Ирония и контрасты Н. С. Лескова

ИРОНИЯ И КОНТРАСТЫ В «ПЕЧЕРСКИХ АНТИКАХ» Н. С.  ЛЕСКОВА:  К ПРОБЛЕМЕ «КИЕВСКОГО ТЕКСТА» В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

   На протяжении полувека исследователи различных гуманитарных дисциплин делали попытки дать общее определение иронии в двух основных направлениях: философско-мыслительном - иронии как особенности мировоззрения и художественно-речевом - иронии как стилистического приема. Однако в обоих случаях они ограничивались изучением, главным образом, стилистических функций иронии как фигуры речи и как тропа, не слишком отличая иронию от сатиры и сарказма, гротеска и метонимии,  когда изучали в основном ее формальные смыслы, «как одного из первых способов человеческой рефлексии», «фигуры текста культуры» [2], и когда рассматривали ее эстетические и философско-социальные аспекты [7].

Литературоведы, по сложившейся традиции, исследуют иронию в границах художественных направлений и методов, что закономерно в работах, посвященных конкретным литературным направлениям. В частности, романтическая ирония рассматривается в контексте идейного-философского содержания романтизма как особая мировоззренческая позиция и когнитивно-стилевая коннотация (Н.Я. Берковский), восходящая к сократической иронии. В наших историко-литературных и литературоведческих статьях романтическая ирония понимается как этико-эстетическая категория в структурно-текстуальной парадигме романтизма, как форма философствования и изложения мыслей и чувств с особой смысловой нагрузкой и характерной интонационной акцентуацией отдельных моментов, аспектов, уровней, парадигм в общей мировоззренческой, культурной и идейно-художественной концепции автора [4; 5]. Эта задача выполняется исключительно с опорой на авторский текст, его художественно-текстуальный и структурный анализ.

В новейших исследованиях о творчестве Николая Лескова понятие иронии наделяют дополнительными, контекстными смыслами, выводя из них широкие обобщения и делая универсальные выводы. Парадоксально, но при этом функциональность иронии искусственно сужается, ибо низводится, в привычной тональности, до уровня языкового и стилевого индивидуально-авторского приема или отличительного жанрового признака. Так Е.И. Харитоненко, совершенно справедливо проводя грань между иронией и другими художественными и стилевыми фигурами, замечает: «Гротескный образ «писательского Олимпа» Лесков формирует не только благодаря упоминанию маргинальных явлений литературного процесса, но и щедро добавляя иронию, стилистику анекдотического повествования» [9, с. 103].
 
Отметим, что в творчестве Лескова ирония в скрытом или явном сочетании с контрастами заставляет каждый новый текст вибрировать иначе, чем предыдущие тексты, в зависимости от материала и способа его критической обработки, замысла автора и выбранного им жанра. Иначе говоря, в творчестве Лескова «множественность» качествования и интонационное разнообразие иронии проявлены в разной мере, но всегда с исключительной находчивостью. Это особенно заметно в «Печерских антиках», задуманных осенью 1882 г. как очерк с фельетонной интонацией и с конкретной киевской тематикой под названием «Царский немоляк» (другой вариант: «Старец Малафей и его отрок») – «веселый и с историческим касательством к Киеву» [6, с. 522]. Однако в процессе работы приключенческая тематика исправляется, текст о чудачествах иноверцев видоизменяется, как и первоначальная его форма. Задуманный в насмешливо-иронической манере набиравшего популярность журнального жанра, предназначенный для публикации в «Киевской старине», замысел повествования о печерских чудаках времен правления Николая Павловича (Николая I) расширяется и углубляется: фельетон перерастает в повесть, озаглавленную сначала «Печерские чудотворы (чудотворцы)», позже – «Печерские антики» [6, с. 522].
Творческий замысел, выйдя за пределы «веселого фельетона», превратился в обширное повествование о дореформенном Киеве, в котором нашли себе прибежище «антики» разных мастей: староверцы, блаженные, беспаспортные, раскольники-немоляки, которых, по мнению автора, совершенно необоснованно, при «малом знании и понимании духа русского раскола», при Николае Павловиче считали людьми опасными и подвергали преследованиям. Лесков, внимательно изучавший историю староверов-«беспоповцев» по доступным ему источникам [6, с. 522], продвигал в своих работах собственное видение проблемы русского религиозного раскольничества.
 
