Глава 6. Сёстры
– С Тасей мы разошлись.
Полина уловила горечь в нейтрализованном, информационном характере этого отцовского сообщения и, не сообразив, что следовало бы ему ответить, молчала, в мозгу пронеслась картинка предыдущего раннего лета, когда увидела она над собой чужие лица, а на земле свои книжки и тетрадки, по которым готовилась к очередному выпускному экзамену, и чьи-то слова: “Похоже на голодный обморок”.
В самом деле, она в те майские дни почти ничего не ела, мука, из которой, фактически крадучись, пекла она себе лепёшки на соде, закончилась, отец был в командировке, трёшку свою она потеряла (нашлась эта трёшка среди учебников и тетрадей уже после выпускного вечера), Таисии то ли не было в городе, то ли ещё чего... Люди, хлопотавшие над ней, всё правильно угадали, привели в больницу, кто-то принёс розовое мороженое, она проглотила целую горсть разноцветных таблеток, выпила два стакана настойки шиповника с несколькими сухарями, покрытыми сахарным песком, быстро пришла в себя, хотела было удалиться, но тут ей сказали:
– А отец твой уже неплохо себя чувствует.
– Он в командировке сейчас, ведь подписка на заём.
– Он здесь, ему сделали операцию, всё обошлось, но пока к нему нельзя. У него был острый перитонит. Его привезли на скорой помощи, едва не опоздали. Тебе не говорили, чтобы не волновать во время экзаменов. И он не мог сказать, что ты дома одна. Сейчас и температура упала, и в сознании он. А то был без сознания.
– Не говорите ему, зачем я здесь была.
– А ему и нельзя ничего такого знать.
Неделю после этого она пожила у Фани Хинкес. Фанина мама и Фанин папа считали, что обеим им это только на пользу.
В мозгу Полины проносилось всё это, и она забыла, что шагает рядом с отцом молчком.
– Я здесь!– весело сказал отец.– Я-то здесь, а ты... Слышишь меня?
– Слышу.
– Пойдём покупать тебе пальто на зиму и блузку.
Пальто было куплено чёрно-коричневое с кроличьим воротником – других по размеру попросту не было. Блузка была крепдешиновая с отложным воротником довольно противного так называемого персикового цвета, но других расцветок тоже не было. И пальто, и блузку она носила потом все оставшиеся четыре с половиной университетских года, и на работу ещё какое-то время в этом же пальто ходила.
Да, ни делами Таисии, ни дальнейшей её судьбой Полина не интересовалась, и зла не держала на эту женщину, и думать о ней совсем не хотела. И её всегда удивляло, что другие люди почему-то не только знают, что и как происходило в их доме, но и считают нужным сообщать Полине об этих что и как.
– Знаешь, как твой отец с Таисией разошлись? Не знаешь? Ты уехала в Москву поступать в университет. Твой отец поехал в Ленинград устраиваться перед тем, как уехать туда работать. Таисия готовилась к переезду вместе с ним. Виктория оставалась жить, как считалось, одна во всей вашей квартире. Когда твой отец через две недели вернулся, подошёл к вашей квартире – двери были распахнуты, а квартира пуста. Отца на следующее утро нашли в Пионерском саду – штиблеты аккуратно стоят на земле, сам скрючившийся калачиком спит на скамейке. В портфеле пустая бутылка. Говорят, первый раз за пять лет видели его здесь очень пьяным. На следующий день уехал он из города,– сообщал мне одноклассник, тоже учившийся в Москве.
– Он вообще никогда не пил.
– Поэтому я тебе всё это и говорю.
– Знаешь, куда девались Таисия и её сестра? Не знаешь? Таисия переехала к одному из обкомовцев, он перед этим разошёлся со своей женой; Виктория – к его брату, тот работает в облисполкоме. Виктория уже зарегистрировалась в ЗАГСе, Таисия подала на развод – мол, детей у неё в первом браке нет и будто это не от неё зависит... Но ведь ты-то у своего отца есть, поэтому все понимают, что и тут она врёт.– Это рассказывалось Полине одноклассницей и однокашницей по университету, вернувшейся к началу учебного года из родительского дома в Москву.
