Бессмертный Александр и смертный я - 45

Нимфеон. Пятая глава

Слухи ходили с начала зимы: Филипп решил покарать иллирийцев за прошлогодние наши неудачи. Тогда ведь мы разбили их в битве и гнали на запад, и всё было бы, как всегда, блистательно и победоносно, если б не засада, куда конница этеров влетела на всем скаку, прямо под подлый рассчитанный удар. И вот - сто пятьдесят раненых, один убитый (племяннику Аттала камнем из пращи череп развалило). Весь год на царских пирах было пустовато, и хвалебные песни пелись без прежнего упоения.

Александр, невменяемый от волнения, забрасывал Филиппа то умоляющими, то угрожающими письмами и клялся дрожащим шепотом:  коли отец и в этот раз не пустит его в поход, то он - да будут боги свидетелями! -  хоть вяжите, но сбежит из Нимфеона... голову о стену разобьет от позора... хоть убей, но эта война будет его... хоть убей...  Я уже прикидывал, чем подкупить знакомых конников из аргосской илы, чтобы они приняли к себе пару неразумных беглых добровольцев-недоучек, но тут, чуть свет, Александр с громом и молнией вломился в казарму и ликующе прокричал в заспанные морды долгожданный короткий приказ: царские оруженосцы в три дня должны прибыть в Эдессу на сбор войск.

Шуму было, воплей! Все сорвались с постелей...  "Уж мы-то им зададим! - захлебывались от восторга, - Отомстим, сокрушим, всех повырежем. Уж мы-то всем покажем, где тут несравненные герои богоравные!" Я и сам козлом до потолка скакал и от радости с Никанором обнимался.

Никанор раздувал мускулы, вертя башкой, как гусак - что? все видят будущего победителя иллирийцев, Никанора Великолепного? Кассандр трещал про стратегию, цитировал Ксенофонта и Фукидида целыми свитками и, загибая пальцы с обгрызанными ногтями, перечислял, какие ошибки допустил Филипп прошлой весной. Он не сбился даже когда Плистарх вспрыгнул ему на плечи, визжа "алала" прямо в ухо.  Протей, Леоннат и Марсий плясали в кружок, обняв друг друга, орали во всю глотку "Гони коней на запад, на закат" и, запутавшись в ногах, валились счастливой кучей на пол. Все, срывая голос, кричали свое и братски обнимались в золотом угаре - наконец-то мы доросли до своей истинной судьбы, наконец-то нас признали за больших! Даже про выпивку никто не вспомнил. Александр, кусая губы, остановившимся взглядом смотрел поверх голов, щеки его горели, руки стискивали глиняные таблички с царским приказом так, что пальцы побелели. Словно на краю обрыва застыл: еще мгновение - и прыгнет в будущее, в ослепительную пустоту.

 Быстрые сборы под несмолкающую болтовню, смакование грядущих подвигов, дележка призрачных трофеев - золоченых доспехов, славных мечей, боевых скакунов, сисястых иллирийских девок... Дурацкие, детские мечты вслух: "небось, как доспех со стратега в тюке привезу, брат перестанет дразниться"... "и тогда отец поймет"... "Каллидора сама ноги раздвинет"...  Александр пропал из виду - сидел у себя, один на один со своими несказанными мечтами. 

Я собирал вещи, с ужасом чувствуя, что руки дрожат от слабости, голова кружится, а во рту горько. Жрать и спать я не мог - очень уж волновался. Возбужденные вопли ошалевшего лягушатника разрывали мой мозг в клочья. Ночью пришлось выскочить во двор - в кишках  ледяное лезвие  ворочалось - я блевал желчью, внутренности горели. На холоде лишь немного полегчало. Заболеть сейчас стало бы самым страшным поражением моей жизни. Я прятался от всех, затыкал рот кулаком, чтобы не кашлять, и до смерти боялся, что меня бросят в Нимфеоне с огородниками, свинопасами, философами и Гарпалом.

+ + +

Александр рано поутру умчался на Букефале к отцу в Эдессу, а нам лошадей взять не позволили, погнали пешком. Погода выдалась - хуже не придумаешь, когтистый клыкастый ветер срывал кавсии с голов, задирал и скручивал плащи (нарядные, расшитые золотом и серебром, со вшитыми грузилами для создания красивых складок), на холоде под дождем руки и ноги леденели, носы у всех враз потекли, как прохудившиеся котлы; мы  ковыляли в грязи по колено и через час пути выглядели не лучше пленных, когда их с колодкой на шее гонят на рабский рынок. Впрочем, рядом с огромным обозом с армейскими припасами из Миезы, ругачливыми возчиками, хрипящими мулами и лающими псами наш жалкий десяток затерялся, как кузнечики в высокой траве.

На ходу меня обдуло ветерком, и я почувствовал себя  куда лучше. Меня бесил неспешный ход нашего чумазого отряда, и я сам вызывался бегать по поручениям - то к голове, то к хвосту обоза. Иларх от помощи не отказывался, у него забот невпроворот: слетело колесо с телеги, ось треснула, три воза с мукой для армии по ошибке отправили на Пеллу, трое дурней в новых сапогах стёрли себе ноги в кровь, Леоннат поскользнулся на ровном месте и вывихнул лодыжку, Марсий пыхтел, задыхался, спотыкался, отставая все сильнее, и вдруг с отуманенным взором и враз посиневшими губами схватился за грудь и осел на землю. Двух часов не прошло, а наш отряд, считай, стал вполовину меньше.

Мнесарх витиевато и грязно ругался.  "Глянь, что там в обозе. Отправили кого за мукой?" Я отошёл в сторону, пропуская нашу невеликую армию, и не торопясь побрёл назад по прошлогодней пожухлой стерне по краю поля, смотрел поверх голов на косматое небо, и ветер бил мне в грудь, свистел в уши:

- "Гони коней на запад, на закат,
Поют сариссы песни про сраженья,
Вот зазвенят мечи, поля окрасит кровь,
И грянет бой - отрада и веселье"...

Молодые герои, путаясь в соплях, шли в свой первый поход - шаг за шагом всё дальше от беспечного бессмысленного детства, всё ближе к истинной, предназначенной, полновесной судьбе. Топ-топ-топ, хлюп-хлюп-хлюп, победители идут... Вернёмся уж не детьми, а испытанными в боях мужами, грозными воинами... или презренными ничтожествами... или жалкими калеками с обрубленной  на взлёте судьбой... или не вернёмся вовсе.

+ + +

Когда мы добрались до  Эдессы, я едва ноги волочил. Не помню,  как дошли до казарм, по сторонам не глядел - мне бы до койки доползти... И тут матёрый  медведь прыгнул мне на спину, сдавил в обьятиях, чуть дух не вышиб...

- Что-то ты, братка, плох совсем... Квёлый да зеленый, от такого зрелища и пса стошнит...

