Часть I. Глава XII. Нет дыма без огня
не за длину, но за содержание»
Сенека
Пока шли по небольшому, чуть темноватому коридору, Глабрион еще раз услышал слова своего спутника:
– А старец, кто бы они ни был, – достойный человек. Не всякий в силах совладать со своим умом и понять, что ум – это еще не он сам. Он же, хоть и в старости, приблизился к краешку порога мудрости. Люди создали собственный храм, где на алтарь воздвигли рассудок, и стали ему поклоняться. А его кора, непроницаемая для света истины, породила предрассудки, в которых костенеет человек: сначала сердце, а затем и ум. Но он! Ему удалось разжечь огонь сердца и растопить ум! Ты видел его глаза и ту жизнь, что мелькала в них? А ум? Не сразу и найдешь такой ты ум, что способен признать собственные ошибки – чужие с готовностью, а вот свои – какой же ум признает свою глупость?
Глабрион усмехнулся скептически:
– Глупый ум?! Вот это здорово!
– Но будем откровенны хоть немного: ведь все мы таковы! Мозг – лукав, а язык – лжив. Но, впрочем, довольно об этом: мы подходим.
И они вошли в широкое помещение, где глазам хватало простора, хотя снаружи о таком трудно помыслить: начинка оказалась приятней формы.
На кровати, у самой стены, возле окна, наполовину заколоченного ставнями, лежал человек, покрытый легкой простыней. Он казался спящим, но через минуту пошевелился, открыл глаза и с удивлением осмотрелся. Не заметив вошедших, он, словно у самого себя, тихо, с непониманием, спросил:
– Где я?
Вопрос вырвался невольно, вопреки воле задавшего его. И все самообладание сейчас не помогло ему. Его глазам представилось изумительное зрелище хоть и простой, но уютно и со вкусом обставленной комнаты. Здесь имелось все необходимое для жизни человека, не привыкшего к роскоши: небольшой стол посередине, невысокие стулья с отличительными чертами. Желание рассмотреть их разжигалось, как заря поутру: где-то красивые завитушки изображали морских богов и рыб, где-то спинка чуть меняла свои контуры и становилась похожей на полотнище римского легиона, где-то на сиденье красовался загадочный узор. Две кровати почти напротив занимали место так, что казалось, будто иначе и быть не должно – настолько они вписывались в обстановку. Статуя возле ближней стены символизировала какого-то бога – покровителя домашнего очага, с распростертыми руками и гордо вскинутой головой, увенчанной венком из мирта; с улыбкой на лице взирал он на все кругом. Предметы обихода, вазы и кувшины – все было на своих местах. Попробуй переставить хоть одну из частиц этой затейливой мозаики – и очарование комнаты пропало б. А так – в тебя внутрь будто проникал кусочек чьей-то души, капелька любви, которую отдал другой человек.
«И создать красоту среди простоты – одно из величайших искусств», – думал пробудившийся. «Когда глаз любуется золотыми дворцами и храмами, блеском и кричащей вычурностью всего – это не та красота, это даже постыдно, это зрелище недостойное утонченной натуры. А в этой простоте есть некий ключ к тайне. Душа и сердце радуются, вдыхая в себя плоды трудов, и чувство прекрасного возвышается в безудержной тяге к беспредельным высотам познания жизни». И только теперь он заметил двоих людей, застывших на месте возле двери. Они смотрели на него и улыбались. Так показалось. Просто улыбка одного из них затмевала собой все вокруг. Но вот они подошли к нему.
– Глабрион?! Ты? – лежащий на кровати попытался было приподняться, но это ему не удалось, и с изумлением он начал осматривать себя. – Что со мной произошло?
– Спокойно, друг, теперь уж поздно сокрушаться: все, что должно было быть –успело с нами вдруг случиться! Едва ли мы в силах это изменить!
Глабрион попытался укрыть простыней того, но он не мог сохранять такую же стойкость, когда непонятная беда случилась с ним самим, а не с кем-то другим.
– Что беспокоит так тебя? – с изумлением спросил суровый человек.
– Вот спросил! Я не могу постигнуть, что со мной: не чувствую я сил хотя б подняться на ноги, и где моя одежда, и что это за место? Ничего не понимаю! И вообще: что я здесь делаю? Что произошло? Скажи же, Глабрион! Ты верен одежде своей, смотри ж – не покидай своих друзей!
– Ты зря бранишься на меня! Ни в чем не виноват я пред тобою. О, Квинт! Скорей приди в себя! Вспомни: как сражался ты, а что потом? Не знаешь. Так я скажу: от раны жгучей потерял ты силы, упал там прямо на мостовую, а вынесли тебя из битвы два друга твои – Клиний и Тулл. Лично я встретил вас уж вскоре и помог добраться до этого дома. Здесь знакомые мои живут – они мне многое должны, по старой памяти дружны. И в силу этого чувства простил я многие долги. Сами они… люди простые, ненавязчивы и несуетливы. Здесь ты будешь выздоравливать. А пока лежи – и смотри: уж лучше слушайся! Приводил я врача, он перематывал тебя. Сказал, что тебе нужны будут покой и тишина! Так что кипятишься-то ты зря!
Во время этой речи Глабрион успел успокоить и уложить обратно в кровать Квинта, накрыв того простыней. Но перед тем Квинт все же успел осмотреть свое ранение и, хотя и не пришел в восторг, но согласился на покой. Весь бок был перемотан, но рана была скорей болезненной, чем опасной: предстояло набираться сил.
– Но что за шум я слышу в этих стенах? Не иначе, как мир стал клониться на один бок и эта кровля, покрытая дерном, грозится обрушиться на наши головы?
– Да, это всерьез! Но знать не знал ты, что вернулся их старик. Пропал он много лет назад: я тогда был еще юнцом, когда скитался он, видать, по свету. И подозрение давно уж было, что нет его в живых, и с духами безгласными глаголет он. Но вот вернулся давеча. И счастливей этой семьи нет никого, хоть и чудаки они, право! Пойду, поздравлю с возвращением.
Тогда Глабрион удалился, по пути отряхивая свой наряд. А Квинт остался наедине с сидящим на кровати у его ног человеком. Как он близок ему по духу – мало кто знал. Даже и к брату родному таких чувств он не мог бы питать.
– Ты скоро сможешь всецело посвятить себя делам веры, как ты того хочешь сам. Но дам тебе совет друга, смотри: не соверши ошибки, которую нельзя будет исправить. Сделанного – не воротишь, и назад пути нет, как и могучий Тибр никогда не обратит вспять своего течения. Мысль и желание воротить все, где бы они ни возникли, обречены на провал, если пойдут таким путем: возникнут вверху, но лишь будут замедлять всякое движение и мешать, гонимые напором того, что осталось позади и что несется с прежней силой по тому же пути, не думая с него сворачивать; возникнут снизу, но то, что впереди – унесется вдаль, и это будет раздирать тебя на части больше прежнего, и в поисках себя потратишь столько сил, что, когда обретешь былое, то увидишь лишь то, что потерял много времени на это понимание.
– Спасибо, друг! Твои слова, как приятное вино, льющееся из чистого горного источника средь жаркого дня, кода изнемогаешь от жажды, как сосуд кристальной и прозрачной воды, утоляющей и ободряющей!
В глазах Квинта появились бодрость и сила, что дает вера в лучшее и надежда на свершение своих мечтаний.
– Я чувствую в себе пламя новых начинаний, оно возвещает мне грядущие счастливые дни, и даже неисчислимый гомон морской волны, если б боги решились обрушить Тирренское море на Рим, не смог бы заставить назад его отойти. Я хочу бороться наравне со всеми и внести свою часть в общее дело. Ты сам, мой друг, говорил: сколько в дверь не стучи снаружи, а если изнутри ее не отворил – то и не войдешь, а сердце – и есть та дверь, что освобождает человеческую душу.
