Кучинский веретень. Глава 1

               
 

               
               
                повесть
         
      Глава 1. Керосин

                Блести, звезда моя, из дали!
                В пути года, как вёрсты, стали:
                По ним, как некий пилигрим,
                Бреду перед собой самим…
               
                Из поэмы Андрея Белого
               
                “Первое свидание”

       Горки, холмы, всхолмия - вьюном петляет, крутится среди них   Пехорка; бормочет речушка разноцветными камушками рЕчушку, а из-под арки железнодорожного моста, будто из горла подземного, вдруг прыснут на волю солнечные зайки, напугавшись электрички, вспорхнут над водой на красных плавниках краснопёрки, спрячется в тень волос-водорослей осторожный голавль. Промчалась, простучала колёсами электричка мимо – в Москву, в Москву!
     А рот каменный не закрывается, и плюётся  камушками.
     Лето, каникулы, река настоящая, от дома далеко – километров пять – от дома на берегу пруда Серебряного. Стоит дом; стоит и не движется тёплая вода в пруду; спят золотые караси в тине; горят золотом одуванчики в канаве – золото в лазури. Мальчик в кедах китайских на босу ногу, не читал ещё:
              ...О поэт — говори о неслышном полёте столетий.
      Мальчик пока не слышит полёта столетий, но видит и впитывает золото в лазури – душой - золото в лазури.
      На лазурных куполах Николо-Архангельского храма, где Мальчика крестили, сияют золотые звёзды...
      Оседлав трофейный немецкий велик – дамский, мамин – покатил Мальчик в Кучино. Там Пехорка, там настоящая река, и в ней другие рыбы, не золотые караси, там – сверк уклеек серебряных, плотвиц красноглазых, окуней полосатых.
      Мальчик изучил карту: Пехорка впадает в Москву-реку, Москва-река в Оку, Ока в Волгу, а Волга в Каспийское море. А дальше - пустыня, пески, Персия...
      Носовиха, - мостовая в Кучино, мощёная жёлтыми, лобастыми булыжниками, ведёт прямо на Восток, упираясь в Щит Золотой, блестят влажные от росы дорожные камни, синью синеют, отражая небо – золотом в лузури, золотом в лазури. Капли пота - алмазиками на ресницах. Мельк золотых спиц в колесе, летит велик под гору к Пехорке...   
    

