Соперник

" Кажинный раз на этом самом месте
я вспоминаю о своей невесте..."

Это была любовь с первого взгляда. Часами они могли гулять, держась за руки, безудержно целоваться на глазах досужих прохожих. Иосиф  Бродский читал ей свои стихи и высоко ценил мнение любимой. Марина Басманова же в свою очередь неустанно рассказывала ему о живописи, водила по выставкам. Казалось, они прекрасно дополняют друг друга. Он — страстный и решительный, она — спокойная и задумчивая. Бродский буквально боготворил ее.
Однако в их, казалось бы, безоблачных отношениях было далеко не все гладко . Влюбленные часто ссорились и расставались навсегда. После таких размолвок поэт впадал в жесточайшую депрессию. Он пугал друзей бинтами со следами свежей крови на запястьях. Метался из угла в угол и нескончаемо курил.

В начале 60-х годов Бродский тесно дружил с Анатолием Найманом, Евгением Рейном и Дмитрием Бобышевым (все входили в ближайший круг Анны Ахматовой, но Бродского она отмечала более других и прочила ему большую поэтическую славу).
После принятия закона о тунеядстве, Бродский был вынужден скрываться от милиции в Москве, опасаясь быть арестованным, он поручил во время своего отсутствия заботиться о Марине Дмитрию.
Казалось, ничто не предвещало беды. Дмитрий привез Марину к своим друзьям на дачу в Зеленогорск и представил как «девушку Бродского». Вся компания встретила ее радушно, но поскольку скромная Марина весь вечер просидела молча, лишь изредка загадочно улыбаясь, о ней быстро забыли и веселились кто во что горазд. Что произошло потом, толком не знает никто: то ли страдая от недостатка внимания, то ли испытывая давнюю симпатию к красавцу Бобышеву (писавшему к тому же недурные стихи), но тихоня Марина провела эту ночь с ним.

Узнавший обо всем Бродский, наплевав на все, вернулся в Ленинград. Первым делом он отправился к Бобышеву, от которого намеревался получить объяснения. Тот оправдывался и говорил, что Марина сама пришла к нему. Бывшие некогда друзья разошлись лютыми врагами.
Затем Бродский поехал к изменнице, но Басманова так и не открыла ему дверь. Через несколько дней поэта арестовали.
 Бродский уверял, что из трех жизненных ударов, последовавших почти одновременно в 1964 году, измена любимой в начале 1964 г. была для него гораздо страшнее и тяжелее, и отняла у него гораздо больше физических и душевных сил, чем предательство близкого друга, арест и судилище в марте 1964 г. и последовавшая затем ссылка. Возможно, именно эти перегрузки оказались роковыми для его сердца и вызвали в итоге его преждевременную смерть.

После суда, поэта отправили на три года в ссылку в Архангельскую область. Басманова приезжала к нему, подолгу жила. Бродский готов был простить все, лишь бы эта сказка длилась вечно.  Но… однажды в деревню Норенская, где и проходила ссылка, приехал Бобышев. Марина уехала с ним. Потом вернулась. Потом все повторилось… Бродский ужасно страдал, не находил себе места, но каждый раз принимал ее вновь.
В 1968 у Бродского и Басмановой родился сын. Тем временем обстановка вокруг него все ухудшалась, ему настойчиво советовали уехать за границу. Бродский до последнего надеялся, что они уедут втроем, но в итоге эмигрировал один.

Вскоре и  Бобышев эмигрировал в США, где и по сей день благополучно преподает русскую литературу в Иллинойском университете.
Марина Павловна Басманова живет в Петербурге. Но хранит молчание: мемуаров не пишет, журналистов не жалует и никогда не жаловала, фотографий ее не найти...

