Тайный друг

I.

В возрасте 16-17 лет я безотчётно и фанатично увлёкся поэзией Велимира Хлебникова. Смешно сказать, но мне всерьёз думалось тогда, что это не я очарован дыханием языковой свободы, веявшей от каждой хлебниковской строки, а сама его душа, овеществлённая в стихотворениях, обрела во мне своё временное пристанище. Не осознавая своего одиночества, но томясь им, я создал себе невидимого друга, чудаковатого поэта, человека «не от мира сего», похожего на меня, и который как мне казалось, всегда теперь был рядом, поддерживая, развлекая и поучая меня.

Менее чем за месяц я жадно прочёл огромный чёрный том его «Творений», найденный в Сиверской библиотеке и принялся едва ли не каждый свободный день ездить в Гатчину, в библиотеку имени Куприна, где я выискивал и подробно конспектировал все имевшиеся там материалы о моём невидимом спутнике. Помимо нескольких серьёзных журнальных публикаций за авторством кандидатов филологических наук, гатчинская библиотека могла предложить мне только альбом с вырезками из газет перестроечного и постсоветского времени, сам шрифт и бумага которых сквозили осознанием своей обречённости быть превращёнными в кулёк для сушёной воблы или семечек. То, что этим газетам довелось попасть в библиотеку и быть аккуратно разрезанными по статьям (каждая из которых попадала в свой тематический альбом), вероятно, воспринималось этими газетами-счастливчиками, как чудо, подобное прижизненному вознесению на небеса.

Более всего меня привлекали короткие рассказы-притчи из жизни поэта, оставленные его современниками. Например, о том, как он срывался, внезапно, бросив все дела, и ехал куда-то по зову своей безумной поэтической страсти. Как мог, увидев из окна поезда красивую лесную поляну, выйти и остаться ночевать на ней под открытым небом, даже не заботясь о том, когда к этой станции подойдёт следующий поезд и подберёт его… Лишь значительно позже, в беседе с директором «Дома-музея Велимира Хлебникова» в Астрахани Александром Александровичем Мамаевым я узнал, что значительная часть из этих историй не подтверждаются никакими строго историческими документами, а порой и прямо противоречат твёрдо установленным фактам его биографии. Но было уже поздно. Островки мифологизированной околохлебниковской вселенной, как некие апокрифы успели твёрдо врасти в образ будетлянина, созданный и облюбованный мной.

Странным и мистическим было воздействие Хлебникова на мою физиологию. Я стал обходиться значительно меньшими объёмами пищи, несмотря на то, что мой организм всё ещё находился тогда в периоде формирования и все мои здоровые сверстники обоих полов ели в три горла. А я мог проснуться, прекрасно выспавшимся в 4-5 часов утра и, глотнув воды, выйти на наш общий с соседями балкон, с которого открывался вид на Оредеж, на плотину, песчаный обрывистый берег, нахмурившийся стеной чернеющих елей и сосен. Я просто наблюдал за тем, как меняются оттенки предрассветного неба, как вкрадчиво подбирается к восходу моё Солнце, наслаждался чистотой своего сознания (даже не помышляя об этом в таких терминах), время от времени прошёптывая про себя, как мантры, ничего не значащие строки. А Хлебников сидел рядом, такой же спокойный и созерцательный как я, изредка поправляя на коленях старую помятую проволочную клеть с драгоценными рукописями. Затем, так и не позавтракав, я шёл в школу. Хлебников, в те годы, частично заменял для меня хлеб.

II.

В 2000-м году, во время летней географической практики, организованной факультетом, я оказался в Волгограде, городе послевоенных новостроек, грубоватых, замученных бытом и бедностью людей (простите за обобщение, таково было моё впечатление от общения с волгогрдцами). Сакральный центр Волгограда – Мамаев курган, на вершине которого колоссальная скульптура прекрасной женщины с мечом в руках – символ воинствующего эроса, поднявшегося на бой против сил злобы и смерти. Взобравшись по центральной лестнице сквозь строй скорбно шелестящих кипарисов, к подножию статуи я почувствовал, что мои щёки мокры от слёз и радовался только тому, что однокурсники где-то поодаль и не видят меня. Вучетич, всё-таки отлично справился с поставленной перед ним задачей.

Мне нужно было как-то успокоиться. В тот же вечер я попросил у нашего куратора разрешения на индивидуальную поездку в Калмыкию, в улус Малые Дербеты – родину Хлебникова.