А тут и Ольга – в сарайчике своём, где зубрят они с подружкой физику и пишут шпаргалки, – вдруг спрашивает Полину:
– Ты не видела случайно Таисию? Она снова теперь тут живёт. С родителями. Толстая стала – что в высоту, что в ширину, как слон. Говорят, у неё мёртвый ребёнок родился. Я часто вижу её то на улице, то в магазине.
– Здороваешься?
– Нет, много чести, как бабушка наша говорит. Она сама во всём виновата: от добра добра не ищут.
– Добро... Ты имеешь в виду моего папу?– Полине подумалось, что Ольга очень уж по-взрослому рассуждает. Ей самой, Полине, подобные оценки ситуации и в голову не могли прийти: она обо всём этом думала менее отчётливо и определённо. Ей всё это представлялось и мало понятным и непостижимым.
Ольга откликнулась мгновенно:
– А что же ещё? Конечно, тебя и дядю Гарю. Баба и то говорит: значит, есть Бог на свете – пусть пострадает. А ты знаешь – она никогда не желает людям зла.
– Оля, но ты-то почему так на Таисию грешишь – тебе-то она совсем ничего плохого не сделала – почему ты-то до сих пор помнишь о ней, думаешь о ней, почему не забыть?
– Я ж тебе говорю, говорю... Не о ней я помню. О дяде Гарике и о тебе. Мачеха она – и всё! Вообще она злая, как из сказки.
– Мачеха она и самой себе.
– Я и говорю – справедливо всё это.
– Может, и справедливо,– согласилась с Ольгой Полина, а сама испытывала только хорошо знакомое ей в связи с Таисией чувство недоумения: как же один человек может стольких людей вконец запутать – кто он, каков, почему вокруг него горечь горькая копится, почему беду он своими поступками приносит и другим, и, наверное, себе. Ведь хотела же она ребёнка, должно быть... А уж то, что стала толста... Она очень любила свою фигуру, говорила, что ни у кого такой во всём городе нет, только, мол, у Виктории пока лучше. Красотка Виктория обязательно поправляла сестру:
– Не пока, а вообще. Я со своей фигурой и своими могучими рыжими кудрями кого хочешь оженихаю. Держу пари!
Полина всегда недоумевала, когда наталкивалась ненароком на такой их разговор, а инвентаризовали они свои внешние достоинства, теперь вспоминает Полина, чуть не ежедневно.
Пари Виктория у Таисии выиграла: облисполкомовец, которого она за два месяца окрутила, развёлся с женой, чуть не расстался с работой, но потом как-то всё утряслось, его перевели на должность начальника областного управления культурой – в почётную ссылку, подальше от тех, кто принимал в этих краях хоть какие-то самостоятельные решения, кто отвечал за исполнение в местном масштабе всех команд, приходивших сверху. Мужу Виктория не говорила, что вероятность получения именно этой должности для него – после развода с первой женой – она сама просчитывала с кем-то из их общих номенклатурных знакомых втайне от него. И радовалась, тоже втайне от него, что план её и этот заговор её с известным только ей покровителем не сорвался. Она теперь не только первая дама среди местных актёров, музыкантов, художников, журналистов, первая красотка на фоне местной культуры, но и получает прямой шанс создать под себя местную филармонию. Через ведомство Гарика, то есть, через знакомства сестры своей, собиралась Виктория выбить для этого частичку государственного бюджета, а себе, конечно, должность директора.
Ольга помолчала, потом, как-то неожиданно при тихом-то их разговоре, вся её крепенькая невысокенькая не особо складненькая фигурка в темноте сарайчика резко выпрямилась впритык к Полине, глазищи – обычно само серо-голубое спокойствие – сделались на пол-лица, белёсые ресницы запрыгали перед Полининым носом, шея и щёки Ольги малиново вспыхнули, и баском, который с малолетства появлялся у Ольги, когда ей что-то не нравилось, она прямо в лицо Полине огорчённо произнесла:
– Всё-то ты усложняешь... “Может, и справедливо...Может, и справедливо...” Знаешь, она тут пожаловала к нам прошлым летом, мол, к родителям в гости приехала, вот и к нам зашла. Хвалилась квартирой своей, работой, которую получит по окончании музыкального своего училища. Сказала: “Я ещё и в партию вступаю.” И тут бабушка ей в ответ: “А я-то, грешным делом, думала, что таких, как ты, как раз выгоняют из партии”. У неё челюсть отвисла. А бабушка воспользовалась этим, подошла к ней вплотную и к двери её, к двери, та и выпорхнула на веранду, во двор и за ворота. Я потом от смеха умирала и бабушка, глядя на меня, тоже. Представь: высокая, да ещё на каблуках, красивая, молодая, вся в причёске бронзовая Виктория – и наша седенькая щупленькая, с гладенькой головкой на пробор, миниатюрная, всегда такая мирная бабушка. А ты говоришь: “Может, и справедливо”. Ты наглость не умеешь распознавать. А я умею. И я её терпеть не могу и не буду.