– Да, Квинт! Знаешь сам, как коротка наша жизнь. И если не посвятишь делам – пусть, к сожалению, для тела: вино, еда, жилье удобное, что скрашивает жизнь – все те блага, что в тихую погоду незаметны, – придут к концу. Но я тебе желаю о душе не забывать, а то иначе – сам почувствуешь ты бедствие и горе, если это все, что было достоянием твоим и в жизни сей опорой. Но ты идешь путем Света, помни же, что на всем протяжении его есть множество миражей. Они преследуют легкомысленного путника и легко сводят его с пути, пользуясь его легковерием и слабостью духа: берегись впасть в самообман и заблудиться в лабиринтах необъятной души своей. Выбраться из этой чащи будет нелегко. Куда ни кинешь взгляд – встретишь дебри своих заблуждений и ошибок; куда ни пойдешь – не найдешь им предела! И так и будешь блуждать по кругу, позабыв об осмотрительности, потеряв озарение. Но вслушайся тогда в голос сердца: оно весть подаст тебе своевременно, тогда, когда будет казаться, что нет сил, когда неверие вплотную подступит, когда гнев, отчаяние и печаль, уныние, ядовитая злоба и непроходимая глупость готовы будут проглотить тебя целиком, сделав служителем тьмы, тогда самая последняя кроха веры пробудит искру сердца! И оно воспламенится, зажжется, как факел, освещая все кругом, и его сияние укажет тебе путь к спасению!
Квинт молча внимал наставлениям друга, не смея ни шелохнуться, ни проронить неосторожное слово, дабы невзначай не прервать свободно бегущую, как весенний ручеек, речь, что прокладывала мост между двумя мирами.
– Твой путь, – друг продолжал тем временем, – будет не прямым – это редко кому удается, и поэтому не следует возлагать на это особых надежд. Он будет петлять средь горных тропинок, извилистой змейкой проползать чрез ущелья, погружаться во тьму пещер, пугая тебя сомнениями тьмы, и вновь выныривать наружу. Он будет пересекать пути других людей – ты будешь далеко не одинок. Но не каждый идущий знает о том, что он идет! Помни об этом! И по тому, какие люди будут чаще встречаться на твоем пути, с какими рядом ты будешь чувствовать себя легко и свободно, – сможешь понять, а не сбился ли ты, и не влечет ли тебя к погибели очередной мираж.
– Благодарение богам, что судьба свела меня с таким человеком, как ты! Ты любезен богам, мой друг, и достоин сравнения с ними. В истину твоих слов верю я охотно: не раз и не два уж убеждался я в твоей правоте. И нельзя было представить себе то удивление, которое настигало меня после твоих слов ли, решений ли, иль действий, что казались безрассудными сами по себе, но плоды которых неизменно опровергали всякие соображения, лишний раз подтверждая твои слова о том, что суждения о плохом и хорошем – только в голове, и что они – тяжкий груз, который мы тянем добровольно, не в силах отказаться от него, не в силах стать свободными. Правильно ли я понял тебя, милый светоч с улыбчивым ликом?
– Да. Но не обманись в понимании – с тебя тогда и спрос, и требование. Не всякое знание идет на пользу. Как и богатство: для некоторых бедность – более желательное условие для жизни. Поэтому держи свои глаза и сердце открытыми!
Он сделал передышку, словно собирая решимость или подбирая нужные слова, затем сделал непреклонный знак рукой, отсекая ненужные сомнения, и произнес:
– Последнее сейчас желаю донесть я до тебя. Укротить порывы зла, ведомые алчной душой, не в силах ни ты, ни я. Так что и не пытайся перекроить натуру другого – в глазах прочтешь ты только то, ему что невдомек: для него это – горе! С непониманием бороться – главный жизненный урок, извлечь который может каждый для себя. Изменишь сам себя – изменятся друзья! – он помолчал несколько секунд. – И может, это удар для тебя, как гром среди ясного неба, но только Глабрион – не с этим делом душою…
– Что хочешь этим ты сказать? Обман?! Теперь не ведать мне покоя! Я доверял ему, как мог, делился мыслями, словами, делами. Я был уверен – общий путь нам уготован! И он – с нами. Знаком же с ним давно. И что сказать: он – славный малый. Как мне поверить? Но что же с ним и где его душа тогда?
Квинт искренне удивлялся, эта новость прямо ошеломила его ум. Еще минуту назад он доверял Глабриону как самому себе, а теперь в его голове начали клубиться туманные сомнения, обидно и больно жаля и ударяя чем-то гулким по сердцу, так что эхо от этого разносилось по всему телу.
– Дух его?! Ты вопрошаешь о духе его, Квинт, так знай, что дух его, как у сурового орла, свирепым оком, взирающим на широкие земные просторы, где он парит, подобно тому стражу, ниспосланному богами, что терзал Прометея. Живой или мертвый – он достоин всяческого уважения. Дух его? Всей правдой лишь боги подземные ведают. Но сын своего отца, он способен совершить то же преступление…
В Квинте взыграла кровь, и он перебил, гневно возмущаясь:
– Что говоришь ты? Как ты смеешь? Я знал судьбу его отца: тот вероломен был, и, близко находясь, в опасном заговоре был изобличен. И чрез повешенье казнен! Потом же вниз с Тарпейской скалы немилосердно брошен. Вот такова его судьба была! Но то отец – не сын!
– Не горячись, мой друг. Нередко сын в отца идет. О том подчас он забывает, что невольно путь отца тяжелый, о, несчастный, повторяет! Так нелегко увидеть свой путеводный свет, звезду одну средь множества скоплений, когда на темном ночном небе мириады жемчужин вдруг засветят. И часто выбираешь ту звезду, что изнутри не греет, и свет ее обманчив, хоть и сияет ярче всех в округе. Да! Но напрасно все, напрасны все потуги, пока идешь слугой ты подневольным за чьим-то властным духом! Вот поэтому я и не виню Глабриона в неведеньи его, не осуждаю его. Но его бессилие в том, что он не слышит свой дух, что манимый низкими страстями, он давно покинул стезю добродетели. В тебе говорит чувство, но посмотри непредубежденно! Его выдала его дерзкая самоуверенность в безнаказанности своего преступления, которое он совершил, но теперь храни терпение и спокойствие.
У Квинта был жалкий вид: он застыл, словно пораженный молнией, с изумленными глазами, тщетно стараясь постигнуть происходящее. Но вот в очах заблестело негодование:
– Предательство? И преступленье?! Его злодейству не может быть прощения, и оно быть наказано должно! А где же верность, благочестье? О, как постыдна сама его дерзость, и мне еще посмел он выражать уваженье! Но что он совершил? Какое злодейство? Если знаешь – скажи, и душу мою этим вдобавок хоть не тяготи: самое большое горе и скорбь не сравнимы со знанием, что случилось нечто ужасное, нечто такое, что может повергнуть в смятение, но сама суть остается неведомой – и тоска изъедает всю душу от безысходности!
– Нет. Этого я не могу тебе открыть. Советую тебе скорей остыть: своей горячностью ты можешь запросто выдать себя – Глабрион в любую секунду может вернуться.
Квинт в немой ярости сжал кулаки, так что послышался их болезненный хруст, сейчас еще больше жалея о своей слабости.
– Напрасно! Остерегаться как бы не пришлось скорей ему: на самую коварную хитрость найдется заслуженный конец, и похвально деяние каждого, кто пресечет подобные отступления. Измена в слове – большая измена, чем даже измена отечеству. Орел с личиною змеи, чудовище невиданное! Погоди же, есть музыка, что увлечет твое змеиное нутро в губительную бездну, откуда никогда не воротишься!
– Я не прошу тебя его простить, Квинт. Но прими это, как данное. Не смиряйся с этим, а действуй, но действуй не в гневе и не из желания мести, уподобляясь тому же, кто злодействует – этим ты будешь не лучше его. Храни покой в своем сердце и помни о голосе совести! Я же поведал тебе об этом не для того, чтобы отдать Глабриона в сети его беспощадной судьбы, но для того, чтобы избежать большего зла. Предупрежденный мной, ты будешь осторожней впредь, но последуй моему совету: если добродетель и уступает хитрости, то разумность сможет победить последнюю – будь же разумен! Ты сам знаешь, что Глабрион – лишь первый из тех, кому ты доверял; и как цепь вьется из заключенных одно в другое звенья, так и зло распространено через сердца и умы людей. А потому – не спеши обличать одного, коль даже сам заприметил его дурную личину. Такой поступью шаткой к концу жизни, может статься, и выдернешь ты зло из цепей, очистив до блеска круг своих друзей, своей преданностью служа им и с отважностью героя вверяя свою жизнь в их руки, не боясь, что они продадут ее за гроши в первой же грязной таверне. Но что толку, если к тому часу ты будешь стар и дряхл, и дружеское плечо не выдержит твоего веса, но не потому, что ты станешь больше значить, а потому, что само оно будет слабо, и улыбки будут ничем не лучше масок театральных?