Маршрутка выкинула меня на 188 км элистинского шоссе, посреди калмыцкой степи, где хозяйничали низкорослая австрийская полынь, ковыль, саранча и местные пастухи. Солнце уже выжгло из воздуха последние пылинки утренней влаги и неумолимо нависало над наковальней полупустынных пространств. К западу от трассы, на самой кромке горизонта коричневела и колебалась в полуденном мареве неуклюжая статуя моего тайного друга. Памятник выглядел жалко, под стать своему прототипу, каким он был на протяжении значительной части своей нищей, бродяжнической жизни. Коричневая краска во многих местах рассохлась, обнажая гипс и матерчатый каркас. Мелкие кусочки гипса со слоем краски уже отвалились и усеивали поверхность бетонного куба – подножия статуи. Я пару часов просидел в тени постамента, любуясь засушливой степью, переходящей здесь в полупустыню, теребя в руках и выдыхая опьяняющий запах калмыцкой полыни, наблюдая за прыжками монструозной саранчи, одетой, казалось, не в хитиновые панцири, а в стальные доспехи, как будто бы вся её здешняя популяция только что прибыла с острова Патмос, напугав там до полусмерти престарелого евангелиста.

Лениво и высоко брёл по небу степной орёл. Отара овец влеклась вдали по едва различимому изгибу предельно пологого холма, растворяясь в волнах усыпляюще-знойного воздуха.

«Ну, вот я и заглянул к тебе в гости», – сказал я напоследок, – «Как и обещал». Подобрав на память один из валявшихся возле памятника кусочков гипса со следами краски, и сорвав несколько пучков полыни, я направился, было, обратно к дороге ловить обратную маршрутку или попутку, но внезапно ощутил желание задержаться в этой степи подольше. Мне в голову явилась сумасбродная идея пройти пешком по этой пустынной местности до самой столицы Калмыкии – Элисты и уже оттуда, на автобусе, вернуться обратно в Волгоград. Судя по моим расчётам, этот переход должен был занять у меня около двух с половиной суток, с учётом ночёвки. Продуктов и воды, взятых с собой, было достаточно, тем более что ел я тогда, как Дюймовочка. Трасса всегда была где-то неподалёку, и я успокаивал себя тем, что в любую минуту смогу выйти на неё и поймать автомобиль, если поход окажется мне не под силу.

III.

Исчезающе-пологие холмы северной Калмыкии ещё больше изглаживались с каждым часом ходьбы, переходя в то, что на сухом языке ландшафтоведения называется «столовой равниной». Солнце стекало извивающимися языками по белёсо-голубоватому, выцветшему небу, оставляя следы своего сияния в редких лоскутках тончайшей облачной взвеси. Широкополая панама скрывала меня от его пристальных, жгущих лучей. Полупустыня (а я уже очутился всецело в её пределах) тоже была предельно раскалена в эти жаркие, послеполуденные часы. Массы тёплого, разреженного воздуха гуляли здесь так же свободно, как и одинокий, вольный идти, куда ему вздумается человек. Они стремились то в одну, то в другую сторону, словно не зная, куда же им, наконец, податься. Среди сухих стебельков куцей травяной щетины время от времени проскакивали пушистые комочки сусликов, державшихся на безопасном расстоянии от путника. И лишь изредка то один, то другой из них вставали «столбиком», для того, чтобы получше рассмотреть и учуять его. Аскетичная растительность, песчаная почва, камешки и побледневшие трупики саранчи хрустели под подошвами моих кроссовок. Жара навевала истому. Пот проступал и моментально высыхал на моём теле. Вода, припасённая в двухлитровых бутылках, расходовалась пугающе быстро. Я принял решение вдвое сократить её потребление, делая не четыре хлебка раз в полчаса, а только два.

Дважды мне приходилось отклоняться от прямого пути и выходить на шоссе, для того, чтобы перебраться через русла полувысохших, мелководных рек, чьи обширные, пологие поймы коробились вздыбившимися по краям, полигональными пазлами глинистой коросты, а возле самого уреза окаймлялись зеленоватыми, жмущимися к воде порослями лисохвоста и полевицы. Дно этих речушек превращало мой путь в топкую, засасывающую жижу, и заставляло поворачивать вспять.