Афиней! Отец лишь раз о нём в письмах помянул - отправил, мол, его подальше от чумы, к деду в горы... Про горы и деда я тогда весь день думал - не про Афинея... Стыдно стало так, что даже резь в груди поутихла. Почему я не скучал, не помнил? Я повис у него на шее, обнял в ответ слабыми руками и думал, он же хороший, я люблю его и всегда чувствую это, когда его вижу - тепло от него, и голос такой родной, низкое рокочущее ворчание, горячий хлеб, сосна, дуб, мята - всё родное... Но как-то врозь у нас жизнь потекла с самого начала. Будто я уезжаю в дальние страны, в высокую судьбу, а он остаётся дома и машет мне рукой с порога. А если посмотреть его глазами? Он - что?... Старший разумный брат, который заботится о дурковатом недотёпе - вот что. И все же, что-то с ним не так, неправильно, несправедливо, как детский перелом, который оставляет человека на всю жизнь калекой... Как сухая рука его отца...

-  Совсем тебя софисты, изверги, заморили, - со знакомой, застенчивой ласковостью приговаривал Афиней, волоча меня на себе к нашей палатке. - Верно люди говорят, что философия та хуже поносу. Одни колики да несварение от ваших силлогизмов. Погоди помирать, винца сейчас хлебнешь - оклемаешься.

Я висел на нем, дыша жаром ему в шею и видел, как сияет над ним чёрная звезда, предвестница беды и неудачи, чёрные лучи ее, как тонкая пряжа,струйки дыма, клейкая нить паутины, одна поперек лица легла, другая горло захлестнула... Прости, брат, опять прости... Ну что я могу поделать? Это бред всё, горячечный бред.

Он смыл с меня грязь блаженно тёплой водой, ласково поддерживая, уложил в чистую постель. Я погружался в бессмысслицу и нелепицу, в ушах звенело и пело... Говорят, если начинаешь в жару слышать музыку - значит, смерть стоит неподалёку, раскрыты Аидовы врата...

- Что ты там бормочешь, хороняка? Ложись уже, горе мое.

День я дожил в умиротворённом полубреду, попивая горячее сладкое винцо с пряностями под уютную болтовню Афинея про полузабытых приятелей и безобразия на пирах, улыбался и даже сам что-то спрашивал, отвечал... А ночью снова провалился в жар: мне казалось, что подо мной в тюфяке тлеет солома, что вместо пола - угли, прорастающие лёгкими лепестками огня; чей-то горячий шершавый язык вылизывал мне лоб и щеки; под веками наливалось пламя, иссушало до дна глаза; что губы, прогорев, осыпались хлопьями жирной сажи... Я метался на связке хвороста, облитый маслом... горело жарко, чей-то плач заунывно терзал уши... И вдруг, как от пощечины, приходил в себя - наша палатка, начало похода, все спят, один я, как дурак... - сползал с койки и босиком пробирался к кадке в конце казармы, жадно хлебал ледяную воду и назад в постель падал уже в лютом ознобе, стуча зубами, сворачивался в клубок, остервенело кутаясь в колючий плащ.

Ночь, а город не спал. Неумолчный грохот на узких улочках гружёных тяжелых возов, собачий лай сопровождает их от двора к двору эстафетой... осёл кричит монотонно, надрывно, кто-то также монотонно ругает его время от времени. Перекликиваются часовые, стучат ложками по котелку, отскребая остатки каши, припоздавшие гоплиты... Кто-то заглянул к нам в палатку, отбросив полог, и потянуло ночным холодом. Невнятное бормотание, удаляющиеся шаги... Поджав ноги к груди, я ожесточенно кутался во влажный от пота плащ, пытаясь справиться с пронизывающей дрожью, и всё не мог согреться... По полу тёк и клубился гнилой туман с Коцита.

+ + +

В Эдессе мы провели три дня. Царь, хоть и мыслил упасть на иллирийцев стремительно, как сокол с неба, но с армией сладить не мог - в те времена армия собиралась долго, разворачивалась неторопливо. Сторожевые отряды уже были посланы к границе, а обоз всё еще неспешно укладывался, возы пересчитывали в двадцатый раз и каждый раз не досчитывались тг одного, то другого, без чего и шагу вперёд сделать невозможно, не то что войну воевать. Это с Александром мы срываемся с места, словно земля под ногами горит: труба еще играет поход, а за хвостом последнего мула уже пыль на дороге клубится.

Большую часть этого времени я провалялся в постели, Афиней был мне отличной нянькой, поил травяными отварами и развлекал дворцовыми сплетнями. Я даже не не думал о том, почему Александр не зашел. Почти не думал. Он не виноват. Я не высматривал его на улице, я бы все равно его не увидел. Мне вовсе не нужно видеть его и слышать, чтобы знать, что он...

Я думал о другом - о смерти. Смерть вообще-то всегда рядом, протянет руку из-за плеча, схватит за глотку - мяукнуть не успеешь. Сколько раз я чуял, как она проскальзывает мимо, задевая краем лёгкого плаща, и тело немеет, на миг скованное нездешним холодом. А потом ничего, отогреваешься - живой. Вот сейчас глаза закрою, провалюсь, как в огненную яму... Но поход - дело другое, неслучайное, осознанный выбор. Мы сами идём ей навстречу, взглянуть прямо в глаза, понять, как оно всё... Чтобы вернуться с новым взрослым знанием, если повезет. Посвященными.

Зато с отцом мы повидались. Я перед ним бодрился, и он, вроде бы не заметил ничего дурного - он снова был вполпьяна, весь в таинственных пугающих мечтах.

- Что-то движется к концу, детка. Не бойся, это не смерть, это что-то новое рождается. Ты станешь мужчиной, а я... Не знаю, милый мой, не знаю! Только чувствую, меня бог ведёт... - Он рвался вперёд и ввысь, как на крылатом коне, и у меня всё внутри холодело. Его пронзительно красивое лицо совсем истончилось, он отводил взгляд, как обманщик, и я впервые заметил глубокие морщины у его синих глаз.

Он расспрашивал меня о Нимфеоне, слушал рассеянно, но смеялся охотно... Только за смешное и цеплялся, а всё прочее нарочно мимо ушей пропускал.  Только раз на него будто тень нашла:
- Не водись с Гарпалом, - сказал он. - Зачем ты с ним дружишь?
Я подумал, что речь идет о какой-то семейной вражде или о политике.
- Не люблю калек, - пояснил отец. – Вроде бы это не заразно, но всё равно - уродов, дряхлых стариков, слепых, искалеченных лучше обходить стороной. Больные могут выздороветь, а эти никогда. У них своя жизнь, нам чужая, нам никогда не понять, какая больная жуть у них в голове клубится. Они тебе никогда не простят, что ты молодой, здоровый и красивый. Я бы на их месте, наверно, люто всех ненавидел... Хоть какое-то веселье - увидеть, как они раньше тебя издохнут.