        Тридцать лет тому назад, в конце декабря 1930 года, в Кучине сгорела электрическая подстанция. Кучинские насельники остались без света.
        Тёмен и хладен горбился дом в Новогоднюю ночь. Да ещё старичок-хозяин, Николай Емельянович Шипов, заболел крупозным воспалением лёгких. Жена, Елизавета Трофимовна, с ног сбивалась, ухаживая за болящим, а хлопоты по хозяйству навалились на плечи жильцам: Клавдия Николаевна топила печь, что-то стряпала, Борис Николаевич работал в саду со снегом, ходил в Салтыковку за керосином, - там выстраивались огромные, доходящие до четырёхсот человек, очереди.
        Хвосты.
        Керосин привозили не регулярно, и Борис Николаевич даже собирался доехать до редакции «Правды», чтобы рассказать о местных беспорядках в снабжении жителей керосином.
        Борис Николаевич вышел во двор, и, чтобы хоть как-то согреться,  принялся чистить снег. Это было одно из любимых его занятий, однако старичок-хозяин не одобрял жильца, когда тот подкидывал снег к дому и старался насыпать побольше и даже выше фундамента.
     - А в оттепель-то брёвна загниют, Борис Николаич, - делал замечание старик.
     - Но, послушайте, угол совсем и так гнилой... Холодом же по ногам несёт.   
     - Вот свой и засыпайте, а мой нечего! – ворчал старик, хватал лопату и откидывал снег от брёвен, но только от своего угла.
     Нынче упрямого старика рядом не было, и Борис Николаевич цапко кидал лопатой рыхлый снег к дому.
     «Всё теплее будет... и так дров почти шесть сажень уходит... и керосин надо экономить...» - размышлял он, охлопывая лопатой сооружённую белую завалинку.
      Физическая работа, как всегда, немного успокоила, но перед глазами всё всплывала безобразная сцена, приключившаяся в салтыковской керосиновой лавке.
     Отстояв в «хвосте» полтора часа и дойдя, наконец, до прилавка, Борис Николаевич водрузил два бидончика перед продавцом.
    - В одне ррруки пол литррры тока, - рыкнул керосинщик, скосив хитрые глазёнки на бидоны.
    В «хвосте» чёрными бабочками запорхали голоса бабьи: - Правильно...      Ишь какой, два бидона припёр... - Не отпускайте ему... - Всем должно хватить...
    - Но я - писатель, Андрей Белый. Вот же, - Борис Николаевич достал бумагу с печатью поссовета, где указывалось, что писателю Андрею Белому (Б.Н.Бугаеву) полагается квота на 2 литра керосина в месяц, и протянул её продавцу.
     - Ты мне бумагой в морду не тычь! Мне ты хоть белый, хоть чёрный!       Сказано пол литры в руки, значит пол литры... Ступай отсюдова, людей не задерживай! – керосинщик опрокинул, сверкнувший жёлтым боком, мерный латунный черпак в первый бидон. – А энтот, - он стукнул пустым черпаком по второму, - забирай, беляк недобитый...
       Писатель размахивал руками, кричал, возмущался, стучал палкой, чуть не опрокинул бидончик с этим злосчастным «пол литром», но так и ушёл ничего не добившись.
      Почистив дорожки, Борис Николаевич вернулся в дом. В комнатах было прохладно, за перегородкой хрипло дышал умирающий хозяин.
       Клодя ставила самовар. «Да, да, Клодинька, чаю горячего хорошо... выпьем...»
       Он прошёл к своему рабочему столу и, пока зимние сумерки позволяли писать, принялся за письмо Разумнику Васильевичу:
                2 января 1931 г.
       Дорогой друг, --
не опишешь моей жизни, ибо она была за эти полтора года каторжный и, может, не нужный труд; а немногие часы досуга нерадостные думы о том, где бы чего достать для поддержания самой скромной, небуржуазной жизни; изволь умственно работать в Кучине, когда вспыхивают вместо электричества темнобагровые "источники мрака", или лампочки в 30 свечей, равные по свету 1/5 обычной свечи; такова кучинская электрофикация; свечей же -- нет; "источники мрака" уже так расстроили мне глаза, что полуслепой; если так будет продолжаться, то ослепну, и элекгрической станции остается предъявить иск за то, что она меня своей "электрофикацией" лишает орудия производства, зрения; да и то: догорали последние лампочки; написал прошение о том, чтобы мне выдали лампочки, ибо работаю к сроку; выдали ордер; на вопрос, где по нему получить, барышня усмехнулась: "Попытайтесь на Сухаревке!" Для чего же ордер? Из ордера не струится источник света; на Сухаревке можно без ордера получить; но я Сухаревку ненавижу, да и мне нет времени нестись на Сухаревку... Вот вам и ордер! Вы спросите, почему не жгу лампы? Фитиль на исходе -- раз; экономим керосин -- два; керосин идет на отопление вечно мокрого угла; если его не сушишь, через 3 часа покроется слезой, будет нести в ноги; и загниют переплеты книг; керосин идет на осушку; кучинский домик сгнивает. Спросите, -- почему нет ремонта? У моих стариков денег нет; и -- боятся, что отберут дачу, если отремонтируют. Во всем Кучине панический ужас ремонта.
       Вот Вам одна из забот вне трудов; натрудив глаза "источником мрака", бросаешься сушить угол!
      Теперь "источники мрака" погасли, ибо сгорела станция; и нарочно: именно с этого момента из Кучина исчез керосин; надо бегать в Салтыковку -- ловить момент, стоять в хвостах.
      Я занят и полуболен. Елизавета Трофимовна -- в хвостах; и тоже полубольна; у Н. Е. грудная жаба; ему 70 лет. Итог -- в Кучине не проживешь; это -- вывод 2-х лет; люблю Кучино, а здоровье и силы не позволяют: сырь, холод, мрак...
    Впотьмах буковки прыгали, путались, а когда и вовсе стемнело, Борис Николаевич уже не разбирая ни строк, ни букв, отложил лист.
Из-под стола несло холодом. На куполок лысой головы нахлобучил он бархатную шапочку.
   - Клодя, - позвал жену, - Клодя, подай мне носки... мёрзну.
   - Боря, у тебя же двое надето...
    - Неси ещё... и чаю, Клодя, чаю!
    


