Счастливою была
Но это только половина правды. Другая её половина, я думаю, в том, что все мы просто устали от сумасшедшего городского ритма, от постоянной беготни, толчеи в магазинах и автобусах, и все в глубине души хотим, чтобы нашёлся кто-то добрый, с кем не нужно было воевать за место под солнцем, кому можно было бы довериться без страха быть преданным и высмеянным.
В доме-интернате на Ботанической стариков было не так уж много: кроме дедушек и бабушек там жили и молодые выпускники детских домов, имевшие инвалидность. Детдомовцев руководство интерната заселяло на второй и особенно третий этажи, а старикам достались левое крыло второго и весь первый.
Я ходила в этот интернат на волонтёрских началах. Инициатива происходила от одного неравнодушного священника, и все желающие с прихода по воскресеньям посещали стариков. Подопечных каждый выбирал себе сам. Мы иногда помогали персоналу интерната по мелочи: подстригали бабушкам и дедушкам ногти, меняли бельё, подкармливали конфетами на сорбите. Но сами сотрудники в голос уверяли, что с этими нехитрыми делами они хорошо справляются и сами, а на что им не хватает времени и сил, так это на общение со стариками.
Общаться с ними было непросто и нам: некоторые с подозрением смотрели на людей, которые пришли в интернат просто так, ничего не требуют и даже не вербуют в религию, другие плохо слышали, и приходилось чуть ли не кричать в уши, третьи не совсем хорошо осознавали, кто они и где находятся... Однако постепенно дело пошло на лад.
Я познакомилась с тремя замечательными людьми: пожилым мужчиной из Ангарска, которого потом забрал домой сын, и самой настоящей влюблённой парой возрастом под семьдесят годов: они встретились уже здесь, в интернате, уговорили руководство поселить их в одну большую комнату и прожили там вместе примерно полгода. Весной их переселили в другой интернат.
Мне стало вроде бы не к кому ходить, но всё-таки на следующее воскресенье я приехала на Ботаничку снова. Растерянно озираясь в коридоре, машинально взялась за ручку какой-то двери и посмотрела в палату. На дальних койках сидели две чрезвычайно друг на друга похожие старушки, к которым больше всего подошло бы прозвище «божий одуванчик». А на ближней...
Только завидев мою четырёхлетнюю дочку, она попыталась приподняться с кровати и растянула тонкие губы в улыбке:
— Иди ко мне, иди ко мне, внучечка.
Таня, привыкшая ко вниманию вообще и бабушек — в частности, тут же подбежала с раскрытой пачкой печенья. Протянула печенье в раскрытую ладонь с узловатыми пальцами.
— Спасибо, внучечка. Какая ты хорошая — я не вру. Честное слово.
Я осторожно подошла к женщине.
— Меня Лена зовут.
— А меня Люда. Баба Люда — вот так ты меня и зови. Угу?
Я кивнула.
— Ну, садись, коли пришла, — пожевав губами и пытливо оглядев меня, она пригласила сесть на край своей железной койки. — Слушай.
Я слушала долго. И в этот раз, и в следующее воскресенье, и в то, которое было потом. Казалось, что баба Люда молчала не то, что днями или месяцами — годами. Вставить мне хотя бы пару слов было решительно невозможно. Как тяжёлая глинистая земля долго не впитывает воду, так и баба Люда просто не могла впитать, воспринять даже малейшую частицу меня. Ей пока нужно было выплеснуть всё, что накопилось. Я подстригала ей ногти, расчёсывала волосы или просто сидела и молчала.
Она рассказывала мне об отце, который безумно ждал мальчика и поэтому всё детство называл её «сына», о муже Илье Ананьевиче, который родился раньше неё на двенадцать лет, за что она добродушно дразнила его «старинушка», о зверосовхозе и психбольнице (в первом месте трудилась сама баба Люда, во втором — Ананьевич), о своих дочках Анжеле и Ксении.
— Анжелка у меня родилась такая рыжая, кучерявая. Я как увидала её, думаю — вот те девка. А чё я её Анжелка назвала? Потому что был тогда этот фильм...доча... как его?
— «Анжелика, маркиза ангелов», — догадалась я.
— Точно. А характером она у меня была такая...как тебе сказать... Стерва. С детства всё фыркала. Ну, зато красивая, ничё не скажу. И я её тоже любила. А Ксенья у меня добрая была, ласковая такая...
«Где ж теперь твоя ласковая Ксения, баба Люда?» — поневоле приходило мне на ум.
