Преодоления

        Другой

        – Это не я... – говорит Елисеев, и никто не понимает его.
        – А кто же? – спрашивают они, чтобы что-то сказать, потому что молчание может быть интерпретировано как безразличие и обидеть.
        – Я совсем иной. А то, что вы видите, – это какая-то ошибка или для отвода глаз.
        Елисеев чудак – так полагают его знакомые. Чужим он нередко предстает сумасшедшим. А потом они либо забывают о нем, либо, узнав лучше, меняют мнение: нет, все-таки просто странный.
        – Ну, и какой же ты на самом деле?
        – Непохожий, – отвечает Елисеев уклончиво. – Даже сравнить невозможно. Земля и небо!
        Но однажды отыскался доморощенный философ – из тех, что черпают соки жизни в противоречии и перекоре.
        – Ты уверен? – возразил он Елисееву. – А что если ты именно такой, как снаружи? А внутри – иллюзия и самообман.
        Задумался Елисеев так, что даже осунулся. Задел его псведо-философ за живое. Несколько дней ходил он молча, рассеянно сопровождая свою тень призрачным придатком. Но потом очнулся от оцепенения и воспрял: соврал ему философ. Елисеев весь внутри. А снаружи – неудачная проекция в мир вещей. А то и хуже: лжесвидетельствующее отражение в кривом зеркале действительности.
        – Я другой, – снова таинственно заявляет он знакомым и близким, как завзятый мистификатор. – А внешний я – самозванец, не верьте ему.
        И они опять не могут взять в толк, но лишь отшучиваются, чтобы не обижать чудака.


        Болезнь

        Матвеевна переболела опасной болезнью, от которой умирало немало сверстников и сверстниц старухи.
        Тяжело – почти месяц – хворала Матвеевна: температурила, кашляла, задыхалась, надеялась на лучшее и ожидала худшего. По ночам приходила к ней Смерть и караулила у кровати неотлучной сиделкой, готовой откликнуться на любой каприз. Думала старуха, конец ей, но все же выкарабкалась – то ли спасли удача и стечение, то ли воля к жизни вытянула из трясины. А как миновала болезнь, не нашлось у Матвеевны сил даже вздохнуть с облегчением: осталась ей на память одышка.
        А потом приснился старухе кошмарный сон: будто заболела она опять той же болезнью. И нельзя от нее излечиться окончательно – будет теперь наведываться регулярно, всякий раз унося с собою последние крупицы стойкости тела и духа, пока не превратится старуха в тень, у которой только и есть – неровное слабое дыхание, не способное ни задуть свечи, ни насытить кровь кислородом.
        Проснулась  Матвеевна в ужасе и тут же вспомнила изречение, некогда ее озадачившее и даже показавшееся обидным:
        «Важно не излечиться от болезни, но научиться жить с ней».
        Где она его услышала, Матвеевна не помнила, и за точность цитаты ручаться не могла. И вот, тогда поставившая в тупик, теперь эта мысль предстала ей понятной и настолько родной, словно сложилась в ее собственном старческом мозгу, умудренном и отягощенном многослойным опытом долгой жизни.
        И решила Матвеевна жить невзирая и наперекор – не уповая и не боясь. Надела кофту с тигровыми лилиями, повязалась пестрым платком, взяла кошелку и пошла на рынок за яйцами и сельдереем. Будет Матвеевна печь для себя пирожки.