Он поежился, и тут же снова свернул разговор на что-то потешное.

Перед походом он потратился на крупную жертву -  в храм Ники быка привел. Как бы ни был он насмешлив и от всего отстранён, поражение нашей конницы от иллирийцев его тоже покоя лишило, он жаждал только побед. Перерезая быку глотку, он крикнул: «Отвяжись худая жизнь, привяжись хорошая», и смеялся, запрокинув сияющее лицо к серенькому небу с большой свинцовой тучей, сползающей с гор.

+ + +

Затрубили подъём, и я долго не мог взять в толк, на каком я свете. Афиней, похожий на зевающую лохматую псину, ожесточённо чесался и спрашивал: "Какого хрена в такую рань?" Сунул мне кусок хлеба с сыром, но я не мог есть, откусил и выплюнул, только жадно выхлебал вино.

Не помню ни разворачивающейся армии, ни царя, ни Александра - только мучительный грохот, шум и гомон, и как я, пошатываясь и спотыкаясь, боялся  выпустить из виду спину идущего впереди, чтобы окончательно не потеряться в бреду. И всё поначалу было хорошо - гоплиты, нагруженные, как мулы, обливались потом, а я чувствовал себя невесомым, несмотря на пронзительный сырой ветер, мне было тепло, кто-то даже восхитился моим румянцем, и когда меня мотало из стороны в сторону, соседи, думали, что я хлебнул неразбавленного вина на дорожку. Мы проходили мимо эдесских водопадов - водяная пыль в лицо брызжет, блаженно тает на горячих щеках, радуга слепит, играет, весенние цветы, такие нежные в ледяном мху...  Пока мы стояли, пропуская мимо отставшие повозки с шатрами конников, я успел на всё налюбоваться,

Возбуждение дало мне силы на полдня. А потом кувшин треснул пополам - и вода в мгновение ока ушла в песок; силы разом кончились, я весь кончился, ложись да помирай. Каждый шаг теперь давался с запредельным трудом; незамеченный мной ливень и обогнавшая нас заспавшаяся конница размесили дорогу, ноги по колено проваливались в вязкую грязь, сапоги неподъёмные, как колодки, пот разъедал глаза, лёгкие кто-то в два ножа резал... В конце концов, я, кажется, даже сознание потерял, правда, идти не перестал, и в горячечном беспамятстве дотопал до ночного привала, упал, где указали, и заснул, сунув в рот кулак, чтобы не будить себя и других отчаянным кашлем и стуком зубов.

А во сне всё как-то само устроилось и наладилось. Утром, к своему безмерному удивлению, я проснулся не пред черными очами Персефоны, а на грязной соломе, рядом с посапывающим Селевком, поднялся и пошел дальше вместе со всеми. Вчерашние беззвучные мольбы ко всем богам, чтобы они послали мне быструю чистую смерть вместо этой долгой грязной дороги, теперь казались детскими капризами.  Ненавидя предавшее меня тело, я топал вперёд одной бестелесной душой, а бренная плоть тащилась следом без моего участия. Похоже, во сне мне открылась великая тайна победоносных македонских солдат: без приказа даже сдохнуть смей - идёшь, сколько можешь, а потом ещё столько, сколько надо.

Мне помогали стихи и философия: стихи выравнивали дыханье, Платон  возносил мысли от грязи к облакам, туда, где вони не слышно, а Еврипид захватывал воображение - скорбя о судьбах троянок, я забывал о своих ватных ногах, горящей голове и сорванном дыхании. Временами в эту полубредовую мешанину слов и образов врывался звонкий и презрительный голос молодого иларха, приставленного к нам в Эдессе на подмогу Мнесарху:

- Не загребайте ногами, колени выше, нос в гору! Тащитесь, ****ь, как овцы на сносях. Плёткой ожгу - враз оживеете...
Я не смолчал:
– Я - конник, пешком ходить не умею...
- Червяк ты земляной, а не конник! - беззлобно отругался он. - Давай походную!

- На горах высоких,
В стороне чужой,
На ветрах холодных,
На жаре люто;й -
Уж вы, братцы-македонцы,
Не покиньте вы меня... - зазвенели вразброд срывающиеся, совсем ещё детские голоса... Я захлёбывался кашлем, и это тоже ложилось в песню.

Выматывало резкое, прерывистое движение армии: то мы останавливались и надолго замирали, то нас гнали почти бегом, так что пар валил от промокших хитонов. Я чувствовал себя комком грязи, прилипшим к задней ноге свихнувшейся многоножки. Она волокла меня за собой, и я понятия не имел, что творится у неё в голове.

Все лязгали зубами от голода и свирепели, почуяв дымок чужого костра и похлебки. На привале жарили на огне жёлуди и подобранные в поле колоски, жевали на ходу, спрятав их в кулаке, под завистливыми взглядами соседей, хором мечтали о копчёном мясе и горячих лепёшках, сладком подогретом вине и бараньем боке.

 К концу дня дорога пошла круто вверх. Помню, по мокрому скользкому склону мы карабкались на четвереньках, цепляясь за жухлую травку и холодный скользкий мох. Рядом загнанно хрипел замученный до смерти Кассандр. Он повернул  ко мне слепые глаза и немо оскалился - укатали нашего верблюда... Один из старых десятников вдруг схватился за грудь, лицо налилось багровой кровью, он грузно осел на землю, но и он слабыми жестами показывал: вперёд, вперёд!

На крутом склоне, я наступил на вымытый дождем из земли, позеленевший наконечник копья (здесь воевали столетиями), зачем-то подобрал и, когда становилось совсем тяжко, стискивал его в кулаке: холодная бронза врезалась в ладонь - и в голове прояснялось. 

Никанор возмущался: мы же подойдем к перевалу совершенно измотанные – вот радость будет иллирийцам. Почему бы не выдать лошадей? Почему бы не ехать верхом на своих с самого начала? Но даже кони к концу этого проклятого дня не в силах были хвост поднять, чтобы помочиться.
 
А я притерпелся. Безжалостная и  резкая необходимость идти вперёд была сильнее и слабости моей, и горячки. Спотыкался в полдень, как ночью, а так - ничего. В жару мне многое виделось иначе: армия казалась то драконом, то стеной пожара, то бурной полосой прибоя, всадники - кентаврами или оленями, повозки - пыточными станками типа Прокрустова ложа, а то оглянешься и видишь, что ползёт на брюхе по дороге тысячерукое, тясячеглавое чудище, рычит, грохочет, гогочет, мычит, ржёт и блеет. Мулы говорили со мной человеческими голосами, а иногда кто-то поворачивал ко мне голову, и я шарахался в грязь, видя полусгнившее, оскаленное, давно мёртвое лицо. Потому я старался держаться взглядом красной кавсии идущего впереди, сжимал кулаки, и бормотал себе под нос утешную мешанину из стихов Ивика:

"Мирты, и яблоки, и златоцветы,
Нежные лавры, и розы, и фиалки...
Эрос влажно-мерцающим взором очей своих черных
Глядит из-под век на меня"...