– Что значит, не будешь терпеть? Как? Ты же – само миролюбие, ты никогда ни с кем не ссоришься, ты ни разу на моей памяти не произнесла слова “нет”. Ты знаешь только слово “да”. Да, сделаю. Да, схожу. Да, посмотрю. Да, поем. Да, постираю. Да, вымою. Да, сварю. Да, выглажу. Да, да, да... – Полина раскипятилась, словно осерчала на Ольгу, разогналась ещё что-то в том же духе сказать, но Ольга перехватила инициативу:
– Да у нас в доме другие не водятся. Ты-то разве не дакаешь постаянно? Да. Хорошо. Ладно. А всё дело в том, что бабушка и мама моя, твоя любимая тётя Валя, и не хотят от нас ничего такого, на что нужно было бы отвечать “нет”. И таким своим стилем обезоруживают всех своих детей перед другими людьми, у которых другой стиль. А таких немало, у которых другой стиль. Одни ленивы, и для себя, и для других, иные – всегда себе на уме или считают, что себе на уме – потому что так в этом “себе на уме” запутываются, что и собственной выгоды не понимают, третьи – вообще настроены на отрицательное отношение ко всякому, особенно не родственнику, да и к родственнику тоже – такой в них первобытный эгоизм. А ты по бабушке да по тёте Вале привыкла судить о других. Вот на первом же чужом человеке – на Таисии то есть – и обмишурилась. Ты, наверно, думала – раз папа её выбрал для житья, значит, и она похожа на папу твоего стилем. А она-то его попросту надула. С его помощью ей надо было с другими начальниками познакомиться, отбить мужа, который покрупнее начальник... Дядю Гарика ведь она именно отбила у тёти Полины... Бабушка так и говорила: жалко Полину-маленькую и Полину-большую, то есть, Гарика жалко – не выйдет без Полины-большой у него нормальной семьи. Простачок наш Гарик. Очень к людям доверчив. А виновата я – так воспитала.
Бабушка после вашего отъезда тайком много месяцев каждый день плакала. Я сама очень скучала по тебе, поэтому замечала, какая бабушка была – совсем тихая, совсем грустная и глаза – на мокром месте. Я даже маме, твоей любимой тёте Вале, не говорила про то, какой я бабушку каждый день видела, потому что мне бабушка всё пыталась говорить – то соринка в глаз попала, то голова, мол, разболелась...
В то каникулярное лето, которое Полина провела в родном доме, она поняла, что Ольга – плоть от плоти такая домашняя, такая, казалось, понятная в покладистости, непритязательности своей, такая простушка, что ли, на самом деле уже не та младшенькая сестричка, к которой относишься, как к подростку – а что, мол, с девчонки голоногой возьмёшь, но очень умненькая сестричка, гораздо более умненькая, чем она, Полина, которая старше Оли почти на семь лет.
Умненькая, тонкая, наблюдательная, проницательная душа Ольгина к жизни более приспособлена,– подумалось тогда Полине. И вспоминалась эта собственная мысль часто, но всё как-то с опозданием. Сначала обманется Полина в каком-либо человеке – женщине ли, мужчине, оставшись, в общем-то, в дурачках со своей доброжелательностью, один на один, потом вспомнит ту Ольгину проповедь по поводу Таисии. Сначала наколется на чьей-нибудь, неожиданной для себя, мелкой или покрупнее подлости – потом, напереживавшись, вспомнит опять Ольгу, которая очень точно ведь тогда сказала:” Не умеешь ты наглость распознавать”.
И ведь не была же уж дурой-то такой Полина, знала за собой эту слабость, эту склонность к простоте, которая хуже воровства, или, может, врождённое ментальное легкомыслие, может, беспечность, может, доверие к жизни... Как ни назови, но, по сути, если и не на одну и ту же граблю наступала Полина в разных ситуациях, то на похожую, то есть качественно на одну и ту же.