        Веселые подруги

        Он был завзятым пессимистом и любил рассуждать о смерти, поводы для чего обнаруживал в самых безобидных деталях существования, с изобретательностью некроманта и одержимостью некрофила. А если заговаривал о жизни, то лишь для того, чтобы опорочить ее и свести к тлетворным иллюзиям, обрекающим человека на добровольное продолжение мучений, – в духе Шопенгауэра и Беккета (взятых вместе и поделенных пополам с остатком, который он подобрал и утилизировал для своих нужд).
        Многие сторонились его, опасаясь что общение с таким может навлечь беду. Что даже слушать его сквозным манером – дурная примета, как, скажем, созерцать бельмо на глазу или идти наперекор черной кошке. И только одна веселая подруга, с которой свела его судьба (то ли по ошибке, то ли ради диалектического эксперимента), могла безнаказанно окунуться в его мрак и найти в нем повод для забавы. А он, вопреки собственным ожиданиям, исподтишка, но прочно цеплялся за эту жизнерадостную и легкомысленную особу, тащившую его на себе сквозь жизнь, которую он поносил. Язвительно надсмехался над своей подругой, но не мог прожить и дня без ее заливистого пустозвонства.


        Обгон

        Кузнецов ехал на тракторе. Слева простирались поля. Справа – гряда деревьев, а за нею опять посевы. Унылый пейзаж, до которого Кузнецову не было дела.
        Попутные машины обгоняли Кузнецова, а некоторые из них раздраженно сигналили ему: трактор еле полз и мешал движению. Обгонявшие нарочито встраивались перед самым носом, чтобы назидательно пихнуть под него зловонную выхлопную трубу.
        Кузнецов долго терпел человеческую бесцеремонность и скудоумие, потому что, садясь за руль, дал себе зарок хладнокровия, но в конце не выдержал. Впереди него неспешно плыл старый Линкольн, качавшийся на ухабах, как корабль на волнах. Кузнецов улучил момент, выжал газ и с ревом пошел на обгон по встречной, чтобы отыграться за унижения на роскошном средстве передвижения.
        Поравнявшись с Линкольном, он увидел за рулем дряхлую старуху – высохшую и сгорбленную. Ее скрюченные пальцы судорожно вцепились в руль, а лоб едва возвышался над его дугой. Старуха подалась вперед всем телом, чтобы лучше видеть дорогу. И, судя по выражению лица, дорога внушала ей ужас. Кузнецов устыдился, сбавил скорость и снова встроился за Линкольном.
        – А шли бы вы все к черту, – убеждал он себя. – Куда мне торопиться? Некуда! Что тут, что там – одни вспаханные поля. Земля круглая. Чем быстрее едешь, тем раньше в этом убедишься. Круг – душитель надежды. И вообще это не мой трактор. Не мне на нем сеять, не мне и жать. Перегоню по назначению и пойду пить пиво. Мерседес или трактор – один хер. Посмотрел бы я на этих кретинов за рулем моего драндулета. Да по сравнению с ними – я вылитая Формула-1!
         

        Бессонница

        Артемьев лежал на кровати и не мог уснуть, томясь от жары и духоты. Он давно спихнул на пол одеяло и остался под пододеяльником, но минутное облегчение вскоре забылось. Простыня под ним смялась и противно льнула к спине. Артемьев лег на бок и начал задыхаться. Складки наволочки шептали на ухо путаный пересказ ночных кошмаров.
        Из открытого окна доносился жаркий шорох машин – шины шуршали по асфальту, и от этого звука хотелось пить. Регулярно с ревом проносились мотоциклы, и тогда все внутри Артемьева сжималось в безысходной ярости. Он проклинал, и проглоченные проклятия обрекали его на бессоницу.
        А когда ненадолго затихали машины, в окно врывался треск цикад. Он распространялся волнами, внахлест: следующая волна подхватывала предыдущую, не позволяя ей утихнуть, в эстафете неумолчной круговой поруки.
        Артемьев попытался представить покойные зимние времена: иней, заморозки, снегопад, метель и вьюгу. Когда сворачиваешься калачиком под одеялом, чтобы согреться собственным теплом. Но зима вышла у него неубедительной – склонной к рецидивам оттепели и жалко прозябающей на задворках сознания.
        Артемьев изнемог от жары и попыток противостоять ей воображаемым. Он освободил ногу от пододеяльника, высунул ее наружу и свесил с кровати. Невесть откуда взявшийся сквозняк подобострастно облизал ему пятку. Артемьев улыбнулся и заснул.