Я чувствовал себя совершенно спокойно и бодро. Стада, сопровождаемые собаками, проезжающие по трассе автомобили не давали мне ощутить себя в отрыве от цивилизации. В то же время, моё одинокое, бессмысленное, путешествие позволяло мне воображать себя то пионером – покорителем дикого Запада, то героем платоновского Чевенгура, таким же прекраснодушным странником, сам объект вдохновения которого, побуждавший на неуёмный, ежедневный поход, был уже позабыт и невыразим даже для самого ходока, но от этого ещё более воодушевлял и бодрил, поднимая с привала и увлекая идти, идти, рассекая глазами гипнотически поглощающую, втягивающую в себя даль. Я и заметить не смог, как моё движение, изначально побуждаемое осознанной целью, в какой-то неуловимый момент утратило её, обретя смысл в самом себе, как "бессмысленный" птичий язык, которому Зангези тщетно обучал своих непутёвых учеников. Теперь я чувствовал, что иду не к какой-то заранее заданной цели, а лишь для того, чтобы остаться в том глубочайшем сосредоточии своей собственной природы, в той сердцевине мира, пребывание в которой подобно просветлению и разом исчерпывает все жизненные смыслы, делая излишними любые "куда?" и "зачем?"

День иссякал. Прохлада и тени украдкой возвращались на эту откровенную землю, искреннюю, как сердце, идущего по ней человека. Идущего и уже не помышляющего о каком-либо конечном пункте своего путешествия, открывшего для себя нечто бесконечно более ценное в самом этом меланхоличном течении вдоль тёплой, шероховатой ладони земли. Незаметно сроднившегося с ней. Утратившего прежние контуры своего я, граничевшего теперь только с горизонтом и небом. Обретшим новую, бесконечно гостеприимную душу, в которой выпь, курганник или коростель готовы свить свои гнёзда.

Тускнеющий, оранжевый желток, растекался по плоскости чернеющего окоёма. Небо всё гуще темнело. Древнейшая из книг раскрывалась надо мной, проступая нитями всё более тайных, витиеватых знаков и строк. Здесь, под сенью этих истлевших страниц, калмыцкое небо уготовило мне свой самый сокровенный, тайный ночлег.

IV.

В годы своей ранней молодости я крайне педантично относился к своему здоровью и прилагал немало хлопот для того, чтобы укладываться ко сну всегда в строго назначенное для этого время. Но в тот вечер я даже не думал смотреть на часы. Сам не заметив того, я перестал нуждаться в синхронизации своих суточных циклов с порядком неумолимо сменяющих друг друга цифр на жидкокристаллическом дисплее моих наручных casio. Степная тьма, небо и слившееся с ними тело, без всяких раздумий и колебаний, без придирчивых поисков «подходящего» места, в одну секунду увлекли меня рухнуть и змееподобно затаиться в сухом, похрустывающем как снег ворсе подножной растительности. Я легко обошёлся без ужина, но помню, что перед тем как заснуть, я ещё несколько минут блаженно валялся, потягивался и извивался, удивляясь тому, какое неожиданно острое и насыщающее блаженство способны подарить человеку простая ходьба по его планете и такая пустяковая решимость внезапно для самого себя отдаться объятиям её вездесущей гравитации.

Хвойник, полынь и пармелия скрипуче роптали, жалуясь кому-то на моё неожиданное вторжение. Их безымянные запахи текли вдоль земли, сквозь меня, всё отчётливее выстраиваясь в полноценную, внятную человеку речь. Всё полнее и доходчивее свидетельствовали они о священной мгновенности своего бытия, исповедуясь немо тому существу, которому посчастливится просуществовать чуть дольше, чем они и перевести их химический шёпот на язык звуков и слов.

Тысячи разноцветных пикселей заполнили пространство сомкнувшихся век. Недостижимо невинный, здоровый сон впитал меня как окрестная, полупустынная поросль ненасытно и судорожно впитывала в тот час пылинки стелящейся ночной влаги.

