому не готовы. Почти все.) …И убили Хорошего Человека Пришедшего с Проповедью. Он оказался убитым.
                --------------------------------------
           Путь. Последняя дорога. У каждого экскурсанта своя практика прохождения этого туристского маршрута. – Понимания и принятия ритуальности легенды или её философской и нравственной огромности.
           Когда случается Пасха, меня одолевает грусть, сожаление невыносимое по убитому Хорошему Человеку. И я не знаю, допустим ли такой настрой в Светлый Праздник или эти мои скорби – нетрадиционная ересь. Встречается ли такое в Пасху – печаль, виноватость, -- не знаю, не спрашивал. Так никогда ни с кем о таких вопросах и не поговорил… Все-то кругом радостные да просветлённые. Ясное дело: «Воскресе!». Но только это, ребята не ваша-наша компетенция. Воскрешение – компетенция Всевышнего. Людской компетенцией было убиение. Убили. Но Он оказался Сыном Божьим, воскрес, вознёсся… Убивали-то – Хорошего Человека, и не чтобы воскрес, а чтобы не было его… Теперь-то – свечечки, словечечки, елей, сладкие слюни. Ритуал.
                --------------------------------------
           С такими вот пасхальными размышлениями под лёгким дождичком, под солнышком светлым по полированным камням Его последней дороги. Пути, который корректирует путь нашей Цивилизации, пути всего Человечества две тысячи лет.
           И ли не корректирует? И плевать хотели все во все времена на ориентиры, которые Его Путь оставил… -- ???

           Событие это – Его Путь, великое событие – должно было пройти незамеченным. Ну да, казнили смутьяна. – Ну, -- чудеса показывал. Казнили. Это ж какая администрация не испугается и потерпит, -- что толпы станут верить в чудеса, а не в администрацию. Крамола! Казнили. – Нормальное дело во все времена. (К величайшему сожалению!..)
           Событие – не могло пройти незамеченным! – Люди нуждаются в ориентирах Совести. Совесть – странное явление негэнтропии. Общеприродной. Биологической. Социальной. Это, – как нуждаться в Любви. Тогда, две тысячи лет назад, те люди, видно, нуждались в Проповеди Добра, Совести и Любви. Как и всегда, наверное, нуждаются. А то так -- и ждут такой проповеди. Тогда – ждали. Может быть, смутно, и, не готовые попросить о проповеди, чтобы уверовать в добро, любовь и совесть. Просили, поэтому, о чудесах. Но ждали-то – уверовать! – Или как?..
           А что негэнтропия? – Странное явление Природы, когда всё и вся (или не всё, а только кое-что) аномально, вроде, стремятся к повышению своей упорядоченности, в то время как всё и вся в норме увеличивают и увеличивают свою энтропию, неупорядоченность, то есть, упрощаются, скатываются к так называемой «Тепловой Смерти». А тут – нате вам! – обратный процесс. Жизнь – высшее проявление этого процесса. А в жизни, в биологических и в социальных формах всего-всякого – тоже туда же: оба явления, оба процесса -- энтропия и негэнтропия. Упрощение и (или!) усложнение.
                ----------------------------
           …А славно как – прельститься упрощением! – Целесообразность простоты непобедимо убедительна. «Всё гениальное просто.» -- Это так говорят те, кто… -- кто знают, что к чему.
           (Но! Не всё простое – гениально. Не всё гениальное осчастливливает. Это я говорю.)
                -------------------------------------

           В 80-е годы прошлого века я (тренер и учитель физкультуры) какое-то время работал таксистом. – «перестройка» в спорте началась раньше большой «Перестройки». Из спорта исчезли деньги. Работы в спортивной педагогике не стало. Плюнул, пошёл работать в такси. – 1986 год, весна, апрель, Чернобыль. Атомная электростанция взорвалась. Народ оттуда побежал. И в Москву тоже побежали. И на вокзалах, на входах, на переходах появились радиометристы. Патрули. Отлавливали беглецов. Не то беспокоило власти, что приехавшие ОТТУДА сами опасно радиоактивны (а они такими бывали), а то, чтобы информация о катастрофе – не расползалась.
           И садится ко мне в таксомотор тогда мужик, грустный и сосредоточенный, явно видно, что скован он тяжёлой мыслью. Трагически необходимо ему сказать что-то.
           -- Я – ОТТУДА. Но ты, шеф, не бойся, меня уже отмыли.
           Ладно, не боюсь.
           -- Знаешь, что там произошло? Ты не верь тому, что сейчас говорят, и что потом будут рассказывать… -- Там у нас реактор барахлил. Ну, мы в Москву. Звоним. Всё ж в Москве решается, на самом верху. А они нам: «Вы давайте, гоните сверхплан, после праздника комиссия приедет, разберётся!» -- Ну и «дали». – Отключали системы безопасности одну за одной… Чтобы «гнать».., «давать».
           Очень грустный. Я не склонен не верить ему.
           …Вынужденно стремились к простоте. К простоте выполнения простого приказа. Упрощали, упрощали, отключали сложности, отключали… -- Жахнуло!
                --------------------------------------

           Но как же всё ж прельщает простота. – Чего усложнять-то! – Простота целесообразности. Как просто (и прельстительно) заменить целесообразностью Совесть. С её непреодолимой занудностью – вечно что-то иметь в виду (а это же и сложно тоже бывает)… Но! – отменяется Совесть – получается катастрофа. Это закономерность социума. Это как? А вот. – Человеческое сообщество – саморегулирующая система. Самоуправляющая. Качество управления системой (её регуляции) полностью зависит от качества её элементов. Элементы социума – люди. Изымаем у людей совесть. Управление становится проще. И – менее качественным. Возникающий в управляющем органе системы директивный сигнал (приказ) проводится беспрепятственно и просто (без оценки совестью), элементы системы доводят его выполнение до абсурда, поскольку селективность и резистентность в реакции элементов (совесть) по отношению к директивным сигналам упразднены. Обратная связь в такой системе блокирована. Запрещена. Потому, что обратная связь в социуме это тоже – совесть. Качество управления системой – снижается. Упрощаются – примитивизируются, по-просту, падают её адаптивные возможности. Внешнее или внутреннее возмущение не оказывается преодолимым. – Катастрофа.
           Если выключена совесть.
           Для единичного человека закономерность та же. – Упразднение совести – снижение качества самоуправления личности, её адаптивности в социуме и в Мире.
           А уж как прельстительна целесообразностью формула: «Нет человека – нет проблемы!»… Ну и? – Уничтожен человек (а само-то это уж как не по совести, не по-людски – по не-людски!), уничтожен человек, и – нет от него, от человека (элемента системы) сигнала корректировавшего поведение системы. Нет коррекции – система (как саморегулирующая) стала плоше. (На один элемент.) Её управление ухудшилось. – Катастрофа приблизилась…
           …А, когда нет человека, -- это проблема?!. – А?!. Но кто считает проблемой – отсутствие человека?..
           Тоталитарные режимы, воцаряясь, провозглашали и предлагали незнамо какие благодати. И социумы, где такие режимы воцарялись, с восторгами поддерживая воцарявшихся, устремлялись к провозглашённым режимами благодатям. Предлагалось и предполагалось создавать счастливую справедливость. Или справедливую счастливость. При этом и для этого создавания – отменяли ценность личности. Чтобы личнсти своей ценностью не мешали создаванию счастлво-справедливых благодатей воцаряющихся режимов. (Так – проще.) Ценность жизни – отменяли. Что не по совести и не по-людски. Зато целесообразно. Ну и? – И социум при таком режиме уподобляется организму, поражённому СПИДом: у клеток такого организма отменён иммунитет. И это – «кирдык»: организм погибает от своего или чужого чиха.
           Так что Совесть можно бы считать инструментом высшей биологической целесообразности. И, когда социум её отменяет ради даже сохранения себя в ситуации невзгод, то и «загибается» он в бедах и катастрофах, и спасти себя не может, -- теряя качество управления… Так же и с отдельной человеко-единицей…

           «…Простота – это гордость пугал.» /Захар Прилепин/.

           В негэнтропии только и спасение. А только как она устроится, с чего ей взяться?

                ---------------------------------

           …Я, когда тогда в такси работал, везу как-то «мента». А время – осень поздняя в зиму, холодрыга дождливая. Очень кругом всё неуютно. Вечер уже, темно. Мент, милиционер, подтянутый, невзрачный, чином капитан, вроде, с планшетиком кожаным, справа от меня на пассажирском месте. Молчит. А места, где едем-проезжаем, неприглядные. Окраина, пойма какая-то московская. И не освещено. И стоят у дороги тёмные совсем, понурые силуэты. Тоже, вроде, ловят люди такси. Только в здешней полу-необиаемости такое и невозможно. Только и я-то занят, без зелёного огонька,  -- в те времена у такси зелёные огоньки горели, когда они свободны.
        -- А подсади, командир, подвези, -- говорит мент, -- подработай. Они здесь машину никогда не поймают.
     Ладно, подсаживаю. Точно, никогда не поймают.               
             Они набились на заднее сиденье тесно, аккуратно и благодарно. Четверо. Наохлаждались ожидаючи-то. Скромные, угрюмоватые, сидели с выпрямленными спинами. – Это мне так казалось, я ж назад не гляжу. Тесно сидели. Переговаривались коротко и неслышно. Молчали, в общем.
           Мент сказал, что пусть я сначала их завезу, им надо было ближе, чем ему.
           -- Это «религиозники», -- сказал он, когда те вылезли и побрели прочь от дороги.
-- ???
 -- «Религиозники», я вижу, я знаю… Они безобидные, никому плохого не сделают, сами всё плохое стерпят. У них ни к кому никаких претензий. У власти к ним претензии.
           -- Почему?
           -- Слишком независимые. Ничего ни от кого им не надо. Только с богом у них …прямые консультации… Мы должны их ловить.
           -- За что?
    -- Статья. Сектантство… Они с богом напрямую общаются. Минуя надзор «органов». Без официальной церкви… Да сейчас никакой Иисус Христос не получился бы. -- У нас-то! Не дали бы придти. Шагу шагнуть не дали бы, слова сказать. «Замели» бы «на раз». -- Идеологический диверсант! Сразу бы стали шить: 198-я – нарушение паспортного режима, бродяжничество; 192-я, «комсомольская» -- тунеядство; потом мошенничество – чудеса-то… Незаконная врачебная деятельность: целительство… Алкогольные статьи: незаконное изготовление… И политические всем букетом – его проповеди-то -- это подрыв.., массовые беспорядки. Не-ет, не было бы сейчас у нас никакого Христа. Никакого христианства, не состоялось бы!
     Симпатичный такой мент, участковый, кажется. Сам, тоже сказать, в «возрасте Христа»… Нет, скорее, Пушкина. Не Лермонтова – точно… Что-то все штампы возрастных аналогий с цифрой смерти выставляются… Так что менту этому – здоровья и долгих лет!

                -----------------------------

     …На Город прочно поставлена Вечность. Это чувствуется, как Абсолют. Вечность стоит здесь всегда. А вокруг и между, и сквозь Вечность эту – сию-сейчасошная жизнь.
     Как всегда.
                ------------------------------
     «Почему дети смеются у Стены Плача?» -- «Потому что они – дети!».
                --------------------------------
     Парень – мужчина молодой – симпатичный, очень неунывающий, просто весёлый и ещё и доброжелательный весьма, сидит за столиком на входе на площадь у Стены Плача – кипы всем нуждающимся раздаёт (даром!): нельзя туда с непокрытой головой. А у меня на голове своя ярко-красная спортивная шапочка. Взял кипу… «А – спрашиваю, -- ради несерьёзного любопытства, -- мне в моей можно?» (английский) – «Конечно! – весь лучится весёлой доброжелательностью, -- конечно можно!».
     …Нам бы у себя стену! Хохота. – У нас особый путь, не наплачешься. – Стена хохота. Москва, Красная площадь… Не! Закроют тогда площадь. Насовсем.
     …1985-й, лето, Всемирный Фестиваль молодёжи и студентов в Москве. А уже Горбачёв как раз воцарился и царит. Время, якобы, перемен – положено теперь считать. И вот съехались «дети разных народов», оставив на время свои борьбы за свои свободы своих народов, ружья и джунгли. Спец-товарищи, которые были приставлены при них обретаться, рассказывали, что некоторые из таких, разместившись в гостиницах, отказывались спать на кроватях, стаскивали простыни на пол: пользоваться буржуйской роскошью, в то время как товарищи претерпевают дискомфорт партизанских скитаний!.. Ну нет, не все такие были, только некоторые. Но все, все, все под конец мероприятия в заключительный вечер пошли на Красную площадь (самодеятельно) – побыть там вместе на прощанье. – Фигу! Закрыта площадь. Глухо. Толпы возжелавших там побыть участников Фестиваля подходили и подходили. Толпились на Манежной, у музея Ленина, вокруг гостиницы Москва. Запрудили пространство. Троллейбусы перестали ходить. Запрудившие -- симпатичные ребята. И девчата. Красавицы и красавцы. Удивлённые все… Ну, потоптались, потоптались и разъехались по Гондурасам и Голландиям. На Площадь Красную вместе побыть самостоятельно – их не пустили…
     Так что хохоту – нет! А без хохота – плохо…
                -------------------------------

      «…Всё распрекрасно и нет для печали причин…» /Булат Окуджава/… -- Не совсем всё и не совсем распрекрасно. – Улыбается Наша Прекрасная Дама.
-- Бузят?
-- Иногда. Волнами, периодами. То интифада у них, то… А «вроде не бездельники и могли бы жить». И живут, когда могут. Но им не дают. Возбуждают их.
-- Кто?
      -- Все. Просвещённое человечество. Европа… Наши здешние ближневосточные – ерунда. А вот гуманитарный Запад! – Истерически гуманное жаление хулиганов и террористов. – Они же на полном их обеспечении!.. А уж Советы – лучшие друзья. Захочет кто-то жить спокойно по-людски – не дадут. Да самое смешное – они же живут на пособия государства Израиль. Им государство пособия платит. А у них в школах проводятся уроки ненависти. Урок называется «убей еврея». А в наших школах уроки любви, уроки толерантности. И это правильно… Но вот -- арабская мать. У неё одиннадцать, например, детей, все живут на пособия. Она выходит на демонстрацию с лозунгом «Смерть Израилю!», орёт и вопит. Она посылает детей на интифаду. Ладно. «Смерть» так смерть. Но тогда пусть Израиль погодит давать таким пособие. Это технически очень даже возможно: хулиганы и подстрекатели есть на разных фото и видео – СМИ и прочее. Я попробовала недавно сказать об этом нашему премьеру – у нас это вполне запросто.
-- И что?
-- Он улыбнулся. Обещал подумать. Пока всё по-прежнему… Руководству такого государства не просто. Надо сберечь народ, надо сохранить страну для народа. А советников у нас – все. И всем не лень.
     Тут был такой рассказан такой исторический штришок. Он сделался преданием и притчей. Пытаюсь пересказать. – «Когда, ещё на заре Израильского Государства, его премьер Голда Меир встречалась с американским президентом ещё Гарри Трумэном (или Дуайдом Эйзенхауэром? – не это важно), был у них разговорчик:
Трумэн (или Эйзенхауэр?), вальяжно: Как вы полагаете, легко       ли         быть президентом для двухсот сорока миллионов избирателей?
Голда Меир: Легко ли быть премьером для четырёх миллионов  президентов?!,».
…………………………………………………………….
       -- Но всё распрекрасно. Ну, не хуже, чем где-то. А службы стараются не допускать терактов. Главное, -- любить страну и не унывать…
    
                -----------------------------------------          

   На полусогнутых вечером притащились мы в дом Поэта Который Поёт. Отчёт о восхищениях от того, что видели и от того, как это нам было показано… -- всё-таки вскоре съехал к предложениям (или предположениям?) – «как нам обустроить Израиль».
   -- Из Советов, кто не приедет, у каждого простые решения здешних проблем – «на раз». У каждого!      
   -- Так у нас же – Советы. Питомник советов. Простых.
  -- Ага. А здешним здесь жить. И, -- как жить, -- им изнутри, может, всё-таки виднее.               
           -- А нам со стороны. Может… И, может, -- чего усложнять-то?
    -- А жить? А сохранить народ, землю, страну, государство? А уж тут как всё не просто.               
     -- Но бузят-то которые – так и не дать таким пособие!
    -- Но… Лишить пособия? И что? – Ещё большая фрустрация, ещё большая агрессия.
    -- Но у них нет фрустрации – голая агрессия. Организуемая всякими «советскими» инстанциями. 
    -- Советскими?
    -- «Советскими». Я тут имею в виду не только то, что Советы везде в Мире пролезли, поналезли, внедрились, въелись. Хотя, очень, по-видимому, въелись. Я имею в виду всеобщий дух времени. Который сам собой оказывается «советским». Особенно – и особенно это жаль – в западных странах среди западных людей, наивных и доброжелательных.
     -- А что у тебя означает «советский»?
     -- Хамский.
      -- Хамский… -- это что?
      -- Простой, упрощённый, напрямую (через сложности партнёра или оппонента) устремлённый к упрощённой целесообразности. – Не к сложностям совести.
      -- Ну вот ты и «обул» сам себя простотой.               
      -- «Обул»…

               ------------------------------------
               
       На другой день другой экскурсовод (тоже супер! и тоже друг семьи, а они тут будто все – друзья семей!) нас на своём автомобильчике возил-возил туда-сюда по периферии Города и по ближнему Под-Иерусалимью. 
       День ясный, солнечный. И Вечность… -- воспарённая Вечность над холмами и взгорьями Города… Или – воспарившая?.. В восходящих потоках эфирного воздуха – с гравитацией покончено! Воспарение, приподлетание, порхание… «Пархатость» -- опять словечко выскочило. Но – лёгкость, летающая лёгкость порхания окружающих персонажей… -- всех персонажей по теме, по теме, обозначенной в начале повествования, -- да вот же она, вот, вот, вот! Не-тяжёлость. Независимость от тяжести того, как оно всё выходит. Неунывающая готовность взлететь, вспорхнуть… -- Тотальные лётчики!

      Воздух, полно и плотно поднимающийся из долин к вершинам холмов и взгорий, напоён, напитан, набит, как тугая подушка, духом, ароматами горно-пустынных растений-эфироносов. – Жить-то как хочется!

