Голубой вьюн на зеленом поле. Часть вторая

Лора ЭКИМЧАН
               
                ГОЛУБОЙ  ВЬЮН НА ЗЕЛЕНОМ ПОЛЕ
               
                Мемуары

 «Я буду, как голубой  вьюн на зеленом
 поле, виться вверх к золотому солнцу».
                «Песнь голубого вьюна» -
                молитва друидов.
 «…тот человек, который заявляет, что
 ему нет дела до своих предков, лишь
 немного менее тщеславен, нежели тот,
 кто оправдывает все свои поступки,
 ссылаясь на происхождение».
                Уильям Фолкнер.
                «Сарторис».
               
                Часть вторая

Итак, на печальной ноте расставания с любимой собакой Жучкой мы из Татарки приехали снова в Новосибирск, в поселок Затон. Прошло около четырех лет с тех пор, как мы решились удалиться от родственников и начать, после Дальнего Востока, самостоятельную жизнь в Татарске – райцентре, расположенном в десятке часов поездки по железной дороге на Запад от Новосибирска. Помню хорошо, что поселились мы уже в новом доме моих деда и бабки, может быть, квадратных метров в тридцать пять – сорок. А было нас там всего шесть человек: хозяева, их младший сын – мой любимый дядя Петя, старше меня лет на восемь. И нас прибавилось трое, временных, поселившихся ненадолго - с тем, чтобы купить там или самим построить дом – надо как-то поскорее и самим в жизни устраиваться. 
Зима пятьдесят третьего – пятьдесят четвертого годов в Затоне запомнилась мне буранами и метелями. Буран, на мой взгляд, – это когда  потеплее, с бурным мягким снегопадом и ветром,  а метель – совсем жестокая, без снегопада,  с  кусачим ветром и сухой злой поземкой. Я стала ходить в школу, во второй класс, километра за полтора-два от дома. Помню этот свой новый адрес: Новосибирск, Кировский район, Вторая Портовая, 42 «б». Бураны были постоянные, мать укутывала меня, поверх пальто и шапки, в огромную шаль, концы которой через под мышки завязывались на спине.
Так и помню: иду мимо водокачки и боюсь, что меня в сугроб сдует. Почему-то мы не ходили в школу вместе с Алкой. Мы учились в параллельных классах. У нее были свои подружки, а у меня своих не было – мы только приехали в Затон. Но до и после школы мы вместе с Алкой играли на зимних огородных просторах. Например, мы построили снежный дом. Сугробы намело больше метра высотой – не ниже.  Мы прорыли в снегу ход, сделали маленькую пещерку, где помещались вдвоем.
Меня тогда сильно поражало, что Алка приходится мне теткой, хотя старше меня всего на три дня. Еще более  не укладывалось у меня в голове, что Алкин брат Борька, младше меня года на два-три,  доводился мне  дядей. Я никак не могла с этим примириться. Умственно я понимала, что если он – сын родного брата моей бабки, то, ясно, он моей матери и Петюшке, как называла его бабка Клава, – двоюродный брат, а мне тогда – дядя, хотя и тоже двоюродный.  Еще в школу не пошел, сопли всегда под носом, а дядя! Дядя мне – это как раз Петюшкя, это понятно, но Борька…
 И вот, во время строительства снежного дома, очень ясно помню,     Петюшкя, а я называла его дядей Петей (тоже дядя – семиклассник!), появился из школы после нас, второклассниц.  Мы с Алкой, уже разгоряченные возней со снегом, чтобы он нас заметил, во все горло запели, что бы вы думали?   Песню о Сталине, в которой были слова:
«…чтобы Сталину родному
Все богатства показать».
Видимо, это наш снежный дом мы считали своим богатством, а Петька был вроде Сталина, которому мы хвалились своим богатством.
В Интернете я легко нашла эту песню. Это  «Казачья песня о Сталине», в ней действительно есть такие слова:

Если б нам теперь, ребята,
В гости Сталина позвать.
Чтобы Сталину родному
Все богатства показать,
Показать бы, похвалиться
Нашей хваткой боевой.
Приезжай, товарищ Сталин,
Приезжай, отец родной.

Просто диву даешься – две восьмилетние девчонки, во время игры в снежном домике поют во все горло, на пике детской радости, эту мракобесную чушь!

Не знаю, что восьмиклассник Петя думал о нас в тот момент, скорее всего, ничего не думал, кроме того, что, вот, две дурочки, малышня, наверное, на уроках  пения подхватили этот мотивчик. Рассказывает же Евгения Гинзбург в своих мемуарах, как она была музработником  в детском саду в Магадане, уже отбыв каторгу, в качестве  вольнонаемной, и  какие они там с детьми учили и рассказывали на утренниках  стихи:

Я маленькая девочка,
Я в школу не хожу,
Я Сталина не видела,
Но я его люблю.