А через день приступ лихорадки прошел, и я начал выздоравливать.


* * *
Вот уж чего мы не ожидали, так это того, что  наш вымечтанный, долгожданный, первый поход окажется худшим временем в нашей жизни. Нам сто раз говорили, что будет трудно, но мы-то думали, речь о том, что война – не прогулка, что спрос будет как со взрослых мужей, и рвались всё превозмогать, повизгивая от нетерпения, уверенные, что все испытания одолеем с честью - вон какие жеребцы вымахали, крупы лоснятся, гривы по ветру вьются, из ушей дым, в глазах огонь, копыта землю роют, не чета заезженным пятидесятилетним одрам... Оказалось, речь шла о другом.

"Эй, молодой! – при таком окрике внутри все скручивалось в узел и во рту пересыхало. - Щегол! Я к тебе обращаюсь!"

Оборачиваешься, готовясь к неизбежному унижению. Ну да, бывший оруженосец, пятью годами старше... эти - самые злые. Он долго гоняет слюну во рту и смачно харкает мне под ноги.  "Глянь, брат, каким дикарьком смотрит,  - громко дивится он моей наглости и ничтожеству. - Враз по рылу знать, что не простых свиней. Чьих будешь, подсвинок? Ну, что ощерился? Зубы лишние? Страх потерял?"

Я раз огрызнулся в ответ на кого-то из старших и, глазом моргнуть не успел, как тут же был сбит с ног. Обиженный молодец уселся мне на спину, и, уверенно ухватив за волосы, макал меня мордой в грязь под хохот окружающих, приговаривая: "Ах, ты потаскухино отродье, чтоб тебе дерьмом подавиться!" Я вывернулся,  вскочил на ноги, слепой от ярости и грязи, забившей глаза, схватился за меч и тут же получил оглушительный удар по затылку, от которого, кажется, голова должна была отлететь на другой конец поля. Очнулся в той же грязи оттого, что несколько человек старательно и вдумчиво молотили меня ногами. А когда притомились, раскачали за руки и за ноги и бросили в речку. Бултыхаясь в ледяной воде, в толпе на бережку я видел суровых боевых ветеранов, развесёлых молодых бойцов, ржущих обозных, всех наших илархов, которые лениво и спокойно переговаривались, будто все идёт, как должно, и белые от ужаса лица моих одногодков. На моём примере молодняку показывали, как оно всё теперь пойдет.

Отплёвываясь и дрожа от холода, я медленно вышел на берег. Старый гоплит заступил мне дорогу. "Он все понял," - заступился взволнованный Пердикка. "Отдзынь, орестиец", - холодно бросил старик, даже не глянув в его сторону. Я сразу узнал этот тусклый тон и взгляд - сто раз видел такой у Лабрака.  "А теперь, малёк, говори: дяденьки, благодарю за науку". Через его плечо я поймал напряжённый взгляд одного из наших илархов, Мнесарха, он медленно наклонил голову. И ещё раз.

Я встал потвёрже, расправил плечи и четко, с тихой яростью выговорил: "Спасибо за науку, дяденьки". Гоплит одобрительно хмыкнул, морды у обозных поскучнели. Я вглядывался в лица, чтобы запомнить их всех и убивать потом всех по очереди. "Даже не думай," - процедил Мнесарх сквозь зубы, когда я проходил мимо.

Это было что-то вроде традиции: под брезгливо сторожкими взглядами илархов старые вояки сбивали спесь с породистых балованных щенков, вколачивая в беззаботные головы, что мы - гниды в колтуне, глисты в навозе, бесправные и презираемые ничтожества, которые обязаны подчиняться любому, кто в армии дольше, чем мы. В общем, "молчи ты, пыль подколесная!" - не сметь рта открывать без позволения. На нас смотрели гаже, чем на  обозных девок, а от того, что говорили вслед, уши горели и слезы наворачивались! Для воспитания шли в ход освященные традицией унижения, вроде  пинка под зад для лучшего полёта, десятилетиями выверенные оскорбления, "подай-принеси-пошел вон", коварные подначки, издевательские вопросы и злые розыгрыши, мгновенные беспощадные наказания, посмотреть на которые всегда собиралась толпа, чтобы  развлечься, поучаствовать и позлорадствовать. Тычки, пинки и удары летели со всех сторон. "Из собаки всех блох не выколотишь", - говорили бойцы, но старались, не жалея кулаков.

* * *

 Бывалые бойцы пели песни печальные:

- Уж ты батюшка родной,
взойди в дом свой большой,
Созови всех друзей на весёлый на пир.
- Не приду, не зови, не услышу тебя,
Собрались мы на пир, напились допьяна
Не проспимся, не встанем с земли никогда
В тех проклятых горах иллирийских.

- У тебя голодный вид. Губы посинели... - огорченно сказал Александр. Его слова растаяли на ветру вместе с облачком пара изо рта. - Мёрзнешь?

Он стискивает мое плечо, притягивает к себе. Его сочувствие должно согревать лучше жаровни с углями.

- На ходу греюсь, - сказал я, вытягиваясь перед ним, как перед илархом. Жаловаться на усталость, голод и холод могут только бабы да селяне, у которых гордости нет, так что я делал вид, будто мне все нипочём (основное мое занятие до сих пор).

Теперь я видел Александра только когда подходила моя очередь служить царю, ну и пару раз, когда царь с ближайшими людьми намётом пролетали мимо нашей унылой колонны, раскидывая грязь из-под копыт. Из серого, вымотанного, облепленного грязью строя, я смотрел, как Александр проносится мимо, не узнавая меня, не отделяя от других, - лёгкий, яркий, праздничный, как зимородок, с ветром в волосах, в пурпурном плаще, летящим по ветру... Обозные восхищались прекрасной посадкой Александра, тому, как выучил он своего тёмно-гнедого Букефала, его юной пылкостью, неутомимостью. Наши ворчали и завидовали.

– Протей говорил, ты кашляешь ночами.
– Комаром, небось, подавился.
- Вот балда, смотри, что глотаешь, а то вцепишься во сне зубами в Афинееву портянку и насмерть задохнешься! Ты мне дохлый не нужен.

- Не могу дождаться сражения, - поспешил добавить я, чтобы как-то объяснить мой неприглядный облик.  – От волнения сплю плохо.

Почему, ради Деметры милостивой, я говорю с Александром, как с начальством, прикидываясь бравым дурнем? Он ведь друг мне...

- А я сразу засыпаю, - похвастался он, и отблеск его снов, полных музыки и крови, огня и ветра, озарил его лицо. - Что же ты? Надо спать. Слабость может помешать в бою. Спроси у врача какой-нибудь сонный отвар. Только с чемерицей не переборщи.