– Ты прав, в который раз уже. Чуть было не погубила меня моя поспешность, но твоему благоразумию уступили даже чувства. – Квинт понимающе кивнул. – Но что же тогда делать и как быть нам с Глабрионом?
– Веди себя по-прежнему, хоть это нелегко – и внутренние перемены в тебе, допустим мне, уж сразу бросаются в лицо. Как после неистовой бури не узнаешь ты земли – так сильно изменились все ее черты, – так после смены отношения к чему-то иль к кому-то изнутри, ты можешь почувствовать это, но оно незримо. И поэтому при должной ловкости и желании дружбу внутреннюю знакомством внешним замени, по капле отдаляясь. Кто слабо слышит голос сердца – тот сразу не приметит, но все же будь готов держать ответ ты и ссылайся то на болезненное состояние свое сейчас, то на дурное предчувствие или предзнаменование, не сулящее доброго будущего. Но не обманывайся сам – а то за этот обман тебе предстоит понести наказание. Так что сам решай: стать ли тебе на путь лицемерия, хотя от притворства еще ничего хорошего не выходило и, узнав лицо врагов, ты рискуешь потерять свое собственное. Но за свою судьбу в ответе один лишь ты, Квинт!
Это заставило его задуматься, но обстоятельства жизни, словно нарочно складываются так, что поспешность приносит несчастья, а медлить – для этого никогда не бывает достаточно времени. Его вообще никогда не бывает достаточно.
Тут по дому пронесся гул всеобщего ликования. И до того доносились радостные вскрики и отдельные возгласы, выражающие то изумление, то одобрение, а то и восхищение.
– Одно я утаил от тебя, но об этом ты вскоре и сам бы прознал, так что эти усилия лучше направить на более достойные и справедливые дела. Само столкновение это, чьи последствия ты еще долго будешь чувствовать у себя на теле, было далеко не случайно и вызвано не роковой удачей или волей богов, но алчным и испорченным желаньем людей.
– О, неужель еще одно несчастье меня постигло? Где же мера преступлениям, свершаемым человеческой рукой? Уже весь Рим омывается в крови, вся знать, все богачи, властители земли и душ невинных умываются в вине; не знают того, что кровь это тех, кто сейчас живет в нищете. Исправить это можно, и в этой цели – жизнь моя. Но повергают меня в ужас то злодейство и преступное коварство, та хитрость, которой прикрываются благороднейшие, имеющие и славу, и почести, но не имеющие самого главного – разума. Их преступлений не сосчитать и самому умелому умельцу – вот она соль римская, что сыплется без меры на головы тех, кто оказывается ей повергнут! Что же? Говори! Уж выдержать смогу еще одно преступление. Кто это сделал, намерением дурным движим, как видно, благоразумия не слыша? И стрела гнева, пущенная из его лука, промахнулась, лишь слегка меня задев. Дрогнула его рука в самую решающую секунду – в этом его слабость. А я жив, если целью нападения было свершить мерзкое убийство, то это им не удалось. Само злодейство сразу сдалось мне излишне надуманным, но в нынешние времена, когда некоторые портики просторные строят для себя, чтоб в летнюю жару в их тени нежиться, заявляя при этом на нее права гласом гордым, на это начинаешь смотреть с тем снисхождением, которое позволительно при встрече с безумцем.
– Слышал ли ты историю про волка и ягненка? Я еще в детстве читал. И, помню, было так жалко ягненка, у которого не было ни малейшей возможности для спасения, он помышлял о мирном исходе, да многого не знал. Там волк и ягненок, мучимые жаждой, повстречались у ручейка. Волк стоял выше по течению, но своим коварством превосходил того и, возмутившись тем, что он якобы портит ему питье, баламутя воду чистую речную, начал искать повод к столкновению. Неразумное животное, дитя овцы, пыталось оправдаться и до ума ненасытного волка достучаться: «Как я могу такое совершать? Вода течет ведь от тебя ко мне, но не обратно!» – «Что за напасть! – Восклицает в бессилии волк. – Однако ж, ты ругал меня полгода назад – это целый срок!» Ягненок трепещет уж, не видя до сих пор, к чему клонит тот, к чему идет весь спор: «Да я и вовсе света белого тогда не знал». – «Тем хуже для тебя: отец твой, значит, то ругал», – решив бесповоротно, волк ягненку жизни край положил. Чудесная история, ты не находишь?
Квинт призадумался и несколько протяжно сказал:
– Да! Кому ведома цель, тот ей ведом без всяких рассуждений: и в выборе средств ее достижения не погнушается ничем, пусть даже преступлением.
– Все ты подметил правильно, и рассуждаешь здраво.
– Так это преступление совершено бесправно… Кем?!
– Целиком на совести Глабриона оно, хотя и не только его. Но тех, кто задумывал это, я не могу узнать: темны их лица и без того, а руки багряны от крови, но прячутся они вдобавок – трусливей зайца они в бою – слабы, но с умом совы следят за всем из своей норы. Глабрион и другие – лишь простые исполнители их воли. И поэтому еще я бы не советовал сразу обличать их истинное лицо… Но тише! Кажется, кто-то к нам идет. Тебе я все сказал, мой друг, теперь распоряжайся сам. Тебе всецело предоставляю твой досуг. А мне самому пора уж удалиться – я задержался здесь; узнал же многое, и в путь отправиться мне кстати. Но еще мы обязательно встретимся!
Только он успел выйти в боковую дверь, а Квинт еле перевел дух, как из основной двери показалось улыбающееся лицо Глабриона:
– Ты здесь, Квинт? Хотя, с другой стороны, а куда ты мог деться? А, я смотрю, наш друг покинул нас? Жаль. Как ты себя чувствуешь теперь?
В Квинте боролись противоречивые чувства. Как он мог не верить словам друга: оковы дружбы слишком крепкие, чтобы могли в один миг разрушиться. В нем еще теплилось доверительное дружеское отношение к Глабриону, хотя к этому примешивались муки отчаяния и сожаления, но в еще большей мере – непонимания: как такое могло произойти? Вспышки гнева и слепой ярости утихли, улеглись в желание отмщения, если все это окажется правдой. Но от этого становилось больней, и скорбь начала заполнять собой все уголки сердца. Позволить теперь быть другом ему – разве это допустимо? Нет! Надо задушить всяческие дружеские чувства – Квинт был уверен в этом.
«О, горе мне, несчастному! За такой короткий срок отказаться и от любимой, и от друга! О, есть ли кто, кроме меня, среди людей несчастней? Даже с тем, кто богам самый ненавистный, они обращаются не так жестоко. А мне… мне оставили лишь цель всей моей жизни, но не ее саму. И теперь ничто не сможет меня отвлечь от нее! Я выполню вашу волю, о, мудрые боги! Вы лишили меня всего в жизни, что может доставить удовольствие. Но это удовольствие – смертных: оно лишает жизненных сил и воли, превращая в животное. Но мне, боги, вы оставили огонь в груди, и он не утихает, а лишь разгорается, когда душа объята бурей от страданий и пылких желаний. Я приношу себя на алтарь вашей воли, и пусть ваша бессмертная рука руководит всеми моими помыслами: отныне и вовеки я вверяю их вам – они не принадлежат боле мне! Для чего мне была дарована жизнь, как не для того, чтобы посвятить ее всецело вам?!» Глаза его блестели, а на лице проступала то гримаса боли, а то оно вдруг все воодушевлялось каким-то неземным восторгом. Казалось, душа Квинта улетела блуждать по каким-то далеким мирам, но вот лицо, наконец, оживилось, наполнилось смыслом, Квинт приподнял руку в приветствии, улыбнулся сдержанно, простовато, но вполне прямодушно и молвил:
– Уже лучше! Много лучше, Глабрион. Хотя, как видишь, боль еще слишком дает о себе знать, чтобы мы, как раньше, могли испытать силу своих ног в беге наперегонки.
– Так и есть! Какие добрые и славные были деньки!
