Три рассуждения о святом Франциске

I

В умбрийском городке Ассизи, что близ Перуджи, там, где родился и жил святой покровитель всея Италии, есть небольшая церковь. Вдали от монастыря Сакро Конвенто с фресками Джотто, в стороне от трещащей от туристов и паломников Виа Сан Франческо. Рядом с ней — памятник родителям святого Франциска. Насколько мне известно, это единственный случай, когда родителям религиозного деятеля была оказана такая честь — или, по крайней мере, единичный. Памятник небольшой, очень скромный, строгий и гармоничный.

Постоянно возвращаясь в мыслях к этому памятнику, я нахожу изрядную иронию судьбы в том, что ни отец, ни мать человека, имя которого стало синонимом социального христианства, не сделали ничего для того, чтобы заслужить такую честь. Я разумею — не сделали ничего сознательно. Ни один человек в здравом уме не будет отрицать всю полноту их родительской любви к единственному сыну в семье. Никто не в состоянии опровергнуть, что и отец Франциска, Пьетро Бернардоне, и его мать, Пика де Бурлемонт, желали своему сыну только добра — так, как они его понимали. Печально лишь, что их понимание «добра» было диаметрально противоположным тому, что почитал за добро для себя сам Франциск.

В самом деле. Изобразить отца с одеждами Франциска в руках — с теми, которые, согласно житию, святой оставил ему, раздевшись догола публично, отрекаясь от отцовского наследства и от самого своего отца, оставляя его «ради Отца нашего Небесного», — не есть ли то благонамеренная, но, по существу, насмешка над ним? Да, родительская любовь не простиралась далее планов оставить сыну дело и наследство, планов сотворить из Франциска своё более зажиточное купеческое подобие, обременённое столь же счастливой семейной жизнью. Но, пусть даже заслужив упрёк в недостаточном полёте фантазии относительно будущности своего сына, заслужил ли отец Франциска услышать от единственного сына своего — «не считаю себя более сыном Петра Бернардоне, а лишь сыном нашего Отца Небесного»? Мало удивительного в том, что после, встречая святого Франциска на улицах Ассизи, отец прилюдно называл его «отцеубийцей».

Скажу короче: заслуги отца в том, что Франциск стал величайшим святым Возрождения, «в сорока отношениях подобным Христу», нищим «потешником Господа», нет ни малейшей. Больше того, если бы кто-нибудь поведал ему, кем и чем станет Франциск в зрелости своих лет, отец его, вероятно, совсем бы не понял, и, во всяком случае, весьма испугался бы такого исхода.

И всеми силами своими наверняка постарался бы обратить развитие событий, как сказали бы в наши дни, к социально приемлемой норме.

II

Первозванные ордена святого Франциска Ассизского — первые его монахи, оставившие мир и последовавшие за Франциском, офицеры его нищей и никому ещё тогда до конца не понятной армии, были обязаны проповедовать Евангелие простецам. «Обязаны», впрочем, не совсем то слово; «именем святого послушания обязаны» — так было бы точнее, но нам сегодня ничуть не понятнее. «Быть послушным, подобно трупу в руках врача или могильщика» — так именно монах обязан был подчиняться основателю Ordo Fratrum Minorum.

И надо же было такому случиться, что Франциск приказал идти в Ассизи, свой родной город, проповедовать Слово Божье самому неспособному к тому из своих монахов. «Цветочки», народная агиография св. Франциска, говорят даже: «не обладавшему даром слова», «косноязычному». Возможно, дело там было не столько в риторической бездарности, сколько в нелюбви к публичному вниманию, свойственной людям, постоянно погружённым в размышления о высоком. Но, так или иначе, монах ответил Франциску: «Отец почтенный, прошу тебя, пошли вместо меня проповедовать кого-то другого, ибо я прост, несведущ и даром проповеди не наделён».

На что Франциск, будучи генералом ордена, ответил так, как должен был ответить генерал: «Именем святого послушания приказываю тебе: снимай рясу и капюшон, ступай в Ассизи, войди в церковь и там проповедуй нагим, ибо ты не повиновался немедленно». Монах по имени Руффино — отпрыск одного из богатейших семейств Ассизи, — послушно совершил требуемое, пришёл в город, вошёл в церковь, поклонился алтарю и начал проповедовать евангельские истины собравшимся там людям в силу своего умения и разумения.

Скажу ещё раз, что дело было в конце XII века в провинциальной Италии. Оглянувшись вокруг себя и положа руку на сердце, сможем ли мы утверждать, что вокруг нас, просвещённых людей XXI века, недостаёт любителей злословия и сплетен за спиной? Ответ, к сожалению, известен каждому. Прав был Гилберт Честертон, который однажды, в порыве благородного негодования, сказал примерно следующее (не отвечу за полную точность цитаты, но смысл был такой же): «Неизвестно, по какой причине — но, вероятно, в силу первородного греха, — в любом языке мира словарь слов, выражающих похвалу, не идёт ни в какое сравнение с богатым и тщательно разработанным словарём выражений, обозначающих всякого рода хулу».