Сама, сказавши кому-нибудь “да”, слово держала, нередко даже, что называется, во вред себе. Свои обязательство старалась выполнять по максимуму, помогала другому, даже если было это совсем непросто. Даже если отнимало это и время, и силы, и деньги, которых, как известно, вечно в нашей жизни было почти в обрез. А лишнюю сотню заработать даже людям Полининой профессии, где, кроме зарплаты, бывают и гонорары, – тоже не так-то просто, если за проблемную статью, над которой работаешь две-три недели плюс “вся предыдущая жизнь”, хорошо, когда заплатят тридцатку, в идеале – сороковку.
Самой же Полине на помощь других, кроме мужниной (но это уж только во втором браке, то есть после двадцати восьми), и непривычно было рассчитывать – так с отрочества повелось – и, может быть, даже и неуместно что ли. То ли по свойству характера отдавать больше, чем получать, то ли по отсутствию притязаний на то, что называлось в условиях советской жизни благами быта, то ли по чувству, мол, другим – значительно тяжелее приходится, – выглядела она, как правило, так, что никому и в голову не приходило предложить ей помощь. А сама она и не научена была, и не научилась ни жаловаться на жизнь, ни тем более прибедняться, как очень даже часто к этому прибегали и сотрудники её, и знакомые, и соседи, и даже, как позднее научилась она понимать, друзья.
Сама она знала только один способ приспособиться в жизни – работать больше и лучше других. Обязательно лучше других хотя бы на воробьиный шажок, если не получается в данный момент сработать так, чтобы у самой по окончании дела возникло чувство – получилось. Ей вообще очень нравилось это чувство как вполне уловимое, внятное, как создаваемое собственноручно маленькое событие, от которого улучшается настроение, веселее становится на душе, возникает желание организовать ещё одну маленькую радость, и ещё, и ещё.
А что, собственно, человеку нужно? На неделе, скажем, удалось закончить и напечатать основательную проблемную статью в своей газете, имеющей тираж почти в пятнадцать миллионов экземпляров и читаемой во всём мире, пошли на статью уже мешками отклики, письма читателей, а в редакционных коридорах тебе шепотком рассказывают, как комментирует твою публикацию радио “Свободная Европа”.
Что, собственно, человеку нужно, если удалось не только получить для своей газеты статью такого замечательного автора, как Коля Петраков (недоступного никому из твоих сотрудников), но удалось и напечатать её. А Петраков – рыночник. А время дискуссий о рынке в рамках нашего строя, похоже, уже на излёте. И любая публикация на темы рынка – уже верх профессионального журналистского достижения.
А что человеку надо, если в доме все здоровы, если чисто, пусть и в крошечной, но отдельной квартирке, если на завтра сготовлены красивый и вкусный борщ, пюре и ароматные с поджаристой корочкой котлеты.
Что человеку надо? Дочь придёт из школы, побежит гулять с фоксиком Тёпой, вернётся, обнаружит в кухне ли на тахте, или на веранде неслышного Колю Рубцова, запертого в доме по его же просьбе; суровым баском подростка, которому очень не нравится Колино похмелье, пусть он и трижды гениальный поэт, заговорит с ним о том, что мама и папа просили её обязательно Колю накормить. А Коля угукнет, кое-чего сжуёт, а вечером скажет вам, что он вашего ребёнка слегка даже побаивается.
Что человеку надо? Из редакционного буфета – пусть буфетчица Тамара и обсчитывает каждого в соответствии с его покупкой, – можно притащить вечером домой глазированные сырки, а иногда даже и болгарские помидоры, вечно дефицитные сосиски, сардельки, даже растворимый кофе – и пусть аж по шесть рублей стограммовая банка, в полтора раза дороже, чем полулитровая бутылка трёхзвёздочного коньяка, чтобы был маленький припас, если ещё кто-нибудь из друзей заскочит, а не заскочит – дня два можно о съестном не беспокоиться.