        Древняя арифметика отрицательных чисел

        Анаклетос задолжал лавочникам один талант, а Анаргирос ростовщикам – три. Взъелись кредиторы и пригрозили драконьими мерами закона.
        Стали Анаклетос и Анаргирос думать да гадать, как погасить свои задолженности. Сложили их вместе – вышло еще хуже. Поделили пополам – того не легче. Тогда решили они преумножить свои кредиты: кутить, развлекаться с девками (нимфами и наядами) до беспробудной зари, и вообще позволять себе что захочется. Анаклетос взял ссуду на фаэтон, который тут же разбил на крутом повороте, а Анаргирос приобрел в рассрочку крылатого коня, которого вскоре уморил голодом и недостойным обращением.
        А как устали друзья развлекаться, публично заявили своим кредиторам: ничего мы вам не должны, а наоборот. Потому что мы родились бесправными и угнетенными. Мы – дети проклятого Каина и за отца не отвечаем. А на долг и честь – изобретения сильных мира сего – нам горячо наплевать. И в назидание подожгли одну лавку и устроили погром трем ростовщикам. И с тех пор друзей боялись и уважали, продолжая давать им в долг: лишь бы не буянили и не давили на совесть концепцией неравноправия.
        Прожили Анаклетос и Анаргирос завидную жизнь, в угаре наслаждений не заметив, как подошел им срок переселяться в загробный мир (решили Парки для простоты небесной бухгалтерии прибрать закадычных приятелей в один день). Почили они в самом радостном настрое психеи: вот, мол, и хорошо, что в долгах, как в шелках – все равно на тот свет голыми и без пожитков. Но тут преградил им путь беспрекословный Харон: откройте рот, скажите «Ааа» – с вас, господа, по оболу!
        Переглянулись новопреставившиеся в недоумении, – Анаклетос покосился на Анаргироса, а тот развел руками и состроил уморительную обезьянью гримасу, – но вскоре нашлись: ты, говорят Харону, нас так пусти, а мы должок вернем со временем – уж, за нами не постоит. И даже с процентами – не два обола, а все три!
        Почесал Харон бороду и согласился. Что взять с оболтусов? Еще загадят ему Стикс да еще обвинят в дискриминации... Ну их с Аидом!


        Повтор

        Нет, на эту тему больше нельзя было писать... И дело не в том, что ее до неприличия затаскали и до полусмерти избили другие писатели. О других Иванов давно не думал: слишком их было много вокруг – этих Ивановых: пишущих, читающих или просто бессловесно и бездумно, влачивших свои дни. Как сказал философ-экзистенциалст И. И. Ивановский: «Ничто не ново под луной» (хотя впоследствии выяснилось, что эта максима являлась не его собственным измышлением, но переводом с латыни изречения «Nil novi sub luna», принадлежавшего в действительности древнему греку по фамилии ;;;;;;). Иванов давно замкнулся в своем мире (насколько это возможно в наши дни повальной глобализации и массовой коммуникации) и писал так, словно был единственным, кому когда-либо приходило в голову скрашивать свои дни, скребя пером по бумаге и оставляя на ней трудно выводимые чернильные потеки.
        Нет, причина была иной: Иванов сам многократно затрагивал эту тему, подходя к ней с разных сторон, включая такие, которые принадлежали к воображаемым измерениям. Давно исчезло чувство новизны. Еще немного, и он пойдет на второй круг (или уже пустился в его тяжкие незаметно для себя), а повторение всегда казалось Иванову беспардонным. Этот смертный грех невозмутимо и безнаказанно совершали все подряд, включая небесные светила, но тут Иванов, обычно склонный к сомнениям бесхарактерности, дал себе непреклонный зарок.
        Так уж было заведено в мире Ивановых: открыватели золотых жил небрежно черпали из них свою удачу. Потом, прожив богатство, возвращались к прежнему месту, где им уже приходилось попотеть, чтобы наскрести горсть драгоценной руды. И так повторялось, пока жила не оскудевала, и тогда золотоискателям проходилось выдавать за золото обычный желтый песок. И это сходило им с рук, потому что мошенники и их жертвы были равно заинтересованы в обмане.
        Нет, от этой темы следовало отступиться. Иванов встал из-за письменного стола и совершил медленный круг по комнате, подолгу задерживаясь у окна (из которого за деревьями можно было различить промтоварный магазин); у абстрактной картины в простенке (с изображением рубиновых, изумрудных и снова рубиновых, хотя, возможно, карминных шаров, застывших в подвешенном состоянии среди переплетенных водорослей); у другого окна (с видом того же наполовину скрытого деревьями промтоварного магазина); у музыкальной системы с двумя идентичными (а как иначе?) колонками; у двух смежных книжных шкафов, в которых книги стояли в два ряда.
        Вернувшись к столу (ибо любой круг ведет к исходной точке), Иванов сел за него, вздохнул и принялся писать на запретную тему.


