Одна из неизданных небылей

    Славная тачила у Антона Прокофьевича! отпаднейшая! А какие диски! Ебнуться просто, а не диски! сизые с морозом! Да Давидыч бы рот проставил, если у кого-либо еще нашлись такие! Господи боже Николай Чудотворец! отчего же у меня нет такой тачилы! Антону вручили ее друзья после оправдательного приговора. На там самом суде, где Антоша откусил ухо у заседателя.
    Антон Прокофьевич прекрасный человек, у него сестра в министерстве, уютная квартира в Stella Maris и права на хранении у психиатра. А теперь же он удобно расположась в водительском кресле электрической кнопкой медленно опускает тонированное в уголь боковое окошко. Из окна на сельскую дорогу льется печальнейшая авемария, а лицо Антона Прокофьевича, тщательно обритое сверху и слегка заволосевшее снизу, и оттого похожее на проросшую картофелину в буграх и шрамах, медленно поворочивается наружу автомобиля.
- Бабуль. Бабууль, ну поди сюда.
    Анна Никифоровна тхутьнула в сторону, - От ты гусь какой. - поднялась опираясь на палку, по очереди взболтнула отсиженными за день на лавке ногами.
- Ну давай резвее, бабуль.
    Анна Никифоровна подошла к автомобилю, привстала на цыпочки чтобы доставать до окна и задрав голову спросила - Лысый хрен.
В машине раздался веселый ржач. Антон расплылся добродушной, но все еще угрожающей лыбой, что-то сказал в салон, вызвав новый взрыв гогота, и повернулся обратно к Анне Никифоровне.
- Скажи, бабуль, куда тут до Перерепенки доехать? А то эта хрень инженерная, - Антон отлепил от стекла GPS планшет дал его Никифоровне в руки, - Сама заблудилась. Не везет.
- Нету больше твоей Перерепенеки. - Никифоровна подвигала пальцем изображение на планшете, посмотрела в небо выискивая что-то между тучек. Хмыкнула, - Волки пожрали Перерепенку твою, как и тебя пожрут.
- Да подавятся, зубы у них трухлявые.
- Ну канешна, подавятся они. Чего бы им давиться, - отозвалась с лавочки Анна Ивановна, давняя не-разлей-подруга Анны Никифоровны, - аще и не такое гогно перяжевывали и тебя съедят. Жидкае жевать особых зубов не надо.
    Салон авто окрасился новым взрывом хохота, опустилось пассажирское окно и с облаком густого дыма совершенно неопределенного вида лицо со стальными глазами локтем перевесилось через дверцу.
- А я не говно, бабуль. - Антон Прокофьевич знал очень хорошо сам свое достоинство и потому на бабкины подколочки взирал ровно, без ненужного напряжения. Он опустил руку в кармашек дверцы, достал полированный до блеска зеркала Rhino 40DS вручную модифицированный под Colt T-12, с золотыми искорками по углам и выгравированным важно чьим-то автографом на обернутой в карбон рукояти. - Говно такого не имеет.
- Да как не говно, если запах. - Анна Никифоровна повернулась и побрела обратно к лавочке, - Как форточку свою открыл, так и говном поперло. Подъехал - еще не понять - может сортир соседскей лопнул, а открыл - ну говно и есть. И этот еще. Морда.
    Морда выглядывающая с пассажирской двери пристально оглядела Никифоровну с головы до ног, повела носом, принюхалась, посмотрела внимательно на Антона и - Ыыы. - осклабилась.
- Тоша, ну ее нахуй, поехали. - донеслось недовольное женское с глубины салона. Антон цыкнул через губу, харкнул ну улицу куда-то на дорогу у переднего колеса и не зная, чем бы еще зафиксировать свое отношение, взревел двигателем, вздыбил пыль и громко и дымно исчез за ближайшим поворотом.

- так вот об чем эт мы. - Анна Никифоровна добрела до лавочки, положила на лавочку планшет как сидушку, поерзала устраиваясь на нем, перевернула его вниз экраном и мягким кожаным чехлом вверх и довольная уселась.
- нихех.
- Будь здорова. А, ну да. - вспомнила Анна Никифоровна. - У тебя парадигма нихех-джет как основание пера: происходило-запомнилось-теперь печатается вечно. ты цепляешь интертекст этого "происходило" в каждое свое письмо.