      Наш гид-экскурсовод-супер… -- и он супер-инженер супер-инженерных технологий.  Он тоже из наших, из советских, и здесь давно, и жизнь его здесь (супер-инженерская) легко потратилась на то, чтобы эта страна его полюбила. И он её. От этого и его гидская суперность: знает он здесь всё про всё. И нам как посчастливилось-то, что этот сверх-знаток Израиля таскает нас по долинам и по взгорьям здешним, по древностям и по современностям. Ну… -- по дружбе, по знакомству, понятно.
      С высот приятно обозреваются ближние и не-ближние окрестности этих лучезарных местностей. Далеко-далеко видно. Красота! На местностях-окрестностях горстями живописно набросаны ярко-белые домики посёлков. Компактные такие кучки. Арабские посёлки и еврейские посёлки. Их, оказывается, легко различить. У еврейских домов красные крыши, а у арабских домов крыш нет, плоско: когда вырастает очередной сын, надстраивается новый этаж. «Очередных» они делают много (пособия).
     «…Нет, не просто было встраиваться в здешнюю жизнь. В работу. При всех моих образованиях и квалификациях. – Язык! Экзамены приходилось сдавать многократно. Тут же ещё куча диалектов. Разное произношение, разное звучание. Почти что разные языки. А мне по работе надо ездить по стране, везде договариваться со специалистами и с не-специалистами. Объяснять и понимать сложные технические вопросы.»
   « А путешествовать – в командировках бывать – очень много приходилось. В самых разных местах. Пистолет с собой обязан иметь, носить постоянно. Выдают. Кому положено. Сам выбираешь какой. – Тебе ж стрелять…»
    «Нет, нет, не стрелял… Хотя были случаи – только стрелять. Нет. Договаривался.»
    «Да я старался его и не брать с собой. Таскать-то! Тяжёлый же. Дома оставлял… -- Ну да, в нарушение предписания… -- Тут главная забота, чтобы дети его не раскопали. Опасная же вещь…»
«Здесь – военная переподготовка. Требуется уметь стрелять. Учат. А я их всех «обстрелял». «Перестрелял». – Лучше всех в стрельбе оказался. Они – что-чего? почему? – спрашивают, -- где, мол, подготовку проходил? А я им – а, так, самородок, вроде, я. Не стал им ничего рассказывать. А стрелять меня научили на наших военных сборах. В СССР ещё. На переподготовке. Мы же офицеры запаса после ВУЗа. Должны уметь стрелять из личного оружия. Из пистолета. По обойме всем давали пальнуть. А мне-то это дело – нравится. А там, в части, горы инженерии – надо налаживать. Офицерам тамошним это нож острый, а мне-то в лёгкую, в охотку. Я им технику налаживаю, они мне за это стрелять дают. – Сколько хочешь. На стрельбище. Ящиками патроны. И ещё и учили стрелять. Разные стрелковые упражнения… -- по неподвижным, по движущимся… Стрельба – такая наука. Искусство. Там подводить, тут ловить.., ну… Там профессора этого дела были. С лихой военной практикой. Им нравилось меня учить. А мне учиться. Им нравилось, что мне нравится учиться. Ну, и учили. И научили… Давно всё было, правда. Но мастерство совсем-то не пропьёшь…
А жить в стране нормально. Теракты – они ж не всё время. Да их и предотвращают…»
«Да ладно, -- арабы нормальные, вменяемые. Когда им дают… Им не всегда дают. – Кто? Ну, кто, кто, -- есть у них надзирающие… инстанции… Ну вот тут араб, например, работает с нами, ну, -- как все. И живёт он – дом у него посреди еврейского поселения. Наши ему предлагают, давай мы тебе, -- если хочешь, -- дом поставим в арабском анклаве; дом – ещё лучше твоего. А ему не разрешают. Его «инстанции». Велят, чтобы жил среди евреев. На всякий случай, из вредности, для вредности, чтобы погадствовать в случае чего… -- В случае чего, в случае чего? – Кто ж знает… -- Но ему-то среди наших и лучше. Он и не хочет уезжать…»
----------------------------------------------------

С прикопчёнными израильским солнцем декабря и обветренными вольным его ветром мордами и с утомлённостью от изумляющих впечатлений притаскиваемся в жилище Поэта. Лица ощущают себя утолстившимися, тела – истощившимися. Это наш здесь в Иерусалиме, в Израиле заключительный вечер. В ночи за нами должен заехать тот, кто отвезёт нас в Бен-Гурион…
-------------------------------------------------------

Похоже, -- «Уничтожать Израиль» – это этакий международный хулиганский аттракцион невоспитанных детей Нашей Цивилизации. Забава. Так поджигают лифт или громят двор там, где живут. Или тоже у хулиганствующих детей дело – ходить дразнить кого-нибудь безобидного. Аттракцион! («Пошли дразнить!») Возвращаться в радости победы и приключения. Пока не всыпят. Ничего, подрастут, станут ходить на танцы. Драться, чтобы. Бить этих. Которых можно побить. («Пошли драться!») Ну, заберут кого-то в кутузку, выпустят. Ничего. Ещё подросли – давай войну!..
А могли бы жить.

                ------------------------------------------

                СПРИНТ.
    Спринт – самый быстрый бег? Спринт – песня тела. И души. Спринт – полёт тела. И души. Над землёй и над собственными ногами. Которые не успевают касаться земли. В детстве я очень любил бегать быстро. Нравилось не успевать касаться ногами земли. Только носками, передней частью стопы. Резко-резко, упруго-упруго. И, как будто, едва-едва. По твёрдой тропинке, по мягкой траве. Лететь-лететь-лететь, оставляя позади нечаянные приятные соприкосновения с дорожкой. Без уверенности, что были эти соприкосновения…
    Родители – геологи. Весь полевой сезон в экспедициях. До глубокой осени. Меня – каждый год на всё лето в пионерлагеря. А там соревнования. Спартакиады. Спринт. Секундомер, соперники в забегах. Я – первый. Ну, вот, почему-то так… Бежалось!
    В лагере геологического института из лета в лето был у нас директор. Высокий, тощий (жилистый), стеничный. Очень подвижный. Очень доброжелательный. Чернявый, нос крючком, чёрные горящие глаза. Ну и фамилия. И он сам всегда возглавлял детские лагерные и межлагерные спартакиадские дела. И он посмотрел на меня-бегуна своими горящими глазами и сказал весело: «О! Вот ещё поднимай колени выше-выше и шаги чаще-чаще». Показал – как. -- Я и ещё быстрее побежал…
    Позднее, когда стал выходить я в серьёзный спорт, тренеры на прикидках по общефизической подготовке недоверчиво изумлялись: что-то подозрительно быстрые результаты у меня на стометровке. Зато ещё позднее, уже в совсем серьёзном спорте, когда совсем серьёзно стали меня тренировать, мои результаты в спринте сделались заурядными. Пропал полёт бега…
    Но долгие-долгие ещё годы в шкафах в шмотках попадались неожиданно призовые майки с набитыми на них масляной краской надписями: «Чемпион…»
                ----------------------


    …Этот («геологический») лагерь пионерский познакомил-подружил меня с ровесником Валеркой Рубинштейном. -- «Меня дома зовут «Рубин» или «Рубинчик». – А он точно сверкающий был, как рубинчик. Маленький, мелковатый, бледноватый. Тонкий, утончённый. Чернявый, курчавый, крючконосый, чёрные горящие глаза. Как рубинчики. Очень красивенький, изящный. И – лёгкий, летящий, наилегчайший легковес. Щуплый. Ловкий. Радостный всегда. Всё посмеивался. Сам подошёл ко мне «задруживаться». (Не знаю, чем я ему…) Посмеиваясь, стал показывать свою руку. (Хвастался немножко. Правильно делал.) Рука была примечательная. – Предплечье изогнуто лёгкой упругой дугой: «С дерева упал – сломал руку. В больнице другие ребята дразнили жидом, а я дрался. – Гипсом. Вот рука и срослась по кривой. Ломать её теперь? Ха! Да так и лучше – для «крюка». В боксе. – И всё смеялся. Посмеивался. – «И для апперкота». – Показал. И кое-кому приходилось узнавать о достоинствах этих и других его ударов. – Валерка не терпел, когда обижали – вовсе не только его, кого угодно в поле своего обозрения, -- и тогда превращался в невесомый комок отчаянной атаки. Независимо от калибра оппонента (оппонентов; и от их числа). Все потом имели это в виду.
    Ещё мы с ним оказались земляками-обитателями междуречья Клязьмы и Учи в суровом Подмосковье. Валерка-то там жил постоянно, а я… -- Родители разводились, мать, схватив меня, рванула в «автономку», и вот – кусок детства, серьёзный и вдохновенный… 
    Да! А в чьём доме мы обитаем в этой нашей «автономке», у кого снимаем угол? – Хозяева евреи, -- евреи самые настоящие. Этот дом у них – дача, зимой они тут не живут. Добротная семья. Старшие: хозяйка, бабка – бухгалтер, крепкая серьёзная тётка. Муж её – сидит. Об этом не говорили, а знали. Молча. Тогда о многом знали, но не говорили. И все знали, о чём не говорить… Её дочери, взрослые. Старшая преподаёт немецкий, младшая английский. Муж старшей – стоматолог. Есть шестилетняя дочка-внучка. Все вместе беспокоятся: у младшей («англичанки») ещё даже ухажёров не было, а ей уже двадцать один. Дружная семья. Но они бывают в этой своей дачной обители только летом. А я летом – по лагерям пионерским. А мать, Мальва Ноевна, по экспедициям геологическим… А дом у них – просто большой сруб с террасками. Толстые брёвна добротно потемнели. В доме висят иконы, много. В доме печки, большие печки, которые надо топить. 
    Пила. Топор. Колун. Не напилишь, не наколешь – не натопишь. Замёрзнешь, значит. – Какой подарок городскому недоделку! Обучение бесплатное и бесценное – брёвна ворочать. -- Русская аристократичесая школа, элитарное образование. Очень потом пригождалось.
    …Учителей школьных в деревенской тамошней школе не помню. (Кроме исторички: «Германов, не глупите себя!» -- И матери, когда, наконец, -- вызывали, вызывали из-за меня -- пришла в школу: «Я объясняю урок, а он – смотрит!» Была она серая, большая, злая. Несчастливая. Как История.) Но помню прекрасно преподавателя физического воспитания. «Физрук», называется… Тоже инвалид войны, бедно совсем одевался; грустный и тусклый. И очень чёткий. И при жалкой бедняцкой необеспеченности школы, преподавалось всё: гимнастика (зальчик самодельный малюсенький), спортигры, лёгкая атлетика (это на улице). Плаванье… --  плаванье самостоятельно. (С уроков убегали в Уче купаться.) И – лыжи, лыжи… Первая лыжная гонка «размазала» меня в слякоть. Мрачная погода, как ни стараюсь, продвижения нет, -- а я неплохо уже, вроде катаюсь на лыжах (отец таскал, ставил на лыжи, приучал), -- но стою на месте, пейзаж не движется, топтанье бесконечно. Физрук на финише меня -- …не увидел… Потом ещё были соревнования. И были ещё -- школьно-лыжные кумиры, бежали ребята – загляденье. Хотелось подражать. Подражал. И потом вдруг, после какой-то гонки, -- а хорошо уже бежалось! -- на солнечном финише Физрук сказал: «Ну вот». И в изнеможении счастья я укатился на полусогнутых снимать лыжи в сторонке.
    И потом весна. Нет скольжения на лыжне. Дырявые резиновые сапоги проваливаются в тяжёлую подснежную воду. Серые сырые сумасшедшие ветры будоражат души и сосны. И потом уже, снега нет, тёплые долгие сумерки, майские жуки, и мы сами в этих сумерках, влюблённые школьницы-школьники… -- ищем себя на пороге ночи. А она не наступает.
    Школа. Прыгаем в длину. Физрук показал – как. Опа! Это же великолепно, когда понял-почувствовал – как. -- Разбежаться как можно быстрее (спринт!), попасть на планку и жёстко-упруго толкнуться-вспорхнуть вверх, вверх-вверх,  и высоко вверху, прогнувшись, невесомо не приземляться, и не думать приземляться, лететь-лететь-лететь, сколько угодно… И лететь… Соревнования. Приземлился. Возятся в песке с рулеткой. Что-то недоверчиво они возятся. «Ну вот,» -- говорит Физрук.
    Школа. (Плаванье – самостоятельно.) «Национальный» школьный спорт – кто раньше по весне начнёт купаться. Побеги с уроков – не после же школы проводить такие спорт-мероприятия. Клязьма прогревается быстрее, купаться в ней не так престижно. А вот в Уче! Там и в лето вода ледяная – родники… А потом хвастаться, хвастаться, -- а как же!
    И долгие весенние, поздне-весенние вечера. Игры… Играем в «козла». «Здравствуй, козёл! До свиданья, козёл!» -- Это такая чехарда, прыганье друг через друга. С разбега через партнёров, и надо всё дальше и дальше. Не допрыгнешь – води. Вот где атлетические возможности полезны!.. Танька Розенберг играет с нами. Татьяна Розенберг – гений чистой красоты, небесно недостижимой. И вот, -- с нами… И она – золотая. То есть – тёмного в ней нет вовсе. – Золотая. И красноватого в её золоте тоже нет вовсе. Чисто золотое золото. И красавица – непереносимая. И божественно небесная. Вот – русская красавица, идеал русской красоты – это Танька Розенберг. И вместе играем-прыгаем в «козла». А и в этом прыганье – нечаянно мне общее детско-отроческое признание как лучшего прыгальщика: «толпа» ставит меня прыгать в самых трудных игровых ситуациях… Это – весна.

    А потом осень. Снова школа. В темноватой (третья смена) тёплой тесноте перемены между уроками, сзади со спины торопливо и трепетно всовывается в руку мне кем-то бумажка и закрывает кто-то  мою ладонь вокруг комочка бумаги. Тайком, украдкой. Раскрываю украдкой. Записка. Татьяна. Свидание. Пошла-поехала осень в осень позднюю, в темноту кромешную вечеров, в заросли пряно дурманные… И… И – печальна повесть, которая не оказывается романом.
    А осень для меня потом всегда – острей весны – полигон метущихся чувств. Бескрайний заповедник влюблённости.

           ……………………………………………………...
                -----------------------------               
   
       
   ТРАМВАЙ.
    Ну, друг («обогнал меня на круг»), наш, скажем так, «Израильский», друг!.. – Евреи, кругом одни… -- еврейской же жизни не видать… Песенка ещё такая есть, смешливая, ироничная, миленькая. «Вот трамвай на рельсах встал, под трамвай…» В общем, кругом одни евреи! Симпатичненькая песенка. Я её недолюбливаю…
               --------------------------------------------
    Институтик педагогический, в котором посчастливилось мне учиться, был небогатый. Своей учебной базы полностью не имел. (Ещё и ещё хочется с восторгом и благодарностями вспоминать о прекрасных преподавателях и прекрасном преподавании!) И вот по разным обителям учебного процесса по Москве и Подмосковью приходилось кочевать. Игровые спортзалы в одном месте, легкоатлетический манеж в другом, бассейн, стадион, -- что там ещё? – всё в разных «чужих» местах. Гимнастический зал был свой. Он помещался в просторном внутреннем пространстве бывшего храма.
    И – клиники… В нашем физкультурно-спортивно-педагогическом образовании (я-то сам норовлю, бывает, съязвить, сказать: в «физручьем образовании»; сказать: «физручьи науки», -- потакая, как-бы-якобы, расхожему, тоже якобы, штампованному мнению, что, вот, «физрук» -- тупой, не знает ничего, и всё такое; но это я – я – «шутю», ирония, называется, мне-то положено…) -- так вот, в нашем «физручьем» образовании в цикле изучаемых дисциплин мощно и объёмно представлено медико-биологическое направление… Тут какая ведь штука. Кто кого только у нас не воспитывает или не подготавливает  к чему-нибудь. Кто не учит? Все -- всех. А кто знает, что внутри у воспитуемой личности и её тела? И как оно работает-живёт. -- Начальник родины воспитывает народ. Он – «учитель». Он – знает? Армия воспитывает солдат. Офицеры знают устройство человека? Профессора воспитывают и учат студентов, учителя школьников, родители… Сами педагоги знают, что внутри у их обучаемых и ими воспитуемых? Хорошо знают?.. А спортивный педагог -- может, (как все) позволить себе не знать, как устроен спортсмен?.. – Не может. Результатов не будет. А травмы и болезни – могут быть.
     Профессор Розенблюм преподавал нам общую физиологию и физиологию спорта. Физиология – музыка жизни. Ну а как же? В этой науке всё про то, как жизнь в организме устроена. Жизнь – разве ж не музыка?!. И так он и читал – как музыке учил. Смотреть (смотреть, да, смотреть!) и слушать его лекции – как любоваться полётами птиц. Сам профессор Розенблюм маленький, сухонький, легко двигающийся, артистичный. Порхающий, полётный. А возраст-то у него большой. Только этого просто, вроде как, и не видит никто. Только девчонки наши спортсменки-красавицы, вроде как, просто в него влюблены. И точно, точно, все, все – совершенно очарованы им и его предметом…
    Физиология спорта… это физиология нормы. То есть – не патологии. Спорт – экстремум и апогей нормы. Полигон высших человеческих достижений. Высших, высочайших, предельных, предельно-запредельных проявлений организма и личности. – Это спорт. -- И вот про то, какими тайными путями глубоких физиологических перестроек доходит спортсмен со своим организмом и личностью до жизни такой, до такой жизни, которая выводит его на уровень высших человеческих возможностей,  про природу феномена спортсмена в спорте, нам, бодрым спортивным бестолочам, рассказывает (и показывает!) маленький, жилистый, невзрачный, весьма немолодой, все  военные мясорубки геройски прошедший врачём (рассказывали), и сейчас, не могущий не быть красивым, артистичный, великолепный профессор Розенблюм… А ещё семинары, научное общество. И всюду – жизнь!..
    …Лечебная физическая культура  (ЛФК) и массаж – наука и технология помощи телу в его восстановлении от повреждений и утомлений. (Чтобы жить.) Профессор Яблоновский. Тоже пожилой. Врач. Раненный и контуженный во всех возможных войнах. Поэтому плохо видящий и слышащий – огромные очки и слуховой аппарат.  Обаятельнейший, добрейший – «патологически» добрый. Своё дело нам преподаёт, подаёт – как поэзию. Результат его военных травм – ещё и замечательно дефектная речь. Шепелявит. Наш бодрый спортивно-бестолочный народ, очарованный, конечно, его добрым обаянием, обожал (а трудно, не удавалось, старались, соревновались) -- его передразнивать, подражать. Но тоже доброжелательно. И уверенные, что он не слышит. – «Э! Фалунифки-фтуденты! Они думают, фто я не  флыфу. Драфснятфя. А я вфё флы-ы-фу, у меня феводня… – Новый! Флуховой! Аппарат! Вот. – А?!! Фто?.. А фто у наф фегодня? Методы обфледования. Вфпоминайте. -- Перкуфсия, пальпафсия и… -- ?.. и -- ? И – о-афкульта-фсия. Оафкультафсия.  Фто фзе вы! Предметом надо увлекатьфя…»
    Многие и увлеклись. Профессией вышло. Мне так это прежде всего дало возможность самого себя потом восстанавливать после серьёзных  травм…
    Наша клиническая база по ЛФК -- Склиф. Первое ознакомительное занятие. Травматология. Наша группа. Красавицы-спортсменки и красавцы, красавцы, конечно, атлеты. В белых халатиках-шапочках. -- Оробевшие в клинике-то. Все наши здесь оробели!.. Заведующая отделением, влюблённая в своё лечебное направление, нас ведёт и радостно и звонко докладывает больных. Сначала это свежепоступившие больные, первые-вторые сутки. Переломы, сложные переломы, сочетанные травмы. Лежат, храпят на обезболивании, без сознания, кто на вытяжении, кто в специальных подвешивающих устройствах, а этот с переломом костей таза лежит в «физиологической позе лягушки». Но травмы закрытые, крови нет, всё спокойно. Всё знакомо по теории… А вот здесь больные уже в сознании. Вполне жизнерадостны. Тема такая: начинать действия лечебной гимнастики на самых ранних стадиях лечения – чтобы функционально способствовать исцелению. Больные под руководством методистов шевелят тем, что шевелится, изумлённо радуются: надо ж – живое!..
    А я вдруг чувствую: «поплыл». – Темнеет в глазах, голос заведующей, как колокол в бочке. Только бы, думаю, не оконфузиться, вертикальное положение сохранить. Но ведь сознание теряю, тошнит уже… Надо ж, как оно оказалось, а даже в анатомичке, бывало, возле трупов – хоть бы что, булочки  «калорийные» приносили-ели – бравировали, а тут… -- А продолжаем идти от больного к больному. Опустил глаза, сосредоточиться что бы, в обморок не грохнуться.
…Всё-таки поднял взгляд. А поднял – увидел: рядом друг-коллега, научную работу вместе делаем, Володька Левин, легкоатлет, высокий, статный брюнет, – и у него из-под шапочки из-под белой по виску капля пота ползёт. – Э! Значит я не один; сразу легче, легко, нормально сразу – в себя пришёл. И – доблестно устоял – занятие для меня продолжилось. А вышли в коридор – там наши самые гренадеры  кучкой стоят: им уже давно плохо стало.
    А потом-то пошло, пошло, палаты, больные – травмы разные, ушибы, растяжения, вывихи, переломы костей, позвоночник, наклонный щит, гипсовый корсет, «петля Глиссона», плечевой пояс, конечности, «самолёт», экстензионная повязка… Всё уже по-деловому. Распределяли больных. И -- долгая обстоятельная практика. И – устойчивый интерес к этой терапии.
    …И вот мы, простодушно-лучезарные, как-то поздне-весенним прекрасным днём вываливаем на улицу с лекции профессора Розенблюма. И нам хорошо. А чего нам хорошо-то? – Так ведь, весна, и мы на весенней улице, -- насмотревшиеся-наслушившиеся музыки жизни. Музыка вот про что. – Всевышний, по образу и подобию своему обустроив каждого, послал всех на бренную (и прекрасную!) землю, а посланные, в ком искра огня Его разгорается, они устремляются к божественному совершенству, -- такой у них спорт. Наука прохождения по этому пути к совершенству – физиология спорта. Такова спортивная жизнь и её музыка. И мы ей переполнены. Нас наш профессор заражал и заразил любовью любоваться играми организма с обстоятельствами спортивной жизни и судьбы. – Наблюдать, как личность и её организм устраивают свою деятельность, когда выходят за пределы своих возможностей. Всех возможностей. Интересно же! Околдовал нас наш профессор.
    Но кто слушал профессора? Кто запомнил, помнит, кто размышляет над тем, что он говорил? Кто? – Мы! Запомнили и размышляем... А начальство, между тем, ищет допинг. Всесильный. Неуловимый. Как Гитлер искал таинственный Грааль и, что там ещё, – для всесильности. Начальство спешит ждать медалей. А спортсмен, между тем, – человек. С его великолепной божественной физиологией. С которой договариваться только надо. И можно. Ну, хотя бы не нарушать основные методические принципы подготовки. Но начальникам, «сутенёрам спорта», не до договаривания и не-нарушения, они нетерпеливо ждут медалей. И они прогоняют от спорта таких, кто мешает нетерпеливо ждать. Начальники помешаны на всесилии, которое должно быть найдено и дадено… Не знаю насчёт Грааля где-то далеко, а в человеке он – есть. Каждый сам себе может быть Грааль. Может. А может и не быть…
С божественной физиологией, которая, конечно, расчитана Всевышним и Природой на сверх-перегрузки и сверх-достижения, человек, -- оттого, что «по образу и подобию», -- стремиться к недостижимым достижениям. Именно это стремление -- в основе феномена под названием «спорт». Соревнования – уже производное. Соревновательная конкуренция – полигон реализации достигаемого в его сравнивании с достижениями других: лучезарные красавицы и красавцы собираются, чтобы наперекор друг другу… -- ну, понятно.
Но кто-то (кто? – мы!) -- Профессора слушал и наслушался. (А начальство, оно, бывает, что, отдыхает, не слушая профессоров.) И если нас ещё от спорта не прогнали, то мы и делаем спорт так, как учили Учителя.
        ------------------------------------------------------
 Мы вывалили из госпиталя после сеанса общения с профессором Розенблюмом, и нам надо отсюда поспешать в главное здание родного ВУЗа – а это далеко. А трамваи -- не ходят. Стоят. На всём обозримом пространстве улиц. Давно и долго, видимо. Ну, стоят и стоят, нам и ладно. -- Переулочками напрямик. – Начало второй половины прекрасного поздне-весеннего дня. – Легко, с тяжёлыми спортивными сумками – экипировка вся своя спортивная с собой и учебники, конечно, -- а морды лучезарные, просторами стадионов овеянные… В «Лабуде», музыкантском сленге, есть смачный глагол – «качемать». Идти, значит. -- Качемаем… И вдруг выходим как раз к месту, откуда и отчего всё стояние трамваев. Из переулка на улицу и прямо –вот! Трамвай… На рельсах встал…
 Трамвай на рельсах уже не стоял, когда мы подошли. Стоял на домкратах. А случилось там вот что. Напротив этого места как раз – какой-то технический НИИ, «ящик» -- большое прямоугольное стандартное здание. Там в нём один защищал диссертацию и защитил. Блестяще. Выскочил и попал под трамвай. И там и был под трамваем. Это нам успели рассказать зеваки, а больше мы ничего узнавать не стали… Когда мы оказались возле этого места, уже подвезли большие подъёмные механизмы и подвели их под трамвай, и поднимали его над рельсами. На всё обозрение улиц и перекрёстков – а далеко тут было видно – стояли трамваи. Пустые, конечно. Но в трамвае, который поднимали домкраты, оставались старушки, которые высовывались в окна, роняя платочки с голов, вывешивались из окон, чтобы увидеть, -- что же там будет под трамваем.