Считается, что в творчестве Лескова тема русского раскольничества является одной из актуальнейших и наиболее глубоко исследованных. Сам Лесков со временем обрел репутацию «великого знатока русского православия» (Л.Н. Гумилев, Т.Б. Ильинская, К.П. Богаевская), хотя сам писатель, казалось, так не думал. В письме к Ф.Г. Лебединцеву, редактору «Киевской старины», писатель сообщал, что пишет «не историю, а побасенки, может быть довольно неважные по достоинству, но живые, а «без них (как Гоголь говорил) читатель начинает спать и может совсем уснуть». Выставляя себя как автора «побасенок», он таким образом очерчивал границы жанра и пределы художественной выдумки: « <…> я не историю даю, а просто веселую штучку, кое-что, "пель-мель с горошком"» [6, с. 522–523]. Как итог: первоначальная история «беспашпартников», «раскольничего начетчика» Малафея и отрока Гиезия, прочно вcтраивается в повествование о «бибиковском Киеве» и странных обитателях его окраин - полулегендарных, полуисторических старожилах дореформенного города николаевской эпохи. По сути история о немоляках становится «текстом в тексте», сюжетом в сюжете.

Как заметила О.В. Евдокимова, «о городе своей юности писатель говорит всякий раз, когда перед ним встает необходимость самоопределения» и самоосознания, в котором Киев имеет «исключительное значение» [3]. Как и во многих своих очерках, Лесков реализует в «Печерских антиках» мемуаристическую технику, применявшуюся в литературе задолго до ее научного и литературоведческого обоснования. При этом новаторство Лескова в этой области бесспорно: он соединяет художественный и публицистический жанры, переплетает воспоминание и дневниковые записи с сатирическими эпизодами и историческими фактами. По мнению Харитоненко, повествователь излагает факты «в родной для писателя манере сказа», но использует рефлексию, близкую «к традициям журнализма того времени», «эксплуатирует стилистические приемы и жанровые формы газет и журналов», собирая тексты, напоминающие очерки, мемуары, заметки, анекдоты (в значении «житейских историй»)[9, с. 103]. Отметим  эту особенность не только как важную черту собственно «печерского нарратива», но как важную черту времени расцвета журнально-газетной критики, популяризации периодических изданий, которые вырастали, как грибы, за счет большого спроса на периодику, как со стороны читателей, так и со стороны авторов. В периодических изданиях, особенно начиная с 60-х гг., публиковались также начинающие и восходящие поэты и писатели, наряду с яркими литераторами, общественными деятелями и модными критиками, известными историками и исследователями, университетскими преподавателями и учеными. Публикации часто подписывали псевдонимами, так что многие из них так и остались безымянными.

Заслуга Лескова в развитии русской журналистики и очерковедения значительна: он обогащает журнальную мемуаристику собственными исследованиями и  личными воспоминаниями, современной публицистической риторикой и пародийностью; создает, говоря современными терминами, «металитературный дискурс, в котором иронически обыграны процессы социальной и культурной демократизации общества, появления читателя-обывателя и массовых форм словесности» [9, с. 103]. Заметим, что автор, используя «мнемотическую технологию», технику воспоминания (которой сегодня уделяется в литературоведении немало внимания), скорее непроизвольно, чем намеренно (Т.Ж.-А.), разделяет такие процессы, как «память слов» и «память вещей» («mеmoire des mots et mеmoire des choses»). Технология такова, что на них фокусируется внимание и с их помощью реализуется авторская «воля сделать из языка автономный объект» (la volontе de faire du langage un objet autonome) [10, c. 26]. У Лескова такой эффект достигается, по нашим наблюдениям, точным воспроизведением языка киевских горожан и печерских обывателей, не столько по памяти, сколько в соответствии с сохранившимися у автора дневниковыми записями киевского периода.
 