        Оборотень

        Жена Козлова оказалась оборотнем.
        Козлов и сам-то частенько трансформировался, но в узком диапазоне парнокопытного скота: из Козлова в Баранова и обратно. Ну, иногда в Быкова – но это эпизодически и для отвода глаз, хотя смотрели на него лишь в исключительных случаях и то рассеянно.
        А вот жена Козлова каждый божий день, – чаще вечером, но ингода на заре, – повинуясь какому-то иррегулярному, но непреложному астральному календарю, превращалась в волчицу. И тогда Козлов прятался под кровать, а лучше ускользал из дома, чтобы шляться по чужим огородам, заклиная благое проведение удалить с его пути злых собак.
        Давным-давно женился Козлов на игривой кобылице, умевшей так импозантно вставать на дыбы и сочно фыркать, и предвкушал ленивые годы спокойного супружества. Первый раз Козлов был женат на хромой тигрице, так и не оправившейся от неразделенной любви к охотнику, и очень настрадался от мезальянса. Тигрица презирала его вегетарианскую диету и если не сожрала с потрохами, то вовсе не из-за хромоты, но в силу инстинктивного отвращения. А вот второй брак обещал развернуться под благоприятным семейным углом – взаимного понимания и толерантности.
        В ту относительно счастливую пору его вторая жена либо не превращалась, либо хорошо умела скрывать метаморфозы. Впрочем, уже тогда она частенько озадачивала Козлова необычным чувством юмора. Козлиные каламбуры мужа в лучшем случае оставляли ее равнодушной (словесные кульбиты и сальто-мортале, к которым тот питал слабость, чаще вызывали в ней недовольство). Зато временами, в порыве нежности, она кусала Козлова (не то чтобы больно, но взаправду) или наваливалась на него всем телом, так что ее худосочный супруг едва дышал и не мог пошевелиться, и тогда на нее нападал приступ неудержимого гомерического хохота.
        А еще у жены были злые глаза. К сожалению, Козлов слишком поздно заметил этот изъян, потому что глаза были также чрезвычайно красивыми и, заглядывая в них, Козлов терял нить мысли, не говоря уже о наблюдательности. Но, однажды обратив внимание, уже не мог избавиться от зловещего впечатления. Коварно и плотоядно щурились на него глаза, – даже его хищная тигрица смотрела ласковее! – и Козлов сжимался и обмирал. А тут пошли волчьи превращения – и не где-нибудь, а в его собственной опочивальне, где человеку положен заслуженный отдых после трудового дня.
        Научился Козлов распознавать ранние предвестники перемены и заранее убегал из дома. Но сколько можно проваландаться на свежем воздухе, без аппетита топча чужие огороды, особенно если тебя снедает тревога? Вина тянет преступника к месту преступления, а тревога невротика – к истоку страха. Возвращался Козлов домой. Нерешительно переминался у входной двери, мутный глазок который сверлил его до косного костного мозга. Выгадывая время, чтобы оттянуть момент пересечения порога, нашаривал ключ в кармане, нарочно подсовывая себе вместо него грязный носовой платок. Потом осторожно вставлял ключ в замочную скважину – чтобы не звякнул, – и в душе надеясь, что в его отсутствие сменили замок.
        Входил, вытирал ноги, разувался и на цыпочках крался в спальню, словно вор и злоумышленник. А какой тут злой умысел? Уповал Козлов лишь на то, чтобы уцелеть до следующего утра, когда волчица ненадолго обернется кобылицей, и ей можно будет принести кофе в постель, заслужив тем самым поощрение за супружеское рвение.
        Мирно сопела волчица, будто плотоядные намерения были ей чужды. Но когда Козлов пристраивался рядом, точно курица на жердочке, начинала беспокойно ворочаться и скрежетать зубами. Козлов замирал под криво натянутым одеялом – половина тела наружу. Снова погружалась в логово сновидений волчица, а Козлов принимался горевать о своей непутевой судьбе – оплакивать ее без слез и рыданий. Вот ведь как не везло ему на спутниц жизни! Или Козловским предназначением было неприметное холостячество со скромными утехами уединенных прогулок и размышлений над законами бытия?
        Но нет: уж, какими грехами ни страдал Козлов, он оставался честен с самим собой. И вот, если взглянуть не вещи беспристрастно, выходило, что одинокая жизнь была не для таких, как он: склонный к беспочвенной рефлексии, Козлов бы уже давно сжевал и выплюнул себя, как сорную траву. А у несчастливой супружеской жизни – с ее стихийными бегствами и озирающимися возвращениями – имелся свой скрытый смысл:
        Инстинкту самосохранения надлежит быть регулярно задействованным (праздность – пастбище душевных недугов).
        Козлов занят выживанием.
        Значит, он не сойдет с ума – по крайней мере, от бесцельности.
        Довольный своим силлогизмом, Козлов натянул одеяло до подбородка и, прежде чем отдаться на милость Морфею, поцеловал волчицу в обнаженное плечико, испытывая к ней благодарность за то, что сохранила ему рассудок и еще не съела живьем.