           …………………………………………………………….
                ------------------------------


РАЗВРАТ.
           …А всё – разврат в детстве! – Развращение интернационализмом. Интернационалистический разврат детства. Добротный прикладной интернационализм кругом был… Тут ещё может быть вот что: для людей «переднего края», то есть для тех, кому жить трудно или – очень трудно, для них не первой заботой может оказаться идентификация того, кто какого рода-племени и к какой принадлежит социальной группе или религии. Не до того. Тут все мордуются в эксперименте с выживанием, и главным становится то, каков кто есть. Человеческие качества каждого. Я такое и сам наблюдал, и читал об этом, и от людей слышал. Вот, например, горы, суровое высокогорье, жить-поживать-выживать здесь во все времена тяжело. Суровые горцы могут встретить чужака насторожённо, наблюдают – как он; если видят, что человек приличный, относятся радушно. Даже и приглашают в своё сообщество. Об этом и отец мой – а он большой геолог, и в горах, бывало, жил подолгу – говорил, и мать – тоже геолог. А я и сам в горах оказывался участником таких отношений, и мне, конечно, льстило признание мужественных горцев… Ещё другой  собственный опыт: работа в такси. -- Советские времена, большие таксопарки, всем работается тяжело. При этом езда на «линии», то есть видимая часть таксистского бытия, не самая и трудная в этом бытии. Хотя… -- трудная… Отношения внутри «извозного» этого сообщества выстраиваются не по принадлежности к национальности или какой-то группе социума, не по «экипировочному» критерию – денежный, безденежный, образованный, там, или неинтересный. – Только человеческие качества. Порядочность, ответственность, склонность и способность приходить на помощь. Достоинство. И – честность. Да-да. В такси… Там эпизодик такой был. Моя машина ремонтировалась, а каждый водитель обязан сделать выезд (на «линию») в свою смену. Кто-нибудь из водителей даёт свою машину тому, кто оказался без машины. И мне в тот раз пришлось выехать на машине одного нашего юного «профсоюзника». (Активный активист по профсоюзной линии был этот малый, тоже наш водитель. Красавчик, между тем. Но не всеобщий любимец. Но дал он мне свою машину.) На этой его машине стоял ремонтный двигатель – такие часто ломаются. Это знали все. Вот и этот мотор в моей поездке разломался. Оборвался шатун, обломок его пробил картер коленвала. «Показал «руку дружбы», это называют. Моей вины в этом не было. На «вину» никто особо и не напирал, но стоимость ремонта стали вешать на меня. Это довольно серьёзная финансовая травма. Все наши кругом возмутились несправедливостью. – Пиши отказ, акт, экспертиза! – Даже сами «вешавшие» этот мотор на меня говорят – конечно, оформляй всё. Но «профсоюзник» торопит, выступает с обидой и требованиями. («Да пошли ты его, ты ж не виноват!» И это так.) Но он, действительно без машины, оформление справедливости займёт время (и скандальность, и занудность) и – машина-то его всё-таки сломалась на моём выезде… Я заплатил. Зауважали. «Профсоюзника» и так недолюбливали, так занелюбили ещё больше. Администрация сократила размер моей выплаты. «Профсоюзника» начальство вскоре посадило на новый автомобиль. Он же – профсоюзник.
    …Люди войны рассказывают об очень строгих критериях человеческих качеств там, у крайнего рубежа бытия.
    Но я слышал и читал и о совершенно противоположном образе поведения и отношений людей, поставленных в условия несчастного существования. – «Пауки в банке»! Но мне самому такого посчастливилось не увидеть.
 
    …В коммунальной квартире моего детства и в окружающем её пространстве обитания – в интернационализме-то – дразнили друг друга и жидами, и татаринами, и фрицами. («А татарин-басурман посадил киску в карман. Киска плачет и рыдает, из кармана вылезает.» «Жид, жид по верёвочке бежит.» «Внимание, внимание, на нас идёт Германия!» Это особо в мой адрес, я же – Германов. Дрался, отбивался большой старой кирзовой полевой геологической сумкой (с учебниками) после школы. (Не было портфеля.)  «Неотвожа, краснорожа, на татарина похожа, а татарин на свинью. Хрю, хрю, хрю!» Это для «пряток» или «колдунчиков». «Грузин – жопа резин.») Но! – это всё были дразнилки, но не обижалки. И они не предполагали отделения, разделения на закрытые национальные кланы. Все – вместе. Открыты, смешаны и смешны… Случалось, прокатывалось угрюмо: «Эти идут бить». (То есть территориальные сообщества.) Или, там, этих надо бить, и для этого собирали толпу. Но как-то обходилось, как-то замирялись. Не складывалось и территориально-клановой ненависти. А уж национальной… Да и никакой клановости не было вовсе… Спортивные противостояния – постоянно. («Улица на улицу, двор на двор.») И не только футбол-хоккей. Гонки!.. -- Зима. Снег, лёд. Наш и соседний переулки имеют уклон: горки. Наша горка покруче, а там у них горка более протяжённая. Гонки на «рулетках». «Рулетки» наши -- самодельные устройства для скольжения по льду и по укатанному твёрдому снегу. – Продольная доска, чтобы на ней можно было лежать или сидеть; в задней части этой доски к ней прибита поперечная – Т-образная конструкция получается. Задняя доска стоит на двух коньковых лезвиях по её краям, а под передок продольной доски установлен один конёк на коротенькой доске с ручками, досочка эта с коньком  поворачивается, можно рулить. (Поэтому, «рулетка».) Можно сказать, вроде «скелетона» с третьим рулящим лезвием.  На ровном месте такая штука бессмысленна, разве за верёвочку её таскать, как санки, а с горки – очень, очень даже… На верху горы, держа в руках «рулетку», надо с ней разбежаться изо всех сил и плюхнуться на неё вместе с ней на пузо на скольжение мордой вперёд. Это стартовый разгон. Дальше – поехало. То есть, поехал гонщик-одиночка…
 Снега бывало много, он добротно укатывался. Изредка в переулке появлялся грузовик. Почему-то всегда он ехал снизу в горку. Въехать никогда не мог, буксовал, пытался съезжать задним ходом, разгонялся, повторял и повторял попытки (рядом переулки без горок), мероприятие становилось долгим и безуспешным (для грузовика), мы все вокруг были счастливы. -- Горка укатывалась в блестящий лёд…
 Экипажи-двойки: рулящий – или начинает, как в «одиночном разряде», с собственного разбега или ложится сразу на старте на «рулетку», а второй номер, упираясь ему в спину, бежит, разгоняет, запрыгивает, становясь ногами на заднюю поперечную доску. Цель гонок: кто приедет быстрее к финишу или кто уедет дальше…  Но и втроём, и вчетвером, и больше даже грузились-вскакивали (ухитрялись) на «рулетки» и тогда устраивали ещё и сражения, налетая по пути спусков на экипажи соперников, сталкивая и скидывая их прочь. Иметь «рулетку» было, -- как джигиту коня. Вожделенное дело, но надо добыть три старых конька. Мою «рулетку» делал парень из нашего дома, постарше меня, Абдул, он жил в подвале. Он делал лучшие рулетки в округе. «Рулетка» оказалась очень удачной, скоростной, все завидовали, просили дать прокатиться.
    …Коньки. На коньках со всех горок. А уж когда грузовик, -- за него крючками из толстой проволоки и – поехало!.. Остановка, водитель, мат, – разбежались. Под колесо-то сыграть – легко…
Снег кругом утоптан в лёд. На коньках на Гоголевский бульвар. Он слегка наклонный. Вверх старательно, старательно в трудный накат, а от памятника Гоголю к Дворцу Советов – скоростной полёт-полёт!
Но главное – походы на каток в Парк Культуры. Каждый поход – праздник. Противостояния: те – эти, наши – не наши – кто быстрее или кто ловчее что-нибудь этакое… Коньки: в более ранние времена в моде исключительно «норвеги», «ножи», то есть коньки для скоростного бега, все – на «ножах» выкатывают. Позднее лавиной свалилось увлечение «канадами» -- коньками для хоккея. Все старались заточить их покруглее и вертеться, вертеться… А возможностей для хорошей квалифицированной точки коньков, в общем-то, не было…
    Был эпизод, ничего не значащий, но ярко красивый. Среди зимы коротко и внезапно свалилась оттепель. Всего часа на полтора. Ливень прошёл. А мы как раз на катке. Вечер. Расходиться пора. Ливень прошёл, и тут же мороз. Улицы залиты в зеркальный глянец. Идеальный лёд. Машин – ни одной. (Ехать не могут совсем.) Ну что? – Поехали по домам прямо на коньках. Ход набирается огромный, где-то ещё и под уклончик. Чёрный блестящий лёд, изредка оранжевые искры снопиками из-под коньков – асфальт… Я с полдороги переобулся: коньки пожалел, точить их непросто.
    …А снега нет – футболы. На пустырях. Эти -- те, наши -- не наши, все со всеми. Смешаны и вполне смешны. В полной серьёзности…
     И как могла идти самодельная самоидентификация у персон проходивших через это не-воспитание? -- А как живое существо идентифицирует себя – по ощущению под небосводом Всевышнего. Только как посланники Его. Командированные Им сюда. Временно. – Учебно-тренировочный сбор и соревнования. По возвращении отчитаться. За питание, проживание и за результаты прикидок и соревнований.
    Самоидентификация в не-вражде… А уж как кого потом воспитали или воспитало бытиё, или эпоха?.. Неизвестно. Кто как потом самоидентифицировался?..
                --------------------------------

            НИКА.
          В коммунальной квартире детства… Там в центре этой квартиры была самая большая в ней комната. Просторная для игр. Жили в этой комнате Лизавета Васильна и Хаим Иваныч. С дочкой Никой. Ника была постарше остальных маленьких обитателей квартиры. Квартирищи. И часто днём она в отсутствие родителей собирала и пускала нас всех, маленьких, к себе играть. Играли подвижно, с воплями, впадая в неистовство, беззастенчиво используя просторы комнаты и возможности мебели. Играем в корабли-пароходы – орём: «Сбрасывай чалки!» и швыряем на пол с диванов все подушки и валики. Диваны – корабли…
    Комната эта (оказалось, а нами-то, игравшими тогда, и не зналось ничего, а узналось-то только потом-потом)  не всегда принадлежала этой доброжелательной семье. В прошлом здесь жили другие жители нашей же квартиры – Верыванна с мужем и дочерью Лерой. А Хаим со своими жили в маленькой комнатке рядом. Потом Хаим донёс на мужа Верыванны, и того забрали. А большую комнату Верыванны отдали Хаиму. А Верыванна с дочерью стали жить в маленькой комнатке Хаима. Дочь Верыванны Лера была уже взрослой молодой женщиной, она держалась скромно-незаметно – никак. Верыванну мы, дети считали злой. Побаивались и не любили. У неё было сердитое лицо. Она нам сердито делала замечания. Всегда по делу. Про мужа Верыванны  никто ничего не знал. Как бы и не было его никогда. А мы-то, квартирные дети, совсем ничего этого не знали, будто и не было ничего этого вовсе. Квартирные истории неслышно летели мимо нас, как и огромная всеобщая История… Всё-таки тихо-тихо ползало знание всего про всё в кухонных кругах, ползло и потом-потом и до нас, с подрастанием нас, недоростков, доползло-дошло это всё… А пока-пока в большой этой гостеприимной комнате мы самозабвенно играли взахлёб и счастливо.
    С некоторым небольшим течением лет, -- тут наверное у Ники подошла пора влюблённостей, -- и что-то складывалось не так у неё с этим делом, а, скорее, ей представлялось, что не так, -- она бросилась с балкона чёрного хода во двор. Там высоко. До земли. -- Пятый этаж. Но она до земли не долетела и упала на ветхую крышу высокой двухэтажной пристройки. Не разбилась насовсем… Это произошло в тёмное рассветное время, на улице неуютная непогода, в квартире тоскливый переполох с воями… «Скорая», тяжёлые переломы, долгая травматология, долгая психиатрия, лежание дома, тихий красивый юноша ходил, ухаживал за ней – может «тот»? Всё налаживалось. Трудно, трудно, но вставало на места… Но игр – не было уже никогда.
        ………………………………………………………..
                ---------------------------------------

АРТЕК.
    Из этой коммунальной квартиры детства и был совершён исход в неуютную независимость междуречья Клязьмы и Учи, прекрасно, то тягостями, то восторгами, озадачивавшую. Но перед этим было детское событьице -- тоже озадачившее. Изумившее… Связано оно было с нашим, может быть даже, соплеменником. Но перед рассказом о событьице – эпизодик и анекдотец. Рассказать хочется.

   Эпизодик…– Перестройка. Лучезарное время. Работники кооператива подтянулись обедать. (Хотите эффективного труда коллектива – кормите персонал на месте. Разладилось кормление – развалилось дело.) Ждём. Разговорчики в ожидании перед кухней-столовой. О том, кто еврей, кто нет или не очень. И споры как-то в той интонации – кто больше еврей. Не наоборот. Все норовят прохвастаться своим якобы еврейством и в евреи пролезть. Волна общего настроения, наверное, такая случилась И тут сидит – у него место рабочее как раз перед самой столовой – юрисконсульт наш, симпатичный, флегматичный, немногословный. И он-то самый как раз из «наших». Потом всё-таки «туда» уехал. – «А чего вы тут рядитесь? Все – евреи. Ной-праотец -- еврей. А все мы его потомки.».
    А Перестройка («Птица-Тройка») – лучезарное время!.. Первое видимое её достижение – цветы. Которые можно купить. Тут и там… И деньги. Которые стали бывать… Безденежье – вредное заболевание, разрушающее человека как феномен Природы -- от высших высот его духа до его низменных физиологий. Всё разрушается от безденежья. Но тут в Перестройку стали возникать вспышки не-безденежья. Я тогда нечаянно прочувствовал грань, критерий: могу купить цветы, чтобы подарить, -- безденежья нет; не могу – вот, значит, оно, родное…
    И – артисты-аутсайдеры. Самовольные покорители не-сценических пространств. Тут и там вдруг появились. Некоторые вспоминаются и вспоминаются…

     -- Двое мужиков поют романсы! Вообще-то – доходяги Перестройки. И ещё – настоящие артисты. И настоящие профессионалы. Не молодые уже мужчины одеты в чёрные длинные телогрейки-пальто. Почти лагерная одежда. И – тёплая, поют-то они в переходе под Охотным Рядом, поздняя осень, холодрын, а надо беречь себя, утепляться. Утепляются – профессионалы. Две гитары. Перлы русского романса. Рафинированно традиционное исполнение без малейшей «интерпретационности», предельный такт отношения к произведению. А русский-то романс – зона чувств высочайшей серьёзности… Два прекрасных голоса. Рассказ романса и гитарный разговор. Пели и пели. А люди подходили и не уходили. Слушали и слушали. Что они пели? – А всё, классический репертуар. Трагедия на трагедии, радость на радости… И был там мой любимейший «сад в подвенечном уборе»… Тут явились юные суки в форме – ментовня. И увели романсистов. Народ на «мусоров» сурово забурчал, но кумиров не отбил.
    Лучшего исполнения русского романса не встречал никогда.

