Глава 3. Отец
... Тётя Валя вернулась домой совсем вечером. Не рассказывала ничего.
– Ещё не приехала? – спросила Полина, – известно ведь было, как трудно попасть на поезд, пока война.
– Да нет, мы в гостиницу долго поселялись,– невпопад отвечала тётя Валя.– Завтра с тобой туда пойдём. А сейчас – мне надо кое-что постирать. Иди к ребятам, поиграйте что ли в лото, чтобы не очень шумно, пусть бабушка ляжет пораньше, приболела она, поиграете с часик – и по постелям. Хорошо?
– Хорошо. А когда завтра мы в гостиницу к тёте Полине поедем?
– Завтра. Я же сказала, завтра. Видно будет... – опять невпопад добавила тётка. – – Ты не жди специально, я сама скажу, если что. У Полины большой очень много дел. Как у Гарика, ты же видишь, у папы твоего столько дел, он и дома-то перестал бывать. А тебе он путёвку достал – в пионерский лагерь – через два дня уже ехать.
Назавтра рано днём – невиданное дело – прибежал отец, переодели Полину в чистенькое платьице, которое ей совсем недавно сшила тётя Валя, голубое, в рубчик – на выход; побежали они с Гариком на трамвай; он держал её за руку крепко, как маленькую совсем. Доехали до Почты. Потом снова – почти бегом. “Нельзя опаздывать – давай быстрей.” Она едва поспевала за летучими его шагами.
В большом очень солнечном зале, где было много народу, отец посадил её на стул, перед взрослыми, стул сам принёс. “Слушай и запоминай – я потом к тебе подойду. Слушай и запоминай... Она всю войну в Ленинграде.”
Прозрачная от худобы, светленькая кожей, волосами и глазами женщина, в светленьком платьице, в плетёных туфлях – какао с молоком, под высоким лбом – сосредоточенно строгие глаза – в чём дух держится, – стояла очень близко от Полины и читала стихи, которые Полина слышала уже по радио слышала много раз, кое-какие строчки помнила. “Почему тётю Валю папа сюда не привёл? – подумалось Полине. – Тётя Валя “Февральский дневник” очень похоже читает – раз в год 19 февраля – так же ровно и так же отчётливо. И вообще они ужасно похожи, как родные сёстры. Хочется даже спросить: Ольга Фёдоровна, а у Вас есть сестра?”
Полине захотелось к отцу, но он стоял далеко от Полины у окна, опершись рукой о спинку стула, на котором очень прямо сидела смуглая круглолицая – румянец во всю щёку – черноглазая красотка с поднятой на затылок чёрной косой – полная противоположность той, что была перед глазами Полины. Солнце ударило прямо в окно, отец задёрнул белую штору, что-то шепнул красотке, поискал глазами Полину, сделал движение головой, мол, слушай, слушай, не отвлекайся.
... Потом отвёл отец Полину в просторную комнату с большим письменным столом, к которому был приставлен ещё один длинный стол и много стульев, поставил на стол прикрытую большой новой белой салфеткой тарелку, сказал: “Вот тебе интересная книжка, вот замечательные бутерброды, я через часок вернусь, поведу тебя в гости. Это мой кабинет, никто сюда сейчас не войдёт, сиди спокойно.”
– Папа, а правда тётя Валя на Ольгу Фёдоровну сильно похожа? Как сестра.
– Правда. Они одного стиля люди. Одного роста и возраста. Худоба делает фигуры похожими, платья похожи, обувь довоенная, волосы светлые одинаково пострижены, овал лица... Так бывает. И Ленинград откладывает сильную печать, женщины-ленинградки чем-то неуловимо похожи, душой – сёстры. Понятно, что я хотел бы сказать? У тебя – другой стиль.
Бутерброды были, как до войны – один с толстым куском сыра, другой – с ливерной колбасой, третий – с красной икрой и сливочным маслом.
С икрой – Полина съела последним. “Живот добра не помнит!”– почему-то вспомнилась Полине присказка бабушки, когда вся эта красота с тарелки исчезла, и чтоб не видеть пустоты тарелки, Полина закрыла её салфеткой. Раскрыла книжку – прочитала ещё раз название “Юность Маши Строговой”...
В обнимку с раскрытой на первой помявшейся странице книжкой, отец увидел дочку в углу огромного своего кабинета: она, свернувшись тугим калачиком на голом крашеном полу, крепко спала, не услышав, как он вошёл.
По дороге в гости Полина зевала, просыпалась, отец тоже молчал, будто додумывал что-то, сказал только, что “тут совсем рядом”.