Источник 
Вы спросите, а  при чем здесь Мустамяки, а  при том  ,что   Дмитрий Бобышев прожил  здесь  несколько дачных сезонов, написав об этом  следующее:  «…однажды отчим, уехав на весеннюю охоту куда-то за Райволу (Рощино), допоздна плутал по лесам, пока не вышел на какую-то деревню да и заночевал там. Утром выяснилось, что это – Мустамяки, бывшие финские хутора на холмах, окруженных лесом, а теперь деревня Горьковское, потому что еще раньше, при финнах, была здесь дача Горького, но где – в точности никто не знает. Население было рязанское, вывезенное из сожжённых войной деревень. ( Население было ярославским ,вывезенным  в Мустамяки в 1940 году и хорошо знавшим , где располагалась дача основоположника )
К избам они пристроили веранды и сдавали их горожанам.
Отчим, сговорившись, снял на всё лето полдома. ( «Снял полдома»,  у Тимониной  Татьяны Максимовны , проживавшей в нём с сыном Аркадием и дочерью Таисией ) До станции было пешего ходу три километра лесом (считай, что и все пять), но там мы обосновались не на один сезон.
Мы переехали туда на грузовике, ещё в холода. Ароматы витали над деревней. Старые черёмухи стояли в цвету от вершин до земли. Родители до начала своих отпусков навещали нас еженедельно. Поезда ходили только до Рощина, при нас пустили электричку. А дальше наши кормильцы, тяжело нагруженные снедью, пересаживались на «подкидыш» – почти игрушечный паровоз с двумя-тремя вагонами.

Наши рязанские переселенцы спали на своей половине вповалку, полы мели только к праздникам, зато держали корову, следовательно, у нас было парное молоко и (так и просится сюда пастернаковская строка) «засим имелся сеновал» для наполненного травяным ароматом и сенным насморком ребячьего ночлега. (  Прочтя эту  нелицеприятную характеристику , обиженные наследники Татьяны Максимовны , в свою очередь ,  не стесняясь  в выражениях оценили творчество автора )

Имелись также леса и болота с дурманящими запахами, с гоноболью, черникой, брусникой и клюквой, но и со змеями тоже. Белые грибы сами выбегали к даче из соснового бора, а для особенных любителей «тихой охоты» не в диковинку было принести в корзине сотню бурых маслянистых шляпок.

Где-то поблизости проходила «линия Маннергейма» (линия « ВТ» ), на вершине соседнего холма виднелся сожжённый коровник, а по существу – форт со стенами циклопической кладки, всё еще годный для обороны. Кое-где в лесах попадались ровные и широкие, покрытые осыпавшейся хвоей тропы, подходящие для рессорных дрожек, – ниоткуда и никуда ведущие следы былой хуторской цивилизации, за которую было дорого заплачено. В лесу мы, столкнувшись с деревенскими однолетками, скоро обнаружили траншеи и воронки, обрушенные склады, землянки, начинающие зарастать, а в них – все виды патронов, тола и артиллерийского пороха. Мы немедленно увлеклись опасными забавами.
Для одной из них нужно было взять длинную пушечную порошину и поджечь с одного конца. Тогда коричневая макаронина взлетала, как ракета, вертелась в воздухе, беспорядочно двигаясь, и могла влепить огнём в лицо или в крышу сарая.
Вторая забава звалась «засос» и требовала винтовочного патрона и, конечно, спичек. Расшатывая её, словно молочный зуб, нужно было сначала вытащить пулю и высыпать половину пороха. Затем пуля забивалась внутрь гильзы и засыпалась доверху порохом. Теперь порох надо было поджечь и, держа свистящее огнем устройство двумя пальцами, быстро перевернуть его донцем кверху. Когда капсюль взрывался со звуком крепкого поцелуя, пуля врезалась под ноги, а гильза, кувыркаясь, летела высоко в небо.
Но однажды мы уговорили местного проводника из подростков отвести нас далеко в лес на заветное место крушения боевого самолета. Экспедиция проходила в полной тайне от взрослых, ведь это была, возможно, и военная тайна. После долгого пути по дикому лесу мы вышли, наконец, в осинник, смешанный с березняком. Там, полузаросшие подлеском, широко были раскиданы обломки фюзеляжа и крыльев. Красная звезда все еще виднелась на хвостовом оперении. Туда, где была кабина, проводник нас не пустил – там находились останки летчика, – но сам преспокойно, словно не в первый раз, влез внутрь. Так оно и было. (Останков летчика в упавшем самолёте не могло быть, из подбитого самолёта он благополучно выпрыгнул с парашютом в 1944 году )

