Расклюёт нас вороньё - Стефан Жеромский

(оригинальное название: "Rozdziobia nas kruki, wrony")
(автор: Stefan Zeromski)

Ни один из шустрых солнечных лучей так и не сумел пробиться сквозь тучи, гонимые порывами ветра. Тайком расстилался скупой свет утра, лишь подчёркивая плоскость ландшафта, его простор и абсолютную пустоту. Поливал дождь – мелкий, как крупа. Ветер подхватывал на лету капли, сносил их наискось и швырял оземь.

Угрюмая осень уже дышала холодом, истребляя всё живое в травах и сорняках. Почерневшие ивы, лишившиеся листвы, тоскливо шумели, пригибая ветви до самой земли.  Картофельные поля, жнивья и – в особенности – недавно вспаханные и засеянные пашни раскисли, и превратились в топкие болота. Бурые облака, потрёпанные и взлохмаченные, мчались совсем низко над полями – омертвелыми и выпоротыми дождями.

Как раз в это время, на заре, Анджей Борыцкий (более известный под вымышленным именем Шимон Винрых) выезжал из-за райгорских пригорков, направляясь к Насельску [Насельск – город в Польше, входит в Мазовецкое воеводство, Новодвурский повят], к широким равнинам. Выбравшись из зарослей, он держал свой путь, ориентируясь по следу пешей полевой тропы, а когда она исчезла из виду под толщей луж – двигался по прямой, поперёк гряд.

Уже две ночи как он не спал, а когда наступил третий день, он всё по-прежнему шёл, не отступая от своей телеги. От жидкой грязи ботинки его стоптались до того искусно, что их союзки [союзки (здесь) – кожаная нашивка на носок и подъём сапога] с подошвами брели отдельно от босых стоп.  Анджей сильно вымок и до костей промёрз. Кто бы ныне признал в этом оборванце бывшего председателя самой развесёлой под луной конфратерии [конфратерия (от лат.) – братство], так называемых "шрубстаков" [шрубстаки – название некоего Варшавского студенческого братства приблизительно 80-х годов XIX века, в котором принимал участие Анджей Барыцкий; от слова srubstak либо szrubstak, либо szrubsztak – слово, заимствованное из немецкого языка, означающее тиски или инструмент для откручивания винтов] – того самого Ендрка, короля и падишаха [падишах – титул монарха в некоторых странах Ближнего и Среднего Востока] сирен варшавских [сирена – мифическое существо, женщина-птица либо женщина-русалка; является символом города Варшавы]? У него здОрово отросли волосы и напоминали теперь "орлиные перья", а ногтевые пластины больше походили на "звериные когти"; он расхаживал в потной сермяге, жадно жрал шкварки с чёрным хлебом из непросеянной муки и запросто лакал горилку, будто бы это какая-нибудь содовая со смородиновым соком.

Кони его были голодными и до такой степени загнанными, что то и дело останавливались. Ничего удивительного: колёса вязли в трясине по самые оси, а на мажаре [мажара – большая длинная телега с решётчатыми бортами (характерная для Украины и южных областей России)], под охапкой ольхового хвороста, сена и соломы одних карабинов [карабин – винтовка с укороченным стволом] лежало шестьдесят штук и десятка полтора палашей [палаш – холодное оружие, подобное сабле, но с прямым длинным и широким лезвием, обоюдоострым к концу], не считая прочего вооружения, помельче. Сами же лошадёнки вовсе были не плохи: рослые, куцыхвостые, пусть и малость исхудалые, зато отличной тягловой породы. Да такие, что с лёгкостью могли пройти хоть десять миль за сутки, дай им только хорошенечко передохнуть пару раз да попастись. Принадлежали те кони одному панычу [паныч – молодой пан, барчук] с окрестностей Млавы [Млава – город в Польше, входит в Мазовецкое воеводство, Млавский повят]. Они составляли существенную часть его богатства, потому что summa summarum [summa summarum (лат.) – в общем и целом, в сумме] у него было всего три лошадёнки, однако владелец всё равно одалживал их Винрыху по первому требованию.  Последний заявлялся, как правило, поздно ночью и стучал в окна – потом они вдвоём с хозяином тихонечко выводили коней, чтобы не разбудить батрака, выкатывали телегу и пошло-поехало! Летом с ездой было проще. Днём Винрых спал в лесных дебрях, а лошади – паслись. Теперь же ни спать, ни делать привалы было нельзя. Винрых рассчитывал, что его кто-нибудь сменит, тем более, что самые тяжёлые участки и преграды он уже удачно миновал. Но времена изменились... И если уж кто и остался по сию пору воевать на этой земле – воевать, в полном смысле этого слова, – то это он, Винрых. Он один всё ещё подвозил вооружение; он один – не падал духом. Если бы не Винрых, – разлетелась бы на все четыре стороны и сама партия [партия – в период январского восстания 1863-1864 годов на землях Речи Посполитой, отошедших к Российской империи: повстанческий партизанский отряд, сражающийся за воссоединение земель с Речью Посполитой]. Столько времени утекло, а он, как и прежде, поддерживал и подстёгивал своих единомышленников, словно розгой, своими хлёсткими, отрывистыми словами, – этих гонимых и голодных, замёрзших и перепуганных людей. Сейчас, когда всё кануло в бездонную пропасть смуты, он, как поговаривают, только ожесточился. В то время, как философский принцип fratres! rapiamus, capiamus, fugiamusque [fratres! rapiamus, capiamus, fugiamusque (с лат): братья! похитим, схватим, убежим] так бесцеремонно и назойливо внедрялся не только в души и совести людей, но и в саму основу, так называемой, революционной политики, – он ощущал в себе какое-то всё более дерзновенное, чудовищно-болезненное, почти неистовое упрямство...