   Рыба не клевала. Никакая не клевала – ни краснопёрки, ни уклейки, ни пескари, ни окуни. Мальчик перенасаживал червяка – вместо побледневшего в воде, он доставал из жестяной коробочки свежего, ржаво-кольчатого, скользко-вертлявого, вздевал на крючок, тщательно маскируя жало, и вновь забрасывал снасть подальше. Поплавок сносило течением к берегу, Мальчик забрасывал вновь, и снова поклёвок не случалось, а через полчаса такая рыбалка надоела.
    Он прошёлся берегом вниз по течению, потом присел на старый пенёк, который вынесло, наверное, весенним половодьем, и просто смотрел на воду, как из-под моста, с переката, где вода бурлила и пенилась, плыли белые пузыри, как сносило их течением к правому берегу. Здесь течение замедлялось, и дна уже совсем не было видно, - река, будто вознамерившись отдохнуть, сотворила омуток. Мальчик заметил, что из тёмной глубины, из-под самого берега, к поверхности поднимаются рыбы и хватают пузыри губами.
     Солнце всходило всё выше, отчего роса и земная влага начали испаряться, а пространство вокруг, вибрируя, заполнялось волнами эфира. И вдруг из этих эфирных вибраций появилась девочка в пёстреньком ситцевом платьице с красной авоськой в руках, - в сетке косо лежал батон белого горчичного хлеба.
   Посмотрев на Мальчика небесно-голубыми глазами, она спросила:
     - Рыбу ловишь?
     - Сижу просто, - выдавил нехотя из себя он. С недавних пор Мальчик начал чувствовать, что ему стало трудно разговаривать с незнакомыми девочками, - даже и с одноклассницами едва подбирал слова, испытывая необъяснимое волнение.
      - А удочка зачем?
      - Ловил... Клёва нет.
      - А на что ловил? – продолжала заинтересованно девочка.
    Её голос странным образом волновал, - звук не был похож на писклявый, девчачий, а будто журчал, как речка на перекате, в нём уже слышалась какая-то грудная, женская загадочность, и ему хотелось, чтобы он звучал и звучал не переставая и волнуя.
       - На червя.
       - Ну и зря, тут надо на хлеб, - девочка показала неожиданную осведомлённость в таком специфическом для девочек вопросе. Она продолжала:
       - Брат ловит здесь только на хлеб, или на слепней. И всегда с рыбой возвращается.
       - Да я с собой хлеба не взял... и слепни ещё не летают, - оправдывался Мальчик, не сводя с неё глаз.
       - Я тебе отломлю. Она достала батон, оторвала горбушку и протянула рыбаку. - Вот, попробуй... обязательно поймаешь.
       - Спасибо, - сказал он, ощутив при её приближении тепло, – оно было похожим на то, когда приходил он с мороза домой, открывал дверь, и тогда пронизало его такое же. Но сейчас от этого тепла ещё, - будто изнутри осветив душу, вспыхнул фитилёк. От неожиданности даже голова закружилась.
      Девочка сунула батон обратно в авоську, и он понял, что она сейчас уйдёт. Уйдёт и он не услышит её голоса, не увидит небесных глаз её, не вздрогнет от прикосновения руки её –
                никогда? Нет же, это невозможно. Но почему – невозможно? Что за ерунда... Какая-то... девчонка. Но её вовсе не хотелось называть «девчонкой». А как? Она? Ну да, - только так – Она...
        - Ладно, пойду, - сказала Она и направилась в арку под мост, а перед тем, как скрыться, обернулась и прокричала, - на хлеб ловиии!
    Звук, усиленный каменной аркой, эхом долетел до Мальчика, но в следующее мгновение наверху опять просвистела электричка, растворив в пространстве, голос незнакомки.
    Она исчезла, будто и не было её, и фитилёк внутри увернули, как в керосиновой лампе.
    Пехорка только журчала.
   

