Дорогая

Он уехал рано утром, закрыв за собой металлическую дверь и выключив свет в коридоре, что было уже удивительно. Непривычные детали побежденного быта никак не хотели складываться в единую, уплотненную картину, будь то незадернутая штора в ванной или сбежавший кофе на только недавно вымытую плиту. У нас никогда не кончался ароматный, чёрно-гранитный кофе с кардамоном, базиликом, черным перцем, корицей и бадьяном. Половину из этих специй я не знал, и попросту разливал горячее целительное по чашкам, пока он бегал до магазина за молоком, которое кто-то  выпил, хоть и оставляли на утро. Потом научился варить овсянку с клубничным сиропом. После еды, раздавался сухой щелчок… раз, раз, раз… желтые капроновые занавески впитывали в себя всё. Вся кухня была желтой, почти оранжевой. Солнечной. В солнечной дымке. Сигареты кончались не ровно день-в-день, они кончались всегда судорожно, ускоренно, занимая мысли. Денег у меня никогда не было. Раз в две недели, еда кончалась, и он варил спагетти, добавляя сушеные белые грибы. Кислятина жуткая, но я сам бы не додумался. Так мы и победили быт.

 Он уехал рано утром, а я очнулся позже, и тут же потерялся в залитых зенитным солнцем комнатах. Их было теперь слишком много, слишком пусто. Три комнаты — это много, когда ты остаешься один. В детской, где я спал, со стен не слезали желто-оранжевые медведи, обнимающие подушки и звёзды. Голубые обои с синими, белыми звездами, полумесяцами… Как ещё можно описать эти обои? Они мне слишком нравились, я бы ни за что не стал менять их на “что-то более подходящее по возрасту”. Кто вообще сказал, что в двадцать один год, обои не могут быть с мишками золотого цвета и аквамариновыми звездами? Я смотрел, как солнечный луч лениво стекает по шторам грязно-голубого цвета. Довольно об обоях. Если говорить о чем-то слишком влюбленно, то обязательно придет тот, кто полюбит больше. Потому что иначе он не может.

 Дурацкие обои, дурацкий сундук в углу. Я заставил его имитировать подобие книжного шкафа. Маркес, Уэллс, Ремарк… Их много. Стоит только обернуться — они здесь. Расслабишься на секунду, комната начнет трещать жизнью, которую авторы вложили в безразличную бумагу. Каждый лист — как винтовка. Каждый чистый лист бумаги — как ещё один день на Западном фронте. Это страшно — отдавать ей свои мысли, ведь она так холодна, как хирургическое отделение. Я честно пытался понять, куда подевались все не мои книги, вещи, ручки, блокноты… Всё, что эта девушка отдавала мне.

 Вечером, окруженный беспорядком из фантиков и выкуренных сигарет, кротостью белой ночи Петербурга, я спрятался в кресле и смотрел в окно. Деревья мерно колыхались, где-то далеко дымила заводская труба… Грянули трубы. Вагнер. Я сидел, окруженный хорошей аудиосистемой, пил ананасовый сок, а вокруг гремела прелюдия к “Тристану и Изольде”. Стало страшно на секунду — казалось, меланхолию можно пощупать. Стало страшно, как хорошо. Я потянулся к столу и взял в руки гроздь винограда. Приложил ко лбу, откинулся в кресле, закрыл глаза. Я — римский император, буду судить судьбы, вершить правосудие. Я буду вспоминать, куда пропали её книги. Прохлада винограда пульсировала на висках. Чуть приоткрыв глаза, я уставился уверенным взглядом на стену перед собой. Крысобой уже здесь, значит, пора вносить дела преступников. Бунина с форзацем, исписанным черной ручкой, я обменял у двоюродной сестры на Кундеру. “Темные аллеи”, подаренные мне моей любовью, советовали узнать о настоящей любви, сокрытой внутри. Я не стал читать и обменял на “Невыносимую лёгкость бытия”. Строчки на форзаце укоряли писателя, что он не умеет писать.