Вместе с холодом в него будто бы впитывался и сам дух, окружающей его нищеты, когда промокший, голодный и сверх всякой меры утомлённый, он брёл рядом с телегой. И ни крошки хлебной в кармане; и ни капли водки в бутылке. Дырявые, целиком изношенные башмаки (за исключением миллиметра невредимого ремешка, – единственное, что можно было бы причислить к разряду чего-то целого) всё же, не были для него веской причиной для восприятия той крайней бедности. Как, в равной степени, не были и голод с холодом. Но та ирония наблюдений – вот она, та страшная беда, ступающая за Винрыхом по его же следам, оставленным им в грязи дырявыми башмаками; та, что вовеки не поколеблется перед тем, чтобы вторгнуться в святая святых; та, что нагло, как гнусный вороватый ростовщик, выхватывает бесценные сокровища человеческого духа и насмехается над их достоинством, облекая свою низость в логичнейшие силлогизмы [силлогизм – умозаключение, в котором из двух данных суждений (посылок) получается третье (вывод)].

– Всё промотали, – присвистывая шепчет Винрых, – всё проиграли до последней нитки, даже – до последнего вольного вздоха. Теперь достаточно одного лишь страха с большими глазами и со вздыбленными волосами, чтобы тут же повылазили из своих мышиных нор всякие метафизики-реакционеры и пророки-невежды. Чего прежде не решались друг другу на ухо говорить, сейчас будут воспевать в гекзаметрах [гекзаметр – стихотворный размер в античном стихосложении, представляющий собой шестистопный дактиль с хореическим окончанием]. Сколько в человеке есть от бандита и предателя, столько из него и вытянут на всеобщее обозрение, покажут, как пример, для почитания и подражания. Подумать только, – ведь это самые настоящие подмены понятий, которые, при том, мы сами себе же и навязали, – и всё оттого, что проиграли...

Он покрепче затянул шерстяной пояс, прикрыл грудь сермягой и двинулся дальше, повесив голову. Но, иной раз, всё же поднимал её, чтобы процедить сквозь зубы:
– Псы паршивые!

Хлёсткий дождь притих, но морось так и не прекратилась, застилая глаза непрозрачным занавесом из водных пылинок. Порывы ветра бушевали вокруг телеги, свистели в спицах, раздували длинные поля сермяги и трепали рубаху.

За стеной тумана неразборчиво виднелось неведомое однообразное движение, параллельное едва различимому горизонту. Возможно шеренга телег, стадо скотины, или... – войска.

Винрых, прищурившись, с минуту приглядывался к перемещению. Внезапно он почувствовал, как в грудь его, будто всунули загнутый крючком палец, а затем выдрали какой-то кровеносный сосуд.

– Москали... – прошептал он.

Дав коням крепкого кнута, он натянул поводья, развернулся почти на ровном месте, и поскакал. Он не хотел, вернее – не мог обернуть головы, чтобы получше осмотреться и изучить, что там творилось у него за спиной. Ему казалось, он вот-вот умчит в сторону, уйдя не замеченным. Но, как на зло, место, где он находился, было голым и безлюдным в радиусе нескольких вёрст.