Мой сон был так здоров и краток, что проснулся я уже в самом зените ночи, когда тьма земли и неба не нарушались ни единым отблеском, и даже линия горизонта была едва различима. Трепет и восторг – слабые, жалкие слова для того, чтобы выразить то чувство неостанавимого, прекрасного и ужасающего падения во Вселенную, с которым отождествился я, лишь только открыл глаза. Земля будто бы и не держала меня уже на своей ладони, а отталкивала, невесомого, в одинокий полёт среди могущественно развернувшихся вокруг меня звёздных скоплений. Но уже через миг восторг стал сильнее страха. Я осознал, что это именно «Я» боится и трепещет перед лицом бесконечности. Глубже «Я», глубже всех созданных им мыслей, чувств и понятий, есть то, что сородственно и интимно близко этой бесконечности космоса. То, что способно вобрать его необъятность в себя. В одном, лишённом усилий движении соотнестись с мирозданием, как с чем-то равным или даже меньшим чем оно. Вдохнуть, как пыль, сияющую россыпь его галактик. Прислушаться к пульсации Универсума, чьё рождение, смерть и новое рождение совершаются в тебе, как биение сердца…

Я просто лежал посреди сухой калмыцкой степи, над разверзнувшимся подо мной звёздным океаном, ощущая его ничтожной крупинкой себя самого, точнее того абсолютного, вечного в самом себе, что смотрит на Вселенную, на бесконечное множество непрерывно рождающихся и умирающих Вселенных, как на пузырьки морской пены или кипящей воды…

Моё тщедушное, тощее тельце уже начинало содрогаться от змеек холодеющего ночного воздуха, пробиравшихся к моей коже сквозь пазухи и стыки одежды. Велемир Хлебников, самопровозглашённый (а любое иное присвоение этого статуса было бы не серьёзно) Председатель Земного Шара сидел рядом, перетирал в пальцах крупинки пахучей ченоземельной полыни и говорил:

- Здесь хорошо, да. Но… Гриша, степь не так дружелюбна, как может показаться на первый взгляд…

Облака солнечного дыхания начинали вздыматься над восточными склонами неба. Таинство утра возвращало меня к Земле.

V.

Разбужен я был смачной калмыцкой руганью и пинками по рукам и ногам. Смуглые, гневные лица пастухов нависали надо мной, а их ноги в расхлябанных, пыльных сапогах били меня, что есть мочи, заставляя перекатываться из стороны в сторону.
- Озхэ! Озхэ! Че оожургап алынар че тывалар ботарынын!

Я попытался встать, но молодой крепкий калмык в рваном свитере подхватил меня сзади подмышки, плотно прижал к себе и приподнял над землёй. В это время другой, средних лет пастух в потёртой синей футболке с какой-то английской надписью, стоя напротив меня и продолжая ругаться, пытался попасть мне ногой в живот, но постоянно промахивался, попадая то по ногам, то по нижним рёбрам, поскольку я отчаянно дёргался и извивался. Державший меня сзади парень тоже норовил ударить меня коленом по задней стороне бедра.

- Озхо! Ород-рус! – брань и удары продолжали лететь в мою сторону с двух сторон.

- Рус нюлпэгэр, хулнэгэр хунууд гэжэ! Ты наш овца воровать!?

- Ши мини булдыг! Анаша торговать!?

Боль и гнев всё более резкими толчками прорываются в мой мозг. Гнев не за то, что эти глупые люди почему-то увидели во мне вора и решили так бесчестно напасть на меня, спящего. Вдвоём на одного. Об этом я тогда вовсе не думал. Меня охватил какой-то глубинный, священный гнев. Гнев жреца, на глазах у которого совершается поругание оберегаемой им святыни. Не жалость к себе и не соображения самообороны, а жажда возмездия над кощунниками, осквернившими насилием место духовного откровения, обратили меня в берсерка. Я начал отчаянно вырываться, отбиваться ногами, впился молодому колмыку зубами в руку. Истошный вопль. Оба они уже пытаются повалить меня на землю, а справа по моей голове сыплются частые сильные удары. Я ещё жёстче сжимаю зубы. Вонючая шерсть утыкается в ноздри. Меня придавливают к земле. К этой прекрасной, благоухающей, чистой как сама святость сухой степи. Вкус крови и упругость человеческого мяса. Снова истошные крики, брань и удары. Я начинаю терять сознание.

Из минутного забытья меня пробудили звуки выстрелов. Мои челюсти уже были разжаты. Пастухи оставили меня и тревожно смотрели в сторону дороги, со стороны которой, от блёкло-синего жигулёнка, с ружьём в руках бежал мужчина средних лет, с виду русский, в чёрных брюках и голубой рубахе с короткими рукавами. С первого взгляда он проассоциировался у меня с образом советского милиционера. Молодой Калмык в свитере с гримасой боли на лице сжимал правой рукой место моего укуса. Пожилой часто плевался, тараторя что-то на родном языке своему напарнику и указывая на приближающегося человека с ружьём.