     Вторую неделю в Кучине не было электричества: электростанцию так и не починили. Борис Николаевич бегал «по делам» - в поселковый совет насчёт керосина, в Салтыковку на рынок - раздобыть каких-никаких продуктов, расчищал двор, таскал в дом дрова: комом снежным множились «дела», но работать – писать Андрей Белый, привыкший делать это по ночам, не мог.
     Навалилась мерзь, которую не стряхнуть, не разгрести, как лопатой снег. В короткий светлый промельк дня успевал написать лишь несколько строк в Дневник. Борис Николаевич перелистнул последние страницы.
                Воскресенье 28-е Декабря, Кучино 1930 г.
    Мороз 22°, 30 год кончается явной агонией. Боже, сил больше нет, опять подкатывают ужасы 19-го года, уже в деревне тиф, Москва полна больными, света нет, топлива нет, пищи нет. Какое-то дьяволово колесо. Для чего люди пережили лишения 19-го года, чтобы через 10 лет без всяких видимых мотивов опять попасть в ужасы голода, холода и болезней? Полгода гоняют писателей по заводам. Редакции полны никчемными очерками. Художественной продукции нет. Наконец, Сталин сказал: «Я читаю Шекспира, Шекспир хороший писатель». И вдруг - стой: не гнать писателя от письменного стола. Для чего же было городить чепуху полгода? Какие-то Митрофанушки не верят умам мировым, до всего доходят «своим умом», производя нелепейшие опыты, стоящие жизни, здоровья; на чужих костях решают простенькие логические задачи. Надо было Есенину повеситься, Маяковскому застрелиться, чтобы вспомнить, что и Шекспир имеет право на письменный стол.
                5 января, Понедельник 1931 г., Кучино.       
     Приехала милая. Кончаются 12 дней, за все эти дни - тошнило от мысли, что был в зоне праздников. Какие праздники! Для 150 миллионов населения СССР - праздников нет, ни во внешнем, ни во внутреннем смысле. Живу неделю нерешенным вопросом. За 12 дней мой грипп, кашель К.Н., грипп у Ел. Троф., сгорела электр. станция и дней 8 мучает керосинщик, к которому надо таскаться на дом. Вот и все праздники...
                9-е января, Пятница, Кучино, 31 года.
      Вот кто наша сельская власть, перед кем мы стоим как дрожащие твари, кому платим, кого ловим в учреждениях, кто нас пасет в Салтыковке и Кучине. Идешь в учреждение и дрожишь, ибо на внятный вопрос получаешь ответ на обезьяньем языке. Я понимаю язык русский, язык газетный, язык литературный, язык декадентов, язык Маяковского, язык крестьянина любой губернии, ибо с крестьянами всюду говорил, я понимаю язык рабочих. Но когда со мною начинают говорить на обезьяньем языке, я не понимаю и пугаюсь, ибо не знаю, что происходит под черепной коробкой переряженных в коммунистов зубров, мне любезно подставленных, как моя ближайшая власть, от которой зависит меня ограбить или наградить...
    
     И начинался тридцатый год не лучше, чем заканчивался:
                1 января,1930 года, среда, первый час:
    Господи, Боже мой, встречаем не новый год, а новый период. Два маленьких, слабых существа спят, схватясь за руки, и поднимают к Тебе, Боже, с мольбою глаза, и просят, просят, просят: “Облегчи, Господи, тяжести, которые падают на плечи поминающих имя Твое, и нас помяни, и нам помоги. Пошли тишины, кротости, любви и смирения, чтобы мы, прислушиваясь к Тебе, к себе, друг к другу, к близким по духу, ко всем верующим в Тебя, ощутили бы, Господи, себя в Твоей церкви невидимой, и чтобы связь между твоим миром и “миром сем”, в котором мы заключены, не обрывалась!”.С той, которая мне всё, стоим на острие перегиба и чувствуем всю нашу малость и всё наше бессилие. Но и в малости и в бессилии поминаем Тебя. “Ей, гряди, Господи!”. “Сподобься нас услышать”...
“Гряду скоро”.
  С такими словами пережили мы 1930 год.
   