И вскоре телегу, пустившуюся на утёк, заприметили. От рядов, шествующего войска, оторвалась группа конных, выдвинулась вперёд и понеслась во всю прыть. Винрых, теперь уже пристально следя за всеми этими странными манёврами, никак не мог взять себе в толк, – к нему ли это они скачут или же наоборот, – удаляются в противоположную сторону. А сориентировался лишь только когда разглядел конские морды и флажки на обращённых к земле пиках. В тот момент ему почудилось, что кровь его, будто сгустилась, едва ли не прекратив своё течение по венам... Он разом остановил коней, обмотал холщовыми вожжами жерди мажары и принялся думать, чем же ему теперь обороняться: палашём или незаряженным штуцером [штуцер – cтаринное военное ружьё с винтовыми нарезами в стволе]?

Но, прежде чем что-либо предпринимать, он машинально подошёл к измождённым коням и принялся снимать с одного из них недоуздок и стягивать хомут, словно для того, чтобы выпустить своих товарищей на свободу. Делая это, он на миг прижался к конской шее и вздохнул.

Вскоре восемь русских уланов на красивых гнидых лошадях нагнали его телегу и во мгновение ока окружили её со всех сторон. Один из них, не говоря ни слова, начал сбрасывать пикой сухие ветки и снопы меч-травы [меч-трава, она же трава-пила, она же кладиум – род травянистых растений семейства Осоковые], прощупывая содержимое в глубине телеги.

Когда наконечник пики брякнул, ударившись о стволы штуцеров, солдат похлопал Винрыха по плечу и подмигнул своим товарищам. Те полезли за карабинами, закинутыми за спины. Но хозяин телеги не сходил с места, продолжая обнимать коня. Рот Винрыха перекосило от омерзения, а в сердце его сгустилась не храбрость, но презрение, – безбрежное презрение ко всему на этой земле.

– Ты это для какой партии вёз? – спросил тот, кто обыскивал.

– Глупец! – ответил Винрых, не поднимая головы.

– Для какой партии, говорю, вёз? Слышь, полячишка!

– Глупец!

– Это не крестьянин, – обратился к подчинённым старший; на плече его виднелась нашивка, – это повстанец.

– Глупец! – повторил Винрых, не отрывая от земли глаз.

– В расход сукиного сына! – прикрикнул солдафон.

Двое конных тут же отскочили на несколько десятков шагов и быстрым движением выставили пики в горизонтальное положение. Приговорённый взглянул на них, когда те уже приготовились пришпорить лошадей, и, как малый ребёнок, прикрывая голову руками, тихим, каким-то не свойственным для него голосом, вымолвил:
– Не убивайте...

Но солдаты уже сорвались с места и в едином наскоке прокололи несчастного. Один из них безобразно пропорол повстанцу живот, а другой – проломил грудную клетку. Третий улан отъехал на десятка полтора шагов и, когда первые двое, выдрав пики и сплюнув, удалились в сторону, прицелился приговорённому в голову. Он нажал на спусковой крючок как раз, когда Винрых сполз в колею. Ещё одна пуля, прошив череп первого попавшегося под руку коня, убила его на месте. Животное простонало и, бездыханное, опустилось в ноги умирающему Анджею. Солдаты же, спешились и обыскали пустые карманы сермяги повстанца. Разгневанные тем, что Винрых выпил всю горилку, они разбили о его голову пустую бутылку и разорвали шпорами щёки. Потом, когда прозвучал сигнал, зовущий их вернуться в строй, бойцы повскакивали в сёдла – не забыв, при этом, прихватить с телеги несколько добротных бельгийских палашей и проследовали за своим отрядом, который уже почти скрылся в тумане, за дождевой пеленой. Командир эскадрона гнал какой-то мелкий, практический истаявший, отряд повстанцев, поэтому у него не было времени разворачиваться за оружием, оставленным в поле, на телеге Винрыха. Тем временем, снова хлынул обильный дождь и на мгновение привёл повстанца в чувства.

Глаза его, закрытые от боли и предсмертной агонии, с трудом приоткрылись, чтобы в последний раз посмотреть на облака. Губы дрожали, силясь выговорить им, несущимся над головой, последнюю свою мысль:
"...И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим..."