Ты пишешь письма Мане сорок лет. Они пронизаны даже не интертекстом уже, а гипертекст там сплошной. Новой инфы нуль нулей, ты только разрабатываешь сорок лет назад заявленные темы, это нормально-то, о чем еще писать в письме в селе. Но теперь представь что дочь твоё не читала все эти письма и вот она видит...
- То есь не читала? - возмутилась Анна Ивановна.
- Ну так и есть, брала и не читала. Задрала ты ее еще на первом письме жалобством своим, как мужа своего и козу свою. Так вот, пишешь ты - Антип умер. Борис умер. Валя умерла. Гедеон умер. Дмитрий удурел. Евлампия утопла. Роман рубит. Сергей вешается. Никифоровна умерла. маленький Андрейка уехал с родителями, но скорее всего тоже умер, чо бы нет. А Маня и ни сном, ни духом давно, кто все эти люди. Видит только: умер, умер, умер, умер.
- Гогном. пахнет.
- Ну да. куда теперь без Владимира Георгиевича.
- Да нее, я...
- Вот не перебивай, - перебила Анну Ивановну Анна Никифоровна, - я тебе говорю: вырывайся к черту в метаэпистолу. Бери в контроль над лирическим автором и лирическим читателем. Тотальный контроль катки. И для контроля тебе нужен не просто один язык, на котором ты Маньке пишешь. Тебе нужна одна на вас речь. На обеих, передатчика и приемника. Коллективная речь.
- Ну что за маразм-то от тебя опять, Ники. Единый образ-то недостежим ни в коем случае особстями психологии.
- Нет-нет-нет. Единый акустический - недостижим, разумеется. - согласилась Анна Никифоровна. - Там столько физиологического брака, что сразу на выброс вся унификация. Однако и то - мы коммуницируя можем надеяться на понимание. А тут тебе просто напросто эпистолярная азбука надобится. Не философствующий искатель каждый своего пути по знакам, а эксперт авторитетный знанием азбуки. И тогда, в пределах погрешностей, ты уже способна билдить автор-читатель двуединого. без личных нихехов каждого. Тогда задача метаэпистолярности, это в том числе и воспроизведение общения лирического автора с лирическим читателем. Объединение в таком смысле и интерпретации и площадки для интерпретации в одном, едином творческом акте. снаружи выглядит как танкование без сапа - максимально лишенное семиотических ответвлений, как проза в степени проза, как неделимый трактовками акт коммуникации. И с него ультуешь ты как раз фактом вынужденного читательского причастия к акту обоюдного надтворчества.
- У причастия нет будущего.
- Разумеется нет. будущее это продолжение прошлого, прошлое существует только когда возможно в него вернуться, обратиться. У нас не так. - Анна Никифоровна выдернула травинку и лениво принялась разбирать ее на зеленые, сочащиеся волокна. - При этом герой это кто? - это выбирающий из возможностей читатель. У нас же маразм - как преодоление интертекстуальности: у героя нет памяти прошлого, значит нет наличия возможностей, значит нет эйдоса, потому что отринуто абстрактное. только рельс на котором и остановка невозможна и обратное движение тоже. то есть у нас - поэтическое преломление факта множественности смыслов. Поэма преодолевшая поэтичность, какую бы то ни было.
- Без героя.
- И без героя! Убей героя в поэтическом безвременьи, чтобы он вышел к свету вечности.
- Подожжи, стой, растараторилася. - Анна Ивановна забрала разворошенную Анной Никифоровной травинку из ее рук, смяла и выкинула ее в растительность возле лавочки. - Будущего то нит, но как это нет прошлого, если в самом, как ты гришь "причастии" возможность свершения причастного оборота заложена изначально. Оборота - куда тада? Обратно по рельсу?
- Грхр, ок. Пусть не рельс. Гравитация. куда в падении не обернись движение все равно одинаково, оборотистость не влияет на движение, это не рынок.
- У гравитации есть центр притяжения. У тебя же отсутствие притягательного компонента как основополагающа идея.
- Так эйдос выкидывается когда мы уничтожили все сверхобъектное прозопрозой. Вакуум этот и притянет, ну.
- Гогно. - авторитетно осекла Анна Ивановна.
Анна Никифоровна осеклась. Минут с десять пристально и натужно молчала, гневно краснела лицом, вглядывалась в туманный лес хищно и мстительно щурясь и пошамкивая челюстью, затем отвлеклась на муху, шмыгнула носом.