      Но жили так далеко не все. “Острие перегиба”, которое видел Борис Николаевич в стране назвали “великим переломом”.
      В Москве, в Гендриковом переулке на квартире Маяковского и Бриков за два дня до нового, 1930 года, собралось много народу. Нет, собравшиеся не надумали праздновать новый год заранее, но решили достойно отметить двадцатилетие работы великого Владимира.
      Гостиную украсили афишами и плакатами, к потолку от стены до стены прикнопили самодельный транспарант “М-А-Я-К-О-В-С-К-И-Й”.
      Народу прибавлялось, - из гостиной вынесли стол, рассаживались на диванах с матерчатыми спинками вдоль стен. Шум, гам, веселье. К ночи, после спектаклей подтянулись артисты, пришёл Мейерхольд с коробкой костюмов и реквизита; писатели, поэты и чекисты примеряли костюмы и маски. Действом руководил Лев Кассиль.
     Пришёл Яков Саулович Агранов, - милый Яник, - чёрным, чекистским глазом оглядел строителей нового мира, стянул в ниточку тонкие губы: все - здесь, все свои, и даже соперницы-подруги Лиля и Вероника, как всегда блистают нарядами и кружат головы дорогим парфюмом, Брик Ося в уголке. А посередине комнаты на табуретке сидит поэт-футурист Вася Каменский с гармошкой в руках. Наконец, внизу громыхнула, обитая железом дверь, на лестнице послышались тяжёлые шаги и звонкий постук палки.
       - Сарынь на кичку! - заорал футурист Вася и растянул меха гармони.
       Сарынь радостно заголосила:               
                Владимир Маяковский,
                Тебя воспеть пора.
                От всех друзей московских       
                Ура, ура, ура!..
    Дирижирует Семён Кирсанов, - кантата продолжается, тринадцатый апостол, пытаясь сохранить сериозность, таки растягивает рот в улыбке.
                Кантаты нашей строен крик,
                Наш запевала Ося Брик. 
                Владимир Маяковский,
                Тебя воспеть пора.
                От всех друзей московских
                Ура, ура, ура!.
    На середину комнаты выносят стул. Маяковский садится на него верхом. Мейерхольд венчает голову поэта большой маской КОЗЛА из папье-маше. Маяковский радостно блеет.
    Тощий Коля Асеев изображает критика-зануду:
    - Уважаемый товарищ Маяковский! Как мне не неприятно, но я должен приветствовать вас от лица широких философских масс: Спинозы, Шопенгауэра и Анатолия Васильевича Луначарского. Дело в том, что творческие силы пробуждающегося класса должны найти своего Шекспира, своего Данте и своего Гёте. Его появление детерминировано классовым самосознанием пролетариата. Воот, дааа... Если этого не произойдет, то искусство, может быть, действительно споёт свою Лебединскую песню. Однако мы не пессимисты ни в малой степени. Пример тому конгениальность вашей поэзии, которая, будучи субъективно абсолютно соллипсична, объективно может оказаться и коллективистичной при изменившейся ситуации реконструкции нашего социалистического МАППовского хозяйства...
        Пили шампанское, до слёз хохотала Лилечка, сверкая с жаровни лица, маслинами глаз; Маяковский козлом блеял.
   
        Великий перелом состоялся.
      
        В Воронеже Андрей Платонов Великому перелому вынес приговор “Котлованом”.
   
        В Париже Марина Цветаева в апрельской “Однодневной газете” от 24 апреля 1930 года прочла: «В гробу, в обыкновенном тёмном костюме, в устойчивых, грубых ботинках, подбитых железом, лежит величайший поэт революции». Потрясённая Цветаева пишет прощальный цикл стихов:
      
                В сапогах, подкованных железом,
                В сапогах, в которых гору брал —
                Никаким обходом ни объездом
                Не доставшийся бы перевал —