Какая-то невыразимая надежда на бессмертие, кажущееся ему бесконечным пространством, всецело овладела умирающим. С этой надеждой в душе он и скончался. Голова его вжалась в одну из грязных впадин, в которую уже начинали сбегаться мелкие ручейки, непрестанно углубляя лужу. Дождевые капли, спадая в неё, поднимали на поверхность крупные, раздутые пузыри, лопающиеся так же быстро, как лопаются святые человеческие иллюзии. Убитый конь быстро остыл, а уцелевший - с таким надрывом рвался в упряжке, будто его кто-то стегал ремнём. Потом вдруг перегнулся через дышло, через мёртвого своего товарища, чтобы обнюхать голову Винрыха. Но лишь учуяв запах разлагающегося трупа, глаза коня налились кровью, заволновалась неистово грива, он дёрнулся взад, затем подался корпусом вперёд, заколотил копытами по земле, и до того яростно начал лягаться во все стороны, что задняя его нога вскоре угодила между спиц переднего колеса телеги. Тогда он рванул застрявшей конечностью изо всех сил и чудовищно переломил её выше сустава. Боль немедленно ввергла коня в ещё большее бешенство. В гневе он взвился бешеными скачками. Словно заточенный нож, лопнувшая пополам кость пробила коню шкуру и чем сильнее тот метался, тем глубже всаживался её заострённый конец.

Погода наладилась только на следующий день, но ветер по-прежнему не утихал. Высоко летели облака, покрытые глубокими тенями причудливых форм. Против ветра, как бы навстречу облакам, потянулось – где стаями, где порознь – вороньё. Встречные потоки воздуха сносили птиц и отталкивали их назад, иной раз, забавно заламывая им кверху крылья, а порой, и прижимая тельца, точно камнем, к земле. Вскоре в поле, над мертвечиной, закружили пернатые, стремительно слетаясь вниз после долгой борьбы с назойливыми ветрами, – усаживались на дальних грядах.

Конь, будучи ещё живым, стоял со сломанной ногой, застрявшей между спицами. Он уже и не пытался её вытянуть: боялся острой боли. А обнажённая кость при любом движении цеплялась за дерево и резала шкуру.

Но едва завидев ворон, он, всё же, отступил к мажаре, с трудом перешагивая с ноги на ногу медленными движениями, и заржал.
Животное, должно быть, надеялось, что на его зов прибегут местные; надеялся на племя людское: "О люди подлые, о род порочный, о племя убийц!.."

Крик огласил пустынную окрестность и затерялся в бешеном шуме ветра, задержав лишь на какие-то секунды приближение трупоедов. Осмотрительно и тактично, в чём-то даже дипломатично и терпеливо, вороны приближались к жертве, вертя головами, внимательно следя за ситуацией.  Но особенно отличилась одна – по-видимому, самая энергичная, – которая больше других жаждала заполучить себе добычу и казалась чрезвычайно ожесточённой в сравнении с остальными. Впрочем, возможно это было лишь пылким выражением важности интересов собственных клюва и желудка - то, что мы привыкли называть храбростью (парадокс - для прежних времён, и аксиома - для нынешних...) Она промаршировала к ноздрям убитого коня, из которых ещё сочилась не до конца запёкшаяся кровь, покрытая рыжеватой плёнкой. Своими быстрыми проницательными глазками она сразу заприметила то, что ей причитается. Не задумываясь, вскочила на морду убитой лошадёнки, задрала кверху головку, расставила лапы на манер лесоруба, готовящегося к рубке, направила клюв перпендикулярно мёртвому глазу, и, словно железным кайлом, ударила в него с размаху. Примеру смелой вороны последовали её подруги. Одна – препарировала ребро, другая – щипала ногу, ещё одна – ковырялась в ране на черепе. Но больше всего проявила себя эта (претендующая на титул "её прожорливость"): ей захотелось пробраться к мозгу повстанца – прибежищу вольной мысли – и проглотить его целиком. Она величественно спустилась на ногу Винрыха, прошагала по его телу, успешно добралась до головы и принялась с энтузиазмом пробиваться сквозь череп – последнюю цитадель польского восстания.

Но успев отведать его буйный мозг и оправдать свой славный титул, её неожиданно всполошил какой-то новоприбывший чужак, – он незаметно приближался, пригнувшись, как большой серый хищник. Нет, это вовсе был не шакал (что было бы довольно поэтично), – а  всего лишь убогий человек, крестьянин с ближайшей деревни. Дело в том, что на участке, который ему полагался в бессрочное пользование, обнаружились трупы – вот он и пришёл их убрать.

Мужик до смерти боялся москалей, поэтому полз чуть ли не на четвереньках. В то же самое время, его просто испепеляло желание понарезать себе ремней, а голова кружилась от сладкой надежды разжиться чем-нибудь ещё после люстрации [люстрация – В Польше, Литве, Белоруссии в 18-19 веках – периодическая опись государственного имущества для учёта доходов] солдатского имущества: железного лома, толстых верёвок и одежды с трупа. Наконец он поднялся на ноги, возвышаясь над останками Винрыха, покачал головой и вздохнул, – затем встал на колени, снял фуражку, перекрестился и громко зачитал молитву.