Предполагаю, что мой любимый дядя Петя не был любителем политики, а был мудр. Да, семиклассник, но уже мудр, что далее показала его недолгая жизнь. Просто жил, как все, в этом мареве идеологии, не слушая пропагандистских баек, и, подобно буддистам, о которых он, скорее всего, слыхом не слыхал, видел все, каким оно является.
…Я мало что помню о той затонской школе. Зима. Второй класс. Один урок, возможно, естествознание какое-то. Учительница ходит с указкой у доски и тычет в развешенные там наглядные пособия, рассказывает что-то о Мичурине и его работе по селекции плодовых растений. Вдруг она останавливается и громко и отчетливо чеканит:
- Мазярова, встань! Сколько я буду тебе говорить, чтобы ты не разговаривала с соседкой во время урока! Будешь до звонка так стоять, иначе я от тебя ничего путного не добьюсь.
Я оглядываюсь – Танька  Мазярова сидела сзади меня. Худенькая, тонкие косички торчат в разные стороны. Форма коричневая, черный фартук. Мне кажется, что учительница у нас была Клавдия Степановна – чернявая симпатичная, украинского типа, с перманентом на темных волосах. Она не была злая, как Мария Сергеевна, но власть свою проявляла, иначе с детьми не сладишь. Так она весьма строго отчитывала Яшку Швабауэра – рыжего и конопатого немца, который тоже любил пошалить и не очень был силен в учебе.
Как-то Клавдия Степановна вызвала в школу Яшкину мать, и та пришла прямо в класс, во время перемены. Учительница во всю строжилась над матерью:  и то Яшка делает плохо, и другое, и не слушается, встает и ходит во время урока – это куда годится. Толстоватая Яшкина мать все внимательно и даже раболепно слушала и все твердила, обращаясь к непослушному сыну : «Яша, поняла?.. Яша, поняла?». Нам было очень смешно, что мать обращается к Яшке в женском роде, но мы боялись хохотать и терпели. Наверное, ее сбивала с толку уменьшительная форма мужского имени Якоб – Яша, так же, как Маша или Даша.

…Тогда, в 1954-м, мой любимый  дядя Петр, в просторечии Петюшкя, был, скорее всего, семиклассником. Тогда это был выпускной класс. Многие парни и девушки после седьмого класса в школу не возвращались, а поступали в ремесленные училища и техникумы, приобретали профессию. В школе Петя, видимо, не блистал ни оценками, ни поведением, потому что я хорошо помню, как к нам домой пришла Петина учительница. Имя ее врезалось в мою память необычностью и как бы искусственностью. Звать ее было Идея Наумовна. Это была красивая, неплохо одетая стройная женщина лет тридцати пяти – сорока.
Властная, отчужденная, она разговаривала с матерью ученика, который создавал ей проблемы, если не пренебрежительно, то просто очень строго. Это с нашей-то бабой Клавой, которая была, по сути, главой клана Котовых – Паниных и никому спуску не давала.  Петя не был каким-то хулиганом, не воровал, не безобразничал. Он просто не пресмыкался перед старшими ни дома, ни в школе. Только вольничал он без надрыва, с неизменным юмором. После визита Идеи Наумовны, конечно, бабка Клавдия крепко высекла сына ремнем по голой заднице. «По голой заднице» - это  была формула угрозы в нашей семье. И моя мать, когда была мной недовольна, угрожала врезать мне ремнем «по голой заднице», но никогда этого не делала. А про бабу Клаву вы, наверное, помните, как она избила занозистым поленом по голой спине, еще в Стойбе, малолетнего сына Кольку за два кусочка сахару.
Петьку невозможно было, с моей точки зрения, не любить. В свои лет пятнадцать он был замечательным парнишкой, резко отличающимся от своих авторитарного склада родственников. Некий вариант Алеши Карамазова, но с улыбкой и без вселенской скорби, без вечного русского надрыва. И таким он остался до конца своей короткой жизни.

…Немного забегу вперед – в восьмидесятые. Петр  странно умер – у себя в благоустроенной  квартире, где он жил уже со своей второй женой Физой, когда ему было около пятидесяти, в полной воды ванне, в конце восьмидесятых. Синдром внезапной смерти – сердце остановилось.
 Как раз незадолго до смерти Петра, мы уже давно жили в Бердске, мать моя, со свойственной ей упертостью, вдруг решила, что вот сейчас, где-то году в тысяча девятьсот восемьдесят пятом, ей стало крайне  необходимо навестить  новосибирских родственников. Не виделись они лет двадцать, хотя я и ездила к ним в гости совсем еще девчонкой каждое лето.  Сразу говорю, что ничего доброго из этого не вышло. Мать моя, прямо за накрытым в честь гостей столом, у дяди Коли с его третьей женой, по иронии судьбы – тоже Алкой, как и вторая, (первой женой была учительница Александра), начала рассказывать какую-то печальную повесть.  Как будто бы  году в 1947 баба Клава  попросила «Люськю и Сеню» продать мясо от забитой коровы, а потом причитала долго, что часть мяса дочка с зятьком присвоили, не все деньги ей отдали.
Баба Клава к моменту запоздалой встречи моей матери с родней была уже на том свете – не спросишь. Мне показалось, и Петр, и Николай с женами, смотрели на мою мать с недоумением и жалостью – надо же, тридцать с лишним лет прошло, а она все помнит и страдает. Я допускаю, что так и было, как говорит моя мать: ничего они себе не брали,  потому что мой отец   всегда был готов лучше  свое отдать, чем взять чужое. Но помнить это тридцать пять лет…
Я подумала:  моя мать, может, с той самой ночевки заложницей в отобранном большевиками  родном доме  навсегда сохранила в сердце эту боль,  тогда она была  подранена на всю жизнь, поэтому всегда превентивно от всех защищалась. Она так и осталась той беззащитной семилетней девчонкой на всю жизнь.   
Я уже говорила, все мои родственники, кроме Петра,  были сложными и авторитарными людьми. Они не отличались той затрапезной близостью, которую я видела в семьях своих одноклассников. Правда, в конце пятидесятых,  редковато, они наезжали к нам, уже в Бердск, о котором будет рассказано позже.  Эти встречи были – «как у людей»: много провизии на столе, самогонка высшего качества дяди Колиного производства, нетрезвые разговоры, дяди Колины сцены ревности к его второй жене Алке.  Когда спектакль начинался с произнесения вступительного монолога, я пугалась и выскакивала во двор, подальше от драматических дяди Колиных речей. Хочу подчеркнуть: спектакли были, но драк у нас в семье не было никогда.
…А Петр  всегда  был весел, разговорчив, хотя и не болтлив – улыбка, шутки-прибаутки. Пышная, темная, с рыжим отливом шевелюра, какое-то восточное лицо. Я считала его сильно похожим на популярного тогда индийского актера Раджа Капура. Если вспоминать актеров, то надо сказать, что и дядя Коля мой тоже был красив, тип лица у него был как у актера Николая Еременко-младшего: волнистые волосы, тяжеловатый взгляд, улыбка недобрая, себе на уме. Но злым дядя Коля все же не был. Мать моя рассказывала, что он побывал на фронте, его призвали уже в самом конце войны, году в сорок четвертом, ему было девятнадцать. Дошел до Праги, но там  был ранен и контужен, и его комиссовали. Так вот,  склонность к драматизации у дяди Коли, скорее всего, и вправду была от той контузии.