 Письма на французском зелеными чернилами на листочках в клеточку затерялись среди кипы бумаг письменного стола. Пошли либо в урну, либо в огонь, этого я точно не знаю. “На берегу Рио-Пьедра села я и заплакала”, “50 дней до моего самоубийства”, “Одиночество в Сети”... Я никогда не выбрасывал книги. Либо обменял, потому что они пахли её руками, этим запахом печеных яблок со свежей земляникой… либо пристроил в глубины библиотеки, и они уж точно стали её неотъемлемой частью. Если бы неизвестным утром одного из трех прошедших годов, она или я успели собраться быстрее, парадное издание Эдгара Аллана тоже предстало бы перед моим судом. Помню обложку серебристого цвета, помню страницы благородного темного оттенка коры дуба, но увы, мы не успели её спасти из огня… огня пустотелых метафор и аллюзий на первую любовь. Но что хорошо — я не припомню в её книгах заметок на полях, стихов. Книги, безусловно, дадены с чувством, но в первую очередь, это — книги. Тем более, книги от человека, который уходил навсегда.

 Сок стекал по запястью слегка дрожащей руки. Слишком сильно сжал, старательно закрывая глаза и верша правосудие. Тише, тише… Снова взревели трубы Вагнера, вслед им послышалась легкая, но настойчивая скрипка. Виноград в руке превратился в кашицу. Вся вереница преступников сгинула. Я посмотрел на книжную полку, и в самом углу разглядел увесистый пакет голубого цвета. Набрал номер. Пока слушал гудки, думал. Услышав голос, думал. Думал. Вагнер вершил своё правосудие, голос — своё. “От тебя ничего не осталось, а то, что осталось — давно перестало быть частью тебя”. Я поморщился от своих мыслей. Раздался дверной звонок.

***

В этой квартире редко появлялась женщина. Тем более, её нельзя было увидеть в моей комнате. Просто потому, что нам не о чем было разговаривать.

— Думаешь, я соглашусь идти с тобой куда-то, что-то записывать, сниматься на камеру? Серьезно? Тем более, без него.

Лежащий я на кровати курил, и что-то отвечал, даже почти не всегда невпопад. Что-то шутил, иногда смешно, иногда, как мне казалось, очень. Я не помню, мне неинтересно. Впрочем, Калигула требует полный отчет о судебном процессе, и я не смею ему отказывать, вспоминая свои же слова, прикладывая холодный виноград ко лбу. Вагнер был моим побегом от скуки, которую я сам же и привёл за собой. Я закрывал глаза, дожидался дрожащих от восторга мыслей и проваливался в темноту.

— На твоего мне… Как книжной воришке до Макса, только наоборот. Можешь взять его с собой, я тогда возьму своего друга. Будут выступать гарантами нашей взаимной пассивной агрессии. Не понятно, правда, кто будет оператором, и как я объясню присутствие в кадре стороннего мужчины, но это мелочи.

Я лежал на кровати и курил, не двигаясь, а яркое полуденное солнце закрывало мне глаза, но был уверен, что за её еле слышным смешком последует упрямый всполох всклокоченных рыжих волос.

— И зная тебя, даже настаиваю, что твой — истинный образчик настоящего мужчины, не поднимающий руку на слабых, защитник милых женщин, ценитель искусства, живописи, музыки, совершенно не переносящий, правда, литературу и ненавидящий ланей. Поэтому, проблем быть не должно, зови ещё кого-нибудь!

— Божешмой, неужели нельзя оставить твой дурацкий пафос хотя бы в данной беседе?...

***

Скуч-но. “Секс — это скучно, —  подумал я, пока она одевалась, — музыка — это здорово”. Вслух же сказал другое.

— Тут человек заинтересовался моими стихами, делает музыку.

Она повернула ко мне голову, застыв с платьем в руках.

— Скучно? Тебе не кажется, что ты себе немного противоречишь?

— Интересно, что получится, — продолжал я, — но я просто сейчас сидел и думал…

— Ты мне сказал, что у тебя год не было секса, и как мужчине, тебе не чуждо это. А теперь, секс — это скучно! — она тряхнула руками, и вслед за ними, тряхнулось тело и обнаженная грудь, — секс — это часть жизни. Но его можно сделать интересным...

— Меня обуревают животные эмоции…

— А не тупо долбиться.

— Это всё круто, конечно, но конец всегда один.

Она надела платье через голову и подошла ко мне. Мы смотрели друг на друга и видели пылинки на противоположных сторонах комнаты.

— Как и во всём, — она пожала плечами, — есть начало, есть конец.

— Я хотел сделать секс краеугольным камнем моей жизни, — я подошёл к окну и прижался лбом к холодному стеклу, — сейчас подумал… не хочу.

