Шут гороховый

       В доме было накурено, душно, над столом витал запах жареной курицы, копчёной рыбы и солёных пряных огурчиков. В окна просился вечер, устроив пожар на небе. Собравшиеся за столом ребята, громко разговаривали, перебивая друг друга. Кто-то затянул заунывную песню, но она быстро была им съедена вприкуску с хрустящим огурчиком. Я, икая, поднял руку и, стараясь всех перекричать, громко сказал:
- Ребята, да тише вы, человек хочет выразить своё мнение.
- О чём?- спросил Данил, оторвав взгляд от налитой стопки.
Его тяжёлый подбородок лоснился от жира съеденного куска курицы, в маленьких поросячьих глазках блеснули зелёные огоньки.
- Да вот и забыл уже, Это ты Данил, меня сбил с толку,- сказал я, с досадой махнув рукой.
- А ты нам изобрази кого-нибудь, козла например,- предложил Васька, оскалившись, показав свои гнилые зубы.
- Что!!- заорал я и, качаясь как маятник, схватил табуретку и направился к нему.
- Убью!- пулей вылетело из моей гортани.
Неприличные слова сыпались как из пулемёта на голову Ваське. Табурет, выпущенный мною, полетел в Василия, но почему-то, сменив траекторию, упал под ноги Димки, который невозмутимо сидел и наблюдал за происходящим.
        Дверь, скрипя, пропела и на пороге появилась моя мать, полная невысокая женщина. В её светло серых глазах заплясали черти, отбирая друг у друга лакомый кусок уходящего дня. Она утром ушла на работу, но пришла, не отдежурив и половины.
- Анатолий, ты чего это разбуянился? Шут гороховый! Устроил сборище шутов!- гаркнула она.
В комнате стало тихо. Её крик умер, повиснув на старой, засиженной мухами, люстре. Ребята молча вытекли из дома и растворились в жиже сумерек. Я, поникший, стоял посреди комнаты, тупо глядя, как мать, собрав тонкие губы в узел, пыхтя, расстёгивает на джинсах мужской ремень.
- Мам, а что ты так рано с работы пришла?- вывалилось у меня изо рта.
- Зинаида Григорьевна попросила с ней поменяться. А что, не ждал? Я для вас курицу жарила? Свинья! Скотина! Ишь, чего устроил! А потанцевать не хочешь?- сыпалось на меня вместе с ударами ремня.
Спина начала гореть. Я подпрыгивал, уклоняясь от её ударов, а она улыбалась, и что-то звериное было в её глазах. Потом она притихла, заплакала, затем смахнула слёзы с глаз, и села за стол, на котором стояла начатая бутылка водки, остатки недоеденной курицы лежали в чашке вместе с остывшей картошкой, в блюдце лежала крупно порезанная копчёная рыба. Она налила водку в гранёные стопки и, грустно посмотрев на меня, сказала:
- Ты, сынок, на меня не обижайся. Давай выпьем. Всё будет хорошо.
Я, проглотив злость, как колючий кактус, запил её тёплой водкой и, поморщившись, закусил солёным огурчиком.
        Мать меня часто била ремнём, оставленным её бывшим сожителем. А если под руками не оказывалось ремня била чем попало, шлангом от стиральной машинки, или так лупанёт рукой, будто она у неё железная. Била по любому поводу с малых лет. Я её боялся, даже ненавидел, но вида не показывал, мать все-таки. Да и куда я без неё, ни образования, ни работы. На образование ума не хватило, а на работу, желания. Мать работает, денег хватает, не вволю конечно, но живём же.
- Тебе хватит, мал ещё водку как квас хлебать,- сказала мать, наполняя водкой свою рюмку.
Она залпом выпила, поморщилась, взяла картошку и кусок копчёной рыбы и, закусив, налила себе ещё одну и, выпив, прослезилась.
- Вот, вырастила тебя, одна, без мужа, всю молодость тебе под ноги положила, а что имею? Сына алкоголика. Учиться не хочешь, работать не хочешь. А что ты хочешь? На материном горбу в рай въехать! Вот тебе!- сказала она, показав мне кукиш.
Потом, вдруг опомнившись, посмотрела мне в глаза и жалобно спросила:
- Сынок, ведь ты не бросишь меня? Вот через два года исполнится восемнадцать, и работать пойдёшь, да и сейчас можно было бы пойти, вон к Алевтине Николаевне коробки какие погрузить, помочь чего. Вон бугай какой вымахал!
Я молчал. Нутро было набито дерьмом, голова тяжестью. Я потянулся за бутылкой, в которой ещё немного оставалось водки.
- Куда! Я сказала, тебе хватит, или тебе материнского слова мало? Потанцевать захотелось?
Она подняла ремень, который валялся на полу и, крепко сжав его, набросилась на меня. Я уже вырос, а она от этой привычки так и не избавилась. Чуть что, сразу за ремень хватается, а я привык терпеть. Зло к душе придавлю и терплю. Но тут я не выдержал. Моё терпение лопнуло, как воздушный шарик. Я выхватил ремень из её рук и он, описав в воздухе дугу, жарко поцеловал её спину.
- Как ты смог поднять на мать руку, шут гороховый!- завизжала она, и кинулась от меня к двери.
Я бросился ей наперерез и встал, заслонив собою дверь.
- А потанцевать!- завопил я, нанося ей удары по ногам.
Она, уклоняясь от моих ударов, смешно подпрыгивала, поочерёдно поднимая короткие полные ноги. Я загнал её в угол и скалился над её беспомощностью. Её обида звала мою совесть, но моя совесть пьяная лежала на подстилке души, как битая хозяином собака. Злобно рыча, она прыгнула в ночь и пропала. Устав, я почти протрезвел, кинул ремень в горькие материнские слёзы и вышел на улицу.
Ночь обдала меня тишиной и покоем. Головокружительно высокое небо было набито звёздами и лунным светом. Уходило лето. Из-за тёмных щетинистых сопок выполз туман, и пополз в низину к тощей каменистой речке. Я сел на крыльцо и закурил. Я убил злость, и душа обрела лёгкость. "Больше она никогда не ударит меня", подумал я и, не сожалея ни о чём, вошёл в дом.
            В доме, давно забывшем порядок и чистоту, на грязном полу лежала моя мать. Она смотрела на меня пустыми остекленевшими глазами, в которых застыли боль и разочарование. Рядом лежала змея, отравившая мне жизнь, умиротворённо положив единственный железный зуб на металлическую челюсть. Я, брезгливо поморщившись, пнул её. "Это просто ремень, мёртвый кусок кожи. Зачем мать всё время надевала его на джинсы?"- подумал я.
Я заглянул в пустоту её глаз и поплыл в её холодную чёрную ночь. Доплыв до середины, я вернулся на берег своей печали и нищеты. Моя мама уже никогда не простит меня. Я сидел, сгорбившись у тела матери,  и плакал как маленький  мальчик.


Рецензии