Ага, чужую беду водой разведу...

Александр с яркой улыбкой заглянул  мне в глаза. Он был блистательно хорош - в коротком нарядном плаще, в незримом ореоле власти, что придавало ему особую стать и ловкую горделивость движениям; он весь сиял юностью и отвагой - хоть сейчас в бронзе отливай.

- Ты к нам больше не заглядываешь, - я встряхнулся,  заставляя себя говорить легко, но от заискивающих ноток в голосе хотелось отплеваться и рот прополоскать.

 – Ну на хрен... Будешь с щенками возиться, самого за щенка примут, - величественно отмахнулся Александр. Посмотрел на меня, подняв брови, покачался с носка на пятку, нахмурился -  говорить было не о чем. Букефал зато ткнул меня мордой в затылок и подышал в ухо. Я судорожно обнял его за шею, кусая губы, как жаль, что мой Фараон сейчас далеко. Звери лучше понимают...

  - Как ты вообще? - спросил Александр.

Я пожал плечами - улыбаюсь, кутаюсь в плащ, чтобы спрятать худобу и дрожащие руки, выверяю каждое движение, потому что боюсь упасть, и каждое слово, чтобы не показаться жалким.

Гоплиты всё ещё пели, пока я смотрел вслед Александру, и казалось, все полно единой печали, единой надежды.

- Где ты, братец любимый?
Ждет невеста твоя,
Омывает лицо во горючих слезах.

Высокий голос слабым эхом вился вокруг мощного низкого и вдруг сорвался ввысь в отчаянной жалобе:

- Скажи: встретиться нам не позволит судьба,
Черный ворон мне выклевал очи
В тех проклятых горах иллирийских.

* * *

Среди настоящих бойцов мы были никем, как мертвые или еще не родившиеся вовсе. Ни наш добрый царь, ни заботливые родственники в армейское воспитание новиков не вмешивались  – мы должны были справляться сами. «Пусть грызутся. Достойные выживут, а слабакам в армии не место, - говорил Филипп. -  Чтобы из щенков вышел толк, их надо кормить мясом и приучать к крови".

Это было поколение победителей. Наши отцы сделали то, что до сих пор македонцам и не снилось, и до конца жизни твердили одно: Золотой век Македонии – это время отцов, время Филиппа и его побед, а сыновьям на долю остался Железный. Отцы не собирались выпускать узды из рук. Зачем? Это побежденные говорят детям: «У нас не получилось, попробуйте вы, может, у вас выйдет лучше». А у нас в Македонии отцы показывали на каждом шагу: "Всё это взято нашими мечами, а вы лишь кормитесь объедками с нашего стола".

«Гордиться будешь, когда твои заслуги сравняются с нашими,» - так говорили Александру, когда горел Персеполь и за плечами у нас лежала в пыли Эллада, Сирия, Тир, Сидон и Египет. Что уж тогда говорить про годы в Македонии, когда наше будущее было гадательно и туманно...

Мне, считай, повезло: всерьез я никого не задел и вовремя опомнился без особого ущерба для гордости. С теми, до кого не дошло сразу, обходились куда жестче - сломают, разжуют, выхаркнут и ногой разотрут. На них бросались все скопом, даже те бойцы, которые сами молодых никогда не задевали: «Не был в бою, так молчи! Бой покажет, человек ты или слякоть, а покуда – пасть захлопни».

Горько было: ведь в бою мы будем сражаться плечом к плечу - одно это должно было защитить нас от унижений. "Но нет, - объясняли илархи. - Вы не рядом с ветеранами биться будете, а за их спинами стоять, при обозе. Потому они и смотрят на вас, как на слякоть, - ведь им умирать, вас, дураков, прикрывая".

Надо ли говорить, с каким жадным нетерпением мы ждали первого сражения, как мечтали убить врага – это сразу поставило бы любого мальчишку вровень с седыми ветеранами, ну почти вровень - молодых в армии все равно гнобили, если не находилось других развлечений. "Просто терпи, и все, - говорил Мнесарх. - Такой уж у вас возраст страдательный. Вас нарочно ломают, чтобы потом слепить заново, как положено"...

Оставалось надеяться, что лет через пять, те, кто выживут, дождутся свежего пополнения и сами получат право молодых пинать. Дерьмовая награда за терпение, на мой вкус.

+ + +

Правил в этих делах нет, всё на чутье, да и оно не спасет, коли попадешься под руку пьяной мрази, желающей поразвлечься - тогда окажешься очередным Павсанием, как ни осторожничай. Верить ласковому голосу нельзя: просят тебя по-братски о позорной услуге – отвечай самой грязной бранью, вернее будет.

Одного из наших парней так и сломали. Не знаю, где он слабину дал - может, боли слишком боялся, может, покровителя надеялся найти... Но здесь не было покровителей - только загонщики и добыча. Вот он и попался: пошли грязные слухи, сальные взгляды и оскорбления в спину. Он трясся и искал защиты - не у тех, не так... Ночью его подзывал то один, то другой, и он уходил с ними в темноту, возвращался на подкашивающихся ногах, садился поодаль, смотрел в пустоту тусклым взглядом: брови сведены, щека дергается, руки дрожат... А наши отворачивались с ужасом в глазах - любой мог быть на его месте, пусть лучше он, чем мы... Его гнали от костра, и он ел, как собака, сидя в темноте, в одиночку. Зато старшие ему охотно наливали, для разогреву. Кончилось тем, что парень пьяным заснул на стылых камнях, сильно простудился: кашлял, трясся, сох, плевался кровью... Его сперва отправили в обоз, а потом и вовсе оставили в какой-то деревне. Больше я его уже не встречал.

(...А Клеандр говорит: «Война – слаще всего на свете. С чем сравнить? Соколик мой, ты рожден - для боев и славы, твои кудри созданы, чтобы носить венок победителя...» И так хочется верить, что куда угодно за ним пойдешь, не думая, каким назад вернешься...)

Хуже всего было отношение наших предшественников. Равные нам по происхождению, недавно испытавшие все то же самое на своей шкуре, они тешились над нами с изощренной жестокостью, словно чужим унижением можно залить память о своем... Помню, как бывшие царские оруженосцы поставили на колени одного из наших и мочились на него по очереди. Я тогда дал себе зарок: если до такого дойдет - пора убивать и умирать. Я раздобыл себе кривой фракийский нож, без него и шагу не делал по лагерю.

Часто вспоминалась та история с двумя Павсаниями. Теперь я понимал, почему младший искал смерти в бою, - грань почуял, ту самую кромку, за которой - вечный позор, что хуже смерти. Жалости к другому Павсанию сильно поубавилось: он первый травил и унижал, а когда его самого по кругу пустили - ни сдохнуть не смог, ни отомстить. Стыдно было, что он - орестид. (То, откуда ты родом, тоже вдруг обрело значение. Для эмафийцев, тимфайцев, линкестов, элимиотов и эордейцев даже повода не надо было искать, чтобы напасть на орестийцев, мы были исконными врагами по факту существования, как и они для нас, и все друг для друга.)