Люди Средневековья, любого сословия, но незнатного — в особенности, были жёстче, грубее, проще и физиологичнее, чем мы можем себе представить. Поэтому неудивительно, что явление почти что голого брата Руффино в ассизской церкви вызвало у прихожан эмоции и комментарии самого низкопробно-юмористического толка. Житие целомудренно поясняет: «Смеялись над ним, говоря: францисканцы столь усердствуют в своих епитимьях, что совсем выжили из ума», — но на то оно и житие, чтобы некоторые, вполне определённые и очевидные вещи недоговаривать за их житейской очевидностью. Представьте себе эту смачную, в раблезианском духе, картину, прислушайтесь к себе, и вы услышите подлинно звучавшие там реплики.

Франциск не был бы святым, если бы через весьма непродолжительное время не ответил себе сам ещё раз — и на этот раз так, как должен был ответить святой. «Как посмел ты, — говорил он себе, возможно, и вслух, в присутствии других монахов, — недостойный сын купца, отправить голым на поругание, точно сумасшедшего, наследника одного из наизнатнейших семейств? Жив Господь, ты сам испытаешь то, на что, исполненный гордыни, обрёк ближнего своего!» После чего сбросил рясу и сам отправился в Ассизи на поиски брата Руффино.

Трудно представить себе, какой хохот, гогот, здоровое животное ржание поднялись в церкви в момент появления там Франциска и его спутника, нёсшего одежды; сколько остроумных по меркам XII (и, подозреваю, даже XXI) столетия реплик относительно умственного здоровья, морального облика и личных привычек миноритов было выкрикнуто одновременно. Ещё труднее представить, что в этот момент чувствовал несчастный брат Руффино, честно пытавшийся говорить ex cathedra о любви ко Господу и ближним своим.

Обняв брата Руффино, Франциск облачил его в монашеские одежды и занял его место на кафедре. Радостный ржач утих в ожидании нового, обещавшего быть неслыханным, взрыва остроумия.

«Люди! Смеётесь вы над нагими, нищими, обручниками мадонны Бедности? Смейтесь же, смейтесь громче, чтобы и Он услышал вас! — медленно и внятно произнёс Франциск и указал на Распятие, висевшее за его спиной. — Солдаты сорвали одежду с Него, и бросили жребий о ней, и говорили: если Ты Мессия, спаси Себя Самого! посмотрим, придут ли пророки спасти Тебя! И распяли Господа нашего нагим и неимущим. Что же вы? Посмейтесь и над Ним, предавшим Себя в руки палачей за наши грехи — Он более достоин того, чем Его смиренные слуги!»

Хватило одной минуты, чтобы все, кто искренне потешался над двумя сумасшедшими монахами — вся церковь! — в слезах раскаяния упали на колени. «Все, кто слушал Франциска», — говорят «Цветочки», — «и мужчины, и женщины, стали горько плакать, жестоко терзаясь угрызениями совести. И во всём Ассизи Страсти Христовы стали почитаемы, как никогда прежде. И с того дня люди весьма почитали брата Франциска и брата Руффино, считая, что те, кого они коснутся краем своего одеяния, сами становятся благословленными».

Чем дальше от нас времена святых, тем сложнее говорить о чудесах — так диктует нам житейский здравый смысл. Но для меня главным чудом святого Франциска Ассизского было и остаётся то, что ещё при его жизни вся Италия, все итальянцы, которые во время оно были ничуть не лучше нас — и это ещё мягко говоря! — все эти люди, грубые, необразованные, жёсткие и жестокие, не стеснённые ни в выражениях, ни в самовыражении, и наверняка, подобно нам, находившие крайнее удовольствие в коллективном смаковании наихудших подробностей чужой биографии, — в один голос называли Франциска святым.

III

Франциск Ассизский, небесный покровитель Италии, был, как говорят, кротчайшим из людей, возлюбившим каждого из ближних своих превыше себя. Вернее сказать, из всех людей мира наиболее беспощаден он был к единственному — к самому себе. Из сорока четырёх отпущенных ему лет добрых две трети жизни он провёл в непрестанных путешествиях и монашеском подвиге, сопровождавшемся суровыми истязаниями плоти. И когда доведённые до отчаяния столь бесчеловечным отношением Франциска к самому себе монахи его ордена, францисканцы, мягко попеняли ему на то, — измыслив, надо сказать, для этой цели весьма хитроумный софизм, — святой радостно ответил: грешен я перед братом своим, Телом! буду впредь холить и баловать его! но не нужно уже брату Телу ничего, ибо умерщвлено оно почти братом своим, Духом!

Из сего примера видно, что был Франциск инстинктивным поэтом в столь же полной мере, как и инстинктивным музыкантом. Не умея играть ни на одном инструменте, но также и не умея иначе выразить радость общения с Божеством, святой делал себе подобие скрипки из дощечек и бечёвок, изображая беззвучно игру на ней; и блаженны те немногие свидетели, которые были в состоянии вообразить, какие сладкие и возвышенные мелодии звучали у него в душе в этот момент.