Но сейчас - о Петре, хотя такое полное строгое имя ему совсем не подходит, он мне так и запомнился как Петюшкя, в тамбовском выговоре его матери. Учась в той самой школе Затона, где училась и я во втором классе, он активно общался по-немецки со ссыльными немцами -  ровесниками, их родителями, уборщицей тетей Эльзой. Я как сейчас помню: он стоит   на первом этаже, около ее рабочего места, откуда она подавала звонки на урок и с урока, и сыплет по-немецки что-то непонятное нам, а она ему так же отвечает. Я испытывала не столько гордость за него, сколько восхищение его талантами.
После девятого класса  Петя поступил на курсы шоферов, получил права, будучи совсем еще юным парнишкой, и стал возить начальников с судоремонтного завода, на котором работало чуть ли не все население поселка. Начальники весьма ценили его водительские качества, но не менее этого им импонировал его добрый характер, исполнительность, предупредительность, может, даже услужливость, но без подхалимства – скорее вальяжность, великодушие. Фигаро там, Фигаро здесь. Вот этот классический персонаж очень подходит для сравнения с моим любимым дядей.
 И вот, уже работая на заводе, в выходные дни он продолжал собирать вокруг себя стайку окрестных детей, которые его тоже, как я, очень любили.  Во времянке, которая тогда уже практически пустовала, Петя собирал кучу соседских детей и показывал им через неплохой для того времени, но тоже не бог знает какой, проектор, точнее, фильмоскоп, диафильмы. У него их накопилось немало, вот на что он тратил  свои деньги.
Кроме того, он купил фотоаппарат. Сначала дешевый совсем «Любитель», а потом что-то  получше, может, «ФЭД» или «Зоркий». Снимал кого угодно, печатал и щедро раздавал фотки. Еще у него было увлечение: он записался в духовой оркестр местного клуба, и ему дали домой такой сверкающий, как он говорил, альт, в который он неплохо дудел, опять же, для ребятишек. А мандолина? Он мог подолгу играть на этом потрясающем инструменте, в основном, неаполитанские песни, которые создавали романтичное настроение и бередили душу. Тогда он был уже женат и у него была  девятимесячная дочь – толстушка Ольга.
Здесь нельзя не отвлечься и не рассказать кратко хотя бы историю его ранней женитьбы.  Он влюбился в какую-то местную Джульетту и буквально места не находил себе от того, что девица его чувств не разделяла. В полном соответствии с романтическими канонами юный влюбленный решил покончить с собой. Просто по случайности баба Клава оказалась рядом со своим младшим сыном как раз в тот момент, когда он уже метался в сумеречном сознании после лошадиной дозой камфоры. Да, бабка моя могла не только лупцевать детей поленом и сечь по голой заднице ремнем. У нее также был дар – оказаться рядом со своим ребенком, когда он в опасности, мало того, она трезво и мгновенно разобралась, в чем дело. В общем, сразу бабка нашла какого-то медика, парню успели вовремя промыть желудок, и все отделались легким испугом.
 Как-то он потихоньку обрадовался, что трагедия не состоялась,  быстро ему нашлась утешительница Валентина, старше его лет на пять – королева общепита, красавица удмуртка. И стал Петр семейным человеком, не бросая своих ребяческих замашек.
…Много у него было  пластинок и какая-то радиола. Нет, у него был проигрыватель, как сейчас говорят, плеер. Однажды началась сильная гроза, где-то в июле, вовсю сверкала молния,  гремел гром, а он вытащил на маленькую верандочку, под навесом, при входе в дом, свой плеер, подключенный к удлинителю, и знай себе ставил пластинки. Особенно мне нравилась тогда, да и сейчас нравится, «Рио-Рита». Баба Клава подходила к нам, пыталась загнать в дом, а то, мол, убьет грозой, но мы улыбались и слушали, слушали…
Иногда его озорство было уж не таким безобидным. Он соображал также и в химии, сделал какую-то взрывчатку слабенькую, рассыпал ее во дворе, перемешав  с хлебом, куры ходили, клевали хлеб и страшно пугались, так как раздавался резкий хлопок, как от пистон, которые тогда были в большой моде у мальчишек. Мне кур было очень жаль, но дядя Петя в моих глазах был выше этого. По-моему, однажды он напоил собаку самогоном.
Верхом его плейбойского образа   среди детей округи, конечно, была, покупка  мотороллеров,  сначала «Вятки», а потом - более удобного и мощного – «Тулы».  Конечно, он катал на них всех желающих ребятишек, в том числе и меня.
Что уж самое потрясающее - видимо, начитавшись журнала «Юный техник», Петя сделал детекторный приемник, поместив в маленькую коробку какие-то нехитрые конструкции, я в этом и сейчас ничего не соображаю. Приемник говорил!!! Хрипло, но внятно! Это ли не доказательство его изобретательских талантов? Особенно в то допотопное время?