– Но и эти ничуть не хуже: они несут нам столько новых открытий, столько свершений, что, если б мы остались в прошлом, то никогда бы не изведали ничего подобного!
– Верно подмечено, Квинт… Тут такое дело получается: ты не откажешься от компании? Я бы тебя познакомил с теми людьми, под чьим кровом тебе предстоит провести еще некоторое время, пока ты окончательно не поправишься и не станешь на ноги.
– Напротив, я с большим удовольствием охотно согласился бы возлежать с вами в триклинии хоть на самом низком месте, но не в силах я ходить – разве ж я виноват в том?
– О, ничего страшного и непоправимого в этом нет, друг, не тревожься зря! Мы еще не имели желания обедать – оно появилось минуту назад. Поэтому, раз ты согласен, мы б могли устроить временный триклиний здесь. И хоть, безусловно, это не столь комфортно, но ради того, чтобы побыть рядом с тобой, можно многим пожертвовать!
– Твои речи так сладки, что и у меня тоже появился аппетит, и я б не преминул его удовлетворить, а дольше ждать не в моих силах. – Квинт деланно улыбнулся, но Глабрион потерял свою привычную наблюдательность и, движимый азартом, начал все приготовления, и звал остальных помочь подготовить комнату для обеденной трапезы.
Вскоре вошел Тулл, серьезный и несколько равнодушный ко всему происходящему, поприветствовал Квинта с пробуждением и пожелал скорейшего выздоровления; после него зашел какой-то приземистый мужичок, представившийся Тиэстом – он оказался хозяином этого дома. Они расставили свободные ложа вокруг стола, который пододвинули ближе к Квинту, убрали из комнаты лишнее. В то же время вошла Скафа – она накрывала стол разными блюдами и приборами, которые приносил бегавший туда и сюда мальчонка лет десяти. Глиняные кубки, посуды, амфора с вином, блюда, накрытые крышками, – все заняло свои места на столе в считанные минуты. Последним вошел старец. Улыбаясь, он познакомился с Квинтом и сказал, что его можно звать Федром.
Наконец, все возлегли вокруг стола – места было предостаточно, и потекла, забилась радостным ключом теплая беседа. Федр рассказывал о своих жизненных злоключениях, о том, где он побывал и какие чудеса повидал. Тиэст, Скафа и мальчонка, сын их, и Глабрион были достойными слушателями и целиком внимали речи старца, иногда уточняя то, что было неясно, или когда хотелось узнать больше. Тулл вроде слушал, но скорей, пожинал скромные, небогатые, но щедрые дары заботливых хозяев, потому что щедрость проистекает не из денежного состояния, но из душевного, и приготовленное с заботой и любовью любое блюдо покажется достойным пиршества богов. Квинту тоже захотелось отведать то, что хозяйка наготовила. Мысли все еще были заняты тем, что удалось узнать, но домашнее печение оказалось превосходным, темные оливки хорошо подошли к запеченному из желудей дуба хлебу, мед для питья придал сил, а вино, хоть и далеко не лучшее из того, что доводилось пробовать, несло в себе какой-то тонкий и мечтательный аромат, так что веселье и беззаботность подкрались неслышно.
«Скажи, Глабрион, что хочешь идти другим путем… и иди им, как честный и славный гражданин, но предательство!… Но надо будет все разузнать так, чтобы у него не возникли подозрения…»
– …Впредь не случится такого огорчения со мной и с тобой, дочь моя, но как жаль, что эта радость будет не такой долгой, какой могла бы быть. Пойми я то, что за пределами семьи не может быть счастья, что никакие богатства и слава не заменят любви ближних. И, клянусь всеми красотами мира, что я повидал за свою жизнь: я насмехался раньше над многим, и пусть лары простят меня за это, но сегодня я верю в это всем сердцем!
Квинт заметил, как внутри него что-то изменилось: он раньше не замечал людей так, как сейчас. Словно рухнула, спала с него какая-то сеть, что мешала видеть и чувствовать заботы и беды других, делить с ними их радость. В этот миг он искренне радовался той милой картине, что представилась его очам: дочь в объятиях отца, долгожданное обретение счастья. Долго ли будет оно жить в их сердцах? Квинт увидел, что Тулла это зрелище нисколько не трогало – он ушел полностью в свои думы, а его глаза, как два стеклянных кубка, были лишены жизни. Глабрион ликовал, но что-то настораживало в его взгляде: с какой-то странной усмешкой следил он за этой сценой, и какие-то огоньки бегали у него в глазах, хотя, может, это все от вина – хорошее, несмотря ни на какие опасения, оно сразу прятало ум в темное подземелье, до востребования. Ребенок смеялся невинным детским смехом и обнимал мать, теребя край ее туники – заботы его еще успеют настичь, и эта естественная и непринужденная радость будет появляться все реже; Тиэст же, стоило лишь окинуть его внимательным взором, сразу пробуждал интерес: он был мрачен и невесел, словно не его ум, а он сам преждевременно брошен в склеп, откуда нет выхода, куда не проникает ни один лучик радости. Квинт ощутил, как Тиэст весь внутренне сжался, противясь чему-то, что сейчас не в его силах изменить. Его лицо напоминало одинокий, изрезанный безжалостными ветрами холодный утес, омываемый снизу грозными, полными горя, клочьями бурых вод, а сверху подпираемый тяжелыми стальными тучами. И только по гулким ударам где-то в глубине утеса можно было догадаться, что он еще живет, что он несет непосильную тяжесть, ношу гигантов, но еще не рухнул от нее. Чем дольше Квинт всматривался в него, тем лучше понимал, что большую часть камней, составляющих его ношу, он положил себе сам и продолжает это делать, даже не замечая. Может, он и умеет радоваться, может, он и радовался еще недавно, но сейчас скорбь заполнила его полностью, а какое-то горе изъедало его сердце, так что от радости не осталось и следа – это была гримаса безмолвной боли.
Но вот Федр оторвал отцовский взгляд от дочери, а Тиэст, будто случайно, потянулся за винным кубком и, прикрываясь им, как щитом, отпил из него и потянулся за орехами – к этому времени его лицо было, как фригийский мрамор, и ничего не выражало. Лишь только в уголках глаз блеснули и сразу погасли две алые звезды.
Федр, чуть уклонившись от объятий Скафы, которая не могла нарадоваться своему счастью, обратился к Квинту:
– А ты, славный муж, мне говорили, ты пострадал от челяди?
– И львиная отвага не поможет там, где подлость людская соберется вместе для того, чтобы творить свои черные дела, – оправдывался Квинт. – Сама по себе оса не страшна, но укусы десятков способны сразить кого угодно. А если осам да придать лисью хитрость…
Квинт внимательно смотрел на старца, но подмечал все то, что происходило вокруг: Скафа, муж и сын слушали с обычным для разговора вниманием, может, вовсе и не слыша того, что он говорил, а просто выражая таким образом свое уважение; Тулл смотрел куда-то вверх, наверное, представлял себе ос с лисьим характером, но несколько безразлично – похоже, это было в его характере. Глабрион же слушал с интересом и, если его мысли и были нечисты, то он этого никак внешне не выказал.
– То вполне может так статься, что мы увидим новую породу зверя: осолиса! – Федр был щедр на улыбки и открыт, а потому с ним и легко говорилось.
Скафа заметила:
– Вот и попробуй потом найти ему в хозяйстве применение! Всех кур поест и тебя самого за это вдобавок ужалит! Только вздумаешь ты его в клетку загнать, как на удивление всем перемахнет он все высокие стены, опустится у темного леса и, юркнув в пролесок, скроется там, где искать будешь его до века!
– Был бы кто очевидцем этому, хоть мой отец, вышедши из царства теней, и то б сказал тогда: не верю! И против воли в небылицу не поверил бы – уж слишком она невероятна. – Глабрион говорил, как ни в чем не бывало. – А вы вот лучше пройдитесь по улицам, посмотрите за людом – и этих историй вам хватит сполна, поведать о том не успеете, что видели, слышали, чему и тогда вы б не сразу поверили.