В самом деле, ну что может быть ещё человеку нужно, если так вот в разнообразных трудах, соответственно главным склонностям каждого в семье, и мелькают дни. В самом деле, можно ли иметь какие-либо претензии к фортуне, если, с одной стороны, лучший из публицистов огромной твоей страны считает нужным и, может быть, приятным для себя, позвонить тебе, чтобы сказать, что твоё интервью с известнейшим академиком в твоей постоянной субботней рубрике “Защитник вкуса”, по нашим дням, настоящий маленький шедевр, а под статьёй “С милым рай и в шалаше?” он бы и сам подписался.
И пусть ты не можешь позволить себе, пользуясь таким замечательным случаем, рассказывать ему по телефону, что сопутствовало выходу “Шалаша” в печать, потому что нельзя по телефону о таком распространяться, но сама-то ты знаешь, чтО сопутствовало, соображаешь, что на другом конце провода человек, который про возможное сопутствование таким публикациям сам лучше тебя и больше тебя знает, и счастлива от его слов втройне. И никакой завистник из соседней редакционной комнаты и в следующий раз не справится с тем, что тебя бы подкузьмило, не сумеет порадоваться твоим неприятностям. И пусть бегает он по редакции и будто сокрушается: ”Опять с Полиной история!” или “Снова на ушах стоим из-за Полины”.
То, что “Шалаш”– достаточное событие для советской печати в тот момент, как подтвердилось сразу же по выходе номера газеты в свет, Полина и сама заранее чувствовала, чувствовала даже в большей степени, чем опытнейший, можно сказать, прожжённейший в отношениях с цензурой выпускающий номер редактор.
– Посмотри, я снял тут абзац,– сказал он, ткнув в полосу толстенным своим фломастером, в коричневую крест накрест купюру – зачёркнуто было восемь с половиной строк... – А вообще-то тут материала на два куска. Почему бы тебе не сделать следом вторую публикацию?
Сокращение было сделано ювелирно, уходила из текста рискованная, с точки зрения верхнего начальства, интонация, но внутренняя логика в написанном сохранялась, и то ли на радостях, что сокращено только в единственном месте, то ли от того, что Гриня Оганян снова подтвердил свою классную профессиональную умелость и рисковать, и самосохраняться одновременно, Полина с полной откровенностью сказала Грине:
– Второй кусок вам напечатать не дадут. Сначала у меня и было два куска. Но я подумала – и переделала в один...
– Да?– Гриня зыркнул своими яркими чёрными глазами, расписался в верхнем левом углу полосы, передвинул её на край стола, где лежали уже три, им обработанные, сказал буднично, ровно:
– Скажи Лене в приёмной, пусть тащат в цех.
Полина помчалась наскоро перекусить, сказала буфетчице: “Тамара, мне в типографию.” “В типографию” – означало, что чашку двойного кофе и бутерброды берутся без очереди, а очередь в буфете была всегда, так как перекусывал здесь народ из множества расположенных в гигантском комбинате редакций.
Дожёвывая на ходу, вернулась в комнату, запихнула в дорожную сумку все записи и документы, использованные при подготовке “Шалаша”, ринулась бегом в типографию – к метранпажу, хотя дороги в цех было всего ничего – две минуты на лифте, а первый чистый оттиск полосы с её материалом мог появиться лишь минут через двадцать.
И только в цехе, всем организмом словно вдохнув типографские запахи, гул работающих машин и приглушённые голоса людей, привычно согласующих каждое своё действие в жёстком – поминутном – графике, Полину отпустило острое внутреннее напряжение.
Два-три часа она проведёт в дежурке или рядом с метранпажем – сегодня работал очень понятливый, доброжелательный Саша, а когда номер будет подписан в печать, возьмёт один из контрольных экземпляров с собой в поезд.
А утром уже будет в Курске – там её ждёт женщина, приславшая в редакцию горький рассказ о приключившейся с ней истории, с которой придётся в этой командировке покрутиться. Женщину бесцеремонно обидели, незаконно уволили, а провинциальное самодурство начальника маленькой конторы в городе, где сарафанная почта остаётся самой авторитетной, понято так, что “склочницу”– пусть и пыталась она лишь обжаловать попрание трудового законодательства – на работу брать никуда не хотели. А за полгода без зарплаты, с записью в трудовой книжке – “уволена за прогул”, да с ребёнком, которого больше некому, кроме матери, кормить,– кто не превратится в издёрганную, а значит, и сомнительную для любого кадровика личность?
Июль, 7.07.2000, Мансурово.
Свидетельство о публикации №220072001610