    …Золото трубы – чистейший и яркий поток – изливалось в трубу подземного сероватого перехода и заполняло его совсем. Переход был очень длинный и совершенно пустой. Я бежал навстречу золоту, навстречу чистому потоку и никак никуда не мог добежать. Я никогда не слышал такого чистого и ясного пения трубы. А труба и была золотая. А тот, кто играл на ней в конце холодного перехода, был маленьким, щуплым пожилым человеком. Серым. С наивным и уверенным взглядом. Пожилой мальчик. И – лёгкий, невесомый.
    Потом я узнал, кто это был, -- из масс-медиа и из разговоров тех, кто, оказывается, знал. -- Пацан попал в сталинские посадки. И – Колыма. А за что попал?.. – За гармонию в душе. И сразу там на трубе он, вроде, не играл. А был музыкален. А музыкантов на Колыме много сидело во времена Дальстроя. Кто-то из них мальчишку и вытащил, спас от гибели на общих работах и – для музыки спас. Сам великий король джаза Эдди Рознер – тоже долго там сидел – взял его к себе, воспитал лучшим трубачом в ансамбле. Рознер-то после долгих лагерей вернулся «на материк», а тот золотой трубач покинуть Колыму не смог. А многие тогда выпущенные по послесталинской «помиловке» (реабилитации – не реабилитации) так на Колыме и оставались. Кому запрещено уезжать было, кому некуда. Вот великий певец Козин, например… И вот тут – Перестройка – золотой трубач оказался в Москве. Уже больным-больным. Уже с одним лёгким. Уже совсем немолодым. И без всякого обеспечения. А те, кто знали его, -- его здесь потеряли. И не нашли.
    В том длинном переходе был, конечно, он…

    …Метро. Переход с Новокузнецкой на Третьяковскую. По лестнице не очень-то и протолкнёшься, а верхний холл перехода вовсе заполнен толпой (забит толпой) и тёплым воздухом её дыхания. И – музыкой! А никто никуда не идёт, не уходит. Редкие сквозь толпу протискиваются к эскалатору, а к музыке совсем трудно пролезть. Взглянуть бы, кто играет-то так. А звук полный, густой, щедрый. Скрипичный дуэт. То унисоны, и звучание обеих скрипок как бы в обнимку делает общий звук сильнее многократно, то переговариваются скрипки в дуэте, -- как акробаты подбрасывая в полет звучание друг друга… -- Две девицы-красавицы юные совсем. Лучезарная русская красота. Светлые, разрумянившиеся, светлые пряди растрепались слегка, голубющие глазищи сияют вдохновением. Это восторг совокупления слушателей и исполнителей. Кто они такие, откуда?..

    А здорово могло бы получиться. С Перестройкой. Наладилось бы всё. Вполне бы человекообразное общество построилось. Но! – «страна такой». – Татарка-торговка сказала. Как-то в те тогда времена. – «Народ такая!» …Страна страсти. Страсть выстраивает историю. Жажда правды – страсть к вранью. Жажда свободы – страсть к ярму. «…Лучше быть нужным, чем свободным.» (Великие барды спели, сказали, -- как приговорили.) – Все вдруг сделались никому не нужными. То есть все всё время были нужны друг другу. А стали – даже очень нужны. Но перестали быть нужными Молоху.  Почувствовали это и заплакали. Приуныли. И не сумели самоорганизоваться. Уныние и сгубило дело построения Свободы. Из советского состояния построенности, разошедшись было по перестроечной команде «разойдись!», и, почувствовав себя неуютно ненужными, -- со счастливой радостью кинулись вставать в новый строй. Такой же, как и старый. – Перестроились…
    Но сейчас – «Остановись мгновение, ты прекрасно!» -- мгновение остановлено, в его исторической невесомости, мы, симпатичные ребята и девчата, прекрасные в своей кооперации, перед кухней, она же столовая, -- сами готовили и хорошо готовили, -- ведём энергичную беседу о том, кто из нас больше еврей.
    Кооператив назывался «Согласие».      
 
    И анекдотец… -- Один переживал по поводу своего «пятого пункта». Решил его закамуфлировать, вместо «еврей» написал «иудей». Секретарша молоденькая посмотрела: что за «иудей» -- не знает, нет такого слова. Исправила: «индей». Делопроизводитель просмотрел – до чего ж молодёжь безграмотная: «индей»! Исправил: «индеец». Начальник кадров прочитал: «индеец»!.. Ха! Индеец. – Все они жиды. Зачеркнул, написал: «еврей»!

    То детское событьице связано с юным тоже человеком с «индейской» тоже фамилией. Но рассказывать хотелось бы не про «событьице» и даже и не про «Индейца», а про Всесоюзный Пионерский Лагерь Артек.   
    Родители разводились. Ну, разводились-то они разводились, а обо мне плотно и постоянно заботились. Несчастья брошенности не было вовсе. Покоя и воли – ненормированно. И поддержки… -- Вот так вот и надо разводиться! -- …Середина очередного пионерского лета в любимом подмосковном «спринтерском» лагере. Меня вдруг из лагеря забирают.– Родители купили путёвку в Артек. Очень даже задорого. На самую лучшую смену – с середины июля до конца августа. 45 дней. – Курский вокзал. Целый, наверное, поезд деточек-пионерчиков. Эвако-база в Симферополе. Переформировываемся. Гармонист. Пол-дня учим артековские песни. «…Везут ребят… Машины встречные гудят: «Куда везёте?..» Из Омска, из Орла, из пограничного села, со всех концов лесов, полей и рек… В Артек, в Артек!..» …Старая верчёная дорога через перевал. Олени из леса выпрыгивают на солнечную дорогу, бегут перед автобусом. Красивые, у них пятнышки на спинах и крупах светленькие. Скачут в чащу… Кого-то укачало, тошнит… Едем…
    Дальше, дальше. «…Поднятие флага, туман Аю-Дага… Любимый Артек… И Крымские горы, и Чёрное море…» -- Море увидел в первый раз. А уже столько перечитал-перемечтал о нём. А тут – вот оно. В жидком виде. Настоящее, От ног и до бесконечности. И волны накатывают на пляж, и скалы в волны вставлены. С водорослями и крабами… А лагерь наш был самый лучший из артековских лагерей, их в самом Артеке, этих отдельных большущих лагерей, было пять, они не рядом друг с другом, а разбросаны на огромном артековском пространстве. Отряды и дружины друг к другу в гости ходят. На экскурсии. Или на соревнования. Или на костры и праздники общие… Но наш лагерь оказался самым лучшим. Маленький. Женский. – «Женский лагерь» было одно из его названий, а так он назывался «Суук-Су». Это было название старого дореволюционного ещё замка, развалины которого – красивые всё равно! – торчали здесь среди зарослей. Мужской отряд – наш -- был в лагере один. Ну и ещё немцы. И ещё чехи. Но их отряды обитали обособленно…
    Скалы берега здесь у нас выбегали к морю и, высоко выпрыгивая, восходя, наваливаясь, нависали над ним. А в море в небольшом удалении от берега навстречу им торчали два небольших живописных скальных островка. У нас к ним была плановая шлюпочная на вёслах экскурсия. Там тогда возле стенки одной скалы на маленьком ялике-тузике старик и мальчик что-то собирали или ловили. Они были из вольной не-лагерной жизни, загорелые и обтрёпанные. Мы дружно им завидовали…
    А вглубь и ввысь берега в сторону гор сквозь густые лесные сени извивались аллеи, которые приводили к спортплощадкам и большой пионерской линейке с мачтой, флагштоками и всякими пьедесталами.
    А над самым над морем у нас на самой нашей высокой скале было сложенное из камней сооружение – высокая круглая открытая беседка. Вроде Лобного Места в Москве. Такая же и по размерам, и по архитектуре. Называлась «Пушкинская Скала». –
                Прощай свободная стихия,
                Последний раз передо мной
                Ты катишь волны голубые
                И блещешь гордою красой.
    Там доска с таким текстом…
    И вот под сенью Пушкинской Скалы в начале смены было у нас отрядное мероприятие. Собрание общее. Вроде знакомства всех со всеми. Каждый вставал и должен был рассказать про свою жизнь. Как может. И как хочет. Вставали и мямлили. А что, а как разрассказываешся-то? Вожатая наша Валя мягко нам помогала. Разговориться. Но -- стеснялись… Школа-кружки-пенье-рисованье-заборы, с двухэтажного сарая в снег прыгать, читать-бездельничать вместо уроков, на плотах по запретным водоёмам (у нас там рядом за серым сплошным забором была территория строительства Дворца Советов, заброшенная, тёмно-серые громады бетонного фундамента, окружённые чёрной бездонной водой; кто-то там тонул иногда, рассказывали), песенки пелись стилизованно хулиганские: «Горит в руках у нас бутылка с керосином, / Идём мы школу, школу поджигать. / Пылают дневники, облитые чернилом…» -- Понятно, нет у нас бутылки, а школа любимая, как ни крути. – Но рассказывать!.. Ну, родителям помогал, ну, и не родителям. Ну, неловко же про ерунду-то…
    Ну, у меня, вот, правда, родители – геологи, и, вот, с младенческого малолетства (девать им меня бывало некуда, с собой брать приходилось) – путешествия-экспедиции, горы-пустыни. Морей, правда, не было…
    Тут встаёт один такой же, как мы все, малокалиберный, но он чуть старше оказался, и… И – это, как лавина с вершины, о которой простаки и не подозревают, что такое бывает, -- сорвалась!.. Ну, простаки и о вершинах слабо догадываются… -- И он встал и начал говорить слова. (Слова!!!) – Нет, мы знали такие слова, мы их слышали, мы их слушали, мы знали их наизусть.., -- мы не понимали их значения, потому что это значение не надо понимать. Нельзя. Это были слова специального вышестоящего мира. Эти слова были постоянно, везде и всегда – сверху. Вот по радио – уходишь в школу – говорят; придёшь с улицы – говорят и говорят. Вышестоящие слова-слова-слова. Но это те, кто-то, там, наверху -- куда нам-то! Это в сверхестественности… Но -- здесь! Вот! Вдруг! Наш! Наш же, наш пацан. Во – говорил: отскакивало у него, отлетало…
    «Президиум… Комиссия… Избрали… Выполнили… Была выполнена с опережением… Сессия… Комитет… Районный, городской, центральный… Введён в состав… Совещание. Поручение. Удостоин. Награждён. Решение. Постановили. Грамота. Диплом. Медаль…»
    Челюсти у всех отвисли да так и не подтянулись обратно. Даже у вожатой Вали тоже.
    «…Выполнил… За выполнение… Отмечен благодарностью… Центрального… Был введён в состав… Назначен на… Удостоин грамоты… Всесоюзный… Вручён знак… Медаль… Знамя.»
    Это он рассказывал о своей… -- какая биография, какая жизнь! – о своей крутой яркой парадной лестнице пионерско-комсомольской номенклатурной карьеры! Захватывающе. – Я? Мы? – Кто? – Да никто так не скажет. Ни тогда, ни когда-нибудь. В жизни не скажут – не смогут.
    Ой-ёй-ёй-ёй! Скорчились мы от грусти. Ой, закручинились. Жизнь прожита зря. А тут – такое! Великое – вот оно. А нам – что? Нам-то тоже ж – рапортовать. А что рапортанёшь-то?! А-таки -- подобрались, встали на цыпочки в прогнутой позе. И все, кто не выступал ещё до него, а это большинство оказалось, стали стараться пытаться пыжиться. Также чтобы. Какое там! Мямлили. Пищали…
    Есть короткая английская сказочка – стишок Маршака. Там поросята застеснялись визжать по-поросячьи, а хрюкать по-свински они не могли. А старались пытаться. У нас тоже не получалось хрюкать. Жалко выходило… -- «Проявил. Был назначен. (Пытались копировать.) Удостоился…» -- А надо было бы – «Сподобился… Опростоволосился… Попал впросак.» -- В детскую комнату милиции попал. Забрали…

    На задах Минералогического музея Академии Наук валялись выброшенные из музея образцы камней. Мы об этом прослышали, пошли копаться. В снегу: зима была. Тут нас и замели. А мы и убегать не думали: ничего ж не нарушаем! – Подбираем брошенное... Отец мой приходил вызволять из ментовки. Вызволил. Вытащил, «добыл» нас. -- Геолог…

    Как-то пережили мы посиделки эти у Пушкинской Скалы да и забыли тут же… Вот. А паренёк-то этот наш номенклатурный, он имел как раз «индейскую» (нам абсолютно всё равно) фамилию. Ну и можно назвать его ласково Лёлик. И был он в нормальной ситуации, когда со всеми, нормальный. Скромный, негромкий, добрый. Рассказал – не на программном том выступлении, -- что маленький, малорослый он оттого, что что-то у него не так с развитием. Рассказывал, что много занимался и сейчас занимается музыкой. (Не хвастался, просто рассказал.) Несколько инструментов изучает и ещё (ещё!) дирижёрское право. Показал разные дирижёрские штучки. Эффектно. Показал тамбур-мажорские выкрутасы, когда дирижёр марширует и управляет марширующим оркестром… Мне показал, как барабанить. Стал учить играть на барабане. Выдали мне пионерский барабан. Большой, хороший. В Артеке всё очень хорошее. Лёлик показал, как содержать его в боевой музыкальной готовности: подтягивать, сушить… Так я сделался барабанщиком. Лёлик меня им сделал.
    Только Лёлик со всеми с нами бывал мало. Сразу скоро двиганул наверх. В пионерскую артековскую номенклатуру. Сразу избрали-назначили его председателем совета дружины – кого ж, как не его?! Лычки, лычки, много лычек на одинаковой, как у всех, красивой артековской форме. – Там всем единообразная форма выдаётся, хорошая, удобная… -- И у него много лычек. И очень-очень он не с нами. – Пленум. Всеартековское совещание советов дружин лагерей. Коллегия, бюро, делегация… И оч-чень ему это нравится.
    А я барабаню! А -- нравится. А мы маршируем. Много. Всюду строем. А что поделаешь? Мне-то поинтереснее, чем другим, маршировать: я барабаню. Но нет, не только маршируем мы, не только. Море. Пляж. Построения. Нормированные лежания, нормированные купания. Попытки нырнуть, достать до якоря буйка. Спасатель в лодке строгий, ругается… Убегания и купания под скалами. Разоблачают, наказывают… Напротив лагеря стоят на якоре  в море два белых артековских катера. Морские прогулки. Катера маленькие, волны большие, моторы у катеров мощные. На верх волны взлетаем, забрались. Здесь задержка. Здесь наверху остались кишки и душа, а все и всё по блещущей длинной спине волны покатилось вниз-вниз. Зарылись-окопались между волнами в пене, и здесь нас нагнали и нагрузили наши души и кишки. Пауза. И вверх. Ещё раз. Ещё много, много… Удастся ль сохранить себя в себе?
    …А иногда вечером, оставив свои прекрасные белые маленькие кораблики, моряки поднимаются по нашему берегу. Сами в белом, форма у них белая, и, если мы оказываемся вблизи, -- то к ним с восхищённой вежливостью: «Добрый вечер!» -- это же моряки, настоящие, они рядом!.. И они – лица загорелые, руки загорелые -- они нам небрежным бархатным моряцким тенорком: «Добрый, добрый…»
 
    Выясняется. – Нам-то всегда говорили, в Артек посылают лучших пионеров страны за самые лучшие заслуги! – Выясняется, все здесь за деньги – я-то стеснялся, что только у меня путёвка купленная. Нет, весь отряд, больше сорока нас, все такие. Два человека в отряде за заслуги. – Один парень из далёкой Азии и, конечно, наш «Индеец».
    А ребята все – прекрасные! И девчонки в соседних отрядах… И оказались даже среди нас среди всех дети самых отпетых запевал-авторов государственных спец-песен, главнокомандующих советской песни. Дети эти оказались… «свет пройди»! -- замечательные ребята. И девчата. – Нормальные, ни сколько не воображалы, поддержат-спасут «на раз». Из ребят нравился мне очень Серёга. Симпатичный, скромный. И девочка Галина… С Галинами-то у меня всю жизнь особое… -- всё. На эту – она постарше чуть была – я благоговейно обожествляюще любовался, всегда, как снизу вверх и никак по-другому, -- в золотом ореоле вьющихся волос с нежнейшими светящимися завитками… -- Крас-сивая! Эх, если бы… Да. И эти двое как раз – дети самых, ну, самых, выше не бывает. 
    А я барабаню. А мы маршируем. Ходим строем, строем. Под мой барабан. В столовую, на море, туда, сюда. А рядом ходят отряды чехов и немцев. У них свой барабанный бой. Мне интересно разучивать, подражать. Самая трудное для меня – дробь. Долгое неизменное трещание. Осваиваю. Два раза в день минимум походы на линейку. Общелагерное построение. Утром и вечером. Отряды стягиваются на широкий плац. Лёлик, лычки-выправка торжественная, восходит на постамент – трибуна, называется, председатели советов отрядов к нему строевым, салюты, «Рапорт сдал!» -- «Рапорт принял!»… «Лагерь! К подъёму (или к спуску) флага Всесоюзной Ленинской Пионерской Организации… -- Смирно! Равнение на флаг! Флаг – поднять! (Или спустить)». – Тут я барабаню дробь. Трещу непрерывно. Умею. Я уже получаюсь общелагерный барабанщик.
    Приезжают – в гости к своим детям – великие авторы великих спец-песен. Ведут себя нормально тоже, скромно-незаметно, будто и не виноваты в своём величии, не кичатся, детей своих совсем не выделяют, иногда и сами с нами, и поют нам, и поют с нами.
И с этой родительской бригадой приезжает знаменитый руководитель знаменитейшего детского ансамбля. И с нами со всеми распевает-репетирует. Большой летний кинотеатр-театр, мы сидим на зрительских местах, всё забито, а он на сцене – добрейший, с добрейшим лицом дядька, а его дирижёрские движения обволакивают лаской – «Сколько ручьёв по овражкам журчит, Столько о Сталине песен звучит, Самых весёлых, самых красивых, Самых счастливых…». И так-то хорошо у нас с ним получается…

    «А волны и стонут, и плачут…». Экскурсия на катерах по Южному Берегу Крыма. А волны разошлись, расходились, пока мы по морю ходим. Шторм, вроде. Вверх-вверх и – вни-и-из. Все наши по катеру обвисли, катер облёван кругом… Мне очень не хочется тоже также. Ой, как не хочется! И я держусь, держусь, зажался, держусь… А катера красивые, сильные. Второй катер неподалеку – носом вверх свечёй, замер, а потом носом в волну – ух! – пол-катера в воде, в воде, снова-снова на гребень вскарабкался, корма над волной нависла, винты в воздухе… А и наш-то катер – так же. Носом воду тяжело пробуравил, волна с брызгами обильными по палубе, по рубке, блевотина подсмылась, но нос-то уже вверх торчком на верху волны, сейчас вниз рухнет-поплывёт, -- опять внутренности ловить силой-волей! – Ой-ёй-ёй! – Вот только брызги-волны на лицо – одно спасенье. Но вверх-вниз, вверх-вниз, сколько можно?!! А берег. Далеко. Красивый берег. Горы. Раскачиваются. Красивые какие горы… Вниз, вверх…
    Катер ни к какому пирсу подойти не может -- на разошедшемся прибое -- ни Мисхор, ни, там, Кастрополь, конечно. – Ялта. Идём, идём в Ялту. Наконец.., наконец… Заходим за мол… Катер вдруг ровно идёт, почти ровно… -- не нормально это как-то, не так: мы внутри себя испытываем качку… Но – причал. Каменный, твёрдый. Идём. «Нелёгкой походкой матросской», берег-то – качается. И «мутит» ещё. Или продержался?.. Продержался! Ура!