Поскольку вопрос осознания процесса памяти сегодня воспринимается как «основа языковой компетенции», постольку язык рассматривается как организация процесса, в котором между словами возможно установление связей и отношений, способствующих созданию «сети», «системы» (Franсoise Desbordes [10, c. 26]). Нечто подобное обнаруживаем в киево-печерском тексте Лескова. Повествование о бибиковском Киеве строится на разнообразном и весьма богатом опыте «манипулирования словами», ироническом жонглировании именами, относящимися к субъектам и объектам, а также впечатлениями юности, мнемотическими отпечатками, застывшими в сознании молодого человека в форме ярких ландшафтных и урбанистических образов – Липок, Подола, Печерска, Крестов, Ямок и, разумеется, их удивительных, незабываемых и порой чудаковатых обитателей.

Главная интрига в «Печерских антиках» строится на когнитивном диссонансе – контрастном противопоставлении патриархального, дореформенного Киева времен губернаторства Бибикова, известной исторической личности николаевского времени, - новому Киеву, городу «банкового периода» и современных развлечений. Из опубликованных в 1882 г. «отрывков воспоминаний» следует, что Лесков познакомился с «милым городом», когда тот изобиловал деревянными домиками, предназначенными для сноса, о чем свидетельствовали установленные «бибиковские доски» с «суровой надписью»: «сломать в таком-то году» [6, c. 136]. Этот старый Киев, противопоставленный более позднему деловому Киеву, запомнился герою как город  его романтической юности, беззаботного студенчества. В концепции Лескова «оевропеившийся» Киев, с его новыми домами, «увеселительным балаганом», «дрянными развлечениями», явно проигрывал городу его молодости, утратив былую  провинциальную прелесть и неповторимую живописность, первозданную красоту природных видов, зеленых ландшафтов, Днепровских круч и главное - уникальность жителей, населявших печерские и иные окраины. Говоря о городе и его жителях,  Лесков ведет речь не столько о внешнем, сколько о внутреннем контрасте, прежде всего, контрасте нравов, определившем доминирующую ироническую тональность повествования.

Прежде всего, повествователь ностальгически сообщает, что столь умилявшие его «гнёзда над кручею», слепленные киевскими бедняками и позже торопливо и слишком бесцеремонно снесенные неумолимой бибиковской рукой, «никому и ничему не мешали» [6, c. 134]. В другом месте повествователь сокрушается о том, что все «опять разметала властная рука Бибикова» в угоду «европейскому вкусу» [6, c. 135]. Будучи реалистом, повествователь вынужден признать, что городская «внешность изменилась к лучшему», но не может скрыть сожаления об утрате застроенного «как попало» прежнего Печерска, с «живописными надбережными хатками», что «лепились по обрывам над днепровской кручей» и «придавали прекрасному киевскому пейзажу особенный тёплый характер» [6, c. 135].

Как уже говорилось, основное внимание рассказчика сосредоточено все же не на «внешности» старого Киева, а на самых главных его достопримечательностях - его особенных людях, простых киевских обывателях и незабываемых оригиналах. Из разнешерстной и пестрой киевской толпы рассказчик по-гоголевски особо выделяет колоритные фигуры - среди них базарные перекупки и богомольцы, напыщенные аристократы и пытливые студенты, «службисты» и «беспашпортники», староверы-беспоповцы, «немоляки», «латынисты»-униаты и православные христиане. Именно на них более всего сосредоточено внимание рассказчика и именно к ним относится по-особому интонированная лесковская ирония, смешанная с сожалением о  «том стареньком, сером Киеве, в котором было ещё очень много простоты, совершенно исчезнувшей» [6, с. 135]. Повествователь, чье настроение совпадает с настроением автора «Печерских антиков», не скрывая ни своей любви к патриархальности dans toutes ses manifestations, ни теплого отношения к невозвратному прошлому,  извиняется перед читателем за всю эту «романтическую чепуху» - пристрастный рассказ, чувствительные картины, возвышенно-иронические образы, которые в новое время уже воспринимались как чудаковатые. В этом суть лесковской иронии, интонированной в ритмах сожаления и грусти, романтики, энтузиазма и честолюбивых мечтаний молодости – всего того, что было мило юности и когда-то задавало основной тон жизни. «Чувствам высокого и прекрасного» способствовал сам «дух» киевской старины, живописного верхнего сада, где находился лицей, полные «тихой прелести и беззаботности» вечера, внушавшие «ощущение абсолютного счастья». Ушедший в небытие старый город унес с собой впечатление гармоничного сочетания одновременно свежести и патриархальности, но сохранился в памяти героя, как вечный, неизменный и правильный, в отличие от нового города - бездушного и неправильного, делового и холодного, в котором только и слышны разговоры о банках и балаганных развлечениях, да о том, «кого во сколько надо ценить на деньги». Не скрывая своего личного недоверия, Лесков вносит в повествование дидактические нотки: по убеждению рассказчика, изменившийся город не может принести подрастающему поколению большой пользы, ибо не может дать тех радостей, которые дарил молодым людям «старенький, серый» Киев.