— Опять без него сидеть? — она достала из сумки расческу, — из крайности в крайность?

Трубы, трубы, где же скрипка…

— Может, утром я передумаю, — проговорил я, — меня сейчас музыка ведёт. Ведь есть что-то вечное? Может, не передумаю. Пойду дальше.

Я закрыл глаза, проваливаясь в темноту.

— Но на самом деле, мне ужасно грустно. Человек, которого я пять лет ждал, поистине оказалась героиней “Дорогой” Бродского.

***

— Дело в том, что он просто тебе не доверяет.

— И правильно делает, я сам себе не доверяю.

— Не очень удивительно.

— Лучше не доверять себе... например, в выборе пончиков. Ты любишь пончики? Я недавно подсел, жуть страшная, но вкусно. Особенно с белым шоколадом и кокосовой стружкой, мм... Главное — не сомневаться и брать сразу, а не то сомнения касательно вот того соседнего, тоже с белым шоколадом, но с коричной посыпкой... сомнения так и поглотят, так и будешь стоять и выбирать.

Я улыбался и без конца курил, лежа на кровати.

— Я б тоже такому человеку не стал доверять видеться со своей женщиной, так что, всё в порядке. Серьёзно, если мы когда-то встретимся, мне нет до него дела, если человек будет уважать тайну чужого общения, личной переписки и личного пространства. Только, прошу, не давай ему прочесть Ги де Мопассана, если он это ещё не сделал, а то он точно меня неправильно поймет, а значит, поссорится с тобой, а кому это нужно, верно?

— Я похожа на любителя пончиков?

Калейдоскоп бессмысленных фраз крутился, кружился, загонял в сон. Калигула не справлялся со своими обязанностями.

— Помню, что не контрамарки были.

— Бабушка платила за них. Дешевые, но не бесплатные. Театр...

Я улыбался.

— Если созреешь, можем вчетвером сходить. Мой друг тоже крайне давно не был... как и я. Если это будет не Мариинка, я даже приглашаю. Для Мариинки у меня всё ещё пиджак подходящий не куплен, боюсь, опозорюсь.

— Странное предложение.

— Ага. Но ведь в этом и смысл?

— Я подумаю.

Я встал с кровати, прошелся по комнате, размяв руки.

— Вот это жизнь, дорогая… Вчера мы еще готовы были как бойцовские петухи у Маркеса биться… на потеху самому себе. Вчера мы ещё не виделись три года. Сегодня — уже собираемся в театр. Вот это — жизнь.

— Я подумаю.

Вагнер подходил к концу. Утренняя прохлада ворвалась в комнату, остудив разгоряченные виски. Сок давно кончился, как и сигареты. Настала пора кончать суд.

— Хочу посмотреть на тебя. Кем ты стала. Тот ли ты человек.

— Думаю, что это ни к чему. Нет, я уже не тот человек. Люди меняются спустя время и обстоятельства, это очевидно.

— Ты знаешь… да. Я увидел из нашего диалога достаточно.

— Не знаю даже, хорошо или плохо, что ты так думаешь.

— "Хорошо" или "плохо" — это мера лишь твоего сознания. Я же могу думать что угодно.

Из полудремы меня вытащил писк домофонной двери. Через минуту, он будет здесь. Теперь, точно пора.

Я встал из кресла, подошел к дурацкому сундуку, и вытащил синий пакет. Он оказался тяжелее, чем выглядел… парадное издание Эдгара Аллана явно весило больше, чем обычные книги. “Одиночество в Сети”, наоборот, благодаря мягкой обложке, казалось невесомым. Я никогда не думал, что мужчина, друг, сможет стать мне ближе чем та, от которой когда-то хотел детей.

Он открыл металлическую дверь, включил свет, и тут, мы оба услышали знакомое тихое шипенье ускользающего из турки кофе.

— Я же на три минуты за молоком отошёл, — укоризненно проговорил он, снимая обувь, — неужели ты не мог усмотреть… Что это у тебя? — указал он на синий пакет.

— Виноват, плиту сам помою, — я улыбался, — а это.. это мусор.

Суд был окончен. Солнце играло бликами, и золотистые оттенки мишек на моих обоях, казалось, блестели иначе. Виски не горели от жара. Калигула принял решение.

Иногда, книги — это просто книги.


Рецензии