…В Затоне несколько лет, из-за строительства Новосибирской ГЭС, были сильные наводнения. Когда была уже возведена плотина, весной уровень воды в Оби  так поднимался, что  вода, не находя другого выхода, перла на Затон и заливала его. Как известно, все у нас делается по-идиотски: якобы все для людей, но оборачивалось, в конечном счете, против них. Вода заходила в дома и достигала уровня сантиметров 50 – 70 от пола – чуть ли не вровень с кухонной плитой. По улицам люди плавали на лодках. А подумайте, сколько гибло добра во время этих рукотворных наводнений,  сколько надо было потом отмывать жилища от наносной грязи!
При этом начальники строительства ГЭС были награждены – кто орденом Ленина, как, например, Анатолий Московченко, впоследствии начальник строительного треста в Бердске, кто - другими орденами. Здесь было всегда главным – отчитаться, а там после нас хоть потоп, в данном случае  буквально: потоп наступил и повторялся веснами не раз. Кстати, об этой ГЭС в свое время было много дискуссий: следовало ли вообще ее строить, переносить на новое место Бердск, затоплять плодородные земли, бороться потом с эрозией берегов водохранилища, которые вода подтачивала и подтачивала, расширяя свои владения и при этом теряя глубину.
Всю эту историю с ГЭС, собственно, я вспомнила только по одной причине. Как последствия  наводнений оставались  заливные, что ли, луга,  похожие на озера. Мы с Алкой и Петей ходили на окраину Затона вдоль Обского берега, где были такие озера, которые потом, к концу лета, вроде бы мелели, а в июне они были еще достаточно полноводны. Петя отвязывал от колышка  лодку, мы с Алкой садились в нее, он брался за весла, и мы плавали там весьма подолгу. Невозможно забыть эти громадные белые кувшинки на зеленой воде – точно как на картинах Клода Моне. Местный лотос. Стебли уходили в глубину, и надо было уметь сорвать кувшинку так, чтобы не оборвать стебель у самого цветка, а чтобы он был подлиннее. Это дядя Петя умел и нас научил отрывать стебли кувшинок от самого дна.