Самых ярких представителей старых печерских окраин повествователь называет «антиками». Лесковский иронический нарратив, в который вписаны и само определение антиков как людей, склонных к чудачествам, и смысловая парадигма «печерских оригиналов» напоминает «киевско-хуторской» нарратив Н. Гоголя в повести «Вий». Но в повествовании Лескова нет напряженного внимания к мистическим событиям и навязчивой сосредоточенности на анализе последствий суеверных «коллективных представлений», пронизывающих наполненный «чудесами» гоголевский «малороссийский» текст. Склонность Лескова к ироническому изображению странностей и «чудес» проявляется прежде всего в зарисовках характеров «оригиналов» и приверженцев «старой веры», «сектантов» и «беспашпортников», незаконно селившихся на днепровских склонах Печерска.

Длинный ряд киевских «антиков» торжественно возглавляют выдающийся отставной полковник Берлинский, «знаменитый импровизатор (попросту лгун)» [6, с. 522], и сам киевский генерал-губернатор Д.Г. Бибиков - личность историческая, известная в киевской окраине под сокращенным именем-прозвищем «Бибик». Не повторяя сказанное другими литературоведами о роли исторических личностей в творчестве Лескова [3], обратим внимание на эту проблему в свете иронии и контрастов, ибо киевская история «людей древнего благочестия» и «доблего жития» неразрывно связана с жизнеописанием отставного «артиллерии полковника», свояка покойного «старика Шиянова» - Кесаря Степановича Берлинского, якобы создавшего «привилегированные» условия для «небогатых и неприхотливых» жителей Шияновских улиц и «всей прилегающей области за базаром», которыми он «командовал» по своей воинской привычке. Здесь повествователь подробно останавливается на описании Малой и Большой Шияновской улиц, с дряхлыми домами, стоявшими там долгие годы: «по-видимому, аридовы веки». Это последнее определение Шияновских улиц повествователь шутливо связывает с именем библейского патриарха Иареда, прожившего, как говорится в Моисеевой книге «Бытие», 962 года (Бытие, V, 20).
 
Как говорилось, образы чудаков у Лескова часто связаны с их верованиями, с описанием строгих нравов богомольцев, их сурового быта, что уже «тогда», в пору дореформенного Киева, со снисходительным пониманием воспринималось как наивное фантазерство. Здесь важно отметить личные исследовательские интересы писателя: Лесков всегда проявлял внимание и сочувствие к разного рода странностям «людей из народа», раскольников и «обнищеванцев», видя в них «чудаков теплых и живых», в которых «серьезное и детское… так мешается, что не разберешь» [1]. В  «Обнищеванцах» (1861–1862) он писал о народе с явным недоумением, но уже смешанным с симпатией и, с одной стороны, грустной и добродушной, с другой - нравоучительной иронией. Схожие мысли и чувства нашли отражение и продолжение в образах печерских староверов, выписанных либо в иронико-живописной, либо в сатирической манере. В чем и проявляется «противоречивая природа иронизма, изначально объединяющего серьезное и  смешное» [2].