И своим верить было нельзя.  Я в горестном недоумении застыл над порезанными в клочья сапогами, дрожа от мысли, что кто-то из тех, кого я знаю, так упорно и слепо ненавидит меня... Пока я осматривал ошмётки, с тоской представляя, как придется тащиться в обоз в одиночку мимо всей армии, появился Кассандр: «Что, надеть нечего?» Я встряхнулся, сказал равнодушно: «Какая-то крыса сгрызла. Вот думаю, не ты ли?» - «То ли ещё будет,» - таинственно пообещал он. Но тут за моим плечом встал Афиней, Селевк и Протей подняли головы, мрачно рассматривая его в полутьме палатки, и Кассандр принужденно рассмеялся: "Дожили! Придется ночью с сапогами в обнимку спать".

В одиночку пропадешь. Гермон сразу прилип ко мне намертво, Афиней, отбросив  беспечность, ждал засады за каждым кустом, Протей и Селевк тоже всегда тёрлись рядом, посуровевшие, дёрганные... Даже Алкета к нам пристроился; мы его терпели ради Пердикки, а когда он, осмелев, из-за наших спин гавкнул на какого-то старика, мы за него извинились и сами ему примерно наваляли.

* * *

Никанора отец от этой походной науки отмазал. Парменион детей баловал, денег не жалел, чтобы они росли, как царевичи, чтобы с детства чуяли, кто человек высокородный и достойный, а кто - лишь грязь у них под ногами. Поболтавшись с отцом и братом, наслушавшись новых сплетен, Никанор снова принялся плевать мне в похлебку, стоило отвернуться. (Наша семейная вражда разгоралась - про взаимные обвинения Пармениона и Аминтора даже возчики судачили. Филипп зачинщиком считал моего отца и показывал ему свое неудовольствие. Отец со своей аргосской илой весь поход болтался в передовом отряде и у царя редко показывался. )

Филота был отцовский любимец,  за ним всегда ходила льстивая свита - облизывая ему пятки, старались угодить Пармениону, но Филота всё наивно приписывал своей исключительности.  Он считался красавцем, но разве что среди деревенских баб. Ноги у него были коротки, зад широк, плечи покаты, еще был длинный нос, красноватые, словно заплаканные веки, белые ресницы и редкие брови, мокрые красные губы, срезанный подбородок и длинная кадыкастая шея – всё это все делало его до смешного похожим на гуся. Впрочем, бабёнкам хватало богатырского роста, голубых наглых глаз навыкате, румянца и мощных ляжек молочного цвета. Парменион считал наследника полубогом, сошедшим в мир смертного быдла, обдувал и облизывал его со всех сторон, лишь бы его любимчик не вспотел. Никанор, как отцу на глаза не лез, и десятой доли той любви не получал. Впрочем, ему и той десятины с лихвой хватало, чтобы влезть на пенёк и дристать оттуда товарищам на головы - прямо фараон египетский.

 Почему-то от Филоты мы не ждал ничего плохого - слишком уж высоко он стоял при таком отце, который его подпирал и подпихивал снизу.  Казалось бы, у него вдоль было других развлечений. Может и так, но и травлей малолеток он не брезговал, наслаждался, когда перед ним унижались, всё до капельки из таких сцен выжимал. Взглянет, бывало, в сторону нашего замурзанного стада, мизинцем прихлебателей подзовет, что-то им нашепчет, погано усмехаясь, и те резво бегут к нам - молодняк потиранить, хозяина потешить.

Филота стоял над кипящим котлом, покачиваясь на пятках, ковырял в зубах и с сытой насмешкой смотрел на судорожно сглатывающих слюни оруженосцев с глиняными мисками в руках. "Что, дома плохо кормят, а, Кассандр? Умеренность - лучшая диета..." Все угрюмо отводили глаза, хотелось жрать, а не бодаться с дедами. А Филота во имя умеренности мог пнуть ногой по котелку и оставить нас всех голодными. Нынче Филота нацелился на сыновей Антипатра. "Ну-ну, не толкайтесь. Что, вы, право, как свиньи у корыта. Где твое достоинство, Плистарх? У вас дома всегда едят, как в хлеву?"  Плистарх вспыхнул и дёрнулся было, но Кассандр и Селевк ухватили его за пояс и спрятали за спинами. Филота разочаровано вздохнул: "Чисто свиньи, право слово..." Поймав мой злой взгляд, Филота ткнул в меня: "Этому - без мяса".

Я молча взял пустую похлёбку. Филота придержал меня за плечо, пошарил пальцем в миске, мяса не обнаружил и сделал утомленный жест: вали, мол, не порти воздух. И когда я с некоторым облегчением скользнул подальше, в спину принеслось: "Сын Аминтора?" Признал, сука, или подсказал кто. Я сделал вид, что не услышал и быстро свернул за палатку, а там, и впрямь, как свинья в хлеву, быстро выхлебал всё из миски и гущу пальцами в рот покидал поскорей, пока не отобрали. Насрать на Филоту. Мне и Никанора хватает, чтобы жизнь мёдом не казалась, а отцу - их грёбаного папаши. Вот подрасту малость, встану потвёрже, тогда можно будет и с Филотой померяться. А пока - терпеть и помнить каждого.

Тьфу, вспоминать неохота, ****ь-кручина, дурак, кто о прошлом тужит. Мы и сами в Пелле крестьян и горожан задирали: кого в канаву столкнешь, кому плащ на голову натянешь, кого просто навозом закидаешь... А что? Мы - стая, мы - царские мальчики, нам всё позволено, у нас мечи на поясе, а у них одни голые руки от бессилия в кулаки сжимаются.  Мы тогда тоже смеялись (жестокость всегда идет рука об руку с глумливым смехом) - кому-то слезы, но не нам. А теперь мир перевернулся, и мы - внизу.

Александр же всего этого не знал, не чуял. Он подъезжал иногда,  вглядывался мне в лицо, наклонившись со спины Букефала, дотрагивался до ссадины на скуле, проводил пальцем по разбитым губам, тревожно осматривал другие, совсем не веселые, не победные лица. "Как вы тут?" А что ему скажешь? Я слышал, как он говорил кому-то в утешение: "Чтобы научиться повелевать, надо уметь  подчиняться". Так что, смотрел в сторону, пожимал плечами: все отлично, жалоб нет. А потом с тоской глядел ему в спину, пока не скроется. Последнее время в моих мыслях об Александре всегда было слишком много грусти.

+ + +

Мнесарх Трезубец - старое мощное тело, приспособленное к самому дикому бою, красное лицо в сетке пурпурных вен, нос в шишках, подбородок в бородавках, пара последних зубов во рту, но челюсти железные - всегда относился ко мне по-доброму.