…Да, эти  Котовы – Авдотья, Клавдия, Федор и Яков, мои бабки и деды. И близости душевной между ними не было, но все же они держались вместе – в ссылке и после нее, в Новосибирске. Матриарха этого клана – мою прабабку Дуню,  Авдотью Михайловну Ильину  -  я знала плохо. Впечатление какое-то осталось, но неясное. Средний рост, не худая, но и не полная. Крепкая. Юбки и кофты у нее были ситцевые, темные, цветастые, на голове старушечий платок, надвинутый на лоб, с заложенными на висках складками. Да, классическая русская старуха державного вида, слово «старушка» к ней явно не подходило. Но  царицу из себя не строила, в жизнь детей и внуков не лезла, указаний и пожеланий не выдавала.
Жила себе у Федора скромно, хотя и вынянчила всех его детей, могла  бы научиться командовать или хотя бы обижаться. Но ни того и ни другого не было. Единственное, что я помню достоверно, - это то, что любимчиком у нее был старший внук – шахтер Шурка.  Все  остальные члены семьи ей уже примелькались,  они не обращали на нее никакого внимания,  да и не о чем было с ними разговаривать.
 А  Шурка, приезжая изредка в гости из своего шахтерского города,  привозил любимой бабке подарки, угощения. Вот его-то как раз она первого и вынянчила. Он всегда подолгу расспрашивал ее обо всяких незначительных делах – как же ей было за это его не любить? Она была в семье как одинокое дерево в отдалении от рощи – и на виду, и далеко. Да, мужа у нее было четыре, кажется, или три,  в основном, купцы. Вот уж, наверное, в молодости и в расцвете лет красивая, властная была, волевая, чувства собственного достоинства ей было не занимать – уж это-то было видно даже мне, глупой ее восьмилетней правнучке.
Жаль, я не так уж много знаю о своих предках, теперь мне дороги даже  крупицы переданных мне матерью воспоминаний и моих собственных впечатлений от немногих встреч с ними. Мне хочется вообразить старую фотографию, где на фоне какого-то нарисованного пейзажа расположились бы мои родичи в шикарных позах и соответственной «праздничной» одежде, как это все было организовано в фотосалонах сороковых – пятидесятых годов. Таких групповых портретов у нас не было. Петр щедро снимал на фото свою семью, где главой была его мать. А остальных собрать ради такой безделицы – коллективного фото – было немыслимо. Эти строптивые, насмешливые ко всему показному, к позерству люди вряд ли могли договориться о таком мероприятии. Но я просто волей своего воображения попытаюсь представить себе такую фотографию, которую очень хочется внимательно и долго разглядывать.
Я уже не раз упоминала здесь мою бабку Клавдию Алексеевну Панину, урожденную Котову, старшую дочь Авдотьи Михайловны. Упоминала и  ее родных братьев, которых бабка моя называла, адресуясь к моей матери, «дядя Федька» и «дядя Янька».   Фотографии Клавдии Алексеевны, благодаря Петру, остались. Сидит на стуле немолодая женщина в полосатом платье, сшитом по тогдашней моде, в елочку, которая вершиной сходилась к неглубокому треугольному вырезу. Фотография не цветная, конечно, Петюшкиного изготовления, но похоже, и в самом деле,  платье  то было в серых и темно-серых тонах.
Что невольно бросается в глаза –  благородная осанка моей бабки,  худощавость. Это в глубокой старости она несколько располнела, а тут - стройная, прямая, подбородок чуть приподнят, взгляд даже слегка свысока. Про таких говорят: много о себе думает. Не скажешь, что перед тобой простолюдинка, которая изъяснялась по-тамбовски, со всеми украшениями того местного диалекта вроде «Петюшкя, дай кваскю испить».
Были у нее какие-то глубинные представления о другой жизни, которую она бы могла прожить, если бы не эта чертова революция и «великий перелом», если бы не ссылка в почти колымские края – от Стойбы до Колымы рукой подать было. Она очень любила пахмутовскую песню о геологах. Если ее передавали по радио, она  на несколько минут откладывала домашние хлопоты, а когда песня кончалась,  мечтательно говорила: «Если бы я сейчас молодая была, пошла бы я в евологи».
На что Петька усмехался, добродушно: « Ишь ты, в евологи захотела! Ты уехала в знойные степи, я ушел на разведку с тайгу», - это он насмешливо передразнивал  начало весьма популярной тогда песни.
Есть и другая фотография – где Клавдия Алексеевна уже совсем старая, полноватая. На фоне серванта, с чашками за стеклом, слева – ковер на стене с традиционным узбекским орнаментом. Она в праздничной гипюровой блузке, за столом, в согнутой руке – стопка, наверное, какой-то семейный обед, может, день рождения чей-то. Что характерно, мизинец по-мещански не отставлен. То же чувство собственного достоинства, тот же взгляд уверенного в себе человека. Жила бабка моя в своем доме с дедом и с семьей младшего сына Петра. Это потом, через годы, несколько затонских домов снесли, готовя место для новой школы, и расселили людей на Затулинке, в панельных домах. Но там я уже у них не бывала…
Не помню, был ли тогда, в конце пятидесятых – начале шестидесятых, у них телевизор. Я, сначала на электричке,  потом на речном трамвае  приезжала к ним в гости из Бердска и жила в Затоне по нескольку дней. Так вот, однажды иду с пристани, подхожу к дому и встречаю бабку свою – куда-то она собралась по делам. Мне тогда было лет пятнадцать.  Баба Клава остановилась со мной и не пожалела времени,  рассказала мне целый спектакль  - «Забытый черт», по пьесе, которую написал чешский драматург Ян Дрда, а поставил ее Новосибирский театр «Красный факел» в 1961 году.
Вот уж не знаю, по телевидению она спектакль смотрела, а может и удосужилась когда по случаю сам театр посетить? Но спектакль был пересказан довольно подробно. И только в самом конце  я поняла цель этого длинного рассказа. Клавдия Алексеевна сделала многозначительное лицо и безапелляционно изрекла резюме: « А этому черту (она  имела в виду Петькину жену Валентину) рога не собьешь и хвост не отрубишь». Видимо, она доверяла мне, совсем еще девчонке, если поделилась со мной мыслями о  проблемах со снохой.
Очень хорошей была баба Клава стряпухой. Я еще не забыла те ее горы блинов, которые, по-моему, упоминала в первой части мемуаров, румяную сдобу из духовки, несметное число печеных пирожков с творогом, с морковкой. И этот ее классический мясной борщ, который потом стал главным блюдом и в моей семье, когда я вышла замуж. Я, безусловно, воспользовалась бабкиным кулинарным  наследием. Мать моя, поскольку всю жизнь работала, как тогда говорили, «на производстве», не имела достаточно времени на приготовление кормежки, это правда. Да и интереса к этому делу особого не имела – готовила только самое необходимое, быстрое, без особых изысков. Блины, пельмени, вареники – конечно, это было нередко и великолепно. А вот когда она покушалась, скажем, на приготовление ромовой бабы по рецепту из выписанного по почте «Домоводства», было вкусно, но не очень красиво, небезупречный был товарный вид.
Баба Клава держала  коз. Их было  штук пять. Одну козу -  Майку она нам даже подарила. Козы жили в «стайке», пристроенной к дому. От них было много козьего пуха, который баба Клава сама пряла на ручной прялке или отдавала прясть своей матери бабке Дуне – у той была потрясающая, на мой взгляд, ножная прялка. Надо было часто-часто ногой давить на какую-то педаль внизу, благодаря чему на уровне глаз сидящей на стуле пряхи вращалось колесо диаметром сантиметров, может быть, сорок,  на него наматывалась пряжа. Руками бабка Дуня подавала на колесо прядку пуха, на ходу ее подкручивая.  Пуховая нить потом шла на толстые зимние носки и даже шали. Да, бабка Клавдия умела вязать шали с узорчатой каймой, широкие шарфы, которые надо было носить на голове, как шаль. Такой шарф она мне подарила, и я ходила в нем в школу в особо морозные дни. О носках и говорить нечего – бабка перевязала их видимо-невидимо, как и теплых пуховых рукавиц.
А еще от коз было густейшее молоко. Говорили, что оно целебное, но я не любила его за какую-то приторность, и густое оно было слишком. Уже тогда я крепко привыкла к магазинному молоку, которое, конечно, по сравнению с козьим, было как вода.
Странно как-то, но дед, Василий Алексеевич Панин, мне  не запомнился особо. К концу пятидесятых он уже и умер от рака желудка, но когда был жив, он как-то ухитрялся быть совершенно незаметным. Как будто он есть, и одновременно его нет. Какие-то короткие добродушные реплики, междометия. Даже когда он приезжал в Бердск и помогал отцу закладывать первые венцы дома, я почти не запомнила его. Хотя он же был с нами несколько дней, в уже нашей тесной, бердской времянке, о которой я расскажу чуть позже. Это немудрено, если он жил рядом с такой заметной, такой державной «императрицей», какой была Клавдия Алексеевна.
Кстати, существовало предание, что однажды, еще молодым, в деревне Алексеевке, до ссылки, дед Василий изменил молодой жене – Клавдия застала их с девицей где-то на сеновале. Вроде бы даже молодая  и своевольная Клавка хотела даже повеситься, но не дали, вытащили из петли. Видимо, в те же годы на сельских, уже большевистских праздниках, мой молодой дед пел антирелигиозную частушку:

Ох ты бог, ох ты бог,
Что ты ботаешь!
Ты на небе сидишь
Не работаешь.

Ужас просто. Сохранилась его старая-престарая фотография, крошечная, видимо, на паспорт. Человек лет сорока, черные густые волосы над внушительным лбом, короткие, черные же, усы над верхней губой и аккуратная короткая бородка. Похоже, это перед войной. На фронте мой дед не был, потому что как раз перед войной или в самом ее начале  из ссылки он перекочевал в лагерь как враг народа – ляпнул, наверное, что-то непочтительное местному начальству. Похоже, этот снимок был сделан после освобождения – уж больно измученное лицо и усталый взгляд, характерный для сидельцев.

И вот дошли до бабкиного брата – Котова Федора Алексеевича – «дяди Федьки», большая семья которого жила в Затоне рядом с семьей его сестры.  Их было тоже шестеро, но постоянных, коренных, приезжих вроде нас у них не было.  Жену дяди Федора звали «тетка Раиза». То есть, конечно, она была Раисой, но вот так,  на тамбовский манер, все, по старой привычке,   называли ее теткой Раизой. Она была тихой, безответной женщиной, ее вообще было не видно и не слышно. Вот таких подбирали себе Котовы спутников жизни.  Тетка Раиза сначала работала на заводе, может, уборщицей, там получила трудовое увечье – на нее свалилось что-то тяжелое металлическое, после чего она уже была на инвалидности, стала домохозяйкой. Но скорее она была не хозяйкой, а бескорыстной прислугой для всех.
Детей у них было немного побольше, чем у моих бабки с дедом.  Трое жили с ними: Таиска, где-то  тридцать девятого года рождения, уже упомянутая Алка, родившаяся в день Хиросимы, и самый младший – Борька, ему тогда было лет шесть. Был у дяди Федора уже упомянутый старший сын тридцатого года рождения – Шурка, который жил  в Кузбассе и работал на шахте. Один раз попал под завал, уже не надеялся, что спасется, но нет, откопали. Помнится, что была еще Юлия, моложе Шурки и  старше Таиски, вышла замуж за офицера белоруса и уехала куда-то с мужем в дальние дали. Офицерша. Тогда офицерша…О, это было очень престижно.
Дядя Федя  был народный умелец, каких поискать. Ни одной фотографии его я никогда не видела, но частенько встречалась с ним, поскольку я, во время гостевания у бабы Клавы, часто приходила с Алкой «к ним».  Дом этот мне сильно запомнился – так, что даже снится  изредка до сего времени. Обычный  дом, метров шесть на шесть, с наличниками на окнах, с пристроенными к дому сенцами, а с них спускалось высокое крыльцо, примерно на метр от земли или даже повыше.
Когда я впервые зашла в этот дом, я сразу увидела под потолком подвешенный на балке незаконченный баян, а в комнате, на другой балке, сохла свеженькая, недавно сделанная и покрытая лаком скрипка. Мой двоюродный дед Федор Алексеевич Котов  делал музыкальные инструменты. Я поискала в Интернете, но ничего о нем не нашла. Тогда Интернета не было, а потом ввели кое-что из прошлого, что заслуживало интереса и что ближе всего лежало.
Говорят,  был не один материал в «Советской Сибири» и в «Вечернем Новосибирске» о мастере Котове – о простом рабочем судоремонтного завода, который на досуге мастерил скрипки и баяны. Был вроде даже заказ от областной филармонии.  А более приземленных талантов у дяди Федора было еще немало. У него в доме не было ни одной вещи, купленной в магазине или на рынке. Столы, стулья, табуретки, тумбочки, комод, шкаф для одежды – все это он сделал сам, да не абы как, а очень профессионально и аккуратно. Комод, например, украшен был, как полагается, с фасада, фигурными выпуклыми орнаментами.
И это еще не все. Кровати, как тогда это было распространено среди небогатого населения, были у всех фабричные - гнутые из металлических труб и на сетках, жестких или   панцирных. Так вот, дядя Федор и кровати все сделал сам. Выписывал на заводе металл, получал разрешение пользоваться оборудованием. Спинки кроватей были тоже не без витых украшений и тщательно покрашены в голубой цвет. И это еще не самое важное. В те годы только было издали слышно об электрических стиральных машинах, а купить их еще было негде, да и дорого. Роскошь. Так дядя Федор сам сделал стиральную машину, которая была не хуже заводской, работала много лет безотказно, только без центрифуги. Так и заводы тогда выпускали первые машины без центрифуг – круглые, с валиками выжималок. У дяди Феди же была машина квадратная.
Мой отец, хорошо осмотрев дяди Федину стиральную машину и работая тогда тоже на механическом заводе, но только в Бердске, официально выписал стальные листы, мотор, электрокабель и сделал себе такую же машину, которая верно служила нам даже тогда, когда стиральные машины уже начали помаленьку продаваться в магазинах. Правда, дяди Федина машина смотрелась лучше, была более аккуратной и красивой, чем отцова.
Дядя Федор был красивым стариком. На лицо он был вылитый Николай Булганин, премьер-министр при Никите Хрущеве. И все манеры тоже были не простецкие, такая уж у них всех была, что ли, порода,  жили всегда небогато, скорее, бедно, но  что-то было в поведении не то барское, не то гордое купеческое. Тогда, в пятидесятые годы, вообще богатых было мало. Приходилось мне дружить  с дочерью подполковника,  быть вхожей с моими родителями в дом адвоката в Татарске – весьма и весьма аскетический был быт. Даже одна была подружка – дочь управляющего банком:  дома то же самое, что и у нас, ну чуть-чуть, может, получше и побольше. Самое красивое жилье, которое я видела в те годы, было у капитана речного флота в том же Затоне, брата моей прабабки Ивана Михайловича Ильина, его финский домик я уже описала ранее.