В прохладной просторной чистой квартире пожилые мужчина и женщина угощали её сладким, к чему она была давно более чем равнодушна, даже когда была очень голодна, так как целый год в эвакуации бабушка кормила детей всяко-разно приготовленной белой сахарной свёклой. У Полины мелькнуло: “И руки не предложили помыть”.
– Ешь, ешь, девочка, – повторял крупный с огромной седой шапкой курчавых волос спокойный немногословный мужчина. Не распрашивали её ни о чём.
– Ешь, Полина, торт называется “Наполеон”, его Таисия, наша дочка, делала,– поддакивала мужчине тоже седая и тоже как-то необычно большая, просторная женщина.
– Таисия – такая чёрненькая с косой? – Полина заставила себя дотронуться до своего куска “Наполеона”.
– Красивая,– сказала женщина.– Ешь торт, он вкусный.
– Меня папа накормил, – сказала Полина, легонько отодвинула от себя блюдце с тортом.– Спасибо.
Прохладно, просторно, тихо, чисто, спокойно.
Можно я почитаю?
– Садись на диван.
Диван покрыт накрахмаленным парусиновым чехлом, Полина села так, чтобы не коснуться чехла ногами.
Убрали со стола, оставили Полину в комнате одну. Она уже почти всю книжку прочитала, когда пришёл отец.
– Такое красивое и нежаркое солнце, пройдём до горки пешком? А потом я посажу тебя на трамвай, доедешь до дома сама? – спросил отец, заглянув Полине в лицо. И крепко сжав в своей её ладошку, повёл её по самой красивой в городе Пушкинской улице. И любому явственно было – отец держит за руку дочь, потому что была девочка в тот момент “копия папа”: по-мальчишески стриженная чёрная округлая головка, такой же чёрный смородиновый открытый взгляд, смуглость, не боящаяся солнца, летящая осанка.
– Доеду, не думай, всё будет нормально.
– Мне ещё на работу надо вернуться. Ольгу Фёдоровну проводили в гостиницу, а меня люди из районов ждут,– добавил отец.– Доедешь?
– Ага,– сказала Полина и не услышала голоса своего. Что-то просвистело резко, как будто прямо у неё под ладошкой, которую держал отец. Рука отца рванулась куда-то, он сам – сначала упал, как споткнулся, потом кинулся к ней, повалил на тротуар, накрыл собой:
– Лежи! Лежи!
Она лежала виском на асфальте не помнит, сколько, пока не увидела прямо перед своими глазами, как отцовская штанина сочится кровью. Она шевельнулась, отец приподнялся, к ним приближались другие люди. Отец встал, снял рубашку, кто-то перочинным ножиком разрезал отцовскую брючину, чтоб рубахой ногу перетянуть “ближе к паху”, кто-то сказал:
– Тут же аптека напротив!
– Просто крови много, а так ничего, не очень-то больно, я сам спокойно дойду. Не надо толпиться – мало ли что, – сказал отец, и люди послушались, дали им с Полиной уйти.
Полину провели куда-то внутрь, в крошечную комнатку с табуреткой и раскладушкой, застеленной простынёй, на широкий подоконник чистенькая девушка в белой косынке поставила эмалированную миску с четвертинкой буханки кукурузного хлеба:
– Он ещё горячий. Ешь. Запивать будешь? Водой?
– Буду. А папа?
– А папа – в соседней комнате, он скоро придёт. С ним всё в порядке. Пуля прошла через мягкое место навылет. Рана лёгкая. Ерунда. Война, ничего не поделаешь. Может, татары мстят, может, другой бандит какой, пуля-дура. Ты тут посиди, вот мокрая марля – вытри лицо, руки, коленки, отряхни платье.
Отец появился весёлый, мокрая чистая брючина была зашита, рубашка тоже постирана, тоже мокрая.
– Через десять минут под крымским-то солнышком высохнет всё. Главное – ты не бойся, и дома бабушке и Валентине я сам расскажу, а ты – не рассказывай. Ни Юре, ни Лёве, ни Валечке, ни другому кому. Хорошо поняла?
– Поняла.
– Вот и замечательно. Не думай об этом. Забудь.
– Забуду.
Назавтра к вечеру, когда мальчишки уже носились во дворе, а Полина замешкалась, тётя Валя быстро-быстро шёпотом Полине сказала:
– Татарина, который в вас с папой стрелял, поймали, и с ним ещё троих. Их посадят в тюрьму. Не бойся.
– А я и не боюсь. А почему ты говоришь “в вас с папой”?
– Ну, так, случайно выскочило. Забудь.
– Забуду. А к тёте Полине когда пойдём?
– Тётя Полина уехала в Феодосию по делам. Недели на две. Тебе оставила подарок. Иди смотреть.