Произнеся последний "аминь" – теперь уже с жадным блеском в глазах, – крестьянин первым делом бросился шарить по карманам и за пазухой у погибшего: искал кошелёк. Но ничего там не нашёл. Поэтому содрал с трупа сермягу, холщёвоё тряпьё, снял башмаки, стащил даже грязные портянки, обмотал всей этой рванью часть арсенала и поспешно удалился. А возвратился уже через час: прихватить оставленные трофеи. И только потом – около полудня, – пригнав пару лошадей, наконец, распряг покалеченного коня. Внимательно осмотрев его переломленную ногу, крестьянин пришёл к выводу, что она безнадёжно повреждена. Надо было удавить бесполезное животное. Он, не медля, накинул на шею бечёвку, привязал к ваге [вага – поперечный брус, прикреплявшийся к передку экипажа при дышловой упряжке], волочащейся за его лошадьми, плюнул в ладонь да и погнал скакунов со всего маху. Лошади резко дёрнули – петля сдавила глотку смертника и повалила его на землю. В одно мгновенье moriturus [moriturus (лат.) – находящийся при смерти] подскочил на ноги и помчался во весь опор, вслед за тянущей его парой, ступая остриём большой берцовой кости по слякоти и камням.

Крестьянин аж зажмурился от отвращения, наблюдая за этой картиной. Он сейчас же отвязал бечёвку и остановил экзекуцию. Немного погодя, запряг лошадей в телегу и удалился. А объявился уже во второй половине дня, вооружённый перочинным ножиком, чтобы содрать с лошади, застреленной уланами, шкуру. И когда та была благополучно срезана, в конце концов, пришёл черёд и живого коня. Вот здесь-то мужик и призадумался, прикидывая как бы ему это сделать, – стал перебирать разные варианты. Он мог бы, конечно, заколоть дохляка да и обстряпать всё одним взмахом, но ему не хотелось "мараться" – ни морально, ни физически. С другой стороны, крестьянин изрядно опасался, что ночью кто-нибудь подкрадётся да и прибьёт конягу, а потом и шкуру, чего доброго, с неё сдерёт. Так, всё ещё колеблясь, он обратился к лежачему:
– А подыши-ка ты ещё тут... Так и так к утру копыта протянешь. Больно уж я сегодня уработался. Иисус милосердный благословил... Авось никто ничего и не видел – глядишь и не придут ещё за твоей шкурой. И на том спасибо. А ты, бедняжка, подыши-ка пока здесь, подыши...

Немного в стороне, в том направлении, куда держал свой путь Винрых, располагались низины, засеянные картофелем. Когда обнаружилось, что в этих местах грунт пропускает воду, угрожая затоплением помещичьих хранилищ, погреба-ледники перенесли в иные поля, в то время, как оставшиеся после подвалов ямы обросли сорняками. По дну и по краям впадин густо расплодились кусты барбариса. Укрепляющие стены балки пообвалились и, перемешавшись с комьями глины, обратили прежние погреба в пещеры и катакомбы, заполненные жидкой грязью. Как раз в одну из таких дыр крестьянин к вечеру и выволок трупы повстанца и коня без шкуры. Он их обоих втиснул в какую-то пещерку, затем стащил при помощи жерди между балками и бурьяном, а сверху набросал немного глины, чтобы вороньё не учуяло себе "корма".

Так он и пошёл домой – с непокрытой головой и с молитвой на устах, – неосознанно и невольно, отомстив за вековечное рабство, за распространение невежества, за эксплуатацию, за посрамление и страдания людей. Необычайная и трогательная радость снизошла на его душу и разукрасила целый горизонт, весь его разум, всю землю – красивыми красками. И ото всей души, где-то глубоко внутри, славил он Бога за то, что тот, в безграничном милосердии своём, послал ему столько железного лома и ремней...

Как вдруг, в мёртвой тишине осеннего сумрака, прокатившись над самой землёй, до него донеслось отчаянное конское ржание. Крестьянин остановился, прикрыл ладонью, как козырьком, глаза от слепящего света, и стал всматриваться в сторону заходящего солнца.

На фоне лилового заката было видно коня, который опирался на передние ноги. Он мотал головой, выворачивал её в сторону могилы Винрыха и ржал.

Над конём, над этим живым трупом, хлопая крыльями, взлетая и опускаясь, кружили стаи ворон. Вечерняя заря быстро угасала. На смену свету шли: ночь, горе и смерть.


Рецензии