Все сразу прислушались, в предвкушении хорошей истории – такой, какие обычно с удовольствием сказывают за столом после нескольких кубков вина. Пусть это и будет самая нелепая небылица, но услышать ее обычно никто не отказывается. И Глабрион благодушно начал повествование:
– Вот расскажу я вам последнюю историю, сам при разбирательстве и слушании дела на Форуме присутствовал, как лицо ответственное за тот район. Потому и воочию все видел. Но начну с самого начала, чтобы развязка не вызвала у вас непонимания, как то может случиться без знания причин поступка. Хотя эта история из тех, что случаются часто, но она ценна не по плодам, а во всем своем развитии! Жила, значит, небольшая семья, в одном из тех многолюдных домов, где живешь бок о бок почти со всеми соседями, и все вокруг – большая семья, и знают каждого дела. Семья небольшая: муж с женой и с двумя сыновьями, но один из них – совсем малой. А второй уже ходил в школу и гордился сильно, и бахвалился тем, что отец у него не кто-нибудь, а квестор, и живут они богато. Был он задиристого нрава, и свое физическое превосходство над сверстниками любил подтверждать тем, что он, мол, – сын квестора. И этим все сказано. Была это правда, а стала вдруг ложью. То был черный день года: лишился отец работы за свою нерасторопность, да никому об этом не сказал. И каждый рабочий день все так же покидал свой кров, зарабатывая деньги своей семье. Вот после этого стали жить они еще лучше, а объяснял он это тем, что за хорошую работу стали приплачивать. Жена, правда, стала недовольной поутру просыпаться. Но сыну невдомек такие тонкости, туника у отца стала с бахромой, а там… ну, разве не прельстительны все детские мечты? Стал сын мечтать, что когда-нибудь увидит его с цветной хоть узкой полосой. И от этого еще больше загордился. Вот только ребятня школьная этого ему не простила: побегала по соседям, помогла тем по убранству дома и заодно узнала – а глаз соседский меток, что квестор тот – не квестор, и ходит уж давно не на работу, а к матроне, дурной славой известной. О том не знает лишь его семья – из-за дрянного нрава матери и сына: она славна всем давно, надутая рыбина – ее зовут между собой, с пригретою змеей, не с женщиной, живет тот бывший квестор, говорили, а квестор – добр, хоть и, что греха таить, распутен. Наверно, и в гробнице б вытворял свои он штуки. И то ли оттого, жена что не мила была (хотя собой и хороша была, но внешне; душа же – черна, как мгла, червива, как могила), а то ли оттого, что им повсюду и везде руководила, сбегать он повода искал, а ей предоставлял всегда свободный выбор. Но что за женщина! Верна была и верностью своей всего его извела, свела с ума – уж что ни придумывал он, а за каждую минуту, что провел вне дома и в разлуке, вынужден бывал он такие небылицы выдумывать, что осолис бы среди них не затерялся. Но рассказывал он их неизменно правдоподобно и так умело, что жена – а она была глупа и умом обделена – слушала его, рот разиня. Вот в этом он был умелец – ему бы податься в рассказчики иль в сочинители басен, да не понимал он своих талантов, и столько лет уж квестором ходил. Однажды, видать, в его голове родилась такая мысль опасная, а он, не думавши много, – посмел ей сразу и воспользоваться! Повстречался он, на свою беду, с той матроной. Уж как он потом на суде ни пытался обелить свое имя, но только слова его были белы, но не он сам, и деньги его не спасли. Имени той матроны я называть не буду – не пристало такими речами осуждать ее – но ее нрав и характер ведом многим, и удивительного в том, что она воспылала страстью к мужчине – нет ничего, но что она нашла в том квесторе – то знает она одна. Да вот воспротивился предаться запретной любви тот квестор. Видать, по справедливости рассудил он о том, что тайная связь с такой знатной особой вскоре может перестать быть таковой, а жена его была из семьи трудяг, где молот кузнечный крепкий – был орудием заработка, и с детства она отличалась своим мальчишеским поведением. И за годы замужества покорность и робость, приличествующие жене римлянина у нее так и не появились. Может, дело было и в его малодушии и изнеженности – пагубные страсти всегда так ядовито воздействуют на характер. В рядах легиона он бы бежал первым, в легком вооружении велита, подгоняемый сзади окриками более опытных и отважных и своим страхом – в бездействии он лишь разрастается; и пал бы он среди первых, чуть ослабив ряды неприятеля, внося свой ничтожный вклад в величие римской армии. Но вернусь к матроне. Она не ожидала подобного сопротивления – попросту привыкла к тому, что все сразу склоняются перед ее красотой и притягательностью. О! Она подобна утренней заре – мне, во всяком случае, так рассказывали. Сам я видел ее лишь издали. И тогда еще сильнее загорелось ее сердце любовью. Сам Вулкан закипел в ней и непрестанно терзал ее пагубной страстью. Бедный квестор, как мог, призывал ее сдержать свои позывы. Вконец измученный, он со всей решимостью и твердостью, на какую был способен, отказал ей даже в самой надежде, даже в самой призрачной возможности на близость. Думал он: она избавится тогда от желания, когда потеряет и самую надежду. Но ошибся он. Незадачлив оказался в любви. И сам, возгоревшись от своего отказа, явился к ней и разделил ее чувства и ложе. Стало весьма скоро известно многим, что он ушел с работы и ходит теперь к матроне, получает от нее богатое вознаграждение за то, что приносит ей удовлетворение. Как бывает губительна страсть, узнаете вы сейчас. Платил он соседям за их молчание, но низкая зависть съедала многих, и искали они, как бы ему отомстить, чтоб неведомо было, кто разгласил то. Тут, чертовски кстати, прибежали какие-то мальчишки – они тоже небогаты и все хотели узнать про отца, чей сын в школе гордился безмерно, что он – сын квестора. Увидели в этом подарок судьбы, и по слову, другому все узнали мальчишки тогда. И в школе досталось сыну тому очень весомо и вольно столько слов язвительно-колких, не слыхал он которых и от матери в сторону отца, когда бывали те в ссоре. А вот вам пример того, что гордость без ума – худшее зло, которое можно придумать только, собрав все самое худое из нашего века. Приходит же к матери сын, весь изведенный насмешками, а за целый день их высыпалось на него столько, что все собрать в кучу – и у Рима появился бы восьмой холм. И так ненароком вопрошает: есть ли у отца работа, и если есть, то почему он ходит не на нее, а к другой женщине, которая платит ему за то, что он к ней под подол заглядывает? Умом он удался, видать, в свою мать. Что было дальше? Кто женщин знает – тот пусть попробует сам угадает! Но я вам скажу: когда поспешил я туда, то гадал, не обрушится ль дом – такой был шум, и крик, и стон. Дальнейшее – уже дело суда, да и не так интересно.
Так рассказывал Глабрион, усмехаясь широко, под воздействием вина забыв о своей суровости.
– А что сталось с бедолагой квестором? – спросил Тулл.
Глабрион состроил скорбную мину, но видно было, что ему того ничуть не жаль:
– Отправила его жена в путешествие на встречу с праотцами. Сейчас лишь бледную тень его можно отыскать в царстве мрачного Плутона.
Скафа вдруг ужаснулась такой кончине и даже прикрыла лицо ладошками.
– А кому жаль его, тот пусть подумает о том, какую жизнь прожил этот квестор, на что ее пустил – на потакание своим страстям, оставил что после себя? Лишь нищету, убожество, жену в суде – да то ее вина – и двух малых детей, чужие люди воспитать теперь берутся их. Хотя встречался с ними вскоре, прямо говорят, что из старшего сына не выйдет человек хороший и честный, ну, разве что сенатор иль какой вельможа. И в жизни следуя своим страстям, нашел печальный свой конец тот квестор, что теперь уж не жилец. Так что ж?! Ему – и стыд, и срам.
Не могла Скафа не удержаться и с сожалением проговорила:
– Все это так, конечно. Но все мы здесь – с грехами. А человек когда погибнет – как тут не горевать и не жалеть его, каким бы ни был тот при жизни?