То же и с поэзией: будучи знакомым в должной мере с куртуазной французской лирикой со времён шальной молодости — даже имя «Франциск» значит в точном переводе «французик, маленький француз», — позже Франциск становится автором одного из первых стихотворений на итальянском языке. Знаменуя тем самым восхождение подлинной зари итальянской поэзии; в полдень появятся Петрарка и Данте Алигьери.

Был ли святой Франциск человеком Возрождения? В истории средневековой Европы, задолго до наступления четырнадцатого столетия, то там, то здесь периодически вспыхивали и гасли перлы душ, опередивших своё время. Правда и то, что сам Франциск, буде кто-нибудь из нас рассказал бы ему, что есть гуманизм — перенесение человека в центр мира и науки, антропоцентризм, изучение человеческого духа в его целостности, — скорее всего, не понял бы и даже весьма испугался. «Как такое возможно и возможно ли вообще», — вестимо, сказал бы он в ответ, «со смиренным гневом и терпеливым нетерпением», — «чтобы природа твари ставилась и ценилась выше непостижимой природы Творца всего сущего?» Но то ответил бы человек, повернувший западную Церковь лицом к людям, бедным до нищеты, отчаявшимся, неучёным, несведущим и безутешным; принесший им, в меру сил своих, проповедь, милостыню и утешение. То ответил бы создатель чудесной поэмы, гимна Солнцу и всему творению Божьему на земле и в небесах.

В отношении к миру Франциск доходил до стихийного панпсихизма: одушевлено всё. Ровно в той же степени, в какой всё сущее благо суть, ибо всё сущее есть творение всеблагого Творца, а, следовательно, и не может быть ко злу. Видимо, потому святой и обращался ко всему многообразию жизни и явлений природы, как к братьям и сёстрам: брат Бернар, брат Лев, брат Волк, брат Солнце, сестра Луна, брат Ветер, сестра Вода. Брат Огонь! — когда на исходе жизни Франциска пытались лечить от настигающей его слепоты варварскими средневековыми процедурами, тот благословляет раскалённый прут, которым собираются его прижигать, и говорит: брат мой, Огонь, прекрасный и могучий, жги меня нежно, дабы я мог вынести! и выносит, не дрогнув.

Франциск умирал тяжело и долго. Трудно сказать теперь, что явилось главной причиной его нездоровья: бесконечный пост, изнурительный труд, грубая пища, сплошь из доброхотных подаяний, или полученные им незадолго до смерти стигматы. Которые он, вполне в духе всей своей жизни и веры, пытался скрыть от всех, и даже от братьев-францисканцев, «дабы не возгордиться сверх меры». Сегодня мы можем знать наверняка лишь то, что мучения его были весьма сильны и продолжительны. И вот, в тяжелейшее и мучительное для себя время, Франциск складывает «Кантико ди фрате Соле», «Песнь брату Солнцу» на родном для себя умбрийском диалекте современного ему итальянского. Или, как эти стихи назвали уже после его смерти — «Похвала творениям».

Умирающий и тяжело страдающий человек пишет одно из самых светлых и жизнеутверждающих стихотворений всей раннеитальянской классики. «Вся хвала да будет Тебе, мой Господь, от всего Твоего творения, прежде всего, от господина брата Солнца, который приносит день, и чрез которого Ты даёшь нам свет... Вся хвала да будет Тебе, мой Господь, от сестры Луны и от Звёзд; в небесах Ты создал их, яркими, и драгоценными, и прекрасными. Вся хвала да будет Тебе, мой Господь, от братьев Ветра и Воздуха, и ясной, и бурной, и всякой иной погоды, которыми ты лелеешь всё Своё созданье. Вся хвала да будет Тебе, мой Господь, от сестры Воды, столь полезной, скромной, драгоценной и девственной. Вся хвала да будет Тебе, мой Господь, от брата Огня, которым Ты просветляешь ночь». И когда врач в ответ на прямой вопрос Франциска говорит ему: «Да, ты умрёшь скоро!», — поскольку не может помочь ему ничем, лишь желанием его быстрейшего освобождения от мучений, — святой добавляет к возвышенным строфам последнюю: «Здравствуй, сестра моя, Смерть! Вся хвала да будет Тебе, мой Господь, от сестры Смерти, чьих объятий никому из смертных не избежать!»

***

В начале четырнадцатого века в монастырь Сакро Конвенто д'Ассизи, — в главный храм ордена миноритов, — расписывать его стены прибывают со множеством своих учеников трое величайших художников раннего итальянского Возрождения: флорентийцы Чимабуэ и его ученик, гениальный Джотто ди Бондоне, и гражданин Сиены Симоне Мартини. Там, в нижнем храме, если стоять лицом к алтарю, почти под фреской Джотто, изображающей святого во славе, справа на стене можно увидеть странный и непривычный образ. Безусловно узнаваемый Франциск (а художники, писавшие его образ, могли тогда ещё говорить с монахами, знавшими основателя ордена воочию!) одной рукой обнимает за плечи страшный скелет в короне, могильных лохмотьях и с остатками плоти на костях — воплощённую Смерть. Другой рукой, обращённой ко всем зрителям, Франциск делает жест, понятный нам даже через несколько веков.

Жест спокойствия, умиротворения и надежды.


Рецензии