        Срок

        Каждому человеку там (неизвестно, где точно) отведен срок.
        Но здесь этот срок научились продлевать. Однако продленная жизнь редко приносит спасенному счастье.


        Притяжение ненависти

        Безразличие тяжелее ненависти. Оно роет непреодолимые рвы. Навесные мосты вежливости не достигают противоположного края, но застывают на полпути в воздухе. Ненависть возводит стены, в которых, кажется, всегда можно найти лазейку. За стеной соседи; их шорохи доносятся до слуха и внушают надежду: ты не один. На худой конец, к стене можно приложить ухо или просверлить в ней глазок. Подобно любви, ненависть устанавливает связь, в которой можно найти нишу и куцый душевный комфорт.
        У Нины произошел нервный срыв. Сначала болел живот. Потом боль ушла в голову, а когда Нина приложила холодный компресс, вернулась в чрево и принялась кромсать нежную плоть ненасытным сверлом. Нина запаниковала. Вскочила на ноги и свалилась обратно в кровать от головокружения. Она была на грани обморока. Нина позвонила подруге глубокой ночью и умоляла ее приехать. Подруга вскоре явилась – заспанная, но готовая помочь. Она успокаивала Нину и вразумляла ее: гладила по голове, рассказывала невпопад детские истории, давала подержаться за стеклянный кулон, который называла амулетом, защищавшим от злых чар и сглазу.
        «Это не какой-нибудь ширпотреб, – сочиняла она на ходу столь убедительно, что уже сама верила в сверхъестественные силы «амулета», который еще вчера лежал забытым среди блеска и нищеты прочей бижутерии. – Это чешский стеклодув выдувал. Там сохранилось его теплое дыхание».
        Нина начала успокаиваться, и подруга собралась домой, но тут приступ паники вернулся с удвоенной силой. Нину трясло. Она плакала и жаловалась, что ее съедает изнутри, и она хочет умереть. Что ей кто-то желает смерти. Подруга помогла Нине одеться и повезла ее в больницу.
        В больнице они попали в очередь. Здесь ожидали приема пациенты с «реальными» болезнями и травмами, а на психических смотрели с подозрением. Нина корчилась на кушетке, хватаясь то за голову, то за живот. Потом она захотела лечь на пол, и подруга помогла ей осуществить это намерение. Но тут проходившая мимо сестра, которая до того не обращала на Нину внимания, заставила ее принять одобренное министерством здравоохранения горизонтальное положение, потому что больным не полагалось лежать на полу, и это производило дурное впечатление на окружающих. Подруга держала Нину за руку и внушала ей, как они вскоре снова пойдут на танцы, где много красивых парней, и этот кошмар забудется.
        Наконец, Нину приняли. Врач нетерпеливо выслушал ее сбивчивый и прерывавшийся рыданиями отчет, вколол успокоительное и позволил остаться на ночь. Это все, что он мог сделать, поскольку, по его словам, Нина нуждалась в психиатрической помощи.
        От лошадиной дозы транквилизатора, Нину клонило в сон, но она по-прежнему цеплялась за подругу. Та обещала остаться с ней до утра, но когда Нина забылась тяжелым сном, высвободила затекшую руку, посидела еще минут пять и поехала домой, где ее ждали муж и ребенок. Больничная атмосфера угнетала ее. Ночное приключение подорвало ее силы. В конце концов, она выполнила свой долг перед подругой.