                Израсходованных до сиянья
                За двадцатилетний перегон.
                Гору пролетарского Синая,
                На котором праводатель — он...
    В год Великого перелома из платоновского “Котлована”, как из гроба, торчали ботинки с косыми железными набойками “неутомимого каменщика социалистической стройки”, “величайшего поэта революции”...
     Борис Николаевич отложил Дневник, побарабанил пальцами по столу:
     - Да...так-с, сваляшина-разваляшина, - в ворохе бумаг на столе вдруг выцепил взглядом письмо, так и не отправленное неделю назад Разумнику Васильевичу, - пока совсем не стемнело решил дописать:
                10 января 1931 г.               
          Дорогой друг,--
    письмо оказалось недописанным. Прошло 8 дней; они были заняты беганьем по керосинным делам. Только сегодня получили керосин; и думается, потому, что 2 раза был у керосинщика и даже написал ему письмо, что имею намерение в случае продолжения керосинного безобразия отправиться в редакцию газеты "Правда" с просьбой обратить внимание на вредительство в районе Салтыковка -- Кучино (он жаловался на Реутово); как бы то ни было, -- керосин появился. Устал я в Кучине от головотяпств и вредительств; в учреждениях здесь густая смесь из мещанства и головотяпства. Как дело дойдет до поселкового Совета или кооператива, -- покрываюсь холодной испариной...
        Как конкретный курьез, который заодно хотел свезти в "Правду" (я сериозно решил было жаловаться на расстройство керосинного транспорта с момента исчезновения электричества), -- как курьез приведу один факт. В позапрошлом году с меня взяли налог самообложения 27 рублей; в прошлом -- 193 чуть не содрали, т. е. на 166 рублей увеличили. Я обратился к юрисконсульту "Федерации"; он обратился в Салтыковский Поселковый совет с просьбой мотивировать такой налог. И вот какой ответ был получен; привожу его; иные слова привожу начертанием, ибо их не разбираю.
Вот ответ: "Snpицы (переписываю начертание) кто платит подоходной н-о-л-о-х   у финспекторов и инислым тык теримодим(привожу начертание) селхознологе 35% по 20 рублей ны едокы (?!?) с облжимои (?!?) сумы все члины ортелий и писытили робятиющ (?!?) на процытах и получимый Гонорар (почему с большой?) за даною книгу согласно справочник по самооб... (не могу разобрать) посылкой московаог. округы. Подписи А. В. Клыков и С. В. Свойкин (не ручаюсь за фамилию) утверждон Вциком Нар. Ком.... (далее невпрочет)". И подпись председателя финансового отдела Поселкового Совета.
       Вам, как любителю Щедрина, посылаю перл, который все-таки думаю послать в "Правду".
       Но грустная сторона юмора, -- 12 дней мы сидим в мраке, стоим в керосинных хвостах; мысль о керосине отстранила все прочие. А Клыков и Свойкин, который "утверждон Вциком Нар. Ком.", тем временем замышляют новый налог мне, -- уж не в тысячу ли рублей, ибо для них "члины ортелий и писытили", робятиющ на процытах (прочитываю "работающие на процентах" --?!?), очевидно -- пушнина, за которой они охотятся.
   Дорогой друг, всё круто обрываю: надо же отправлять письмо.
  С Новым Годом!
      
            День мерк, мрак полз в дом, потрескивали в печи дрова, Клодя принесла чаю. У хозяев за перегородкой бормотала у постели больного Елизавета Трофимовна.
     Борис Николаевич, чаю пригубив:
     - Клодя, помнишь у Саши: «...и идут без имени святого все двенадцать – вдаль. Ко всему готовы, ничего не жаль...»? Это они, - те самые... двенадцать, расплодились, чирьями гнойными вздулись, нынче-то везде они... они явились... Саша понял тогда... и ушёл... сам.
     Клавдия Николаевна внимательно посмотрела на него – озябшего, склонённого, натягивающего третий шерстяной носок на ногу, в кругленькой бархатной шапочке на голове, бесконечно милого - то ли мужа, то ли большого ребёнка, и тихо сказала:
     - Боренька, я чувствую так же... Нам надо уезжать из Кучина... здесь жить... невозможно.
     Так заканчивался 1930 год, да и начался он в старом доме Шиповых не ахти радостно. И даже выход в ЗиФе книги воспоминаний Бориса Николаевича “На рубеже двух столетий” не долго грел автора. Холодный дом-корабль с многочисленными щелями и пробоинами требовал постоянного притока средств на ремонт, на отопление, на керосин, которыми писатель Андрей Белый не располагал.
   Он работал над “Масками”, третьей частью романа “Москва”. Попытки опубликовать хотя бы отрывки успехом не увенчивались. Отказывали вежливо: “Дорогой Борис Николаевич! Я с величайшей грустью, - писал Белому редактор издательства “Недра” Николай Семёнович Ангарский, - должен сказать, что этот отрывок для “Недр” не совсем подходит. Я несколько раз прочёл и многого не мог осилить. Хороши отдельные места, а в целом... А я ведь имел в виду дать вашу вещь, как “гвоздь”, как ударную. Очень прошу не сердитесь”.
    “ Гвозди” у Андрея Белого не получались. Клыков и Свойкин из Салтыковского поселкового Совета второй год присылали квитанцию о незаплаченном “налохе” самообложения в 104 рубля...
   