– Это все, что осталось с прошлого раза, – сказал он, вынеся с десяток невиданно крупных патронов.
– Разрывные от скорострельной пушки!
Развели костёр, заряды побросали в огонь. Отбежали на расстояние, чтоб только видеть происходящее. Залегли за кочками, под корнями осин. Тут же зазвенели комары. Костёр без подпитки начал было дымить, кто-то опрометчиво встал, колеблясь, не пойти ли подкинуть сучьев.
– Ложись!
В этот момент по одному, по два начали рваться заряды, с паузами паля куда угодно, и в нашу сторону тоже, – вот поблизости упала сражённая ветка. Быстро погрузившись в омут страха, я вынырнул из него с чувством игры, только игры всерьёз – жгучего ожидания, пьянящей опасности и азарта.
– Кажется, всё по счету, – сказал проводник, поднимаясь из-за укрытия.
В этот момент рванул еще один заряд, на этот раз последний. А может быть, предпоследний? Подождав немного, он, все ещё рискуя, приблизился к разметанному кострищу и, ритуально помочившись на дымящиеся угли, повёл дачников до дому.

Проводником был младший хозяйкин сын Аркашка, примерно нашего возраста, но он служил уже подпаском в колхозе, пас телячье стадо. То была незавидная должность, которую он, отлынивая, охотно перепоручал мне. Меня занимали животные, и я увлекся этим времяпровождением – как оказалось, совсем не идиллическим. То и дело приходилось гуртовать разбредшееся стадо в 150 голов, бегая с прутом в особенности за двумя упрямцами. Телячьих нежностей и дружбы с ними у меня не вышло, к тому же я получил предостережение от Аркадия и узнал то, о чем не ведал ни один дачник: многие коровы в колхозе болели туберкулёзом, и наше стадо тоже было целиком заражённым.
– А как же молоко? – ужаснулся я.
– Да что молоко – вскипятить, и всё.
– Так ведь пьют-то парное... А что будет с телятами?
– Подрастут к зиме, и сдадут их на мясо.

Тем не менее пастух, заскорузлый и задубелый от всепогодья «коровий жених» со взглядом врубелевского Пана, ужинал поочерёдно по дворам своих парнокопытных подопечных. Хозяйки угощали его истово, с суеверным восхищением и ужасом. Вот и наша, лишившаяся в лихое десятилетие мужа и передних зубов, просто лучилась, поднося ему миску картошки со сметаной, с парой варёных, вытащенных прямо из-под наседки яиц. Кокнув одно из них о стол, пастух обнаружил в нем сварившегося недоцыпленка, зародыша.
– Гы-гы, – засмеялся он от души, словно лучшей шутке, которую когда-либо отмочила хозяйка.
Та заметалась, бросилась было к несушке за новым яйцом, но была остановлена пастухом:
– Ничего, есть второе.
Второе оказалось свежим, и хозяйка успокоилась. «Шутка», конечно, пойдет по дворам, но корове вреда он не причинит.
– Какого вреда? – допытывался я потом.
– Да какого хочешь... Ведь «коровий жених». Сделает ей что-то, и она доиться перестанет. А то бичом заденет по вымени, и у коровы молоко с кровью, дачники не покупают.
«Молоко с кровью»... А хозяйкина старшая дочка Таисия, белобрысая Таська, была явно «кровь с молоком» и начинала невеститься. На днях должно было ей стукнуть шестнадцать. Я пошел в сельпо, хотел купить духи, но денег хватило лишь на «Вежеталь», цветочную воду для умывания. Таська небрежно поставила пузырек на рукомойник:
– Ты не мешайся. Я лейтенанта ищу.
– А что ж тогда киномеханик?
– Ну, это так...