Глабрион как-то странно посмотрел на нее, и их глаза встретились, после чего она отвела их в сторону и взглянула на мужа. Но на Тиэста снова словно нашло затмение, и его брови чуть сдвинулись. Скафа посмотрела тогда на отца, и Федр, обняв ее, сказал:
– Да. Печальная история, что ни скажи, с одной стороны. Так признал бы я сам лет так где-то двадцать ли тридцать тому назад. Но столько дней с тех пор прошло! И мой порок – смешон, признаться я готов. Но вовремя подметил, как в неведении и темноте я, как слепец, бродил, искал вдали то, что было под рукою, но что не видел я, влекомый тоже вредною напастью. Чуть не сгубила меня та страсть, так что, смеясь над собой, не могу не улыбнуться над кончиной этого героя. Хотя, как человек он, может, был и добрым, но уж, видно, такова его участь. Впрочем, виноват он сам один. И скорее нас погубят не столько внешние враги, страшные разве что своим видом и количеством, сколько мы сами – своими страстями, пагубными привычками и желаниями. Сами ведем себя к гибели, а потом удивляемся, если перед самой пропастью нас заденут плечом! И летим тогда на самый низ, извергая всевозможные проклятия на того крепкоплечего, что столкнул нас. А иной раз падаем в ту же пропасть, потому что шли с гордо поднятым носом, не видя ничего, что делается под ногами.
Тотчас же после этих слов Квинт впал в раздумья. Глабрион начал рассказывать еще какую-то историю, но его слова терялись где-то по пути, не доходя до уха Квинта – и нет ничего удивительного в том: последние слова старца никак не хотели отпускать. Они затронули за живое, задели самое болезненное, всколыхнули целое море соображений еще и потому, что Квинт, оставаясь наедине с самим собой, так часто жил одним этим, всецело ныряя в темные непрозрачные глубины этой бездны. И сейчас его думы плавали в безбрежьи, широчайшем море рассуждений. Была темная ночь, и он напрасно искал спасительный берег.
Так миновало не меньше часа. Квинт иногда что-то говорил, пытаясь вслушаться в то, о чем беседовали за столом, но беседа не могла завладеть его вниманием, и как-то он даже навлек на себя добродушный упрек старца: тот заметил, что он – не самый внимательный слушатель, и его думы далеки от этого застолья. Впрочем, упрек был справедлив, а спорить с чистой правдой Квинт считал увлечением глупости, которая не спрячется ни за вычурными словами, ни за самыми изощренными логическими доводами, и рано или поздно обнаружит себя перед всеми. Правду же не проткнуть мечом, правду не ранить бесчисленными стрелами, не заточить ее и в самых глубоких подземельях – ее голос будет слышен и оттуда. Ни словами лжи ее не исказить, ни преступлением, совершенным по неведению. Велика чаша заблуждений человеческих, но мера правды перевесит их.
Наконец, беседа, хоть и не подошла к концу, но несколько утихла. Все славно пообедали, и решено было сделать перерыв: убрать все со стола, дать отдохнуть желудкам и освежить голову, а заодно каждому – возможность заняться собой. Тиэст и Скафа прибрали посуду и вышли из помещения, Федр с мальчонкой пошли веселиться во двор – старческая радость и детская нашли друг друга, а остальные остались с Квинтом.
– У меня к вам разговор есть, друзья-единоверцы! – Квинт выждал, пока Тулл и Глабрион обрели ясность понимания. – Я многое пропустил за то время, что отсутствовал. Теперь я хочу вернуться. И пусть меня постигла неудача – это лишь одно сражение, одна битва, но я жив и найду в себе силы и волю довести начатое до конца. Хотел поблагодарить тебя, Глабрион, за то, что дал уют в доме своих друзей, за то, что такой удаче – встрече с тобой – мы обязаны! И я рад, что вижу тебя, друг! Сколько времени миновало, как мы с тобой говорили? Помню, тогда еще месяц другой свой бок показывал, сейчас же – рождается вновь!
Глабрион довольно усмехнулся, хлопнул себя по боку и расправил складку на тоге, что плотно окутывала его крепкую фигуру.
– Квинт, друг! Для тебя я готов совершить самое невозможное, что только может вообразить воспаленный разум перебравшего бродяги. И золотое руно достал, если бы ты стал замерзать. Право, его цвет славно б дополнял твой лик! Вот и сейчас: как будто на меня взирают глаза златого Феба! И Цербера бы ужасного вытянул – ни в какой бы щели своего подземелья он не спрятался. Пусть охранял бы твой ночной покой!
– Вот уж спасибо, Глабрион! Представил я себе сейчас тот мой ночной покой, коль знал бы, что где-то там у ног во тьме сидит трехглавый Цербер, мой страж, что запросто любой пастью мог бы сразу половиной меня полакомиться, если б вдруг среди ночи у него заурчало в животе! Нет! Избавь меня от этой приятной неожиданности: в таких знаках твоего дружеского расположения я не нуждаюсь. А вот другое мне интересно: где же наш соратник, Тулл? Где же Клиний? Я слышал, он с тобой и мною был, когда покинули мы место бесчестной стычки. Хоть и не помню из того я ничего – лишили боги, не знаю за что, меня живости, и волочили, видно, вы вдвоем ни на что непригодное в тот миг тело мое. А дух взирал за всем откуда-то с высоты, но и он, проказник, не сообщает мне ничего. Так хоть ты, Тулл, расскажи. – Квинт испытующе посмотрел на того.
– Клиний сейчас не может быть с нами – он на собрании совета, который как раз проходит в эти минуты. Известия оттуда и будем ждать. Тебе еще не ведомо, Квинт, что Лутаций задержан?
Квинт вздрогнул, словно от внезапного удара молнии.
– Еще одно несчастье? – про себя проговорил, а вслух сказал. – Кем задержан и как такое могло статься?
– Что ж, на первую часть вопроса могу тебе ответить – задержан он местными стражами порядка и законности. Ведут ли наши нити туда, и имеем ли мы там влияние – это лучше спросить у Глабриона. А вот как это случилось – можно узнать у самого Лутация.
Глабрион сделал невольное движение, словно хотел произнести что-то, но его перебили быстрые слова, произнесенные Квинтом в мановение ока, вылетевшие из груди подобно стреле. В них слышалась затаенная надежда, и любому была видна живость того чувства, что он питал к ней:
– А девушка? Та девушка, которую Лутаций должен был отвести домой – что с ней?
Тулл понимающе кивнул.
– Не беспокойся понапрасну: жива она и невредима, если ты спрашиваешь об этом. А так – она была уведена вместе с Лутацием, но ее вскоре отпустили. Приходил ее отец – сенатор, и положил конец выяснению обстоятельств. Свои дела, наделенные властью, обделывать умеют. Залог их в этом – покорность тех, кто наделяет их по неразумности своей иль неосторожности тогой с пурпурной полосой.
Квинт облегченно вздохнул, глаза его вновь отразили внутреннее спокойствие, уверенность в своих силах и решимость в отношении ближайших дел.
– Глабрион! Слово ты хотел сказать, я видел. Вот теперь бы хотелось выслушать, что можешь ты поведать нам. Предмет, как ни крути, вплотную касается тебя. И все наши надежды обращены на то, что ты скажешь!
Тот не заставил себя долго ждать.
– Друзья! Мне действительно есть, что вам сказать. Охранять покой граждан я призван в южной части Эсквилина, и мною лично там многое руководимо. И Малый Целий, Авентин, и даже гордый Палатин, не весь хоть, правда, а часть его, та, что ближе к Цирку, и малые окраины некоторых других районов – влияние там наше есть, конечно, но отчасти. А все решает, как всегда, всесильное богатство. Что вам сказать смогу – то я скажу, но многое хоть даже прошептать я не посмею. И не потому, что за жизнь свою боюсь, хотя этого отрицать и не берусь, но еще постольку, что рассказать толику – мне надо для этого было б говорить без умолку не три дня, не три ночи, а всю свою жизнь – и то не выговорил бы! А жизнь моя и так становится все короче и короче с каждой минутой. Но, между прочим: закон суров, конечно, строг – на то он и закон! Он должен быть таков! Хм… – Глабрион усмехнулся. – И все же: придуман человеком он первоначально неким. Вот то был удалец! Просто сущий молодец! Заставить поверить всех, что одни имеют власть над другими, и что этих одних выбирают другие, чтобы они управляли ими! А это – и есть их счастье! Просто потрясающе. Не помнят уж давно все люди, наверное, с каких пор повелась нужда подчиненным быть под кем-то. И что правила эти созданы не для игры, а для их же пользы. И именуются они гордо – закон.