        На следующий день Нина долго приходила в себя. Сгустившийся в голове туман ждал солнца здравой мысли, чтобы рассеяться окончательно, но солнце затерялось в тумане. Паника сменилась угнетенностью и апатией. Она звонила подруге, но та не сняла трубку – наверное, отсыпалась после беспокойной ночи. Нину выписали, и она долго добиралась домой, потому что перепутала направление трамвая и не сразу это поняла. Перед выпиской, врач снова увещевал ее о необходимости посещения психиатра. Нина качала головой в ритм его внушениям, не вкладывая в кивки ни одобрения, ни скрытого протеста. Но теперь, в дребезжавшем по направлению к дому трамвае, она уже знала наверняка, что никуда не пойдет. Нина вообще боялась лечения и прибегала к нему лишь в крайних случаях, не оставлявших иного выбора. Обратиться к врачам, когда она могла без них обойтись, означало накликивать на себя беду. Врачи впивались в пациентов, как клещи и вампиры, отпуская их обескровленными и негодными для полноценной жизни. А Нина еще не соглашалась поставить на себе красный крест – она была молода и заслуживала счастья.
        Дома она снова спала. Потом безрезультатно дозванивалась до подруги. Нина оставила  сообщение: ей лучше, но грустно и хочется поговорить с близким человеком. Затем она смотрела телевизор, перебирая программы по кругу, словно четки. Новости, развлекательные шоу и научно-популярные передачи оставили ее равнодушной, и она снова подремала. Подруга не перезвонила. Она устала от Нины и, побывав в водовороте неконтролируемой паники, опасалась теперь быть втянутой в трясину жалоб и нытья. И если Нине стало лучше, о чем недвусмысленно свидетельствовало телефонное сообщение, совесть подруги была чиста: она и так провозилась с нею всю ночь и заслужила право на длительную передышку.
        Нине стало тоскливо. Некоторое время она еще машинально пыталась выбить из телевизора интересную информацию, пока у нее не созрело твердое решение относительно следующего шага. Нина набрала номер бывшего мужа, с которым разошлась год назад из-за невозможности переносить друг друга.
        Бывший снял трубку, и по его голосу Нина сразу поняла, что позвонила не вовремя. И это придало ей сил: она почувствовала себя на привычной территории.
        – Привет, – промямлила она голосом умирающего лебедя (впрочем, готового к решительному отпору).
        – Ну, привет. Что нужно?
        – От тебя? В том, что было нужно, ты мне уже отказал...
        – Тогда зачем звонишь?
        – Я только что из больницы.
        – Что случилось?
        – Паническая атака. Я еле выжила.
        – От паники еще никто не умирал.
        – Спасибо за сочувствие!
        – Психопаткам не сочувствуют. Их окатывают холодной водой...
        – Это я психопатка?!
        – А что тебя удивляет? Психопатка и истеричка. Плюс дура и стерва. Экзотический коктейль, которым я пьян до конца своих дней...
        – Это ты сделал меня такой! Я была совершенно нормальной девушкой, пока не встретила тебя...
        – Никогда ты не была нормальной. Душевное расстройство сидело в тебе и только ждало предлога, чтобы вырваться наружу.
        – И ты предоставил ему такую возможность со свойственной тебе щедростью...
        – Ты бы и без меня ее отыскала.
        – Ты лжешь: я была здоровой. Беда в том, что я связалась с социопатом, который считался только с собой.
        – Связалась с тем, кого заслуживала.
        – Значит, ты признаешь, что не лучше меня?
        – А шла б ты к чертовой матери!
        Но на этом разговор не завершился, и они еще долго пререкались в подобном ключе, припоминая прошлое и прогнозируя будущее. Когда Нина швырнула трубку, она чувствовала себя новым человеком – то есть, прежней собой. От апатии не осталось и следа: на смену ей пришла злая обидой. Завтра она позвонит подруге и подробно перескажет ей разговор со своим бывшим. Нет, только подумать, что он себе позволял!