- Твой отец мне как-то мимоходом жизнь спас, и денег одолжил, когда надо было позарез, - деловито объяснил он мне свою доброту. - И потому я не желаю, чтобы его единственного сына убили, как барана, в первом же бою. Было б у Аминтора наследников поле насеяно, я бы не переживал.

Он любил поговорить, и мне нравилось его слушать вполуха, глядя на огонь костра, - редкие минуты, когда я чувствовал себя в безопасности, когда не надо было следить, кто там за спиной.

- А убить тебя могут запросто, иллирийцам это как два пальца обоссать. Есть в тебе что-то эдакое... - Он повертел корявыми быстрыми пальцами, пытаясь поймать в воздухе нужное словцо. - Эдакое дурное, на что стрела сворачивает, прям как муха на дерьмо. Больно ты борзый и в голове опасные глупости. Видал я таких, которые в бой идут, словно для картины позируют, словно уже оду про себя сочиняют, за подвигами, за славой, чего-то доказать хотят - дурачье, у таких прям на лбу клеймо пропечатано: "готовые покойники".

Раньше я бы, наверно, заспорил, сказал, что уже повоевал у деда в горах, когда кто-то напал на наши пастбища, и что сам в набег ходил. И другими случайными стычками, где  случайно могли прибить до смерти, тоже мог похвастаться. Но здесь, в армии, меня уже выучили, что промолчать всегда лучше, полезнее для здоровья.  Кем я тогда был? Очумевший мальчишка, влипший в передрягу, - куда-то бежал, что-то орал, отмахивался от врагов вслепую, как от ночных кошмаров... Теперь всё по-другому - не зря ведь нас год без передыху учили убивать осмысленно и основательно.

- Война – тяжкая работа, вроде пахоты, а не ягодки собирать, - говорил Мнесарх. - В армии добрые люди быстро научат решетом воду носить. От вас одно требуется - идти, куда сказано, стоять, где велено, и приказы исполнять, не задумываясь. Думать дома будешь, а здесь - не надо. Хорошая жизнь.

Я засмеялся, он зыркнул неодобрительно.

- Вот зря вас философии научили. Ни к чему это. Сколько народу из-за нее пропало. Как начнёт парень задумываться - пиши пропало: загубит себе карьеру напрочь. Ни разу не слышал, чтоб боец до чего хорошего додумался - только пакость одна. Особо задумчивых, бывалоча, копьями закидывают за бунты и заговоры.  Но большинство таких просто тихонько спивается с круга - философия-то всегда под ручку с неразбавленным вином ходит. Сократ вот тоже пьянь был... Вам-то, наверно, правды про него не рассказывали. Говорят, и помер от вина. Последнюю чашу опрокинул, говорит: "Асклепий, подай петуха на закуску". Тот ему жареную ножку подает, глядь, а тот уже копыта отбросил.

Опустив лицо в колени, я трясся от смеха. Мнесарх боролся с куском мяса, пытаясь перетереть его оставшимися зубами, и на мои корчи внимания не обращал.

- Наука полезной должна быть. А твои философы - тьфу - "пищит комар гортанью или задницей"... Придумал бы кто такое зелье, чтоб зубы заново отрасли - вот того бы я зауважал. Или вот, к примеру, в горах ходить - целая наука. Как осла с поклажей вести, как на камень ступить. Когда он сухой - одно дело, когда мокрый от росы аль от дождя - совсем другое.  Сколько ног повывихнуто! Сколько мулов сорвалось! Сколько грузов в пропасти сгинуло из-за неученых полудурков! Вот чему учить надобно. На ходу пить нельзя. Хоть фляга на поясе, и от жажды подыхаешь, но жди до привала, а там хоть озеро выхлебай. Или, скажем, идёшь с отрядом скрытно, тайной тропой, чтоб варварам в тыл ударить. Тогда, коли сорвешься с тропы – падай молча, не ори, а то из-за одного недоумка всю сотню положат. Хороший боец в пропасть не сорвётся, а если не повезет - летит себе тихонько, зубы стиснув, как камень.  Впрочем, где вам, щенкам брехливым? Все орут. Лучше бы под ноги смотрели, куда ступать.

Он говорил:

- Главное - не метаться. Мало ли, что страшно - и к страшному можно привыкнуть. Лучше встань столбом и принимай опасность грудью, целей будешь.

- Молодняк часто от одного любопытства гибнет. Лезут смотреть вперед, всё им интересно… А чего там интересного? Смерть она смерть и есть, грязная да вонючая. А у опытных вояк то плохо, что некоторые тупеют, напрочь про свой ум забывают... Не  думать - это полезный навык, но всё же чуть-чуть да надо, а то пропадёшь.

- Мечом коли в живот или шею режь. Голову смахнуть не пытайся. А то знаю вас, наслушаетесь про Геракла, и пошли мечом махать, а железо-то дрянное, шеи крепкие, и сами вы ни хера не Гераклы. Чтобы отрубить голову, нужно знать угол удара. Вон вас геометрии учили... Менекл учил, ага. Вот у Менекла и спроси, пусть тебе правильный угол рассчитает – может, и геометрия на что хорошее сгодится.

 - Пока приказ не исполнен – никаких трофеев. Вбей это себе в башку накрепко, иначе тебе другие сию науку копьями в живот вколотят, только тогда уж ею не попользуешься.  А когда можно станет, тоже действуй по-умному: сперва место вокруг себя расчисть, все трупы мечом перещупай, потом обдирать будешь. И сразу всё оружие собери, пусть рядом с тобой лежит. Не все мёртвые – мёртвые до конца. А то встанет такой покойник у тебя за спиной да засадит меч в спину  - в ту же кучу трупов ляжешь, и всё собранное добро другому достанется. Лучше лишний раз по горлу полосни, от тебя не убудет.

- На войне людей нет. Тут только враги, командиры, товарищи и подчиненные. Для тебя - все командиры, потому что не дорос еще. И хоть дружок твой, царевич, ласковый да заботливый, ты ему не жалуйся и ничего у него не проси - он тож в себе не властен. А тебя слабаком сочтут.

Мнесарх знал, что я не прошу и не жалуюсь, но всё равно сказал - это было важно.

+ + +

И Апелла говорил то же, объясняя мне упрощенный мир войны - "в дороге и палка товарищ, и кобыла жена", и прочую народную мудрость. Главный совет его был - притерпеться. "Спервоначалу, конечно, тяжко, а потом - глядь, и пообвыкся, и другого вроде и не надо".

Когда он ко мне в гости зашел, мы обнялись, как Орест с Пиладом после долгой разлуки. Апелла нарочно со мной около костров прогулялся. "Чтоб не борзели, - сказал, ухмыляясь. - Коли мой ученик - не замай. Молодняк строить - дело законное и полезное, но должны ж и берега ведать. Правильно говорю?"