Бытописательство – важная черта литературы XIX века. Следуя этой традиции, повествователь в «Печерских антиках» подробно описывает условия жизни поселенцев на Шияновских улицах. Домишки «со множеством надворных флигельков и хаточек» были приспособлены кое-как к житью из старинных служебных построек», все они сдавались внаймы и были обитаемы, ибо, наперекор строгим бибиковским запретам, крыши их тайно «чинились» способом придания новому материалу «вида древности».
Особого внимания заслуживал шияновский пейзаж – «болото», в котором плавали «шияновские» гуси и утки, а с ними - «дрянные зеленоватые пиявки», вползавшие птицам в нос, от которых дохли и утята, и гусята [6, c. 138]. Эта огромная лужа попадает в ряд достопримечательностей старого Киева, которых не коснулась «властная рука Бибикова». «Самую буколическую картину», где ключевым ироническим словом является слово «самая», дополняет описание «очень крупных и замечательно басистых лягушек», исполнявших по вечерам «свои антифоны», в то время как «звонкоголосые молодячки канонархали», предвещая вместо барометра ясную погоду [6, c. 138]. Придание иронико-метафорического смысла известным словам, в данном случае названиям церковных песнопений, с одной стороны, скрашивает иронией картинное описание «шияновского болота», с другой – показывает негативное отношение автора к данной церковной традиции.

Жизнедеятельность Кесаря Берлинского описана по памяти в тональности фельетона и со ссылкой на «побасенки» – базарные слухи и россказни печерских перекупок, но, по свидетельству Л.Г. Дейча, соседа Кесаря Берлинского и автора брошюры «Почему я стал революционером», «Лесков нисколько не сгустил красок» в портрете печерского оригинала [6, с. 525; 3, c. 136–137]. Полковник Берлинский, курировавший шияновскую часть Печерска и базар с его завсегдатаями, умел «давать чувствовать своё авторитетное военное значение», за что его и называли в народе «наш батюшка», «наш воин галицкий». Метафорический перенос, добродушно-ироническая аллюзия «воин галицкий» («галицкий воин») - важный стилистико-когнитивный нюанс: определение, приписанное «печерскому Кесарю», отсылает читателя к истории русского князя Романа Галицкого, умершего, как гласит летопись, в 1205 г. [6, c. 526]. В шутливой характеристике киевского Кесаря Берлинского легендарно-историческое, перенесенное на комический персонаж, размывается в границах между правдой и ложью, что зарактерно для уличного, фарсового жанра - побасенки, росказней. Для полноты характеристики персонажа автору важно отделить правду от лжи и показать, что и как этот персонаж говорит о себе, какие легенды сочиняет, чтобы приблизиться к народному идеалу, от которого в реальности отстоит далеко. Потому писатель так старательно отделяет бибиковский аристократический дискурс от воинско-галицкого дискурса Берлинского, равно как местный киевский говор он отделяет от говора приезжего люда, речи «беспашпортных» обитателей печерских «задворок», архаическую речь старовера-немоляка от иного религиозного нарратива.
Комментируя поступки и словесные «перлы» отставного полковника Берлинского, рассказчик утверждает, что тот не скупился на слова и фантазии, создавая разные мифы о своем геройстве, значимости и просвещенности. Именно Берлинскому, по мнению рассказчика, принадлежало первенство в употреблении таких выражений, как «содержать в решпекте», применить «повертон» и др., а также иностранного слова «момент», взятого на вооружение «военными ораторами». Рассказчик особенно настойчиво иронизирует по поводу последнего - как основательно «истасканного» образчика «русского военного красноречия», формировавшегося под влиянием прусских армейских словесных штампов. При этом Лесков не оставляет без внимания армейские поведенческие шаблоны. Отставной полковник прославился своим умением «обращаться по-военному» с дамами и особенно - изобретением «повертона».

История с повертоном – один из мини-фельетонов, составляющих иронико-сатирическое жизнеописание «печерского Кесаря», старательно поддерживавшего молву и народную этимологию, которая имела для него самый «глубинный смысл». История с «повертоном», изобретением Кесаря, – ключевая в рассказе о «бибиковской тёще», даме «полнищей и преогромной», разгрызшей найденный на кусте «орех-двойчатку», следуя местному поверью о том, что оттого счастье удвоится. Таких побасенок (мини-фельетонов) в лесковском тексте множество, и все они так или иначе характеризуют киево-печерский добибиковский хронотоп. Побасенка о «бибиковской теще», получившей вместо удвоенного счастья удвоенную зубную боль, заканчивается удачно для Берлинского, принеся ему славу изобретателя повертона для врачевания зубов и грустно - для его незадачливого племянника, утратившего после этой истории авторитет «всепомогающего лекаря Николавра». Автор иронично сообщает, что фамилии этого несчастного доктора никто не знал, но имя его в Печерске той поры было так же известно, «как, например, имя Абеляр». Некоторое звуковое созвучие имен Николавр / Абеляр усиливает ироническую анекдотичность данной аналогии.