Приблизившись к нам, мужчина первым делом подошёл ко мне и помог встать.
- Ого, не слабо они тебя отметелили! Переломов нет? Ходить можешь?
 
Пересиливая боль, я сделал несколько шагов. Поверхность земли накренялась подо мной из стороны в сторону, как палуба корабля при значительном волнении. Боль и писк в правой стороне головы постепенно стихали. Зато те места, по которым пришлись удары начинали всё сильнее напоминать о себе тупой, пульсирующей болью.

- Да, вреде ничего…, - пытаясь казаться уверенным в себе и спокойным, сказал я и даже улыбнулся.

Пастухи тем временем пытались объяснить свои действия:

- Он наш овца воровать! Два овца за неделю пропал! Мы всю неделю вора искать, - напирал на спасшего меня мужика молодой пастух.

Пожилой, продолжая хмуриться и сплёвывать, пустился в рассуждения.

- Зачем в степи одному лежать? Он наша отара ждал. Когда мы смотреть не будем. Чтоб ягнёнок наша взять. А потом за ним сразу машина и увозит.

Мужчина с ружьём неожиданно уверенно заговорил с пастухами на калмыцком. Несколько минут они громко спорили, периодически кивая и указывая руками в мою сторону. Легко было заметить, как под двойным давлением словесных и огнестрельных аргументов уверенность пастухов в своей правоте стремительно съёживалась.

Наконец мужчина вторично обратился ко мне:
 
- Тебя как звать? Что ты тут делаешь вообще?

Я представился, показал помятый во время избиения студенческий билет и объяснил смысл своего присутствия в степи. Спасший меня человек, назвавшийся Сергеем Васильевичем, судя по всему, был склонен мне верить.
 
- Ну вот, побывал в хлебниковских местах! – добродушно сыронизировал он. – Вот так здесь бывает. Не все тут у нас поэты. Иной раз и простой народ встречается, на чужака могут и не особо дружелюбно отреагировать… Хорошо, что я в это время здесь проезжал. И ружьё с собой было. Недавно регистрировал в милиции, выложить из багажника забыл…

Урезоненные Сергеем Васильевичем пастухи, обмениваясь раздражёнными репликами, удалились вглубь степи к своим отарам. Я собрал в рюкзак разбросанные по степи вещи. Отхлебнув из бутылки, вылил её остатки себе на голову, чтобы смыть кровоподтёки и охладить вздувающиеся синяки. Сергей взял меня под руку и помог доковылять до своего автомобиля.

VI.

Степь стискивала вёзший меня автомобиль между двух гигантских, медленно вращавшихся нам навстречу окружностей, словно спрессовывая трассу. Моё тщедушное тело, получившее утром столь интенсивную стимуляцию, сигнализировало болью, реагируя на вибрацию от каждой сколько-нибудь значительной выбоины. Кровь из нескольких довольно солидных ссадин уже перестала идти, но в целостности пары своих рёбер я ещё не был уверен. Посттравматическая эйфория захлёстывала меня, не позволяя сохранять ту молчаливую атмосферу в салоне, сторонником которой, как я теперь понимаю, был Сергей Васильевич. Я рассказал ему об истории своего увлечения личностью и творчеством Хлебникова, о нашей географической практике и моей вылазке в калмыцкую степь. Сергей в свою очередь кратко поведал мне о себе.

Как выяснилось, работал он преподавателем сельскохозяйственных дисциплин в колледже одного из соседних посёлков. Накануне ездил в Элисту регистрировать в милиции новое охотничье ружьё; на моё счастье, остался там ночевать у друзей и возвращался домой, когда внезапно стал свидетелем избиения человека.

Место, где обитал Сергей Викторович представлялось настоящим оазисом, который, как неряшливо пришитая, зелёная заплата бугрился на аскетическом рубище полупустыни. Мне запомнилась зелень высоких, широколиственных кустов с белыми цветами, груши, яблони и уже начавшая поспевать вишня, гроздья которой склонялись к воде небольшого бассейна, в котором Сергей мне позволил отмыться от коросты запёкшейся крови. Из его домашней аптечки явились вата, йод и бинты, с помощью которых я обработал свои многочисленные, но оказавшиеся не такими уж страшными, травмы. Щедро накормив меня картошкой со свининой и овощами, этот молчаливый одинокий интеллигент вновь усадил меня в свой дребезжащий Жигуль и повёз перехватывать рейсовый автобус Элиста – Волгоград, водитель которого, услышав гудки, остановился и разрешил мне подсесть в салон, благо свободных мест там было в избытке. Не было ещё и шести вечера, когда я уже вернулся к своим однокурсникам в общежитие какого-то местного вуза, где разместилась наша студенческая группа.