Но баба Люда, кажется, совсем не думала об этом. Из всех историй, что она рассказывала (в общем-то, у неё всегда была единственная бесконечная история, из которой одно перетекало в другое), становилось ясно, что этот человек прожил счастливую жизнь.
Она рассказывала мне много вещей, которые почти любой назвал бы неприятными, а то и страшными. Отец, который «жуть как любил меня», только однажды обратился к ней «дочка», до самой своей смерти так и видя в своём втором ребёнке вожделенного мальчика-наследника. В третьем классе он купил Люсе тёлку Рябинку в качестве живой игрушки, у которой потом десятилетней девчонке пришлось самой принимать роды, а папка пришёл только тогда, когда она, обливаясь потом и слезами, уже полчаса тщетно пыталась вытянуть ноги слишком крупного телёнка. А благоверный Илья Ананьевич, сколько-то немало лет отпахавший санитаром в психушке, за какую-нибудь дурацкую провинность мог взять да и выпороть её солдатским ремнём — да не просто так, а с чувством, толком и обязательными комментариями. Красивая Анжела в своё время выгнала бабу Люду из своего с мужем дома за неугодный характер и пристрастие к бутылке, а ласковая Ксения уехала и с концами пропала...
Но всё это дикое, тёмное, страшное, то и дело всплывая в рассказах бабы Люды, переплавлялось в её сердце и неизменно превращалось в воспоминание любви. Мы часто не можем простить близких людей и разрешить себе любить их просто так, потому что постоянно чего-то ждём от них, от наших отношений, потому что подготовили себе в уме какие-то представления о том, какими должны быть отец, муж, дочь, невестка...
Бабе Люде было уже решительно нечего ждать и нечего представлять. Всё, что было у неё и есть — это железная койка в десятиметровой палате (в июле её перевезли в двухместную комнатёнку с одним оконом), с которой она может привстать, только если кто-нибудь поддержит её за высохшие, посиневшие руки. Поэтому, наверное, она и может позволить себе роскошь любить, несмотря ни на что.
Если попросить меня вспомнить человека, который больше других способен принять жизнь, как она есть, то я назову именно бабу Люду. Даже говоря о каких-то своих ошибках, она не осуждала себя, только говорила:
— Ну что поделаешь, такая уж я бессовестная.
Как я уже писала, через некоторое время она стала видеть меня. И сразу же начала называть «доча».
— Ты — моя доча. Я не вру. Честное слово. А это моя внучка. Правда?
Конечно, формальная правда заключалась в том, что передо мной была полусумасшедшая старуха, обречённая провести остаток своих дней на казённой железной кровати с вонючим матрасом, в убогой комнате с подслеповатой лампочкой, брошенная и забытая. И ещё была я, мамка двоих детей с висящим за душой банковским долгом, совершенно чужая женщина для обитительницы дома престарелых Прохоровой Людмилы Михайловны, ничем по факту не могущая ей помочь.
Но всё это стало абсолютно неважно. Мы с бабой Людой знали и другое — знали истину, в которой я на самом деле была её дочкой, и обе мы были прекрасны.
Потом она стала рассказывать мне уже не только давно былое, но и то, что происходило сейчас. И даже спрашивать меня:
— Ты сама как?
Однажды она встретила меня и как-то странно посмотрела:
— Слушай, доча... А где у тебя муж?
— На Парашютной улице, — ответила я первое, что пришло в голову.
Баба Люда выругалась по матушке.
— А какую холеру он там делает? Чё ко мне не приезжает?
Мне совсем не хотелось рассказывать ей невесёлую и довольно банальную историю своей распавшейся семьи, и я попыталась перевести разговор на другое, но баба Люда так и вцепилась в меня за рукав пальцами.
— Хороший он?
— Да... Хороший...
— Любит тебя?
— Я не знаю... Нет, наверное.
— Как ты не знаешь? Да он живёт с тобой?
— Нет... Давно уже.
— Ёж твою клёш. А чё ты раньше молчала? Я тебе всё про себя, про себя... Вот бессовестная.
Она развернула ко мне лицо и взяла мою руку в свою, вся приготовившись слушать. Но у меня не оказалось совсем никаких слов. Жаловаться не хотелось, ворошить прошлое — тем более. Я просто села внизу у кровати, обняла бабу Люду и прижалась лицом к её руке.
— Знаешь, ты такая красивая, — сказала я, когда наконец поднялась с пола.