    А между тем накатывается, накатился всеартековский праздник. Все лагеря, маршируя, конечно, собираются у подножья Аю-Дага над морем, тут спортивная часть (спринт тоже, да),  потом огромная, невообразимая супер- (сейчас бы дети сказали «мега») пионерская линейка всех сразу артековских лагерей, наш-то (Лёлик-то) там в центре, во главе всего что-то от кого-то принимает, перерапортовывает (наш он, наш, мы им гордимся, да), сам супер-счастливо-торжественно-значительный… Ну, флаг, там, понятно, гигантский… А потом, пото-ом… -- над этим же над морем огромная на всех трибуна и перед ней огромное тоже сценическое пространство, тоже, наверное, на всех, и на нём, ладно, сперва самодеятельность, самодеятельность, а потом, потом – грандиозное представление. – Приехали краснознамённые моряки. Настоящие краснофлотцы! (Это мы тогда так думаем – настоящие.) И они нам пляшут, поют… Там оборонно-агрессивные тексты в песенках… -- ну, подлодка, например, -- вражеская, конечно, -- а наши эсминцы, симпатичные, конечно, эсминцы, её топят. «Хорошие гостинцы готовят ей эсминцы. Для завтрака спуститься пожалуйте на дно!..» -- А мне жалко этих, в подлодке. Я же уже прочитал-перечитал о морях, о кораблях столько… -- морская жизнь уже живёт во мне! А тут… -- не жизнь. Утопление тут… Я же читал, я изучал острова и глубины всех океанов, и корабли – и старинные деревянные всякие шлюпы и клиперы, и броненосцы и линкоры, и торпедные катера и морские охотники. И я читал о том, как над утопающей подводной лодкой из глубины всплывает мазут и матросские бескозырки… А наш один родственник, он капитан-подводник, он рассказывал при мне, как… -- у подводников есть правило, им предписано: после атаки они должны произвести в перископ фотосъёмку результатов своих боевых действий – и вот, во время войны, его друг, капитан, они, его лодка, торпедировали корабль, успешно, потопили, капитан этот поднял перископ, а прямо в перископ – глаза, лицо погибающего с этого взорванного корабля. Друг, капитан этот, сошёл с ума.
    …Но были и очень добрые морские песни, романтические и сентиментальные. А потом был долгий весёлый-развесёлый политический спектакль про наших врагов, японско-китайских-чанкайшистских, американских, европейских. «Уберите… арапы… От советских рубежей… Укоротим… лапы… О’кей!..»  Обсмеялись. Радостные, возвращались домой уже в ночи. Счастливые, маршировали над почерневшим морем. Невидимым, но слышимым. – И то прибой, прибой, а то… мой барабан…
            

  -- Враг! Мы не разглядели врага, а он среди нас. И я виноват. Я виноват первый. И то, что я был занят, избран, назначен, занят организацией пионерской работы, меня не оправдывает. Я первый должен был распознать… Враг оказался среди нас. Этот враг – вор. Он совершил кражу у своего товарища – у нашего товарища. Он украл деньги. Он полностью изобличил себя… Понятые! Вот ты и ты. И ты. Вы – понятые. Вы предупреждены… Вор уже полностью признался. Я спросил его: «Ты взял деньги из ботинка?». А он спрашивает: «Из какого ботинка?». – Это декламирует наш Лёлик…
¬   -- Из какого ботинка? – Это пищу я.
   -- Вот видите, вор полностью изобличает себя, он спрашивает: «Из какого ботинка?». Значит он имеет в виду правый или левый ботинок. Значит он уже знал, в каком ботинке находились деньги. А теперь он пытается изворачиваться! – Лёлик витийствует.
   -- Да я не брал ничего. Я не знаю про ботинки… -- Это опять я.
   -- Сейчас мы перейдём к дознанию и обыску…
    Тут вот что произошло. Под конец смены у одного у нашего пропали деньги. Деньги свои он спрятал в ботинок. И там они и были или должны были быть. А все наши ботинки стояли в шкафу, там комната вроде кладовки. Всю смену наши ботинки были нам не нужны. Мы ходили в другой обуви. Только перед обратной дорогой мы должны были забрать их из забвения. И – обнаружилась пропажа. Я об этом и не знал ничего. У меня-то к концу смены денег не было вовсе. Провожая меня, отец дал мне совсем чуть-чуть рублей, в первую же поездку-экскурсию я их потратил на мелкие сувенирчики из ракушек и крабиков и стал хранить их с осторожностью и мечтой привезти и раздарить. И всё, денег как будто вообще не бывает. И ботинок как будто не существует.
    И вдруг друг, друг – друг (!!!) почитаемый, высокий, великий – обрушивает на меня страшное обвинение в «деянии», в… событии, о котором я и не подозревал, не способен был подозревать даже. – Я витал, порхал в лучезарном, своём и общем, безграничном и уютном мире солнца-моря и прекрасных отношений красивых людей…
    Деньги эти пропали как раз у нашего «азиата». Это он за заслуги отправлен был в Артек. Он теперь уезжал немножко раньше остальных в свои далёкие места, Хранившиеся в ботинке деньги были ему нужны на расходы обратной дороги. И – пропали. Довольно большие деньги по тем временам. Сто рублей. Или даже двести. Я не знал и так и не узнал – сколько. «Азиат» был и не азиат никакой, а вовсе русский. Но пожизненное проживание в таинственных гористо-пустынных глубинах Центральной Азии делает обличие тамошних обитателей несомненно азиатским, «басурманским» -- пропитанностью солнцем Азии и её бескрайне- пустынной философичностью. Этот наш парень таким и был – загорелым, добрым, спокойным. С ним у нас было улыбчивое бессловесное приятельство, подкреплённое несколькими словами о нашей любимой Азии, где я оказывался в экспедициях с матерью.  В разбирательстве он не участвовал совсем, а к поиску денег отнёсся с тоской.
    …Друг Лёлик созвал и рассадил весь наш отряд, всё обустроил: места для публики, трибуна председателя, даже галёрка какая-то была. – Ну, будто у прокурора Вышинского! И – слова, слова! – стал обличать, одновременно проводя дознание. Я-то был разгромно, раздавленно обескуражен неожиданностью и чудовищностью… свершавшегося. А Лёлик вещал и вершил. Что-то мы там из «зала суда» ходили ботинки рассматривать всей толпой в ботинкохранилище: шкаф такой здоровенный в специальной кладовой. Всей толпой под руководством Лёлика производили обыск. Всей же толпой вычисляли сумму моих трат. Не сходилось. Выходило не пятнадцать рублей ровно, а всё семнадцать-двадцать-пять,  а я-то же с собой в Артек взял накопленные свои копеечки, а забыл о них сообщить в судебно-обвинительном заседании, и сперва сказал, что было у меня пятнадцать рублей, а потом мне не верили, а мне и сразу не верили… Никто меня не слушал.
    -- Заврался вор! Но мы-то ему не верим. Зарвался. Он изобличён и полностью признал вину…
    Интересно! -- Лёлик не требовал вернуть деньги. Почему-то простой вопрос о возвращении денег просто не ставился.
    -- Вот повадки вора. Врага. Вот методы коварного врага. Враг проник в наши ряды. В ряды Пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина. Враг украл. Это не просто кража, это кража у своего товарища. Не просто у товарища, -- у пионера. У пионера своего отряда. Отряда Всесоюзного Ленинского Пионерского Лагеря Артек.
    Все слушали зачарованно. Челюсти отпали вниз и обратно не подтягивались. Я слушал зачарованно. То плакал, то мямлил. И слушал зачарованно.
    -- Видите! Понимаете! Виновен! Я спрашиваю!
И все мямлили согласно и зачарованно… И все знали такие слова. И малые дети знали эти зачаровывающие слова. И все хотели бы не знать… – Слова и интонации процессов, которыми жила страна. Которыми она умирала… Но где набрался-то слов таких пацан-начальник? И как (!) набрался…
    -- Это вредительство! Это вражеский удар по…
    …Тут пришла Валя-вожатая, и всё пропало. Пропало, как не было ничего. Не то, что сдулось надувное, и даже и не лопнуло – исчезло беззвучно. Она явилась быстро вдруг и так, что ей всё ясно и скучно; и невыразительно чуть шевельнула пальцем – вроде «прочь поди»; и «пятнадцатилетний капитан» Эпохи спорхнул проворно с пьедестала и.., «и вмиг его не стало» /А. Пушкин/… Успокаивающе посмотрела на меня. Успокоила.
    Успокоила. Я спокоен. А они-то, сорок штук друзей. И где они? Их нет. Я их ищу. Я бегаю за ними. Ловлю. – «Ну, ты не веришь! Ты же не веришь! Ты мне… Я правду, правду…!!» -- А они мне. – «Ну-уу, да-аа… Но он ведь сказал…» -- И мордочки воротят свои симпатичные… Отвернулись.
    Ну -- и я убежал прочь и брожу в безлюдных пространствах Артека. От моря до гор. В состоянии, в положении бойкота, абструкции. Абстракции. Так бы я не подумал соваться в такие неприглядные дальние углы, а тут… Брожу, грущу. Тут и погода сделалась пасмурной. Так бывает как правило на Крымском побережье на стыке августа и сентября…
    Нет, не все поверили «суду». Двое не поверили и сразу мне об этом сообщили. Первый – Азиат. Он уже уезжал в свою Азию ещё во время суда. – «Нет! Ты только не думай, что я на тебя думаю. Я, правда, не думаю. И я на тебя никогда не подумаю. Ты знай. – Махал рукой, головой покачивал. – И не переживай! И – пустяки. И всё разъясниться!..» -- И – всем -- попрощался-улыбнулся, покачал головой, махнул рукой и ушёл со своим чемоданом. А суд – дознание-обвинение – тогда продолжился…
    Второй – Толя Морозов. Мы с ним и не дружили как-то выразительно. А только молча. Когда надо было промолчать, промолчать с ним было самым… -- выразительным. И он мне тогда сказал: «Ни слову не поверю. Я с тобой.». Вот так. И потом, и всю дорогу в поезде в Москву старался подчёркнуто меня ободрять. Рядом быть.
    И Валя, вожатая. Она была вверху и сверху. Над детской пародией. -- Верховный и высший вершитель… -- чего? А – всего!..

    …Нет, был и третий (четвёртый), кто не верил. Француз Поль. Он был немного старше меня. Немного младше нашего пионерского начальника. Приехал в лагерь чуть позже нас. Нас предупредили, он из французских коммунистов, он – друг, обращайтесь с ним дружелюбно, но лучше – к нему не обращайтесь. Он неплохо, старательно говорил по-русски и очень хорошо понимал. Наши артековские пионерчики (мы!) настойчиво втолковывали ему, насколько плохо французам в буржуйской Франции, насколько хорошо нашим (нам!) в советском СССР, насколько яростно французские буржуи разжигают войну (Вьетнамская война), насколько яростно советские – кто? -- никто не знал, кто, – борются за мир (Корейская война)… И что есть освободительные войны, а есть… (А про то, что мы – нам в школе втолковывали – ведём только наступательные войны только на чужой территории, мы французскому коммунистическому пацану не говорили.) И что народы не виноваты, и они борются с поджигателями (вот во Франции Раймонда Дьен бросилась под поезд, везущий танки и пушки, и поезд остановила), и борются «за», и борются «против». Но пионерской настойчивости хватало на мало (а мы и знали, что трепаться с дружественным врагом-иностранцем из коммунистов лучше – нельзя), Поль мягко склонял голову, агитаторы, как подваливали, так и отваливали. (Ну, как и было предписано.) …И Поль был мягкий. И тёплый. С ним было спокойно. Приятно было быть рядом. Я и норовил так устроиться, рядом. «Чуть полноватый увалень с широким лицом южанина», а может, «эльзасца», -- такой описательный штамп, но про Поля – точно. Белокурый, веснушчатый. Флегматичный, небыстрый. Добрые, снисходительно улыбающиеся глаза. Голубые. Ещё у него было сильное плоскостопие. Я с барабаном вышагивал перед строем, -- он шаркал позади колонны…
    И он ничему не поверил.
    …Много-много-много лет спустя, в самые запальные времена развитого советско-строевого маразма, кто-то из близко знавших меня вольнодумцев стал рассказывать: «Знаешь, там «у них» один француз толково так объясняет еврокоммунистам, что и как тут у нас… Это не твой? Примерно твой ровесник. Тоже в Артеке бывал. Зовут… -- Поль.»

    А у меня – барабан. В душе – навсегда. И в руках иногда. Ботиночно-краже-обвинительные дела забыл тут же и напрочь. А артековское великолепие горно-морской «свободной стихии» поселилось во мне на ПМЖ. В душе же. Как восторженная доминанта отношения к Природе – прекрасному и бесценному подарку Всевышнего. Для жизни. (Ты во Всевышнего можешь верить – не верить, а Подарок люби!)
    …И барабан. Я с той поры всегдашний барабанщик пионерии. Во всех делах. В школе и во всех, куда попадал, пионерлагерях. Не так почётно быть барабанщиком, как горнистом, но… Но плохим горнистом быть недопустимо, а у барабанщика есть возможность плошать и казаться барабанщиком, но… -- но я-то не плошал. Пионеры-коллеги по барабанному делу то ритм теряют, колотят невнятно, то… -- когда надо выдать тушь, там пружинка такая есть поперёк барабанной «перепонки», ну, по которой палочками бьют, так вот – палочкой барабанной можно эту пружинку теребить, барабан бухтит – вот тебе и тушь. Разве это тушь?! Я так палочками в «перепонку» своего пионерского тщательно высушннного-натянутого стучал-трещал отчётливо-непрерывно-долго – дрь-рь-рь-рь… и для маршей -- «мелодии» разные вытрескивал. Научил Индеец-Лёлик! Ну а дальше – любовь (к барабанному делу) и тренировки. И вспоминал учителя с радостной благодарностью. А «ботинки» с «вышинским» забыл искренне и напрочь.

-----------------------------------------------
    А барабан много-много лет спустя пригодился мне для… -- испорчивания моей «карьеры». Очередной раз.
    Запальный период развитого строевого социализма был нечаянно отмечен импульсом развития горнолыжного спорта. Много где по стране появились горнолыжные центры, в них стали проводиться соревнования. Много соревнований, разные горнолыжные дисциплины, насыщенная спортивная жизнь.
А я-то – тренер…
В новом узбекском зимнем «курорте» должны были пройти соревнования «Кубка Дружбы» Социалистических Стран по горным лыжам. Этот кубок – ряд стартов (этапов), проводящихся в разных соц-странах, в них участвуют спортсмены этих стран. – Международные соревнования. Этап, проводившийся у нас, единственные международные по горным лыжам на территории СССР. Наши горнолыжники старались там поучаствовать – посмотреть, как «не-наши» гоняют, погонять с ними, поконкурировать, а то и (главное!) очки заработать международные квалификационные, -- «попасть в очки». Очень ценные для нас соревнования, для спортсменов и для тренеров: выездов за рубеж-то ни для кого почти что не было. Очень важные и для спортивного начальства. Международные!.. Ни сильнейшие, ни сильные в мировом рейтинге лыжники здесь не присутствуют, но.., но…
    От Ташкента километров сто вверх в горы. В Чимган. Большой туристский автобус. Забивается музыкальным реквизитом маленького оркестрика. Инструменты, аппаратура. Весь внутренний объём автобуса забит (даром, что не раздувается) -- контрабасы, барабаны – не втиснуться. Нам, моей спортсменке и мне, надо туда, наверх, к старту… Вообще-то, автобус местное руководство (Республиканского Совета по туризму) выделило мне, посчитав меня начальством. Проверяющим, «ревизором». Огромный автобус – мне! Попросили только прихватить с собой оркестрик. Маленький. -- Я, так, что – с удовольствием прихвачу… При сложившейся загрузке, нас двоих музыкантам и вовсе бы не брать, да, вроде, нельзя (автобус-то наш, мой, мы – главные!). – …Посадили в середину, завалили музыкальным имуществом, сами тоже еле втиснулись, едем, ночь, дорога горная, верчёная, на одном вираже валится на меня моя спортсменка спящая (красавица, в которую влюблён – однозначно! – безраздельно и неразделённо), на другом вираже большой барабан наползает.
---------------------------------------------------------
    …В Чимган пригнали военных – «делать гору». Это обычная альпийская практика: солдаты готовят трассы к зимне-спортивному мероприятию. Офицер, угрюмый, злой, серый лицом, решил поприучать своих к общению с горами. Крутая высокая крупная осыпь, над ней скальная стенка. На неё он их и гоняет. Осыпь и уступы стенки засыпаны снегом. Солдатики, хилые, лицами серые, одетые худо, экипированные никак. «Вперёд!»… «Штурм!»… Горы серые, чугунно тяжёлые – круто вверх. Верхи в тумане. Морозная морось. Солдаты в тёмно-зелёном. Забежать-забраться никуда не могут, скользят и падают. Невесёлые. Сползают обратно на «исходную». Команды и штурмы повторяются. У них небось Афганистан на носу. Он тут рядом. У них ботиночки, в которые обуты, на твёрдой резиновой подошве – даже на ровной снежной поверхности стоять невозможно – скользко. Какие склоны! Хорошо, никуда залезть не удаётся: оттуда же падать… И ботинки-то у них совсем промокли. И штаны…

    Все на гору. С лопатами, мешками, с брезентовыми тентами, с волокушами вроде саней. Судьи, большая бригада (это энтузиасты нашего спорта съезжаются из разных мест Союза обслуживать соревнования – ради счастья увидеть горы и прокатиться-покататься на лыжах возле «звёзд»), тренеры этих «звёзд», тоже из разных мест страны (мы, то есть), – все сейчас насыпают, натаскивают снег на трассы, используя всю эту «технику». Ну и солдаты. Большое счастье, что солдат дали, -- видимо, начальство мероприятие шибко важным посчитало. Теперь солдатики самую тяжёлую работу делать должны, только они не умеют и не знают, что здесь зачем. Но вот тащат пожарные шланги и даже заталкивают, затягивают, закатывают на крутой склон неподъёмные пожарные насосы на колёсах – без механизации, так! «Закат вручную».
    Трассы как готовят? Полотно трассы нужно засыпать снегом. Естественного снега всегда мало. Особенно, когда его – мало. Как тогда. Тогда – ни снежных пушек, ни машин не было! – Значит, отовсюду натаскать снег на трассы. Разравнивать, утаптывать ногами, заглаживать лыжами, заливать водой (из брандспойтов), снова уплотнять, заливать, заглаживать… Покрытие трассы – должен быть твёрдый снего-лёд, больше даже лёд, на всю глубину полотна. И на всю глубину это полотно должно иметь одинаковую плотность. Не так чтобы, скажем, верхний слой ледяной, а под ним снег рыхлый. Вся эта трудная подготовка для того, чтобы на спортивных трассах – спортивная скорость. И, главное, чтобы попытаться соблюсти спортивный принцип равенства возможностей участников гонки. – Проходя трассу по очереди один за другим, лыжники острыми стальными кантами лыж режут и режут дорогу на трассе, появляются колеи, которые дальше превращаются в канавы и ямы. По которым и идут стартующие не в первых номерах. А уж те, кто в конце стартового протокола… -- На мягких трассах они скрываются в глубоких ямах, нарытых предшественниками. Чтобы не было такого неравенства в условиях прохождения трасс, -- такая трудная их подготовка.
    …Ну, ледяные склоны, конечно, не для «чайников». Хотя и их можно обучить скольжению на лыжах по льду. Ну и лыжи для этого у них должны быть наточены так же остро, как у мастеров.
    …А бывало иногда, бывало, – съехалась горнолыжная «толпа» на соревнования, а снега нет. Нет вовсе. – Заливают гору водой из шлангов. (Снежных пушек нет в помине и в рефрежераторах из Сибири снег не везут.) – Голый наливной лёд. Блестящий, чёрный и серый. Ужас! А – ничего. Наточились и поехали. Поехали, погнали. Как будто так и надо.
   