Ироническая коннотация этого натянутого сравнения порождает глубокое сомнение в том, что история Абеляра в Печерске была известна; это в свою очередь дает основание для предположения, что выбрано оно было исключительно по сходству созвучий, как и в случае с окказиональным неологизмом «повертон», напоминающим «камертон» и означавшим перевернутое положение больного (вниз головой, ногами кверху), при котором «верхние зубы становятся нижними, а нижние верхними». По свидетельству рассказчика, новость о новом методе лечения верхних зубов мгновенно распространилась среди скучающих киевских барышень, желавших привлечь к себе внимание молодого лекаря Николавра.  Слава и популярность, пришедшие после успешного применения в лекарской практике военной тактики «повертона» в сочетании с «пробкой из сотерной бутылки», были по плечу только «галицкому воину», но с Николавром они сыграли злую шутку. Это была последняя ступень в карьере молодого лекаря: из-за настигшей его популярности, он был вынужден покинуть Киев, в то время как «печерский импровизатор» продолжал поощрять базарные толки, ибо они добавляли ему, хотя и фиктивного, "авторитета" и "геройства", в чем бывший служака очень нуждался. Кесарь Степанович имел слабость к символике, создавшей ему героический ореол человека, который «никого не боится, между тем как его все боятся, как он же и утверждал,"даже сам Бибик"» [6, с. 159]. Вслед за комической историей с повертоном последовала побасенка о вороном коне, якобы подаренном Берлинскому «бибиковской тещей» в знак благодарности за избавление от зубной боли. Повествователь докладывает, что хотя местные «сказители» никогда не видели собственными глазами «прекрасное животное» Берлинского, они уверяли, что вороной был «без отметин», обладал «огненными ноздрями» и способностью «скакать через самые широкие реки»; был наделен «необычайной силой и удалью», которая объяснялась его «необычайными волосами», в чем видели сходство коня со знаменитым «Сампсоном» [6, c. 158], что из Книги Судей Израилевых. Ироническая характеристика «воин галицкий», специфические слова и выражения, история с броварским конем, слава защитника обездоленных обитателей Шияновских улиц придавали «печерскому Кесарю» дополнительный вес в обществе. В нарративе о Берлинском важную ироническую коннотацию приобретают слова с неопределенным смыслом, в частности, наречие времени «тогда». Комментируя фантазии «печерского импровизатора», рассказчик, ранее осторожно ссылавшийся на слухи, открыто называет их «вздором» и «сказкой, которой ни минуты нельзя верить», так же, как и выдумкам, рожденным в головах тех, кто никогда не видел «чудесного коня». Но «тогда», в годы большой популярности «печерского Кесаря» среди киевских обывателей, «одни смеялись, другие верили, и всё было складно», а «печерские перекупки» точно знали, что конь Берлинского жил «в таинственной глубокой пещере в Броварском бору, который тогда был до того густ, что в нём ещё водились дикие кабаны» [6, с. 158]. Наречие «тогда» позволяет свести правдоподобие и правдивость, вымысел и действительность к одному знаменателю и таким образом решить проблему соотношения реального и ирреального, действительного и воображаемого. Фантазиям о вороном далеко не все верили, но все довольствовались вполне рационалистическим объяснением, имевшим «хождение в народе»: «<…> Ввести… коня в Киев нельзя было "по причине Бибика"» [6, c. 158].
 Эта словесная манипуляция принималась как правдивая, потому как все знали о запретах Бибика и вздорном характере «безрукого» «старого москаля», «хромого на одно око», продававшего на печерском базаре знаменитый табак «прочухрай» и якобы стерегшего знаменитого вороного где-то за пределами Киева [6, с. 158 ]. И то и другое воспринималось малограмотным печерским обывателем как доказательство существования чудесного животного и сам вопрос о правдивости истории с подарком «бибиковской тещи» отходил на задний план.