     Мальчик скатал хлебный шарик, насадил его на крючок и забросил снасть в омут ближе к противоположному берегу. Тут же рыба и клюнула, он подсёк, вытянул леску – на крючке серебрилась плотвичка. И началось: он еле успевал насаживать хлебные шарики и подсекать, рыбки клевали одна за другой – за полчаса он выловил с десяток, среди них были даже несколько густерок и пескарей. «Вот это да! – думал Мальчик, - хлеб какой-то волшебный. Такой клёв, такой клёв!» Чтобы проверить эту мысль, он насадил на крючок червяка, и забросил снасть – поплавок умер.
     И вдруг откуда-то сверху, из-за спины Мальчика, в воду скатились несколько камушков – бульк! бульк! бульк! Он обернулся – с железнодорожной насыпи, из-за сараев, к нему? – ну да, конечно! – а к кому же ещё! – направлялись трое.
     Впереди, возглавляя компанию, спускался как-то боком смуглый, кучерявый малец, не то цыган, не то азиат, с папироской во рту. Был он по возрасту самый старший; обочь, позади чуть, - помладше, вертлявый, руки-ноги которого двигались, будто на шарнирах; а замыкал кодлу совсем маленький на кривых тонких ногах, отклячив задницу и живот выпятив, с непомерно большой головой, рахит. Первые два были серьёзны, Рахит лыбился во всю слюнявую пасть и из-под гнойных слипшихся ресниц гадил глазами. Разнорылая шобла спустилась к реке и окружила Мальчика.
     Вертлявый заглянул в бидон с уловом. - Гля, Пушкин, он сю рыбу нашу выловил! Смуглый сплюнул папироску.
    - Ну да?
    - Х-адом бу! – глотал Вертлявый звуки. Он поднял бидон, и, бултыхнув содержимое, поднёс главарю. Тот, как и положено старшому, ответил не сразу – он запустил руку внутрь и оценил улов:
     - Ого! – потом принял решение. - Чо, молодец... Клёвая ушица будет... нам.
      Смуглый передал бидон с рыбой Вертлявому.
   - Аха.
    Мальчик молчал. А что он мог сделать? Их трое, а он – один, чужой здесь, никого не знает.
    - Хля, Пушкин, и велик у ехо...
    - Вижу. Тока велик не годится - бабий, срамота. Это он пускай сам на ём ездит... Слышь, рыболов, хватай ноги в руки и чеши отсюдова, пока я добрый!
    Заржали в три рожи. Мальчик побледнел. Нет, не от испуга, но от бессилья что-либо предпринять. Спина под рубашкой противно взмокла. Он хотел было свернуть удочку, но Смуглый заорал уже:
      - Тебе што сказано, козёл? Вали, пока цел! Бамбук оставь! Вертлявый уцепился за конец удилища и дёрнул к себе. А когда Мальчик наклонился, чтобы поднять велосипед, сзади к нему подкрался Рахит и, зажатым в руке камнем, тюкнул его по затылку...
      В гору – не под гору ехать. От обиды сердце колотилось в рёбра; шишку на затылке щипало солёным потом, и Мальчик решил в гору пройти пешком, а то уж очень трудно давить на педали. Ноги от напряжения дрожали.
     На обочине канавы он сорвал лист подорожника и, ведя велик одной рукой, другой прикладывал листок к шишке. Она всё росла и на ощупь казалась теперь с пол сливы. Он посмотрел на лист – на нём ржавыми размАзами отпечаталась кровь. Он сорвал свежий и вновь приложил к шишке. Так проделал несколько раз, пока кровь не перестала оставлять следы.
      Вернувшись домой он поставил велик в сарай, прислонив к поленнице. В сенях сильно пахло керосином, хотя никто ничего не готовил. Мальчику запах керосина нравился, он даже не знал почему, но этот запах волновал и казался вкусным. Он осмотрелся, чтобы понять, откуда запах исходит и увидел на пороге у двери два пустых, с открытыми крышками, бидона.     «Ааа, керосин закончился», - понял он.
      Навстречу вышла мама.
    - Ну, как улов? – спросила.
    - Никак... ничего... - и, помедлив, добавил, - совсем не клевало...
    - Сходи-ка за керосином, а то мне и обед разогреть не на чем. И бабушке купи тоже. А, - вспомнила мама, - и свечей ещё купи, сегодня весь день свет то включают, то выключают. Вот сейчас нету.
     - А зачем свечки-то? Лампа же есть керосиновая. - Пусть будут, на всякий случай... Ещё не известно на сколько времени отключили, – мама протянула Мальчику деньги.
        В керосиновой лавке дядька-керосинщик сидел за прилавком и разгадывал кроссворд. Покупателей не наблюдалось, керосинщик скучал, а Мальчику обрадовался.
      - О, молодой человек, заходи, заходи, - встрепенулся продавец. – Скажи-ка, паря, кто будет вратарь, последняя буква «нэ»?
      - А всего сколько букв?
     - Четыре.
     - Яшин, - сразу догадался Мальчик.
     - Молодец! Я, правда, и сам знал. Да думаю дай тебя проверю. Молодец, молодец!
         Мальчик поставил бидоны на подставку, керосинщик, гремя фартуком каляным, встал и ловко опрокинул литровый латунный черпак в каждый бидон по три раза.
       - А чего грустный такой? – керосинщику явно хотелось поговорить.
       - Голова болит…
       - С чего она у тебя болит?
       - Ударился. Шишка вскочила.
       - Ну-ка, ну-ка, дай гляну.
      Мальчик наклонил голову, и керосинщик пощупал шишку пальцами.
      - Ерунда, - сказал он, - это мы мигом вылечим.
      - А чем? – спросил Мальчик.
      - Керосином... Великое лекарство! Всё лечит, да не все верят.
     С этими словами он направился в кладовку, где ущипнул комок пакли, окунул в керосин, отжал лишний и протянул получившийся тампон Мальчику.
       - Вот, на, иди и к шишке прикладывай. Как рукой сымет! Керосин – он, паря, всё лечит, не сомневайся. Я им даже горло полощу, когда заболит... Как рукой сымает, как рукой, не сомневайся.
        На обратной дороге Мальчик три раза останавливался и прикладывал тампон к шишке, - вначале ссадины на коже сильно щипало, но потом становилось действительно легче, и даже сама шишка, казалось на ощупь, уменьшилась...
         