    …Но тут – мороз и солнце. Военные отползли от трасс, со своими лопатами и насосами ждут дальнейших возможных работ. В промокших холодных своих одежонках и в совершенно мокрых ботинках. Как они передвигаются в них по склону, по твёрдой этой скользкоте?! – Ползают…

    …Соревнования – любые – предмет и полигон профессионального любования: спортсмены пытаются выдать предел того, что могут; выйти за этот свой предел. А на соревнованиях сильнейших – мастерство, высшее мастерство. – Любуйся с восторгом и познавай. Но не только мастерство лучших предмет восторгов созерцателя: старания аутсайдеров – вот загляденье… Но таких аутсайдеров, как на том «Кубке Дружбы»… -- Там была команда Северной Кореи. Никогда прежде никто северокорейских лыжников в Союзе не видел, а тут… Самая многочисленная команда из приехавших тогда на тот Кубок. Целый пионерский отрядик. Постоянно вместе, постоянно отдельно – от всех. Ни к кому не приближаются. Хлопотливо старательны. Тихи и невыразительны. Все некрупные, одинаковенькие. И у всех почему-то треугольные головы. Бросается в глаза. – Может, детский рахит?.. Тренер с ними молоденький парнишка – точно пионервожатый. Всё-то заботиться о своих, хлопочет-возится-мордуется с ними и в долине, и в гостинице, и на горе…
    Очень часто, даже и как правило, «мордующиеся»  на горе, на склоне тренеры, «шерпы» спортивного процесса (в пртивоположность тренерам номенклатурным, начальникам спорта) – они, эти реальные тренеры, относятся к другим тренерам-«шерпам» дружелюбно, поддерживающе. Посмотрят, посмотрят на старания собрата на трассах и – как-то его ободрят. И помогут…
    И вот я сунулся к этому корейскому тренеру с какой-то дружелюбностью… -- как он отпрыгнул прочь! Я тут же понял: «Ни-зя! Ай-яй-яй!». – Запрещено ему, значит, страшнейшим образом общаться с… -- Понятно, понятно – школа-то у нас одинаковая, соц-лагерная.
    Очень старательно старались они… -- что они старались делать на трассах быстрых ледяных? А старались – самоотверженно! – Кататься на лыжах только не умели. Выступили… -- никак.  Держава-то Северокорейская небось послала их сюда выигрывать. Как наша держава посылала, бывало… Что-то ожидало их теперь в краю Чучхэ?

    А внизу на дне долины закруживаются показные показательные поразительные национальные хороводы. Торжества. Халаты-платья яркие, бубны звонкие, трубы длинные, длиннющие, метра по три, трубят -- похоже на рёв верблюдов. Вдруг, в разгар ревю, -- нашего на горе и их в долине – так обрывается внезапно барабанная дробь на церемониальном марше – явление: внизу мгновенно опустело всё, такая циркулярная пустота. В центре пустоты чёрный «членовоз». Большущий. Вокруг – с радиусом метров двести – никого. За радиусом по окружности цветастые аксакалы-аксакалки, трёхметровые дуды огромные. Дудят. И – смолкли. Пустота и тишина…
    Дверь «членовоза» распахнута, возле встал дядечка. Чёрное пальто, «номенклатурная» зимняя ушанка. (Объяснили: это Начальник Узбекистана. Высший. Партийный.) Один. Совсем один. (200м радиус!) Обозревает. Медленно. Топчется и обозревает. Может тут-то и сочинилось эпохальное: «Узбек должен стоять на лыжах!»…
    Ну, нам-то не до дна долины. У на свои азарты. Трассы, просмотры, старты, сходы, падения, лучшие (и разные другие) времена на финише…

    …Может ли спортивный педагог быть спортивным педагогом, если он влюблён в свою ученицу? Учениц? А? А – что? А может. Почему нет?..( Есть такое советское идеологическое изобретение: «…Не соответствует моральному облику советского педагога…» По этому пункту поувольняли кое-кого из учителей замеченных в не-советском вольнодумстве.) Какая разница – влюблён, не влюблён. Главное и единственное – дело делать. А дело в спортивной педагогике такое… -- Какая бы не была проделана тренировочная работа, какой бы не была подготовка и подготовленность спортсмена, тренер за него переживает. Нормальный тренер. Страшно переживает. А если это сложный технический трюковой или скоростной спорт.., тренера тошнит от страха за спортсмена. Тот на трассе или на трамплине, а этот возле, в стороне, смотрит и умирает, плохо ему. И всею силою души ведёт он его (её!), несёт и поддерживает над бездной трюка. В пору бы отвернуться, да нельзя, смотреть надо. Такое дело. Влюблён – не влюблён.
    Одна прекрасная подруга, близкая и ласковая (но печальна повесть, не оказавшаяся романом), эта подруга, а она – «искусство…ведьма», специальность у неё такая, искусствоведение – рассказала как-то сюжетик фильма. (Западного фильма кого-то из «знаковых».)… Два ангела посланы на землю. Один из них старший. Оба они на земле невидимые или незамечаемые, и они не могут быть здесь реальными участниками земных событий, как люди, а могут только спасать-выручать кого-то, помогать-поддерживать. Нормальное дело ангелов. Работа. И они здесь не-земные, не свои. А земная жизнь так их впечатляет, такая она сочная и смачная. Увлекает в вовлекает. И они ходят везде по этой жизни -- вокзалы, пивные, цирк. А тот, который не старший ангел, он оказался совсем впечатлительным и ухитрился влюбиться в циркачку. И наладился ходить в цирк, устраивался там возле манежа (он же незамечаемый), а циркачка репетирует номер. Очень опасный трюк. Вот-вот разобьётся. Но… -- видно ангел её удерживает. Над катастрофой. И так захотелось этому, который не старший и влюбился, уйти из ангелов в люди и он стал просить своего старшего попросить у руководства у небесного, чтобы отпустили его в земные, в люди, а старший стал сердиться, но попросил всё же руководство, и руководство отпустило не-старшего на землю, и он сделался вдруг обычным земным человеком. И его толкали толпившиеся на вокзале, и в пивной хлопали по плечу и кричали то дружески, то сердито, и он пришёл в цирк и познакомился со своей циркачкой, и сразу очень ей понравился. Он оказался такой симпатичный. Они договорились встретиться после представления. Он устроился ждать возле манежа, как бывало в ангелах. Вот её трюк. Очень опасный. Вот-вот разобьётся. Но ангел…
    Только он уже не ангел.
    Но ангелы в жизни есть. Это точно. Это моя Теория Ангелов. Ангелы могут являться в любом обличии. И неожиданно, и всяко. Пример – раз. -- Зима и ночь, и дикий снегопад. И в дикой усталости рулю я в «запорожце» любимом к любимому дому. Поспать! (А это был период перед второй «ходкой» Мальвы Ноевны, мотаться много приходилось, Петушки, Владимир, усталость многодневная. Тело, руки, руль… -- всё устало. Нет, просто колесо переднее чуть зацепило край снежной колеи в глубоком снегу («рулить устало»), тут же машина носом в сугроб – нырьк. Почти у самого дома… С покорной душой тупо оценил я объём выкапывания, лопата у меня с собой, конечно. Минут на тридцать пять работы, потому, что уклончик есть маленький, и надо будет колеи под этот уклончик машине прокопать, и она сама… А так – никак. И дело-то знакомое, только с отдыхом-сном скорым не выйдет вот; вот если бы толкнуть кому, так две секунды дел бы, да только ночью-то -- кому… И дверь не открывается, снегом (сугроб) прижало…
    Спереди перед носом из снегопада появились двое. Они бодро шли ко мне по заснеженным колеям. Крепенький мужчина и рослый отрок. Тихо между собой переговариваясь. Они не пришли и не вышли откуда-то – они возникли. Подошли и нажали в передок. Всё! Я в колеях. Ангелы облезли машину с боков по сугробам и исчезли позади неё. Выручили.
    Второй пример. Работаю в такси. Еду. Полночь. Ехать свободно. Но скользковато, зима. Скользко. По Ленинградке к Центру. Впереди перекрёсток у Белорусского. Там «красный», машины стоят толпой. А мой левый ряд свободен. И я, довольно далеко, но ходко накатываю, дают «зелёный», -- вот я без торможения сейчас как… Но! – из хвоста  предыдущего ряда в крайний, в мой, до того стоявший правее, медленно, неуклюже выруливает противный «москвич», закрывая мне мой ловкий накат в моём ряду. Я утормаживаюсь, я останавливаюсь возле кормы отвратительного «москвича» и внутренне проговариваю какие-то определения в адрес москвичёвого водителя, впрочем, беззлобно, устало-покорно-механически… Тут же я вижу, что все ожидавшие машины стоят, не трогаются, хотя зелёный уже нам, зелёный, а справа, со стороны Грузинских улиц ходким виражом пересекает нам путь чёрная ведомственная «волга». Я-то в своём приятном накате видеть её не мог, а, как шёл, так бы и вошёл… -- Встретились бы мы с той «волгой», которая на «красный» ехала. Если бы не ангел на «москвиче»… Спас!
    …Так что к ангелам своим и ко всяким желателен пиитет… Ангелы, наверное, устают от своей… ангелтурной работы-заботы. Желательно их жалеть. Но кто ж этим озаботиться? И так они и обитают тут не жалетые.

    Работа спортивного педагога -- в сопереживании со спортсменом. В переживании вместе со спортсменом и вместо спортсмена его спортивных переживаний. Да и не спортивных тоже… У спортсмена, когда он готовится делать своё спортивное дело, но до дела ещё не дошло, может быть мандраж. Манрдаж может быть страшный. Непреодолимый даже. Но когда до дела  дошло, мандража быть не может, потому что не должно. – Кураж! Голый кураж быть должен: спокойная, собранная, раскованная отвага… У тренера же – голый мандраж, страх за своего, за свою, за своих… При этом… Когда спортсмен готовится выполнить трюк, когда спортсмен испытывает стресс, его организм выбрасывает внутрь себя гору биохимии. Для преодоления стресса. Спортсмен стресс преодолевает и эту «гору» утилизует в процессе преодоления. И его организм очищен и радостен… У тренера же – та же биохимия стресса («гора») от сопереживания за спортсмена, но спортсмен реализует свою в действии (и утилизует), а тренер – нет. И тогда эта биохимия отравляет и разрушает организм спортивного педагога, сердечную, например и прежде всего, мышцу. Ему бы, сердешному, хотя бы кроссик побегать после проведения тренировки или какого спортивного мероприятия, -- чтобы себя в порядок привести. Какое там! Нет возможности. – Заботы забот. Об обслуживании спортивной жизни своих… Да и не спортивной тоже жизни.
               ……………………………………….

    …Потащили! Потащили с горы, со склона, с трасс, судьи – флаги, солдаты – шланги. Выдирают их из наледей. Насосы на колёсах спускают – ой!.. как спускают… Спортивная жизнь сошла к подножию горы. А склоны пусты. Фиолетовато белы. Над вершинами прекрасного Чимгана прекрасное небо развешивает предвечерние цветные занавесы.
    Подножие горы, финишный городок. Хронометристы разбирают свои «омеги»… Эрик. – Конечно, голубоглазый Эрик с изумлённым всегда взглядом, вечный главарь-секретарь, -- собирает судейскую бригаду. Сейчас с результатами гонок перекочуют все в помещение гостиницы, там секретариат соревнований под предводительством Эрика (конечно же!) продолжит упорно (в ночь) работать, превращая предварительные результаты в утверждённые итоги. Остальные – шалопайствовать. И уже назревает в большом зале торжественная веселуха. Для не-спортивной и спортивной номенклатуры.
----------------------------------------------------

    …Ударник – король джаза?
    Ударник – любимый пасынок джаза. Если к джазу прибрёл, -- тут его и полюбили. Всей джазьей душой.
    Джаз без ударника может. Джаз – он всяко джаз. Ударник без джаза… -- куда ж без джаза ему!? – В маршевую солдато-пионерию? И – прибьётся, прибьётся ударник к джазу, если заразится. -- Джазом. А заразится, заразится, -- куда ж без джаза!
    …Джаз – аритмия душ торопящихся к свободе. А загадка души джаза – аритмия синкопы. Джаз пришёл – маршу не жить! Джаз – истребитель марша… А марш – каркас диктатуры. Поэтому, видно, маршевые диктатуры запрещают джаз. Боятся. Как черти ладана.
    Марш. А ввели синкопу, чуть сместили ударный акцент – ча-ча-ча. Ещё сместили, ритм размазали – румба. Плывёт синкопа. Ещё. И ритм по-чётче – танго. А ещё и… -- вальс! И фокстроты быстрые и медленные и..,  и… И… -- фантастическое, гениальное изобретение двадцатого века – рок-н-ролл! Две вторых всего-то. Но – синкопа… -- И что ты будешь делать с танцующими душами-телами народов?!!
    …А ударник. Прибрёл, прибился, прижился. Полюбился. Джазу. Джаза любимый пасынок. Из хулиганов-самозванцев – четверть шага и – король!
----------------------------------------------------

    В большом зале столы для банкета. Банкет для номенклатуры. А на сцене – сцена это помост, просторный помост поднятый над уровнем пола в зале – не высоко. Сцена-помост (на время банкета) отграничена от зала тончайшим кисейным занавесом. И на сцене устанавливают музыкальные инструменты оркестра. Так что получится прямо как у легендарного Ива Монтана. Только тут кисея, возможно, чтобы отделить артистов от номенклатурцев, чтоб не мешали те этим номенклатурничать за столами, а только помогали артистизмом. А расставляют инструменты как раз музыканты, те самые, с которыми заприятельствовали в автобусе. А я -- помогаю. Помог. Расставили. А особое приятельство у меня с – конечно! – с ударником. И он про своё ударное хозяйство охотно и толково мне то да сё разъясняет. И какие астрономические деньги оно стоит («Да что ты, Лёха, это, стоит оно, так, ерунда!..»), и куда нажимать, а куда бить, чтобы.., чтобы… «Хочешь? Садись. Работай! Давай! Времени до начала – навалом. Всё!»
    Джаз? Так, эстрадненький оркестрик. Но -- всё при нём. Контрабасы-барабаны и всё, и всё. И… -- знай вспоминай синкопу!
    Маленький оркестрик. Оркестрик маленький. И я – «вася»-пионер. Хороший какой оркестр-то!
    «Эстрада» и «джаз»… И дикий джаз может сделаться ручной эстрадой, и эстрада может одичать.– Может? А дикий? Действительно-то дикий небось не приручится…
    «Лёха, давай!» -- Это маэстро-ударник. Уходит вслед за своими. – «Пока время есть. Вставляй, нажимай, бей!»
     Всё. Вокруг никого. Один на один с музыкой.
    …Палочки. Палочки сперва. – Ой-ёй-ёй! – Коснулся барабана. Барабанов… -- Не то что пионерское «мастерство не пропьёшь», а – не было его никогда, мастерства-то играть на таком барабанном хозяйстве. Только жажда души и мечта -- были. Ну и так, бывало завсегда, всегда-везде по всему поколачиваешь-побрякиваешь. Невпопад… «Практика» такая! А здесь сейчас ОНО же всё само – живёт, играет, дышит. Ждёт отозваться на любое дыхание барабанщика своей игрой, своей душой. Ждёт! Отзывается...
    …Медленно, медленно, Лёха... Не сразу, не сразу. Не торопись! Не всё сразу, нет-нет. – Сам себе поспешно придумываю обучающую методику. – По частям, по очереди. – Вот же и маэстро так говорил. Кажется. – Всё забыл. Волнуюсь… «Лёха, давай!» Волнуешься – не волнуешься. Вот ты. Вот барабаны. Вот барабан. Этот сперва. Он на пионерский похож… Палочки. Палочками сперва. И тихо-тихо. И едва-едва.
    …И пошло. Кажется ОНО захотело быть уговорённым мной… Но какое же оно всё такое отзывчивое!
    Минут двадцать пять уже сижу тут… -- Сижу, тарахтю, позвякиваю. Нет, не «тарахчу», нет: потому, что ещё не позволяю себе в барабаны уверенно – чаг! чаг! – и в большой – баб! баб!.. Тихонько, тихо – рь-рь-рь-ть-ть, ти-ти-ть, цак, ца-цак… Но, вот, уже, уже, позволяю, позволяю. Вспоминать музыкальные конструкции и – вторить. И очерчивать.
    …Негромко, но убедительно. Негромко, но насыщенно. Начинаю нравиться себе. Нравлюсь. Позволяю себе стучать во всё, что есть. Всем, что есть. И палочки – по ободам барабанов по металлическим: ть-люр-люр-лють; и щётки – по «перепонкам»: ша-акс…-шак-шак-шак. И – все всякие барабаны и тарелки. Но негромко.
    Тут в затемнённый зал тихо заходит маленькая толпа больших людей. Номенклатура. Мордастенькие дяденьки «в меру упитанные в полном расцвете…» Переговариваются по-хозяйски, негромко. Оглядывают зал – перспективы упитывания. Им нравится. Всё путём. И я – продолжаю, как продолжал, -- колотиться. Негромко, но, наверно, убедительно: упитанные подошли близко-близко и на меня внимания – никакого. Как будто всё, как надо. Всё путём, значит.
(И – значит, получается у меня. Раз – не замечают.)
-------------------------------------------------------
    …Как-то, было дело, направился я вливаться в их упитанные уверенные ряды. Да, было! – На должность главнющего начальника. И шёл на это место с высокой, (очень! очень!) высокой «подачи». С такой, когда отказать невозможно. Почти. И на главное место, которое давно пустовало. А нужен был, очень был нужен сюда специалист. А в моём «специалистстве» никто не сомневался. (Всё путём. Казалось бы.)
    Был лучезарный день поздней весны, начала лета. В главном нашем (их) департаменте в меру упитанные мужчины в полном расцвете сил (обрамлявшие главное, пустовавшее, кресло) посмотрели на меня и на себя. На меня с недоверчивым сожалением. Первая претензия: « А что это вы?..» -- Тут был жест рукой, кистью, мизинцем повдоль живота – то есть несолидный я. («Скромность дохода – лучшее средство снижения веса!» -- Я им этого тогда не сказал.) Я сказал: «Двигаемся!» -- «Ну как-то вы тут… -- не солидны.» -- Они ещё и повдоль меня взглядами одёжку мою, по которой меня встретили, сканировали без одобрения. Ну да, рубашечка лёгонькая, не солидно…  -- «Восполню старанием и компетентностью!» -- С пионерской улыбкой рапортовал я. Закручинились. – «Ну вы, конечно, коммунист?» -- «Нет.» -- Зарадовались, оживились. (Можно отказать несолидному.) – «Вы понимаете. Такое место. Только коммунист… Ну, специалист вы хороший, мы знаем. Но… -- не коммунист… А вы не знаете кого-нибудь, чтобы специалист и коммунист?» -- Я повспоминал: «Нет, такого не знаю.»
    День за окнами лучезарился. Все улыбались.
          --------------------------------------------
    Номенклатурную толпу в полуосвещённом зале возглавлял главный начальник нашего спорта. (Вот на такое примерно место меня тогда не взяли с моей не-коммунистической несолидностью.)  Главный похудощавее остальных, и он тоже оглядывает зал, но двигается пооживлённее, чем они. Двигается, двигается и упирается носом в кисею. За которой на сцене я. «Тарахтю». Не «королевствую», но «самозванствую». За кисеёй, в которую со стороны банкета  начальник уткнулся носом и взглядом. Глядит сквозь кисею и сквозь меня с моими барабанными экзерсисами. И вдруг – как будто ожогом! – Углядел. Подпрыгнул: «Лёха! Ты?!» -- …А начальник-то наш – он наш, московский, воробьёвский. Правда, смотри-поди, на какой «верх»  выбился. – «Лёха, ты?!!» -- «Ну да, а что?» – Кивнул я. Продолжая «музицировать». Начальник резко отвернулся и вывел свою толпу из зала.
    Моя карьера в спорте тогда рухнула в очередной раз. Хотя причины-поводы для обрушения должны были быть не джазовые. – Постоянно действующая анкета сына Мальвы Ноевны… -- И тогда, вынужденно расставшись с большим спортом (и с не большим, со всяким тоже), я резко влился в ряды братьев по «машинному разуму». Шофёров, то есть. – Очередной интернационал всяко-образных людей – таксомотор. (Пошёл работать в такси.) Наш друг, чемпион театральной режиссуры, иронически комментировал этот мой переход: «Лёша, ну в твоей «моторности» я уверен, но твоя «таксичность»… -- «Не несомненна?» -- «Очень – «не»!»… -- Ничего, работал. «Таксично».
            ……………………………………………….      
    А тот вечер в Чимгане перешёл в ночь. После номенклатуры оркестр играл («зажигал»! без кисеи) для спортсменов и «шерпов». Играл и играл. На месте ударника я больше не сидел, а танцевал с той, с которой… -- так бы танцевал и танцевал бы.
           …………………………………………….
    …А тот наш начальник нашего спорта… -- Судьба-индейка крутовата с ним как-то была: обстоятельства, здоровье. Не задалась «наверху» судьба – выперли. Теперь, если изредка видимся на Воробьёвке, он, издали увидев меня, бросается – обнимать, радуясь, как ребёнок любимому родственнику, – мне!
………………………………………………….
-------------------------------------------------