Глабрион хитровато прищурился, заговорщически подмигнул и сказал:
– Хотя он может быть и свойским. Выдам вам страшную тайну, известную каждому, но по незыблемым правилам об этом нельзя говорить. Кроме того, лучше всего хранится та тайна, которая всем известна хорошо и которая не разжигает любопытство. Закон слов суров, но закон денег строже всяких слов. И согласно неписаному закону, а таковым и должен быть настоящий закон, если один воздействует на закон словом, а другой – деньгами, то победителем без всяких сомнений и оговорок признается последний. Так что, Квинт, если владеешь звонким солнечным светом, то и колесница солнца будет полностью в твоем распоряжении. Что же касается этого самого задержания, то, к сожалению, должен признаться, что ни малейшего влияния не имею на тех людей, что по долгу службы находились в том месте, где все и происходило, и откуда Лутаций с девушкой не успел уйти на достаточное расстояние. Впрочем, и расстояние в этом деле – не помеха. По личному опыту могу сказать, что можно признать виновным даже и того, кто сидел дома за запертыми дверями, в то время как преступление происходило хоть на другом конце города.
Квинт удивился, почувствовав облегчение от этих слов: может, это и лучше, что Глабрион и его возможные союзники не имеют там влияния. Тогда все будут находиться в равных условиях. Но Лутация надо вызволить любой ценой: нельзя допустить, чтоб хоть что-то стало известно императору – его подозрительность была притчей во языцех.
– Спасибо, Глабрион, – ответствовал Квинт, – и то правда: поведал нам то, что было известно, но в чем боялись признаться. Но теперь надо действовать! Решительно и без промедления. В некоторых случаях и богатство может служить высоким целям: и презирать то, чем пользуешься много худшее, нежели хвалиться тем, чего у тебя нет. Друг Глабрион, тебе предстоит важное дело: разузнай, где Лутаций, как продвигается разбирательство, поищи знакомые лица. Задействуй для этого дела и своих соратников: где ничего не может поделать один человек, и его сил хватает лишь на ветер, что не может снести крышу с дома, а внутрь попасть нужно, то сообща можно многое наворотить! И сицилийские тираны б сразу пали, если бы все вместе были, как один. В этом и есть слабость зла и сила добра. Зла в мире много, но оно так сильно разбросано в умах и сердцах людей, что движет ими не во всякое мгновенье, а только в удобное. Человек изначально более предрасположен к добру, потому зло и выстраивает такие козни, как сети, в которых запутывается и само – уже по одному этому ты можешь понять, что зло слабее. И если на стороне света выступает меньше людей, но они движимы единой целью, их сердца горят одним огнем, то этот общий порыв в силах разогнать любую тьму. И эта единая воля поможет удержаться человеку на плаву, эти люди сами могут и быть чистыми, но если в них есть хоть крохотная часть тьмы, то тьма в своем хаосе поглотит их полностью. Поэтому так важна дружба, несущая свет, когда рядом всегда будет тот, в поддержке которого можешь не сомневаться. Тогда Победа сама поспешит, чтоб лавровым венком увенчать достойнейшего!
– Но пока до лавровых венков далеко, будем довольствоваться тем, что есть в нашем распоряжении. – Глабрион поднялся с края ложа. – Так я поспешу все это узнать.
– Поспеши, поспеши! Никогда не знаешь наверняка, чем может помочь лишняя минута.
И Глабрион, распрощавшись со всеми, вышел с видом человека, четко видящего свою цель и знающего, что делать.
Квинт чуть склонился к Туллу и прошептал:
– А ты, Тулл, отправляйся скорей в совет! Узнай все новости и решения, и сообщи обо мне без промедления и, – Квинт выждал секунду, – скажи, что Глабрион угощает подобно журавлю. Не перепутаешь?
Тулл удивился, но промолчал, и, повторив про себя непонятную фразу «угощает, подобно журавлю», попрощался и исчез в дверном проеме. Квинт остался один. Эта уединенность была недолгой – он это знал, но сейчас она приносила несравненное ни с чем удовольствие. Порой надо побыть самому: как от обилия влаги можно невзлюбить воду, так и от обилия движения хочется покоя. Тишина и мирная гладь воздуха, ничем не будоражимая. Ничто не вызывало волнение извне, и ему удалось услышать самого себя средь всей этой суеты. Мысли улеглись и перестали бешено скакать, как молодой табун, впервые вырвавшийся за пределы дома. Есть время успокоиться, разобраться в истинном положении вещей: слишком много всего свалилось на его голову за последние часы. Если не остановиться, то на таком бешеном скаку можно расшибиться насмерть, а вот этого ему как раз меньше всего хотелось. Удивительно, но эти стены, чем дольше в них он находился, тем полней передавали уют и мягкость. В таких стенах, как за надежной стеной, чувствуешь себя огражденным от волнений, которые, подобно чуме, гуляют по городу, как волна, накатываются то на один дом, то на другой – и нигде не спрячешься, нигде нет спасения от общей беды.
Старик и мальчонка все еще сидели во внутреннем дворике: старец рассказывал приключения своей удивительной жизни, а тот слушал его с раскрытым ртом. Даже звук, и тот распространялся здесь как-то необычно: где бы о чем ни шумели или кричали, в этих стенах море звуков нисколечко не менялось. Оно было особое и имело свою глубину: к середине комнаты звук как бы куда-то проваливался, нырял, становился глуше, хотя при этом не терял свою четкость и выразительность.
Квинт смотрел за тем, как под легкими напорами ветра за окном колебались верхушки стройных длинных тополей, отливая серебром под лучами солнца. Они, эти любимцы Геракла, стояли в самом низовье, и потому были видны их качающиеся верха. Ветер был не такой сильный, чтоб молодые мамы могли тревожиться за своих детей, но вполне достаточный: у него хватало силы гнуть деревья. Почти в один ряд росли три высоких красавца – об этом они, наверное, еще не забыли, помня то время, когда гордились своим зеленым убранством. Сейчас для них настали не лучшие времена, но они не падали духом и не теряли надежды: придет весна, и все сильно изменится. Время страданий пройдет, останется в далеком прошлом, и лишь незажившие рубцы на их коре будут напоминать о том, что довелось некогда пережить. Но для всего наступит свое время, придет долгожданный роковой час. Квинт следил за ними глазами. Имей они волю и желания, они могли б пожелать оставаться, как некоторые другие их не столь отдаленные родичи, вечнозелеными и гордиться своей беспрерывной молодостью и красотой. Но как же сильно они могли разочароваться, когда их желания, какими бы сильными они не были, в конце концов, не сбылись. Они бы стали рабами своих несбыточных мечтаний, они не знали, что сбрасывать осенью свой наряд – это в их характере; это то, что придает каждый раз блеск и новизну перемены. Это то, что делает их особенными, непохожими на тех, кто всегда неизменен, кто одной и той же краской встречает и холодную зиму, и жаркое лето. Как они гнутся под нескончаемым потоком ветра, но неизменно возвращаются в прежнее состояние, потому что знают свое место и свой путь, как бы с него не сбивали случайные обстоятельства.
– Вот бы и мне знать свой путь! – прошептал Квинт. – И всегда без колебаний возвращаться на него, какой бы ветер ни подул!
Как раскачиваются их стройные верхушки! И как по-разному они воспринимают одно и то же: одна верхушка лишь только начала клониться под очередным порывом, другая чуть не загнулась под ним, а третья возвращается на привычное место, чтобы через мгновение-другое вновь унестись в сторону.
Квинт пытался понять, насколько это схоже с людьми, когда внезапный резкий окрик прорезал воздух, просвистел острой стрелой. Долетел какой-то шорох, топтание, будто краткие шажки нескольких людей. Кто-то произнес еле слышно: «Тише!» И приближающиеся к его комнате шаги возвестили, что кто-то идет к нему. Квинт думал недолго: он узнал этот голос – то говорила Скафа, но в ее голосе ему почудилось странное звучание. Он прикрыл глаза, будто спит, – пусть все течет само собой. Кто-то, наверное, Скафа, заглянул в его комнату. Он затылком, подспудно чувствовал, что кто-то наблюдает за ним. Спустя пару минут он услышал отдаляющиеся шаги и открыл глаза.
Вскоре послышались отдаленные голоса. Говорили, по-видимому, через комнату отсюда. В такой тишине, что наступила после буйного веселья, любой звук звучал, подобно торжествующим фанфарам.