Он мной хвастался, а я - им. Я смеялся, сверкая зубами, восхищенно заглядывая ему в щербатый рот, и почтительно склонял голову, внимая его словам. Он же ходил гоголем и цвёл, как роза. Мне наша дружба была куда выгоднее: Апеллу в армии боялись до поносу, держали за опасного сумасшедшего - это в армии-то, где нормальные водятся лишь до первого сражения, а потом все малость не в своем уме! Никто не хотел проверять степень его недовольства, если его  ученика ненароком попортят. 

Я страшно жалел, что после лихорадки был слишком слаб, чтобы с ним потренироваться. Но он говорит: "И ладно. В походе не до баловства. Вот ежели где на месяц-другой встанем, тогда да, - не мух же давить, всласть подерёмся, погляжу, чему тебя Атаррий научил".

Я много о чём тревожился: долго ли терпеть унижения? сумею ли я после такого стать достойным командиром и надо ли мне оно вообще? Я боялся за распадающуюся в прах дружбу с Александром, переживал, выпадет ли мне случай показать себя в сражении: при обозе чести не заслужишь - и что делать? Мне ведь надо позарез! Я надеялся услышать от Апеллы хоть что-то, что даст мне опору и надежду. Но он таких материй не касался, говорил о том, что самому казалось единственно важным, - о выживании.

- Почуй, какой ты мягкий, какой хрупкий, словно птенчик в гнезде. Я двумя пальцами могу тебе горло вырвать, чуешь?
Я согласно захрипел, задыхаясь от хватки его бронзовых пальцев.
- А в бою будут тыщи бойцов с мечами да копьями, с пращами да луками  - и все по твою душу. Представь, что они могут сделать с тобой...
Он нежно ткнул меня под ребра, дал прочувствовать, а потом медленно чиркнул ногтем по горлу, потом щелкнул по виску. Я, закрыв глаза, представлял.

- Ты меня совсем не утешаешь, - сказал я жалобно. Апелла засмеялся.

- И не надобно. Ничего нет хуже в бою, чем мыслить себя неуязвимым. Лучше прочухай, как мало тебе надо, чтобы помереть.
 - И что?
 - И всё. Так и воюй. Помни: чуть ошибёшься - сдохнешь.

Что ж, значит, так и сделаю. Я привык воспринимать всерьёз всё, что говорит Апелла.

Продумав всю ночь о возможных страшных смертях, к утру я был полон смирения. Я воин, это моя судьба, мне надо её принять, какой бы она ни была.

Чего я хочу от грядущей битвы? Не потерять достоинства перед лицом смерти. Пока мне хватит. (Перед лицом жизни тоже хотелось бы держаться с честью, но это всё потом, потом...)

+ + +
Дорога шла по долине между горами; идти было легко, хотя мы шли коротким неудобным путем и даже кое-где приходилось разгружать повозки и на руках перекатывать их через каменные завалы, но это была не наша забота. Мы часто останавливались, ждали невесть чего, топтались на месте - армия двигалась неспешно, хотя для афинян, собирающихся в поход годами, наверно, и это была скорость невообразимая.

Прошли мимо трех больших озер, первое - еще перед рассветом. Там почему-то долго стояли, ёжась в сырых плащах в промозглом утреннем холоде, а непроницаемый молочный туман, светящийся тусклым лунным светом, подползал к нашим ногам. Отчего-то на всех это нагнало тоску, а потом и неподвластный уму непонятный страх - одному гнилая коряга показалась выползающим из воды чудищем, другому в зыбкой мгле почудились змеи, а третий принялся плясать, высоко задирая ноги, когда туман опутал щиколотки, - испугался, говорит, что тот обглодает ему ноги и утянет за собой в озеро. Всем слышались шёпоты, всхлипы - словно подземные духи на проводы собрались: кто-то благословляет своих родных, кто-то оплакивает и предсказывает скорую встречу - узнавали голоса умерших дедов, погибших отцов... Большинство, несмотря на приказ, с отвращающими знаки пятились подальше от воды, а некоторые, вроде меня, столбом застыли, вслушиваясь в голоса тумана.

Меня Афиней схватил за плечи и втянул назад в строй, когда я лунатическим неверным шагом побрёл прямо в озеро на чей-то неслышный зов. Я же помню, что разглядел сквозь белёсый туман камыши, потом они оказались копьями поднимающейся из воды армии, затем строй расступился, открыв для меня узкий проход к чему-то золотому, как летний закат, тёплому, как корочка свежего хлеба, оттуда звал чей-то голос или лира, один, еле различимый, далёкий звук, такой чистый, такой...

Недовольные остановкой непредвиденной стоянкой проводники говорили: тут завсегда так, чудны;е звуки и морок, место гнилое, местные ночью сюда нипочём не сунутся. Бывает еще, утопленницы на берег выползают или песнями призывными в воду молодых рыбаков заманивают, а ещё туман сонную одурь наводит - прям на ходу сон валит, прочухаешься на дне, когда раки объедать начнут.

А за третьим озером начиналась Иллирия.

- Скоро ль иллирийцев увидим, дяденьки? - спрашивал Кассандр у стариков. А те отвечали хмуро:
- Увидишь, если в глаза ласточка не накакает. Тьфу, нашли чему радоваться, погани такой... Иллирийцам только молодняк и радуется, да и то до первого боя.

Наши малость оживились, приосанились, скрывая невольный озноб - чужая ведь, враждебная, неведомая земля, и боги здесь чужие; кто знает из-за какого камня, из какого куста смерть твоя прилетит? Да, пора всерьез подумать о смерти. И все разом залопотали, бодрясь: "Эй, Плистарх, если тебе кишки выпустят, я твой ножик возьму, лады?" - "А я твой плащ". - "В случае чего, закатите пир в мою память у Гелиодоры, пусть девки поют "Красну ягодку", а Каллиста кордак пляшет", "А если меня тут прикопают, братцы, завещаю Трифону свою набедренную повязку, пусть нюхает в свое удовольствие - мне уже все равно будет»...

- Цыц, раквакались, малоумные! Накличите на свою голову, а вдруг и тех, кто поумней, зацепит.
- Смерть хоть зови, хоть гони, а придет, когда ей вздумается, и своё возьмет. Ее, родимую, не обойдешь, не объедешь...
- Что за разговоры? Молчать всем, не болтать, строй держать! Кассандр, почему доспех болтается? Марсий, брюхо подбери! Оружие никто в обозе не забыл? Обувку проверьте, может, сейчас быстрей пойдем...

Чужая земля, на первый взгляд, ничем не отличалась от нашей. Я наскоро помолился нашему богу: "Ты, неведомый и всеведущий, помогай мне на всех путях, сохрани меня от страха и позора. Если смерть - пусть будет честная и непостыдная. И быстрая - мучиться не хочу. Отца моего сбереги с нашими дружинниками. И царя. И Александра - не для меня, так для других". 


Рецензии