Последним из значимых для меня пунктов той паломнической экспедиции, стал дом-музей Велимира Хлебникова в Астрахани. Не стану в этот раз рассказывать о своём пребывании в этом городе слишком подробно: Астрахань начала 00-х – это тема для самостоятельного повествования.

В  музее, располагающемся в фамильном доме семиь Хлебниковых, на улице Свердлова мне довелось познакомиться с его тогдашним директором Александром Александровичем Мамаевым, который, убедившись в моей ревностной увлеченности, попросил экскурсовода провести для меня особенно подробную экскурсию, подарил мне свою книгу «В.В.Хлебников в Астрахани» и угостил чаем своём кабинете. Думаю, весьма свежие следы побоев, которые я получил в стремлении к предельно реалистичному соприкосновению с духом хлебниковской отчизны, пробудили в нём искреннее умиление.

Мы общались, как два глубоко увлечённых человека: юный, восторженно-наивный и пожилой, опытный, более уравновешенный, но от этого не менее страстный; читали друг другу полюбившиеся фрагменты стихов, делилась идеями, скопившимися у каждого из нас за годы изучения многообразных (и, как выяснилось, не всегда достоверных) свидетельств о судьбе и творениях нашего общего наставника, тайного друга, который в этот волнительный час, перестал быть тайным и обрёл для меня статус объединяющего людей духовного источника, как выражаются эзотерики – «эгрегора».

Но внезапно наш разговор приобрёл неожиданный поворот. Рассказывая о своём визите к статуе Хлебникова, я посетовал на её плачевное состояние: облупившуюся краску, трещины, отваливающиеся куски… Реакцию Мамаева на мои слова не назвать иначе как шоком:

- Как гипсовый! Я же лично присутствовал при открытии памятника!  Я… Я сейчас же звоню скульптору.

Александр Александрович, едва не упав, метнулся к своему рабочему столу и впился дрожащим пальцем в диск старого, громоздкого телефона.

- Ало, Степан, здравствуй! Ко мне только что пришёл парень. Он недавно побывал в Дербетах, у памятника. Так вот, он говорит, что памятник из гипса и уже разрушается… Мы же с тобой знаем прекрасно, что памятник стальной или… или…
Только в этот момент я осознал упрямо вытесняемый мной факт того, что увиденный мной гипсовый истукан совсем не похож на ту фотографию памятника, которая красовалась на одном из стендов музея.

Голос в трубке что-то тихо и виновато говорил, а лицо директора становилось всё бледнее и обречённее… Коротко распрощавшись, Мамаев повесил трубку.

- Они все от меня это скрывали. – Александр Александрович обвёл в воздухе тугую петлю, обозначая неопределённое множество местных культурных функционеров, державших его в неведении относительно судьбы степного мемориала. – Всё верно вы говорите, Григорий… Вот и Ботиев подтвердил, что стальная фигура была украдена неизвестными спустя несколько недель после установи и спешно заменена гипсовой. А меня несколько лет держали в неведении относительно этого факта. Не хотели, говорит, расстраивать…

На следующий день наша группа покидала Астрахань. Желая основательно подкрепиться перед дорогой, я замешкался с приготовлением обеда и не успевал собрать свои вещи, когда куратор дал сигнал загружаться в автобус, направляющийся к ж\д вокзалу. Помню, как однокурсница Саша, деловая и строгая, грубо и беспорядочно запихивала мои вещи в рюкзак, не в силах отстранённо наблюдать за моими флегматичными копошениями. В ожидании поезда девушки начали петь под гитару, разместившись на скамейках привокзальной площади. Громоздкий мужик с золотой цепью и перстнем, выйдя из своего авто, принял нас за уличных музыкантов и бросил полтинник в кепку, с которой одна из наших девушек ходила по тротуару.

Через пол часа поезд вёз нас на север, обратно к родной питерской прохладе. Ещё через несколько часов, уже в ночной черноте он проносил нас мимо станции Черепаха. Здесь лёжа на верхней полке плацкартного вагона, я в последний раз увидел тень Велимира, скользнувшую по пирону и утонувшую в степном забытьи, для того, чтобы начать очередной круг своего странствия к предельно возвышенной и предельно бессмысленной цели.

Январь 2020 г.


Рецензии