Второй брат Клавдии Алексеевны, Яков Алексеевич - «дядя Янька» был помладше их с Федором, не знаю, может рождения года двенадцатого.  Про него знаю совсем мало, встречалась с ним, может, один или два раза. Был он так же неглуп, непрост, как и все прочие Котовы. Образования, скорее всего, тоже никакого – время не располагало к карьере, а главной заботой было - в лагерь бы не попасть. Похоже, Яков Алексеевич каким-то опытным путем приобрел специальность механика. Служил он в пятидесятых механиком водокачки. Помните ли вы эти двухэтажные теремки над водоразборной колонкой? Вот там он и жил в Затоне, на втором этаже такого теремка, и отвечал за исправность оборудования.
Как-то он не очень дружил с остальной родней. В отличие от старших- Клавдии и Федора, которые создали свои семьи рано, раз и навсегда, младший брат был смелее в поисках счастья. Во всяком случае, та жена его, которую мы застали году в 1954, была не первая. Имени ее я не знаю, а лицо и фигуру помню даже вполне ясно. Это была женщина симпатичная, лицо внешне приветливое, но закрытое. Встречая племянницу Якова – мою мать Людмилу с мужем и со мной - маленькой еще, восьмилетней дочкой, она просто исполнила долг приличия – встретила, поулыбалась, поставила что-то на стол и отошла в сторонку, не очень-то старалась поддерживать общение.
«Дядя Янька» был сильно похож на Джордано Бруно. То же узкое лицо, заостренный длинный нос, опускающийся почти до верхней губы, вечно сомневающиеся во всем губы, короткие темные волосы. Особенно запомнились мне глаза, устремленные в себя, на кого бы он коротко ни взглянул и о чем бы он ни говорил. И сам – весь поджарый, подвижный, всегда готовый к спору, что было совсем не похоже на степенную стать Клавдии и Федора, на их небыстрый разговор, их внимательные многозначительные взгляды на собеседника. Яков был, безусловно, философом, но не был наделен невозмутимостью. Бывают и такие философы, мысли и речи которых весьма остры, пылки и сжигают их изнутри.
…Был у бабки Дуни еще один, самый младший, сын, которого она родила от последнего мужа, но он жил далеко от Новосибирска, возможно, в тамбовских краях,  с братьями и сестрой не общался. Правда, один раз я видела его, он все же зачем-то приезжал в Затон на грузовой крытой машине. У него была неяркая внешность, не запомнилась. А вот имя его я знаю – это был Мишка Ломакин.  Вскоре после посещения Затона он погиб в ДТП.