В эту повествовательную рамку, в текст о «бибиковском» Киеве и чудесах «шияновских закутков», где приютилась «всякая нищета и мелкота», и была вставлена первоначальная история о двух «чудаках первой степени», «двух бесподобнейших экземплярах самого заматорелого во тьме «древлего благочестия» – «дедушке» Малахии и «отроке» Гиезии, «лет двадцати трёх», которых доставили в Киев по поддельным документам для «совершения тайных треб у староверов». «Дедушка» был «особливый богослов»: «пилипон», то есть из филипповцев, так названных по имени настоятеля Филиппа, и «немоляк» из разряда «опасных и особенно вредных»» «сектантов», который «ни в домашней, ни за общественной молитвой о царе не молился», ибо цари не исповедовали их веры. Кульминацией истории дореформенного Киева становится церемония открытия Цепного моста в Киеве, на которую приехал сам император со свитой – факт исторический, как и тот факт, что на строительство каменного моста (с 1843г. по 1853 г.) вместе с английским инженером Виньолем прибыли каменщики-староверы. Лесков описывает появление государя Николая Павловича на мосту в сопровождении напыщенно-торжественной свиты на фоне живописного собрания «огромных масс» на склонах холмов и это неудивительно: издавна без толпы не обходился ни один праздник, толпа всегда собиралась на больших зрелищах. Но как бы между прочим сообщается конфузная, но реалистическая деталь, снизившая торжественную картину праздника: «Кажется, …в этот день вышло из домов всё киевское население, чем тогда объясняли множество благоуспешно сделанных в этот день краж» [6, с. 180].
 
Все описание праздника составлено в соответствии с требованиями «исторической полноты», в том числе, величественно возвышающейся на фоне пестрой, многоликой массы фигуры, портрет необычно-красочно одетого старца Малахии, с длинным костылем в руке, в высокой, с перьями, чудаковатой шляпе редкостной моды, добытой его киевскими почитателями в одном из местных магазинов. Живописанию старовера Лесков и нарратор отдаются со всем пылом своего воображения, утверждая, что Малахия, по-печерски Малафей Пимыч, в тот день «был не только поразительно и вдохновительно красив, но <…> был в своём роде божествен, и притом характерно божествен» [6, с. 187]. Далее следует ироническое перечисление сравнений его с героическими и трагическими персонажами в отрицательной форме – «не Юпитер», «не Лаокоон», «не Улисс», «не Вейнемейнен», завершающееся риторической конструкцией, своеобразным ироническим дифирамбом: «не герой какой бы то ни было саги», а «олицетворённый символ древлего благочестия». «На живой картине киевского торжества» Малафей Пимыч напомнил рассказчику другого седого старика  «в старорусском охабне с высоким воротом и в высокой собольей шапке», который представлял старую Русь на известной картине о Петре и Лефорте[6, с.188].
 Ирония, сочетавшаяся с поэзией, сосредоточена в кульминации - церемонии открытия моста на Днепре, «где вся Русь крестилась», хронотопически совпадающая с кульминацией действа богомольца-немоляка, почитавщего себя в тот момент «центром вселенной». По словам рассказчика, представитель "древлего благочестия" явился «суетному миру» «во всеоружии всей его изуверной святости и глупости», продиктованной слепой верой в собственное видение, которое предвещало, что «царь-батюшка» перед всем народом перекрестится «древлим двуперстием» и даст «всей земле одно небесное исповедание». Отголоски веры в единое вероисповедание, в единый язык ветхого Адама (la langue adamique), в протоязык, слышные сквозь столетия, возрождены в современных учениях глобалистов, в частности в работах Умберто Эко [9, с. 37]. Но, иронически воплощенная, высокая идея единения под знаком единой веры оказывается фикцией, опошляется суетными действиями царя и его свиты, как и слепым фанатизмом самого Малахии и его сторонников. Постижение контраста возвышенного драматизма и детской наивности не позволило рассказчику понять истинное значение происходящего в душе старца, распознать трагедию крушения веры – не столько в царя и его миссию, сколько веры всей своей жизни и всего исторического рода, уповавшего на единение Руси у днепровской «крещебной струи», которая «пошла от князя Владимира». Не без сочувствия Лесков проводит мысль об утопизме идей «алкателя единыя веры», несбыточных мечтах о «едином языке религии», символом которого на старообрядческой Руси считалось двуперстие. Оставив насмешливый тон, но не отрекаясь от свойственного ему иронико-поэтического осмысления факта, рассказчик смещает акценты в «серьезную» плоскость. Сокрушаясь о ребячливой наивности носителей «древлего благочестия», он изображает их как людей аскетической породы, как представителей уходящей в небытие архаической религиозной культуры. Однако рассказчику, за которым почти всегда стоит автор, считавший религиозный экстаз чудачеством, хватает такта признаться в бессилии слов для выражения своих мыслей и чувств, вызванных трогательной сценой и видом «серьёзного и сильного духом человека в положении более трагическом, восторженном и в то же время жалком» [6, с.193].
 