    Ладно. Это… судьба барабанщика. А что же морская… душа?.. То артековское море, настоящее-всамделешное, совокупилось с доартековской мечтой о море, детской, ранней, вдохновенной мечтой, и – всё! Критическая масса из бурной смеси моря и мечты о море тотально заполнила душу и постоянно взрывает её, как восторженный вздох. Вздох, когда большой ветер… И так всю жизнь. И на море, и на суше. И в городе, и в горах, и в лесу, и в пустыне. Море – в сердце. Море – место души.
    …На лекциях (и на семинарах) по истории КПСС, диамату, марксизму всякому в институте взялись мы играть в слова. Увлеклись очень многие. А – увлекательно. Играть так (если кто не знает, а – играйте непременно, играйте самозабвенно!): берётся слово, оно берётся как набор букв; используя этот набор, нужно складывать другие слова. Для каждого сложенного слова можно использовать только набор букв исходного слова и только в количестве данном этим исходным словом. Складывать-придумывать только существительные и только нарицательные. Пример: «материализм». Из этого слова: «мат, метр, зима, реал, тема, тир, риза, мета, лира, мирт, мир, зал, миазм, рама, март, трал, литр, мера, мазила, ритм, лазер, лаз, кал, лак, мим, маразм, раз, зарин, митра, триал»… Ап! – игра останавливается. Слова на стол. Сверяют. Одинаковые вычеркнули, у кого больше осталось, -- выиграл. Играли повально. У меня это вылилось… -- а раньше, в детстве, в школе стихов не писал, не думалось, не снилось… -- в стихописание.

              В пустынном море
                Ветер и яхта,
           Веранды застыли в расплавленном
                зное.
              В белых развалинах старого
                Замка
           Воздух пропитан медовым настоем.
                В зелёных каньонах
                ароматы цветенья.
                В сонных аллеях
                звенят цикады.
        Вдоль берега дует солёный ветер,               
        В лоб упираясь скальным
                громадам.
                Парус исчез.
                А вечером снова
                Появится – белый
                В розовых бликах.
        Солнце огнями заката
                расплавит
                В воде голубой
                Золотые слитки.
             Ловко причалят к высокому
                пирсу,
             Надёжно закрепят упругий
                трос,
             Спокойно пойдут вверх
                по тропинкам,
              Вдыхая вечерний запах
                Роз.
                ---------------------------------

    Музыка морей. Моря музыки. Жизнь.., -- как ветерок. Вдруг выныривает Индеец. – Из масс-медиа. Это теперь уже, в гласностные времена. Точно, его фамилия. И точно имя. Но, может, не он? Но – внезапный вздох воспоминаний – глоток тёплой иронии. Проглотив и вздохнув, рассказываю дружественным близким и близким друзьям… Про Артек. Хочется рассказывать. Про всесоюзный пионерский имени.., про море, горы, барабаны, концерты, походы горные и морские. Про всё. То одной расскажу, то другому. И про ботинки «Вышинского». А  мне они в один голос: «Так это он тогда украл деньги, а на тебя свалил! Чтоб скрыть. А украл – он.» -- А я: «Да нет. Да нет… Ну зачем ему-то красть?» -- «Не хватало, значит, -- денег. Или приключений.» -- «Ну ладно, украл бы – молчал бы тихо, на него никогда не подумали бы, но – представление, спектакль (суд) -- зачем?!.» -- «Перестраховывался.» -- «…Да нет, это его на шумность тянуло: именно представление устроить – вон, старшие товарищи какие спектакли закатывают, -- щепки летят и в пыль превращаются. А он-то в их ряды норовит, да в самые первые, да уже пролез…» -- «А может он тебе завидовал?» -- «Он-то? Мне-то, жалкому барабанщичишке?! Он! – номенклатурища… Да ну его …в зад!»
    Вспомнилось и забылось. Но мыслишка гадская изобрелась: вот бы встретить его сейчас. – Ты, мол, гад, на заре на детской мне такой подарочек подарил, я тебе его в зрелом состоявшемся состоянии назад отдариваю: «Ты что же, сучка пионерская, в Артеке – деньги украл, а на меня свалил.» -- И так бы на весь бомонд и при всём ревю. Провозгласить! И неважно, крал он сам деньги тогда или так устроил то, что устроил, – ты тогда сделал подачу, я её отработал. Сейчас… А ведь чуть дальше продлилось бы очарование того «процесса», глядишь, в колонию я и загремел бы. Ой, ещё бы и родители!.. – Артек-то всесоюзный и т. д… А как тогда Валя, вожатая (тоже ж ангело-спасательный случай, -- если б не она тогда…) – пальчиком безымянным – («и вмиг его не стало»), спорхнул, смылился, не видно Лёлика.
    И тоже – изобрелось и забылось (да и где я, где он). -- Да и не было же ни озлобления, ни обиды, ни даже памяти о том мелком событии. Если уж что, то даже и благодарность подсознательная Индейцу: за бесплатную и безвредную (к счастью, обошлось) прививку антисоветской сыворотки. А может и не только мне пошла она впрок. Ну и всё! Всё. Привилась резистентность, забылась – всё: давно и неправда. Быльём порсло… Но Интернет, зараза! «Паутина» – паутина и есть. Нырнул, а там – Индеец. -- …Умер.
    Жалко сделалось очень. Как хорошо-то, что я «изобретения» своего в дело не пустил: ещё и раньше мог бы «друга» на тот свет отправить… В Интернете про него много. Очень он там важный да и известный. И вовсе не по советско-партийно-номенклатурной линии. Он – культуртрегер. При том, самый настоящий, несущий настоящую культуру-искусство в самые массы. Всякими техническими средствами, а также «вручную»…
 Разные в Интернете про него биографические тексты находились.
 Конечно, Индеец оказался евреем. И это обстоятельство, уж конечно, мешало ему в его культуртрегерсве. В карьере всякой. Но он старательно его преодолевал партийностью. И таскал и таскал культуру в массы. Много натаскал.
 Много текстов в Интернете. Все они всяко-разно начинались с молодёжных его лет, с прихода его в культурно-просветительские инстанции, и весьма даже ранннего прихода. Но в одном информационном блоке было про его детство. Но только в одном. Но довольно много. Но эту информацию удалось мне увидеть только один раз. Снова найти – не удаётся. Нет!
    …Детские фотографии там. Чёрно-белые, даже цветные. Точно – он. У красного знамени у огромного – маленький, растерянный, восторженный – три красных лычки на рукаве белой артековской формы…
Но ещё и написано про него: тяжёлое раннее детство – арест родителей, какой-то период пришлось жить беспризорником, бездомным…
    Мне стало горько жаль его. Мне стало жаль его многократно и многократно. – Зачем он себя так?! – ОНИ его уничтожают: ОНИ уничтожили его родителей, то есть род его, а он… Бросается занимать место в ИХ передовом отряде. В отряде – ликвидаторов. Страшно и странно. Изумительно.
    …Враги… убили… семью. Куда теперь идти …? Куда нести печаль свою? – А! – к врагам этим в услужение. С весёлым другом-барабаном. Паровоз вперёд лети (какие щепки в какую пыль везёт паровоз?), мальчик-мальчиш с флагом, с барабаном впереди паровоза!
    …А что? – А вот люди-охотники – разорят- перебьют зверей, а их зверята потом этим людям верно служат. А то и комедии выламывают, надрессированные.
    …А что? Бывало и бывало в историческом процессе – уничтожит тиран чью-то семью, а оставленные в живых отпрыски становятся вернейшими и яростнейшими его холопами. Бывало-бывает…
    Так что случай вовсе типический. А жаль!
    …А мог и завидовать. – Лёлик-то. -- При таком-то его трагическом раскладе. А тут – малохольный, жизнерадостный, не зависимый от счастья счастливчик. (Я-то, то есть.) Ещё и при родителях. Ещё и геологи родители-то, экспедиции, горы, пустыни, путешествия. Проучить его ужо – «Сколько ручьёв по овражкам журчит.»(?!) – Урок! (Уроки-то такие впрок…)
    …Но как же жаль-то его нестерпимо. – Как можно так с собой?!. – Да? А весь народ! Ладно бы тихо журчал по овражкам песенками о Сталине, но – корчился в оргазме «стокгольмского синдрома», принимая своих палачей благодетелями-спасителями… Сейчас – корчится. Тоже так же.
    А сами мы – мы-то, пионерчики. Под сенью Пушкинской скалы. За выскочившем капитанчиком пятнадцатилетним нашим – во «на цырлах» пошли прогнувшись, выпыживая причастность к капитанству, -- не оказаться, так показаться.

    «Не шейте ливреи, евреи!..» /Александр Галич./

    …А может и жаль, что не случилось задуманного моего гадства, что не отработал подачу, не сказал Индейцу то, что хотел, и так, как хотел. Может тут оба расхохотались бы (зла-то не было ведь вовсе, а только ирония и жалость…), расхохотались и стали бы глупо петь: «В Чёрном море вода/ Закипает до дна/ От горячих и бронзовых тел./ Поднятие флага,/ Туман Аю-Дага,/ Тебя, наш любимый Артек,/ И кымские зори,/ И Чёрное море,/ Мы вас не забудем вовек…». И хохотали бы, и Лёлик возрадовался бы и, возрадовавшись, воспрял бы здоровьем и пожил бы ещё. Отрешаясь от своего фальшивого страхолюбия. Просто с душой открытой, как пустыня. Или как море…
         …………………………………………………….    

                -------------------------------------

    -- Почему дети смеются у Стены Плача?
    -- Потому что они – дети!
               
                --------------------------------------

ОЧИ ЛАЗУРНЫЕ.

    …В коммунальной квартире детства в «Эпоху Рахили» была тема, которую обстоятельно консультировали на кухне. Наш-то коммунально-детский народ существовал, конечно, в ином от консультаций измерении, но лапшинки от лапши тех консультаций наверное зависли на детских ушах, раз вспомнились, когда… -- Когда? – Когда задумалось вымучивать тему «еврейской жизни». («Национальной самоидентификации»!)
    «Иное измерение» детского нашего народа существовало в… -- Раньше ацетилен для газосварки-резки не в баллонах привозился, а привозили на колёсиках такие реакторчики – стальная толстостенная полу-бочка закрытая сверху плотно другой полу-бочкой. Ну там всякие клапаны и отводы. Внутрь этой штуки накладывался карбид – такие как бы камушки, они очень весело совокупляются с водой – шипенье, бульканье, ацетилен выделяется. Воду в бочку – процесс пошёл, присоединяются к отводам шланги, автоген и… У нас в переулке – мастерская. Там (прямо в переулке) всё время резали и варили металл ацетиленовыми горелками. И раз реакторчик такой взорвался. Во – было! Бочка улетела в соседний переулок. Но – никому ничего. Пронесло. А жахнуло сильно. Кто-то видел, как взорвалось, кто-то, как по небу летело чёрное с красным. И – кто видел, кто не видел -- все рассказывали, рассказывали, как они что-то видели. Очень весело.
    Рядом огромный разбомблённый в войну дом. Целый квартал. Стены стояли. Потом стены развалили и долго увозили грузовиками разбираемые на кирпичи руины. На остатках развалин играли, -- когда снега не было, в альпинистов; зимой – в полярников. Можно забраться в подвал, можно – провалиться. Место называлось «Разбомбёжка» или «Развалюшка». Зимой, когда её заваливало снегом, здесь проходили лыжные занятия студенток педагогического училища, студентов там почти не было. Мы, совсем-совсем малыши, на лыжиках своих гонялись с ними, чтобы обгонять. Обгоняли… А на коньках!.. – С крутых уклонов по ледяным извилистым тропинкам…
    На праздники с Разбомбёжки поднимали аэростат. Во, была потеха! Приезжала специальная машина, аэростат – дохлая пустая серебристая ткань – долго раздувался и становился толстым огромным, сияющим, значительным. Потом висел на тросе в вышине, а к нему подвешено было здоровенное знамя с портретом Сталина. Сюда же к нам приезжали военные грузовики с огромными прожекторами. Такие при воздушных ночных налётах должны ловить в небе и вести вражеские самолёты. Такие по всему городу в огромном множестве теперь на праздник расставлялись. И кругом были зенитки. И били – салют! Это был салют! – На один залп все прожекторы города начинали бешено крутить – шарили, метались узкие лучи по всему небу. Это солдаты в кузовах грузовиков, где и были прожекторы установлены, быстро-быстро крутили свои прожекторы. А лучи у прожекторов были у одних голубого цвета, у других розового. А на другой залп прожекторы все вдруг мгновенно собирались и замирали в одной точке. -- На знамени с портретом, которое висело над нами.
    Тырили карбид. А на помойке консервную банку брали -- у консервной банки в донышке гвоздиком маленькую дырочку делали. На пустыре ямочку выкапывали по формату консервной банки. В ямку карбид; и все, вся компания единомышленников, писают туда. И тут же сверху донышком (с дырочкой) вверх забивается консервная банка. Процесс пошёл. (Там, под банкой.) Все в стороны («расчёт в укрытие!»). Герой поджигает. Ну, можно сделать фитиль на длинной палке, но герой (если герой) не считает это возможным для себя, он поджигает спичкой в руке. Бах! – банка выше пятых этажей, -- у героя вся морда в карбидно-мочевой чёрной жиже, окружающим тоже досталось, все счастливы и славят героя. Хорошо, обходилось только ссадинами на пальцах и физиономиях.
    Потом Разбомбёжку раскатали в ровную плоскость, в пустырь, и стало отлично играть в футбол.

            ---------------------------------------------------   
    …Темой кухонно-коммунальных консультаций был приезд полярника. Он был родственником Рахили и других их родственников. Он долгие годы был в Заполярье, а теперь приехал сюда. Чтобы жениться. И остаться. Рахиль и все родственники должны были найти ему невесту. Но у Полярника было… -- лучше сказать не требование, но – абсолютное пожелание: невеста должна быть абсолютной еврейкой. Ну, совершенной. Однако такая не находилась. Не было такой, а уж как масштабно-широкозахватно искали. Долго. Искали и нашли. – А ему-то надобно было ещё, чтобы она не только совершенною еврейкою была, а чтобы и возраста была не юного, а вполне уже серьёзного. (И это консультировалось в кухонных консилиумах.) Нашли. Именно такую. Находкой гордились. И поисковики, и консилиум. И -- что-то марьяж-то у них не заладился. Не вышло. Хотя старались. --  Уехал Полярник-красавец в своё героическое Заполярье. Или куда-то ещё…
    Такая вот ортодоксальность.
                --------------------------


    «Очи лазурные, рученьки белые…» /Русский романс./ -- Но она именно такая. Светящаяся светлой нежной русской красотой. Белокурая и голубоглазая. Ясноглазая!..
    Актёрка. Актриса! А тогда она ещё училась в театральном ВУЗе. И артистка была – изумительная. Такие у Мельпомены с Талией встречаются очень-очень редко. Это – актёры без амплуа. Могут играть всё. Экстра-класс! Вот таким был великий Смоктуновский. А так, ещё кого-то – и не вспомнить. И вот такая она, эта юная русская красавица. Актриса без амплуа.  А судить было по чему: в период учёбы на курсе у них ставили очень много спектаклей – спектакли разные, сложные, и роли у неё разные-разные и все очень сложные. И она – блистала!
    И вот в тот её учебно-блистательный период стал ухаживать за ней некий амбал-красавец, этакий русский «мачо». И очень он был русский. И верно был хорош. И актёрка-красавица обнаружила в себе и открыла ему свою к нему благосклонность, и общение сделалось доверительным. И, в восторге доверительного общения и в надежде достижения доверительности уже совершенной, красавец этот раскрыл ей загадочную русскую душу свою: там в душе у него ненависть святая к… -- ЭТИМ. Это он ей раскрыл. А она тут ему и отвечает: «А, знаешь, я ведь тоже из ЭТИХ.». И мачо смылился смущённый… --  Сортодоксальничал. (Дур-р-рак! Как можно перед светлым ангельским – и возлюбленным!!! -- образом вспоминать о ненависти, как не позабыть все ортодоксальности Мира?!! Дур-рак…) Марьяж не состоялся. «Нет повести печальнее…» /В. Шекспир./ Да нет, нет, не грустите, есть повести и попечальнее. К сожалению…
    А каковы теперь актёрские дела Красавицы, мне не известно: совсем не слежу за театром.

                ------------------------------

Людмила: «Иисус – еврей. И как народ, которому еврей подарил религию, веру и спасение, -- ненавидит евреев?!. (Наш народ-то, советский, русский.) Это – вне понимания!».
Я: «Умом Россию не понять…».
Людмила: «И убили-то Иисуса не евреи, его убили римляне. И вот народ, у которого бог – еврей, больше всех ненавидит – евреев! А и Дева Мария, и все, и все… А эти – ненавидят!».
Я обожаю выдумывать поправки и прибавки к великим формулам: «Умом Россию не понять. Аршином общим не измерить. У ней особенная стать. В Россию можно только верить…» -- «И – никогда не доверять!» (Моя прибавка.)
             …………………………………………………
                ----------------------------------------
                ++++++++++++++++

ЭТАЖИ.