Вообще-то мы ходили в кино в следующую от нас деревню, засветло взбираясь на холм с финским коровником да и возвращаясь ещё в румяных сумерках. Но в августе мы спускались уже в темноте по росной дороге. В низинах под нами лежали тучки тумана, над головой Млечный Путь перевёрнуто летел в вечность, звёзды прерывисто силились впечатать в мозги какую-то запредельную телеграмму.
А тут вдруг открылся клуб за три дома от нас.
Киномеханик, двадцатилетний парень из области, появился в клубе с тяжёлыми коробками, обещающими вечернее зрелище, походя намекнув ребятам, что перед сеансом он кое-что им покажет бесплатно. Избранные из деревенских подростков и дачников были приглашены внутрь его будки.
– Ну, покажи...
– Щас покажем, – усмехнулся он как-то скабрёзно и вдруг вытащил из-под рубахи нечто действительно незаурядное.
Как циркач – бицепсы, продемонстрировал он свою силушку, взял пустую литровую банку, надел, поиграл ею, затем всё спрятал. Представление было окончено. Потрясённые, зрители разбредались по домам, не в силах удержать в секрете распирающую их сенсацию. Сообразительные сеструхи сразу разгадали, о чём мычат их младшие недотёпистые братья, а нашему хитрецу только того и требовалось.

Но – прочь от эротики! Она и так выдавала нас, набухая в мальчишеских сосках, в ночных видениях, в утреннем телесном упорстве. Она заставляла нас искать расположения у девочек – этих капризных, брезгливо-чуждых существ, отчасти польщённых вниманием, но каждую минуту готовых нас «сдать» взрослым и опозорить. Вот тут-то, именно в этот момент жизни, должно быть, и завязываются однополые связи у растущих и томящихся подростков, тут-то бы и появиться искушённому «педагогу» – просветить да и подтолкнуть одного к другому: сразу же и получилась бы «голубая» пара. Но, слава Богу, не появился, не подтолкнул, а инстинкт оказался прямей и крепче: делай-ка лучше зарядку и купайся в холодной воде!

А до ближайшего озера и до впадающей в него реки надо идти и идти. И вот, взяв только лёски для рыбалки и корзины на случай грибов или ягод, мы на целые дни уходили туда, где лишь изредка можно было встретить удильщика или туристское семейство с палаткой. Шли лесной дорогой, а иногда прямо по лесу – то жарко-сосновому, то прохладно-еловому, перемешанному осинами и берёзами, на подходе к месту присматривая, где бы срезать удилище.
Но вот странность: старая яблоня среди молодых елок, еще одна, кусты одичавшего крыжовника между осинами, а впереди стена елового бора, которую не обойти. Раздвинув хвою, я шагаю, зажмурясь, вперёд и оказываюсь не в бору, а меж двух еловых стен в тесной и тёмной аллее, ведущей в какой-то просвет. Всё это так загадочно, что, кажется, не удивившись, можно здесь встретить и единорога. Просвет расширяется, мы выходим на просторный луг, в середине которого возвышается бугор, поросший иван-чаем, крапивой и репейником. Кучи битого кирпича, остатки фундамента разорённой усадьбы. Что здесь – жил финский фермер или было дворянское поместье? Или – та самая дача Горького…»


***

Холмы иные

Гор не было. А были взгорья.
Скорей — холмы...
И электричку не святой Георгий
прокалывал из тьмы.
С Финляндского, считай, вокзала
она, скорей сама,
стреноженную тьму пронзала,
и — стенала тьма.
Морщило сырым и бурым
огнём — окно;
луч по нахмуренным фигурам
плыл розово-темно.
И, хребтом дракона,
рукой подать, а далеки,
назад скакали заоконно
то Кавголово, то Юкки.
Дух влажной шерсти, нет — вигони,
попахивая, плыл,
и пол в полупустом вагоне
передавал моторный пыл.
Хотелось: лета на пригорках
среди курчавых рощ
в овражных Мустамяках, Териоках,
чтоб хрущик сел на хвощ.
Там — пропащую подругу
надеялся найти,
жить в бедности, снять в доме угол.
А всё — не то, не те...
Нашёл... Хотя — потом. Хотя — другую,
сам за моря уплыв.
Стал вроде гуру:
совсем заважничал, увы...
Но, проезжая Массачузетс,
остановил кабриолет
на миг. И, вглядываясь в чужесть,
установил, что в мире нет
того, что не случилось прежде.
Всё — было. И — холмы,
и та же в них надежда брезжит,
и брызжет свет из тьмы…


Рецензии