— Ну да, — охотно согласилась моя «матушка», кокетливо приглаживая на макушке смолисто-чёрные вихры. — Мне бы вот ещё серёжки вставить, и совсем бы хорошо.
— У тебя же есть серёжки.
— А я ещё хочу. Золотые вставлю — во красотка буду! Доча, честно, я не вру. Тут у нас санитар новый, парнишка молодой — вот с золотыми серёжками-то я его это... охмурю! Скоро как раз должен прийти.
Я, конечно, понимала, что она шутит:
— Не-ет, бабонька, если молодой и красивый — мне оставь!
Из коридора вдруг послышался сердитый мужской голос:
— Вы что там, с ума сошли?! Я вообще-то медбрат, а не санитар!
Мы с бабой Людой в голос расхохотались.
Как и все мы, за свою жизнь баба Люда наломала немало дров. Бессчётное число раз она обижала свою старшую сестру-очкарика, грубила матери, прогуливала школу, воровала с работы, лгала и хвасталась. Случались у неё и более серьёзные грехи (о которых мне не хочется вспоминать, потому что это всё-таки поверенная мне чужая тайна), но — именно случались. Всё скверное в жизни моей «матушки» всегда казалось мне случайным и наносным, вещами, которые повторяются почти с каждым из нас из поколения в поколение.
Я никогда не говорила ей, что она поступала плохо, хотя бы потому, что она и сама прекрасно это знала. Но при этом, признавая свою «бессовестность», всегда была открыта к Божьему прощению. И всякий раз, когда я вижу её, мне на память приходят строчки из цветаевской «Бабушки»:
«Свистят скворцы в скворешнице,
Весна-то — глянь! — бела…
Скажу: — Родимый, — грешница!
Счастливая была!»
За всё то время, что мы с бабой Людой были знакомы (чуть больше полугода), я научила её молиться. Она сама однажды попросила меня об этом. Несколько раз мы с ней вместе молились за покойного раба Божьего Илью — его баба Люда вспоминала всё же чаще других своих близких.
— Господи, миленький. Господи, помилуй... Пожалуйста. Не оставь.
В такую минуту она была очень сосредоточена. Но в другое время баба Люда редко бывала серьёзной. Часто даже подкалывала меня, как, например, в тот раз, когда я долго не могла отыскать в коридоре выключатель.
— Ну, ты какая-то глупая стала, доча. Надо тебе тут маленько со мной полежать, тут быстро человека в порядок приводят.
Я смеялась, где-то в глубине души осознавая, что и в самом деле когда-нибудь могу оказаться на месте бабы Люды, на этой её железной койке. А могу и не оказаться. Ни то, ни другое неважно. Важно только то, что мы вместе есть.
В последний свой визит я спросила у «матушки», какой гостинец привезти ей в подарок.
— Да что хочешь, доча, лишь бы из твоих рук. Но лучше всего — конфетку. Я ведь сладкое люблю... Ананьевич прятал от меня, ругался: не ешь много!нельзя тебе! А я ведь всё равно ела...
Она развела руками и выразительно с еле заметной улыбкой посмотрела на меня:
— Ну, что поделаешь, бессовестная...
Я ездила к ней два раз в месяц от самого начала лета вплоть до зимы, потом заболела на две недели, а после того ещё две недели не приезжала из-за каких-то дел. Когда в конце декабря я появилась на первом этаже интерната и заглянула в знакомую комнату, бабы Люды там не было. На одной койке сидела высохшая старуха с птичьим лицом и задумчиво затягивалась папиросой. Другая кровать была пуста.
Оказалось, что с инсультом бабу Люду привезли в больницу, там она пробыла несколько дней и умерла. Подробностей её ухода мне, конечно, никто не сообщил. В доме престарелых каждые два или три месяца кто-то умирал, и ничего сверхординарного тут не было.
Я не знаю, о чём она думала перед смертью, была ли в трезвой памяти или потеряла рассудок. Конечно, хочется верить, что ушла она спокойно и безболезненно, и что за семь положенных суток всё-таки нашлись её родные. А если не нашлись, то когда-нибудь найдутся, придут на её могилку внуки от Анжелы или Ксении:
— Вы ж, рёбрышко от рёбрышка,
Маринушка с Егорушкой,
Моей землицы горсточку
Возьмите в узелок.
Свидетельство о публикации №220070801541
С уважением,
Галина Козловская 16.08.2022 12:39 Заявить о нарушении