Определяя функциональность иронии в текстах Лескова, отметим, что лесковскому ироническому дискурсу, с его специфическими интонационно-эмфатическими коннотациями, свойственны едва уловимые причудливые, условно-барочные черты, обусловленные творческим методом и стилевыми приметами времени, неизбежно влияющими не только на смысл и форму, характер воображения и критическое восприятие, но также на переменчивые, волнообразные движения авторского настроения, отражающегося в настроениях рассказчика и других персонажей во множественных качествованиях поэтического иронизма, в гибкости и податливости основного нарратива, способного уживаться с дополнительными, промежуточными дискурсами, сочетаться с самыми разнообразными образно-смысловыми, интонационными и лексико-синтаксическими  конструкциями, стилевыми и стилистическими фигурами, в частности, с контрастами, метафорой, гротеском, юмором, сатирой и сарказмом, и - влиять на них.
 
Cписок литературы

1. Богаевская К.П. Н.С. Лесков о Достоевском (1880-е годы) // Литературное наследство. Т. 86. М.: Наука, 1973.
2. Гейко С.М. Фiлософський вимiр поняття «iронiя» // Вісник ХНУ ім. В.Н. Каразіна. Сер.: Теорія культури і філософія науки. № 1083. Вип. 49. 2014.  Retrieved  3. Евдокимова О.В. «Юношеские воспоминания» Н.С. Лескова о Киеве («Печерские антики») // Русская литература. 2000. № 1. С. 132-142.
4. Жужгина-Аллахвердян Т.Н. «История взбесившейся блохи» А. де Виньи: раблезианский смех и романтическая ирония // Від бароко до постмодернізму. Вип. 19, 2015. С. 65–70.
5. Жужгина Т.Н. Специфика иронии в романе Альфреда де Виньи «Стелло» / деп. в ИНИОН АН CCCP, № 39978 от 02.11.89 г. С. 1–12.
6. Лесков Н.С. Печерские антики (Отрывки из юношеских воспоминаний) // Лесков Н. С. Собр. соч.: в 11 т. Т. VII. М., 1958. С. 133. (В дальнейшем ссылки на это издание в тексте).
7. Пигулевский В.О. Ирония и вымысел: от романтизма к постмодернизму. Ростов-на-Дону: Изд-во «Фолиант», 2002. 418 с.
8. Соболевская Г.И. Образ Киева в мемуаристичных повестях Н.С. Лескова 1870–1880-х годов // Славянские языки и литературы в синхронии и диахронии. Материалы международной научной конференции. М., 26–28 ноября 2013 г. С.348–350.
9. Харитоненко Е.И. Образы печатной культуры в литературе и публицистике второй половины XIX века (по материалам «Киевской старины» 1882–1900 гг.) // Русская литература. Исследования: сб. научных трудов. Вып. XVIII. К.: Логос, 2014. С. 102–114.
10. Charchare Helеne. Proust et Platon. Convergences linguistiques, еrotiques et philosophiques. Littеratures. Universitе Sorbonne Paris Citе, 2017. Franсais.

ПУБЛИКАЦИЯ в: Россия в мире. Проблемы и перспективы развития международного сотрудничества в гуманитарной и социальной сфере. Материалы VII Междунар. научно-практ. конф., Москва–Пенза, 30–31 октября 2019 г.; отв. ред. Д.Н. Жаткин, Т.С. Круглова. Москва–Пенза, 2019. С. 44–58.


Рецензии