На маленьком столике в бабушкиной комнате расставлены были необыкновенно красивые посудинки – шесть чашечек с блюдечками, овальная тарелочка, сахарница, молочник, маслёнка и высокенький чайник. Тончайший фарфор со светло коричневой и золотой отделкой. На раскрывшемся цветке лилии – на блюдце – стоял бутон лилии – чашка. На краешке крышек для сахарницы, маслёнки и чайника – пичужки, птички в полмизинчика величиной, по овалу тарелочки – сразу две.
Полина потрогала чашечку, крышки, тётя Валя стояла рядом:
– Красиво? Очень!
– Красиво! А что из этого пьют? Кофе? Но ведь детям кофе нельзя.
– Но, во-первых, ты вырастешь. А пьют из этого шоколад. Вот кончится война, наши уже в Берлине. Появится какао. Помнишь коробочки “Золотой ярлык”? Сварим шоколад, густой и горячий. А вырастешь – будешь шоколадом своих гостей угощать. Можно и плитку шоколадную растопить... Сладкое питьё ты, правда, не любишь, но понемножку... понравится и тебе.
– Другие сладкое любят,– словно сама себе примиряюще сказала Полина.– В Ленинграде в горке мог бы сервиз стоять, красиво бы было.
– Ничего, купим когда-нибудь снова горку. Или шкаф со стеклом. А сейчас придётся всё в коробку упаковать, и поставим на шкаф, чтоб не разбилось.– Тётя Валя засуетилась, протянула Полине стопку стираных разномастных тряпочек, остатков от изношенных ребячьих штанишек, рубашек, ещё какого-то бывшего белья. – Держи, а я постараюсь аккуратнее завернуть.
– А баба где?
– Свадебное невесте платье повезла.
– То белое, которое шила?
– Белое. Белое... Макароны готовы и картошка – розовая, красивая, крымская картошка – необыкновенно красивая, бабушка вчера купила на рынке два килограмма. Продавщица сказала, что сейчас по всему Крыму картошки больше нигде нет. Никто почти и не садил; сказала, что вместо картошки здесь можно будет есть абрикосики, они повсюду растут, а ещё – шелковицу, у нас во дворе тоже шелковица, целое дерево ягод – здорово? Зови мальчишек есть, и Оля сейчас проснётся, она два часа уже спит – ночью кашляла всё, простудилась, теперь с компрессом спит, как сурок.
Тётя Валя явно переключала вниманье Полины и своё тоже на злобу дня, на понятные простые заботы. О Гарике думать ей было сейчас нельзя: детям не расскажешь своей тревоги. За окнами – роскошная, красоты невиданной прежде никем из их семьи весна, ослепительная небесная синева, в стоянии сухого тёплого чистого воздуха, в его особенной здешней тиши – то птичьи, то ребячьи голоса... На грядках по обе стороны от крылечка проклюнулись морковка, чеснок и подсолнухи, две-три тыквины – больше семян не нашлось. Муж – в госпитале в Ленинграде. А раненую ногу его пусть и не сумеют спасти, пусть даже и отрежут. Проживём! Ей всего тридцать три; она привезёт мужа сюда, где, например, ягода ежевика растёт, как крапива, где так благодатна и земля, и небо. И море, считай, рядом. Всех младших детей они с мамой уберегли – сохранили. Старший после войны, пишет, тоже приедет сюда. И ничего ей больше не надо. Ничего.
Гарик тоже с ними... Пока...
Тут Валентина себя снова остановила. Рвать сердце себе ей нельзя, мать надо успокаивать – мать, не плакавшая с первого часа войны, каждый день последнее время в слезах, уже и от неё прячется в свою комнату, не может принять то, что отвратительно Гарик поступил с Полиной, что женится на девице, совершенно никому из них не известной, сам-то он увидел её первый раз всего месяц назад, когда взяли её на работу в их вновь образуемое после изгнания немцев Министерство Финансов.
Валентина чувствует – мать что-то ещё очень нехорошее в этой истории знает. Но если не говорит, то и не скажет. Не говорит и не скажет. А на Гарика, который так влюблён, то есть, должен быть счастлив, тоже больно смотреть, хоть он духом кремень. Заражающий всех, кто его окружает, умением и желанием работать, Гарик, доброжелательный и обычно открытый, тоже, как мать, закрывается, когда страдает. Гарик ни о Полине-большой, ни о невесте совсем ничего не говорит. О перипетиях взрослых мальчишки, двоюродные братья Полинки-маленькой, похоже, даже и не догадываются, хотя она-то как раз что-то предчувствует, чувствует, чего-то опасается даже.
Свидетельство о публикации №220072001605