          К вечеру золотой карасик солнца чиркнул кресты да звёзды на куполах храма Михаила Архангела и спрятался в синей тине Серебряного пруда. 


                Продолжение следует.   


Рецензии
Пожалуйста, объясните, как связаны между собой Кучинская Пехорка, Салтыковский Серебряный пруд и Никольский храм Михаила Архангела и как "золотой карасик солнца чиркнул кресты да звёзды на куполах храма Михаила Архангела и" смог "спрятаться в синей тине Серебряного пруда" ???

Игорь Троицкий   18.11.2020 04:33     Заявить о нарушении
Здравствуйте, уважаемый Игорь!
Перечисленные Вами объекты связаны следующим образом: каскад Салтыковских прудов возник по течению речки Серебрянки в конце 18 века, когда князь Юрий Владимирович Долгорукий перегородил её шлюзами(!). К Николо-Архангельскому храму таким образом можно было приплывать на лодках из имения Долгорукого. Речка Серебрянка впадает в речку Пехорку. В 60-е годы купола Николо-Архангельского храма украшали золотые звёзды. Если стоять на Носовихинском шоссе на мосту через Серебряный пруд и смотреть на храм, то это направление на северо-запад, - закатывающееся Солнце своими лучами, позолотив звёзды на куполах, последними лучами отразится и в заболоченной северной части Серебряного пруда, где раньше во множестве водились золотые караси.
С уважением,

Александр Сизухин   18.11.2020 20:16   Заявить о нарушении
Уважаемый Александр,спасибо за ответ. Я жил в Салтыковке с 1945 года по 2010, а Вы жили в Кучино? Возможно не далеко от метеорологической станции?

Игорь Троицкий   19.11.2020 05:26   Заявить о нарушении
Да, я жил в Никольском до 1962 года на Носовихинском шоссе напротив Серебряного пруда, после переехали в Реутов. Так что всю округу я довольно хорошо знаю.
С уважением,

Александр Сизухин   19.11.2020 11:46   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.