- И правда, пахнет.
- Ну.
- Говном.
- Опиши как.
- Как соль разделенная органикой. Так пахнет сочная земля, разложенная в чреве, диссоциированная ферментными примитивами в хаос, но хаос частный, даже личностный. Принадлежащий одной грядке. Одной чесночной земле. И все это выдержанное вечность, прямо в саму эссенцию многолетнего человеческого пищеварения. Выдержанное как коньяк в плотной дубовой бочке. С нотками деревянного короба вкопанного в землю - словно в гробу для лишенной витальности органики. Наполовину существующем в мире подземелия червей и ангелоподобных голых землекопов, со второй половины свои тенции испускающий с ветром в наш живой мир.
- И куркума еще. Не люблю куркуму.
- и куркума.
- отвратно, конеш.
- согласна.
- гусь-вонючка этот.
- он и есть.
- на ампчикрузер урбаниа своем дубовом.
- ой-ой. руралические подколочки подошли. Где б мы были без этого города, который всю срань от нас, прости господи, в себя упитывает.

    Но запах этот - чеснока и дрожжей, и хмеля, и цербера, и - как верно подметила Анна Ивановна - куркумы, и ферментированного дуба, и тухнущего собой сена и еще чего-то тонкого, но человечного как умами, не улетал с удалением Антона Прокофьевича по трассе прочь от Перерепенки, где Анна Ивановна чинно беседовала с Анной Никифоровной. Запах этот клубился, парился, разносился по деревне ласковым бабьелетним ветерком, а до того разбрызгивался из крепкого, деревянного, уличного сортира Тараса Тихоновича самим Тарасом Тихоновичем, имевшим неосторожность покачнуться пьяно у раскрытого сортирного очка, да рухнуть в эту дыру и застрять в ней. Главной же неудачей Тараса Тихоновича было его нежелание в такой неловкой ситуации звать кого-нибудь на помощь. Стыдно. Стыдно было в таком виде явиться ему чужим глазам. И оттого Тарас Тихонович пыжился, приподымался на локтях на досках, подтаскивал свое тело вперед. А предательские доски, будто весенний хрупкий лед расползались под Тарасом Тихоновичем, скользили и трескались снова и снова роняя его в жижу накопленных фамильных испражнений.
    Когда Тарас Тихонович наконец сообразил, что он тонет в едкой массе, то рот его был уже так низко над поверхностью испражнений, что крикнуть кого не осталось совсем никакой возможности. Рот открывался только судорожным вздохом и, сразу же заполняемый массами, не способен был выдавить ни звука кроме невнятного - сюсюр, соссюр - всхлипа. Ослабевшие руки с окровавленными об щепки пальцами больше не хотели впиваться в дерево, подтягиваться и спасать жизнь хозяину. Единствено, что они были способны - так это инстинктивно удерживать несчастного на плаву, оттягивая страшное неизбежное. Ноги не касались дна, да мозг и забыл про ноги свесив их в зыбучую, густую пропасть безвольными обвисками. Только раз, когда некая твердая фракция гладящим движением коснулась голени Тараса Тихоновича и присосалась лениво потянув того вглубь, Тарас вспомнил про ноги. Дернул их на себя, к груди, сместив центр остойчивости. Нырнул головой под вспенившуюся жидкость и, счастливчик, потерял сознание.
...
    А лысого таки съели волки. Догнали под мигалкой на патрульном форде, под звенящую из джипа Тоску положили всех на землю, разбитым в кровь лицом в асфальт. И каждого по очереди прикладом по затылку, как лопают обычно на рынке нелегальные арбузы. С силой, с азартом и ненавистью к идеальной форме сферы. Чтобы куски хрустели и отваливались, летели семечки и мякоть розовым нимбом расплывалась по пыльной дороге. И протоколируют после: "съедено такого-то числа", "участвовал такой-то".
    Один, тот самый со стальными глазами на неопределенной морде, бросился, побежал - но распоротые сзади от пояса до колен штаны забиваются об колени, связывают движения ног - сдался, сам упал, заплакал, дождался своего удара.
    И, может, вовсе и не того Антона Прокофьевича, а другого, кривого на глаз, но все-таки догнали, добили и съели на месте под аккомпанемент печальной, склонившей колени к небу Флории.


Рецензии