        Бежать

        Хотелось бежать. Но от кого и куда?
        Или спрятаться. Но от кого и где?
        Нет, все-таки бежать. Потому что если найдут зарывшимся в норе или забившимся в нишу – тут уж ни пощады, ни спасения. И еще оттого, что сам бег, казалось, мог принести облегчение – вне зависимости от мотива и направления.


        Альтернатива

        – Как бы Вы предпочли умереть: от ножа разбойника или под катком?
        – Под чем?
        – Катком, что трамбует асфальт.
        – Как можно быть задавленным катком, если он еле движется?
        – Все возможно. Сделайте такое допущение.
        – Простите, никогда не задумывался.
        – И напрасно. Ладно, я отвечу за Вас сам: конечно, от ножа преступника!
        – Откуда такая убежденность?
        – В гибели от руки человека гораздо больше гуманизма. Смерть наступает в результате интимного контакта с другим существом, пусть совершающим акт насилия.
        – Позвольте с Вами не согласиться. В такой смерти и страх, и боль, и обида. Нож может не достигнуть цели, и придется еще мучиться – физически и морально, вспоминая о делах, которые не успел начать или завершить. А смерть от катка моментальна и окончательна.
        – Но задумайтесь о том, что от Вас останется... Одна мысль об этом вынуждает предпочесть острый нож, прободающий плоть, почти не кромсая ее.
        – Снявши голову, по волосам не плачут. Покойника не заботит вид своих останков.
        – А свидетели смерти? Представьте, чем вы останетесь в памяти людей...
        – Жизнь в памяти других – смехотворная иллюзия, исковеркавшая немало судеб.
        – Нет, она гораздо реальнее, чем Вам представляется.
        Так они спорили еще довольно долго, пока, в качестве компромисса, не сошлись на смерти от пьяного водителя грузовика, дающего задний ход.
        Пожалуй, это скорее монолог, чем диалог, или, если угодно, диалог внутренний. Мысли о гибели – своего рода привыкание к ней и преодоление страха.


        Июль, 2020 г. Экстон.


Рецензии
Как всегда здорово!

Лиля Гафт   17.07.2020 22:32     Заявить о нарушении