…Ещё нырок во мрак раннего «не-детства». Ещё до «зари туманной юности». Ещё квартира «коммунального  детства», и из неё нырок во мрак раннего утра. Очень раннего…

…После девятого класса решил пойти работать. И пошёл, и стал работать, работать, работать. Школу потом уж, потом заканчивал. А чего так уж работать бросился? А – «сознательность» одолела. И дух времени такой висел надо всем – доброкачественный дух рабочего энтузиазма. (Хотите верьте, хотите нет!) И денег в доме не густо, -- помогать матери решил.
«…А где работать мне тогда, чем заниматься?..» / В. Маяковский /… И оказался я работающим на захолустной окраине Москвы, добираться далеко, долго, трудно… Почему оказался на той работе?.. А работа располагалась на захолустных задах территории Главного Ботанического Сада Академии Наук СССР. Устроили меня туда по высшему знакомству. И, чтобы пусть, мол, молодой человек (я) занимается ботаникой. Я – за. За ботанику… Зачислили на уровне директора. Зачисляя показывали огромные розарии и грандиозные оранжереи, где над вырастающими к небу тропическими деревьями надстраивались специалные стеклянные конструкции. Первые три рабочих дня в холодной тёмной каменной беседке в соседстве с несколькими не-юными, но очень не пожилыми женщинами, я должен был расколачивать прогнившие в труху ящики от рассады. Получались рассыпающиеся грязные досочки и рассыпающиеся от ржавчины гвоздички. Мусор до неуловимости негодный. Я аккуратно его раскладывал: сюда – труха деревянная, сюда – ржавая труха. Старательно. Понимая ненужность своего дела… Крепкие тётки в тёмных бушлатах делали рассаду, сидя кружком за моей спиной. Ровно беседовали. Более глубокой изощрённой похабщины мне слышать нигде потом не приходилось. А работать-то и жить с разным «простым рабочим» народом довелось изрядно весьма.
На четвёртый день меня перевели на другой рабочий объект. Это была камнедробилка. Огороженный двор. Его венчает высокий продувной ангар с вознесённой наверх дробильной машиной. Снизу от земли к машине тянется транспортёр. А под дробилкой бункер для дроблёной продукции машины. И под него подъезжает грузовик, в кузов которого «продукция» высыпается. Двор завален грудами камней – отходов каменной облицовки строительных объектов. Например, метро. Гранит, мрамор и прочее. А также кучами мелких камней, которые были уже надроблены из крупных. Задача производственного объекта… -- Решено засыпать дорожки ботанического сада мелкими каменючками, -- гравий, щебёнка – как ещё их называют? Дорожки в саду бесконечны. Вот и дробит дробилка.
Рабочая команда – человек шесть-семь-восемь. Присутствуют все не всегда: все здесь интеллигентные персоны, каждый или каждая где-нибудь учатся, вечером или как-то заочно. Вот и отсутствуют, бывает, по учебным делам. Не учатся – наш главный на дробилке, механик автопогрузчика и я. Для команды с краю двора домик. В нём тепло и уютно. Работники в домике читают свою ученую, учебную или художественную литературу. Пьянства нет. «Керосинит» только механик автопогрузчика. В «загруженном состоянии» он спит в домике, а мне поручает свою машину – крутиться по двору, ковшом перекладывать камни из груды в груду, пересыпать из кучи в кучу. Я – счастлив.
Когда приходит директива по дроблению, все вываливают во двор, подтаскивают камни и наваливают их на транспортёр. Наверху гремит-хрюкает-чавкает камнедробилка – старая, старинная, немецкая; надписи соответствующие.
В домике телефон. Когда он звонит, все бросаются к нему, -- кто первый, -- чтобы прокричать в трубку: «Алло, яйцедробилка!» -- И «все довольны, все смеются».Счастливы.
Ездить на эту работу мне… -- сверх-далеко. Метро до конца, троллейбус до конца и пешком-пешком -- транспорт до дробилки не доходит – пешком далеко вдоль узенькой автодороги, где для пешеходов – ничего, вплотную кюветы с ручьями и кусты. Отпрыгивай туда от грузовиков! В предутренней темноте.
А в троллейбусе часто едут студенты кинематографического института. Я это понимаю по обрывкам их разговоров. И они… -- существа другого, недостижимого миро-измерения. -- Для меня…
              …………………………………………………..

…Во мрак утра… Из дома детства…
…В этом доме этажом ниже жил очень почтенного вида доктор Шлезингер. Говорили, что у него больное сердце. Когда не работал лифт, он поднимался не четвёртый этаж старательно отдуваясь, тяжело, с остановками. Лифт не работал как правило… С доктором жила дочь Женя. Чуть постарше меня. Сказочно, несказанно красивая.
…Выныриваю на работу. Из подъезда в общую зимнюю темноту выходит Женя. На спине несёт маленького ребёнка. Упорными шагами зашагивает в горку. (Горка у нас в переулке.) Каждый шаг – чуть-чуть наклон вперёд. У меня страстное (телесное! в животе-груди) желание ей помочь. Тяжело же ей! А я… -- стесняюсь и сдерживаюсь… И не один раз так было. И каждый раз – смущение-стеснение, неловкость – лезть.
А раз, выхожу утром из подъезда, а в дверях корячится незнакомый малый, вытаскивая наружу свою мотоциклетку. Этому помог. Вытащили мотоцикл. Лёгкий мотоцикл, «К-125». – «А хотите я вас подвезу? Куда вам ехать?» -- И поехали. Я до этого вовсе не представлял, что такое езда на мотоцикле. А тут… ночью на Москву упал большой снегопад. Под большим снегом был большой лёд. Это уличное покрытие буравили автомобили. И мы. А я и представления не имел о том, что езда по льду на мотоцикле дело архи-экстраординарное. Это ещё как не скоро доведётся мне сесть на кроссовый мотоцикл – гоняться по зимним трассам. А тогда… -- едем и едем. Скользим. Нормально выруливая среди неловко юзящих авто и троллейбусов. Малый этот только сказал мне, чтобы я сидел и ничего не делал. Я сидел. Проехали центр, Дзержинку, две трети пути в сторону работы моей проехали. Ему по пути было…
          ……………………………………………………
И всю жизнь вспоминаю: в чёрном утре в красном пальтеце  медленно в гору поднимается красивейшая юная дама с маленьким ребёнком на спине. А я обожествляю эту персону, красоту её. И… стесняюсь предложить помощь. А хочется… 
Нельзя стесняться предлагать помощь. Настойчиво её предлагать. И – помогать!
              ………………………………………………………
       
И подмывало тогда уехать в дальние края. В самые дальние. В тундру и тайгу. Тогда советский мир был обуян идеей убывания отсюда туда. Чтобы «там» создать нечто такое-растакое, что не создаётся «здесь». Великое. «Стройки коммунизма», романтика всякая, энтузиазм…
Не уехал. Потому, что, пока высматривал, куда, оказался поглощённым всепоглощающим (для меня) и странным для нормальных жителей Мира -- миром спорта. Миром, существующим параллельно с нормальным миром. (Который не странный.) В параллельном спортивном мире я нашёл себе место на склонах гор и на лыжных трамплинах. Прыжки на лыжах с трамплина и лыжное двоеборье. – Такой спорт… Я бы и за этим спортом уехал в дальние края, -- вон, сколько гор и даже трамплинов лыжных по Материку. Но не выходило. Не ждал меня нигде никто с моим спортом. А тут, -- вот они, Воробьёвы Горы в моей Москве!..
…Когда идёшь по Воробьёвке, Большой трамплин видно из многих мест. И издалека. И когда прыгают на нём, -- видно. И идёшь к нему, торопишься и всё всматриваешься, высматриваешь: что там, на трамплине. И если видишь, что прыгают там, то издали уже, издалека пытаешься углядеть-разглядеть, и удаётся увидеть-разобраться, -- кто прыгает-летит. По форме, по почерку-траектории пролетания маленькой закорючечки-козявочки в далёком воздухе над горой. Ну, вблизи-то, вблизи…
Вблизи…
…Полувеком позже и неожиданно вдруг довелось оказаться у верхней балюстрады Бахайских Садов (Хайфа, Израиль). И подойти сюда получилось тоже сверху, от верхней части горы Кармель, на склоне которой и расположены Бахайские Сады. Они там, если сверху, невидимые, за перегибом горы, а от верха горы их ограждает балюстрада. И с верха Сады не видно, а виден огромный простор. – Панорама бескрайняя, Хайфский залив и город. И долины дальние и горы. Море, рейд, корабли и воды-небеса бесконечные. Безграничные… Волшебство в голубом мареве.
Ходко подошёл (наивный), ткнулся в баллюстраду – отпрянул!.. -- и тут же бросился вперёд. – Пейзаж за ней оказался резко и круто падающим в далёкую-далёкую глубину. Крутые затяжные лестницы с недолгими выполаживаниями террас напомнили мне большие трамплины – вид сверху, со стартов… Как неожиданный удар… Круто падает гора разгона. И долго падает. В её низу недолгий стол отрыва. Он поположе. Обрывается. Над бездонной далью горы приземления. Её верх под «столом» невидим. Дальше-глубже – выпуклость приземления – она называется, «лоб». А за ним – совершенное «ничего» совершенной бездны. На бесконечно удалённом дне которой, на выкате приземления можно различать мелкие-мелкие козявочки-фигурочки людей в медлительной вечности… Это – большие трамплины.
Этот Бахайский садовый красивый внизу пейзаж тоже был падением с высокой высоты в далёкую дальнюю даль глубины. В бесконечную… А? – А если туда напрямую?!. 
Мгновенно вспомнились, как заново, взрывом пережились, мандражи и азарты выходов на старты этих былых больших трамплинов… Как внезапное «ух-хх!» охватило все ткани тела воспоминание бытия на трамплинах, в мире трамплинов, вблизи трамплинов… 
…Вблизи… Философская долгость подъёмов-восхождений к стартам. Мгновенность скорости вниз. Вальяжная невыразительность переговоров-перекриков (далеко ведь друг от друга иногда) тренеры – спортсмены, спортсмены между собой…
…Шорох-побрякивание разгоняющихся лыж. Дыхание воздуха, свист и шёпот полётов лыжников. И разные-разные примеси звуков будоражащей скорости. И – вид скорости. И вид полётов. Разный вид разных полётов… И падений. Разных. Да… И…
…Высокая крутая гора. И – напрямую вниз. – Не «съехать». Пол-дороги надо лететь над горой. А над горой – воздух. И ветры. А как с ними отношения сложатся?..
А съехать если с такой горы? Просто съехать, не прыгая, не летая?.. – Трагедия вовсе! Трагедия неуправляемости. Невозможно трудно управиться с прямым спуском с огромной горищи без нормального прыжка-полёта… Со всякими возможными вытекающими…
…Это вблизи…
…Интересно, но… -- вблизи трамплинов люди нормального мира громады трамплинов не замечают. В упор не видят. Как нет трамплина. Я сталкивался с феноменом такого незамечания в разных местах Планеты. А уж у нас на Воробьёвых горах завсегда постоянно. Солидные-важные, стоя под трамплином: «Трамплин? Лыжный? Какой? Где? Люди по воздуху летают?..»
…И издалека… Издалека спешу на свой Воробьёвский трамплин прыгать-летать. Издалека ещё вглядываюсь: прыгают? летят? кто там? как летит?..
    
Лёву Пекерова можно было углядеть и разглядеть издали всегда. И ни с кем не спутать. – Карючка. Ему не удавалось толково вытолкнуться оставляя стол отрыва, не удавалось принять летучее положение в полёте. Получался у него «парашютик» вместо «планера» и это приземляло Лёву на скромный метраж. Недалёкие прыжки получались. Лёва прыгал плохо.
Лёвы прыгал плохо. И Лёва прыгал всегда. Трамплин открыт – Лёва прыгает. Тренировка – конечно. Соревнования – стартует. (Ну, если не сильнейшие соревнуются. Там-то и многие прыгающие – в зрителях.) Двоеборье (это, когда прыгунам ещё и гонку бежать) – прыгает и бежит. – «Железный зачётник» в любом командном зачёте.
В любую погоду Лёва лез прыгать. В любой ветер. В любых условиях Лёва лез торить лыжню. Вызывался и лез. Или просто лез. И торил нормально…
…Тут вот что… В последние (да уже и давно довольно) времена большие трамплины оборудуются специальными устройствами (сложные технические устройства) для прокладки лыжни на горе разгона. А то и стационарные искусственные лыжни там устанавливаются. – Как рельсы-колеи. А в описываемые стародавние былые времена приходилось лыжню на разгоне прокладывать. Лыжнику. Лыжами. Спускаясь первым по разгону, на котором лыжни – нет… Тут вспоминаем – «съехать». И уже и не слово – явление. Феномен съезжания на лыжах напрямую (а никак по-другому!) с трамплина. С большого трамплина. На большой скорости. Сложности тут вот какие… Скорость – главное богатство прыгуна на лыжах – чтобы лететь. Скорости на крутой горе – на лыжном трамплине – всегда много и очень много. Но для прокладчика лыжни её маловато – чтобы лететь. – Лыжня-то на разгоне не накатана, нет её. Прокладчик её делает – торит. Разгон пока не обеспечит ему устойчивой высокой скорости для того, чтобы полёт был сколько-нибудь далёким. И он и не знает ещё, как поедется: какое на разгоне будет скольжение, а на выполаживании стола отрыва скорость может и притормозиться – лыжи «притрёт»…
…Просто лишь проехать по горе разгона и съехать со стола отрыва для того, чтобы проложить лыжню, можно, но нежелательно крайне. – Такой спуск устраивает со «спусковиком» жестокие для спускающегося без прыжка «шалости». И выглядит такой «спуск» прыгуна отвратительно позорно. Крайне желательно, поэтому, прокладчику лыжни всё-таки прыгать: отталкиваться на столе и бросаться в полётное положение, как при обычном нормальном прыжке. С полной готовностью к тому, что полёт получится посредственным, недалёким, неловким. Некрасивым, конечно.
Но! – Ещё «но»: если при отсутствии лыжни на столе, от стола (для перехода в полёт) оттолкнуться сколько-нибудь сильно, лыжи под действием усилия разгибающихся ног могут уйти в сторону, лыжня вильнёт тогда. Последующим с такой кривой лыжнёй на столе прыгать нельзя: вбок улетать станут… Тренерам или судьям тогда приходится ворчать, залезать на стол, заравнивать неудавшуюся лыжню, а новому прокладчику торить её заново: чтобы была ровной.
У прокладчика тонкая и не славная задача, в прокладчики не рвутся, над прокладчиками смеются, хотя без злорадства вовсе, но… -- первый прыжок торящего лыжню может выглядеть клоунски. Этого и ждут собравшиеся у свежеподготовленного трамплина… Хотя ещё и могут обратиться к такому «первопроходцу» с дополнительными доверительными непростыми пожеланиями: например, при боковом ветре, закосить лыжню на ветер, чтобы не сдувало…
…Торящий лыжню – герой без почтения!
Лёва лез торить всегда. И когда и не просили…
Лёва был еврей. Все знали, что еврей. Ну, знали и знали. Ну, еврей и еврей. Никто об этом ни пол-словом, ни четверть-мыслью не вспоминал. Ноль внимания. Безразличие. Так же, как всем другим нашим относительно этнической принадлежности друг друга. Кто там татарин, грузин или армянин! Или тоже еврей. Глубокий ноль внимания на это. Никто и знать не знал, кто – кто. А про Лёву знали почему-то. Но – знали и знали. Но – ноль внимания к этому знанию. Абсолютный ноль. И совсем не говорили об этой Лёвиной «достопримечательности». Никогда. Никто… А был Лёва персоной достопримечательнейшей… -- своей, вроде бы, неприметностью среди замечательных персон толпы лыжных летунов...
…Отношения между собой у лыжно-летучего народца всегда очень-очень светлые, взаимно-поддерживающие. Но чуть-чуть-чуть… -- Есть забавное «чуть-чуть». Оно – в уважении: уважают того, кто сейчас (вот сейчас вот) – «прилично летит». Вот «полетел» кто-то вдруг, и вдруг ему всеобщее уважение. А вот, кому-то не летится, и толпа к нему немножко сдержаннее. Может быть эти всплески «уважения» -- производные простого восхищения достижением успеха?.. Но и изменения эти в степени «уважения», они почти незаметны. Но есть. Чуть-чуть-чуть…
Лёву безоговорочно уважали за его самоотверженность. Стабильно и всегда…За… -- нет, не безотказность (хотя и за неё, за неё, да!): безотказность – это «безактивность» подчинённости без отказа. Лёва бывал всегда вне отказа – оказывался «впереди, на лихом коне», там, где надо, ещё до того, как оказывалось обозначенным это «надо».
Лёва прыгал плохо. Он поздно (возраст) пришёл на трамплин. Ладно. Пришёл – давай! Лёва давал. И он прогрессировал в своих, в наших спортивных делах. Медленно. Но… А что «но»? – Трудное это дело – путь к совершенству. Особенно, если задержался на старте…
      ………………………………………………………
А почему возник этот рассказ про лыжи, про горы, про полёты над горами? – А?.. А потому, что не рассказывать про лыжные трамплины – нельзя!

       ………………………………………………….......
              ----------------------------------------------
 
    Соседка. И тоже звать Галиной. (С Галинами всегда-завсегда отношения очень хорошие. Очень.) И дал ей почитать свои тексты, вот эти, которые выше. А есть несколько человек, чей литературный вкус для меня – высший критерий оценки. И, -- как оценят какие-либо тексты (чьи-то или мои) другие люди, не входящие в мои «несколько», -- я ещё подумаю скептически, как оценить их оценки. Не важно, сколь авторитетными,  компетентными и важными эти «не входящие» числятся на общей ярмарке мнений (тщеславия). Мне важны – «несколько». Мои. И вот Галина-соседка… Прочитала и говорит: «Ничего…»

    …Великолепный Жан-Поль Бельмондо в великолепном фильме с названием «Великолепный» играет писателя-неудачника, который торопливо пишет книжный сериал про удачливого супер-супермена, сериал выходит в бестселлеры, издатель процветает, писатель – прозябает. Ну – неудачник… Сцена в фильме. -- В гости к писателю приходит его сын, отрок-шалопай. Который живёт с матерью, бывшей женой писателя-неудачника.. Которая от писателя давно ушла. От такого-то писателя. (Ну – неудачник!) Симпатичный отрок, этот его сын. В гости наведался – поживиться чем-нибудь у отца. А у писателя шаром покати на его бедном чердаке. (У его-то им сочинённого книжного великолепного супермена всего полно! И у издателя полно.) Ну, сын пришёл – ушёл, -- пусто в доме, пусто, отец мечется по чердаку: хоть что-то сыну дать-подарить… А сын (плевать ему на подачки) -- он симпатизирует отцу – и, уходя, спускаясь по лестнице, кричит ему, провожающему его в дверях, ободряюще кричит: «Давай, пиши! Здорово! Все зачитываются. И, главное, – побольше секса!».

    «Ничего, -- говорит Галина (она, кстати, тоже чуточку из НАШИХ, и это -- совершенно не важно тоже). – Ничего. У тебя особенно интересно про спорт и про любовь. Так что -- давай!» -- «Сериал что ли?» -- Спрашиваю…

       -----------------------------------------------------

…А тот друг старинный, который когда-то сказал в телефонном разговоре про «не написать ли мне что-нибудь про «еврейскую жизнь»», и, сказав такое, напрочь тут же забыл про сказанное, а я изумился и озадачился, и изумлённо-пристально стал вглядываться в воспоминания и наблюдения, и нанаблюдавшись-навспоминавшись написал вот это всё… Он это, таки, прочитал. И, прочитав, спрашивает-говорит: «Что же это? Это у тебя получается, что евреи все хорошие люди, что ли?!,» -- А я опять изумился. Озадачился, стал вспоминать-размышлять-анализировать. Пристально. Долго-трудно. И неловко мне сделалось: я, значит, выходит, неправдивый, тенденциозный? Что это они, евреи, у меня хорошие?.. И!.. – вдруг озарило: просто встречаться доводилось – с хорошими людьми. А не с хорошими… -- тоже доводилось, но… -- не складывались встречи. А хорошие!.. – Никогда не интересовался, какого они роду-племени, и сами они не лезли сообщать про свою этничность. И меня «национально» не «идентифицировали». Не было ни у кого из встречавшихся хороших ни намёка, ни ничтожного поползновеньица поинтересоваться «кто – кто»… А встречавшиеся – бесчисленные – были со всех континентов (со всех? вроде, со всех) и со всеми цветами и оттенками кожи. А под кожей?.. – Хорошие люди. Ну… -- кроме не хороших. С которыми хороводы водить не складывалось.
…И только после того звонка-разговора, с недоумением-удивлением, стал я распутывать воспоминания-наблюдения с тем, чтобы «подозревать» – «кто – кто».         



                --------------------------------------------
                Алексей Германов. 2012. Москва. 


Рецензии