Донесся тихий, робкий, даже несколько заискивающий голосок Скафы:
– Что случилось, Тиэст? Успокойся! Ты сегодня весь день такой, будто в тебе черной тучей поднялась буря грозная, готовая вот-вот разразиться!
– Молчи и не смей вопрошать меня, пока я тебе не разрешу этого: одни мужчины имеют на это право, но никак не болтливые женщины, своей трескотней превосходящие самых крикливых сорок! Тебе никогда не изведать того, как мужчины лезут из шкуры, чтобы угождать вам, женщины! Вы годитесь только на то, чтобы вести хозяйство, да и это вы сносно делать не умеете! А уж словоохотливы до того, что как еще само небо не рухнуло, как подкошенное, от вашей несносной болтовни, как оно не утопилось в самом глубоком океане, лишь бы не слышать ваших воплей и причитаний! Да, я мрачен и взбешен, и во мне носится не одна буря, а целый десяток! – Тиэст бушевал, как извергающийся вулкан, не в силах остановиться, захлебываясь неудержимыми потоками клокотавшего гнева. – И я не буду говорить тише обычного только потому, что у нас отдыхает важный гость!
К Квинту долетали слова, словно исходившие из пасти дикого зверя, эти рыки напоминали ему темный ночной лес и страшного хищника, напавшего на беззащитную жертву. Тем временем поток слов не смолкал, и они летели пуще прежнего:
– Ты должна слушать молча, как немая рыба… И даже не делать никаких попыток – они все бесплодны… и бесплотны, как и твои права! А потому молчи и слушай то, что захочу тебе сказать я: я мрачен с самого утра – и в этом тоже вся твоя вина! И слушать не хочу я ничего, нет ни малейших оправданий – и все твое незнанье вменяется тебе лишь, как одно из того, что сделать ты должна была, как послушная жена, но вот беда: ты не смогла! Занимаешься только своей болтовней, все разводишь красивости, как тряпки грязные по мостовой. И эта вся кутерьма, этот дом весь, доставшийся тебе от отца… Какие вообще тут могут быть дела? Простота и нищета – вот название тебе этого села! Что хочешь мне сказать? Ну, говори!.. Молчишь ты – знать, трепаться языком устала, все бегать по дворам, туда, сюда – и никакого срама! Молчишь? Тогда уж слушай во все уши, не пропусти ни слова и ни звука! Тебе я много говорить не собираюсь – мужчинам свойственна умеренность в беседе. Молчание – вот мужчины заметная примета! Чего тебе никогда не сказать о себе, бессовестная словеса! Да, во мне несется бури разрушенье – от этого уж не спасут ни крики, ни моленья! Все почему? Один такой безрадостный день – и все летит к паршивому псу! Глотать нам кости, как ему! Легко вельможам тем, страдают от избытка денег что! Их безвкусная погоня за новизной и денег звон – как проклятье, нависающее на роду! Полнейшие ничтожества! Всех их отдать тому бы псу!..
– Тиэст, ты расскажи, что случилось, – совсем тихо сказала Скафа.
– Сейчас все расскажу, коль смогу! Не торопи ты – этого вот совсем я не люблю!
Слышно было, как кто-то переходит с места на место, громко ступая.
– Что за времена настали! И что так людей испортило! Удалить бы богатство, как гной, – и жили б все одной родней. Но раньше вот, как было: придешь, бывало, как клиент ты к покровителю своему, а он и рад тебе безмерно и честью для себя считал закон ли объяснить какой ли новый, иль деньги в долг отдать, и радости ему от этого тогда не занимать! Вот было отношенье ведь – и для такого разве худо было выполнить любое порученье? С великой радостью, и для семьи он – свой, кормилец и отец родной. Ну, а сейчас? Пошел вот к нашему сенатору я на поклон, насчет деньжат узнать, конечно, заодно. Уж дожидался я его и вместе с другими по двору топтался из места другого в одно. Как слышу: кто-то крикнул что, и все поворотились вмиг в ту сторону. А там сенатора уж нашего и след простыл – носилки умчали его в конец уж улицы, и только было видно одну тогу его. Как можно так, ты мне скажи! Дела дневные отложив, вот так умчаться! Только пыль сглотнул одну я – вместо хлеба и воды, и ни монеты, ни сестерция! Потайную дверь открыв, улизнуть, испариться, как дым – убежать от клиента: как позоришься ж ты нынче, о великий Рим!
Тиэст тяжело вздохнул, под конец говоря больше с отчаянием и болью в голосе, нежели со злобой, как вулкан, что извергнул все, продолжает и после дымить.
– Там помоложе были некоторые – так те окольными путями со всех ног пустились, поспеть на Форум раньше его вознамерились! А у меня нет просто сил – бежать наперегонки с прислужниками быстрыми! И отдохнув, но не поев, явился я домой. Но это не все! – в его голосе вновь явно прозвучали нотки нового извержения. – Как тут явился твой отец! Ох, дорогой! Пропал на столько лет – его и духу слышно не было, когда мы жили и еле в люди вышли! Теперь он с нами – вот радости-то от этого: закатили такой стол, что мы скоро все с голода помрем! Что ж, ты промолчала, ничего ему-то не сказала! Был он бедный – был глуп, как та животинка, не умнее козла. Пожил тут чуть, и то он маялся, видать, от скуки. Умерла жена его, совсем невмоготу уж стало – и бросил он тебя, но ты молчала, хоть плакала ночами, хоть ждала, выглядывала средь звездной ночи из окна, со страха чуть не умерла. Но он уехал – в поисках счастья, жизнь испить до дна. Теперь он вот вдруг появился, как гром среди ясного неба, упал на наши головы, сам – неизвестно во что нарядился; еще родней своей гордился! Тоже мне родня! И ты не можешь решиться сказать ему плохое, ничего не скрывая, какие мысли возникли у тебя, что думаешь о нем ты? Правду сказать нельзя? Какая он – скотина, а ты – такая добрая вся из себя, что не можешь ему этого наговорить, будто все еще его любя? Смотря в его не белоснежные, а седые волосы и его лживые глаза, спросить, а почему все это время ты была одна?
Какой гул прокатился, когда, наконец, все смолкло! Каким странным и пугающим теперь казалось это затишье, словно кого-то похоронили и вот-вот должны начать оплакивать. И это пугало, и это сжимало холодом все сердце. Было темно. Окна ничего не выражали, кроме пугающей ночи, за покрывалом которой скрывалось нечто ужасное, нечто такое из далекого детства, что заставляло бежать без оглядки, не озираясь, до самого дома. Почему же все так сгустилось вокруг, сжалось в один сплошной комок боли и невыразимого ужаса, почему хотелось быть как можно дальше от всего этого, где-то на солнечном юге, где виноградные лозы ломятся от свежих и щедрых своих плодов, где с гор стекают стремительные и смелые ручьи с кристально-прозрачной водой? Куда так хотелось сейчас окунуться, смыть с себя всю эту грязь и зловоние, весь этот гнев и отчаяние, сменить их печальные чертоги на дворец радости и покоя, сбежать от этого скудного духа с его молчанием, которое могут понять лишь пески пустынь, таких же немых, как и он сам?
Спустя минуту тьмы и тишины Квинт понял, что от волнения сжал глаза, представляя себе весь окружающий мир в образах, чьи картины пропали лишь с этим гнетущим молчанием. Легкая слеза тронула его глаза, скользнула по щекам, легко, невинно, как младенец, и так же свободно упала на постель. Эта капелька человеческой души пробудила его сознанье. Он услышал хлопок дверью, глухие ругательства; они накатывали, точно далекий рокот моря, а где-то в другой комнате раздавались еле слышные, приглушенные рыдания боли и страдания.
Все потонуло в закате с багровыми лучами. Для одних это – день печали, для других – нет. Квинт подумал, что наверняка сейчас где-то чьи-то далекие мечты достигли своей цели и раскрылись, как прекрасный благоухающий цветок, появления которого ждали так долго. И туда тот же ветер принес ласточку надежды, плывущую в небесах, словно по волнам легкое суденышко. Может, она услышала заветный первый крик любви, радостный и вдохновенный, и умчалась в поднебесье, ища свет той самой, своей, звезды.
Свидетельство о публикации №220071001673