Еще немного о дяде Якове, но сразу и о моем отце – так получилось, что в ходе единственной их встречи, родилась интересная семейная история, которую моя мать частенько вспоминала. Итак, мы были чин-чином приглашены в гости к этому интереснейшему человеку. Едва познакомившись с моим отцом, выпив первую рюмку водки и закусив для начала, Яков Алексеевич сразу начал пытать моего отца:
- Вот ты скажи, Сеня, яблочко или виноградинка?
 То есть, он сходу устроил моему отцу психологический  тест. Отец мой слегка подумал и ответил:
- Виноградинка.
Тут и пошли результаты теста – это в начале пятидесятых, когда о психологии никто и не заикался, этого моря книжек типа «Помоги себе сам» и в помине не было. В общем, я тогда  не ухватила смысла быстрой речи бабы Клавиного младшего брата и ничего не поняла, но только хорошо помню, что после этого мои родители не раз возвращались к этому разговору, потому что были сильно им недовольны. Вот сейчас, когда я сама уже в зрелом возрасте,  я вижу, что Яков в составленном им психологическом профиле моего отца  действительно сильно просчитался.
 Он, вот это я знаю из бесед родителей, сделал ставку на то, что твердое яблоко выбирают и кусают сильные и жесткие люди, а виноградинку – слабые и падкие на сладкую жизнь. Ничего «виноградного» в моем отце не было. Был он сдержан и хитроват, это – да. Но обладал огромной внутренней силой, о чем мне впоследствии говорили люди, которые знали его долго по заводской работе.  После 25 лет службы в спецсвязи моей отец, уступая «пилению» моей матери, что фельдъегерская зарплата крайне мала, перешел на механический завод и стал хорошим слесарем. Кошелек его стал заметно полнее, конечно.
Виноградинка смутила дядю Якова потому, что  он, видимо, считал за силу резкость суждений, бойкость в споре, внешнюю агрессивность – сам таким был. А мой отец был упрямым и немногословным, он не любил выставлять напоказ свои мысли, играть словами, а знай себе молча пер, как танк, в избранном направлении. Потому и построил в Бердске свой дом, и выбрал после спецсвязи настоящую мужскую работу. И о многословных задирах говорил совершенно беззлобно, в неколебимом спокойствии: собака лает – ветер относит. Именно не мать, а отец заронил мне в душу свой укоризненный тезис, в ответ на мои детские возмущения и капризы: надо быть хладнокровной, не руби сплеча, не торопись, у него было такое слово, «шуметь». «Не шуми», - он говорил матери, когда она впадала в азарт и что-то от него требовала. 
Он всегда поступал по размышлении, разумно. Так он в конце пятидесятых сменил работу, не зажигаясь протестом против материных выступлений -  понятия не имел поступать «назло», «в пику» - сделал так, как было разумно, и оставался на заводе до самой пенсии… Вот и заговорила я об отце, благодаря дяде Якову. Мой отец действительно иногда производил впечатление подкаблучника, но это было ошибочное впечатление.
Вот, например, после того, как мы пожили у бабки Клавдии в Затоне после Дальнего Востока, отцу стало ясно как день, что мать моя с бабкой, обе авторитарные и иногда даже вздорные, обладающие мощным подспудным темпераментом, никогда вместе не уживутся. Но он согласился снова  поехать в Затон и попытаться начать сначала – так захотели, в переписке, мои мать и бабка, обе они страстно возмечтали установить мир, абсолютно без учета реалий. Отец, хотя и был коммунистом, по сути исповедовал  настоящие  демократические ценности. Хотите вы еще раз сыграть – пожалуйста, в результатах он не сомневался. Но он хотел, чтобы мать и бабка сами убедились в неразумности своих мечтаний. Есть, кстати, в Евангелии очень сильный момент – об этом самом: пусть все исполнится, не надо ничего торопить,  никого гнуть, ни на кого давить, уговаривать, склонять. Пусть человек сам дойдет до понимания сути вещей и поймет, что к чему. Я и сейчас считаю, что иного пути к пониманию и освоению реальности нет.

Две - три недели воссоединения моей матери с кланом Котовых – Паниных быстро миновали, на горизонте опять замаячила холодная война, которая быстро перешла в горячую. О характере противостояния моих матери и бабки можно судить по одной фразе бабы Клавы. Однажды она все же посетила нас в Бердске. Между ней и ее старшей дочерью зашел очередной тупиковый разговор, в ходе которого баба Клава задумчиво сказала: «Не знаю, Люськя, в кого ты у нас такая жестокая». Она не знает! Да в тебя же, яблоко от яблони…
Точно нельзя сказать, сколько мы прожили у бабки,  через какое-то время мы оказались уже у  дяди Коли, который согласился на время приютить нас, раз уж случилась такая незадача. Дядя Коля со своей первой женой (это еще лето пятьдесят четвертого) – учительницей Александрой и маленьким сыном Женькой, лет четырех, жили в «казенной» квартире, полученной от судоремонтного завода. Она располагалась на втором этаже деревянного, наверное, 16-квартирного  дома. Это, был, видимо, типовой шедевр послевоенного жилищного строительства, я видела потом точь-в-точь такие дома в Бердске. Два этажа, два подъезда, скорее всего, четыре квартиры на площадке.
Следует заметить, что и эти двухкомнатные квартиры были, как раньше говорили, с подселением: в отдельной 2-комнатной квартире с изолированными комнатами, тогда говорили «в секции» – стыдливый синоним коммуналки, жила не одна семья, а две. Вторая комната, где жили соседи, была заперта – жильцы были речниками и на лето «ушли в плаванье» вниз по Оби.  Это было нам на руку, так как в общем маленьком коридоре было меньше толкотни и не приходилось каждое утро натужно здороваться с чужими людьми.
Отец мой как раз тогда ездил в командировки то в Москву, то в Ташкент, и «по первости», как говорила моя мать, Николаю и Александре нравилась распаковка чемоданов и корзин отца, приезжавшего из богатых дальних краев. Из Москвы поступала обильно вишня и черешня, а из Ташкента было море яблок Апорт – это были очень крупные красные яблоки поистине райского вкуса, которые таяли во рту. Фрукты передавались в полное распоряжение Саши, как звали в семье Александру. Ели их, конечно, и сырыми, но их было так много, что, видимо, Саша варила из них варенье. Нам, бездомным, было с этим изобилием делать нечего.
Саша, хотя она и была  учительницей начальных классов, отличалась  спокойным и миролюбивым  характером с  безграничной доброжелательностью, что явно входило в противоречие с ее профессией. Как известно, учительницы отличаются громким и повелительным голосом и прокурорскими замашками. Почему они разошлись? Скорее всего, потому, что Сашин мягкий нрав быстро надоел моему дяде Коле, склонному к артистическим штучкам и к драматизации. Смутно вспоминаю, что уже во время нашего короткого гостевания мы что-то слышали о том, что красавец Коля завел себе на заводе новую любовь, которая и стала потом его второй женой, Алкой номер один.
Чтобы не мельтешиться в приютившей нас семье, мы с матерью, пока отец был в командировках, постоянно пропадали на песчаном пляже. Бывают пляжи и на берегах с обычной землей, на которую машинами валят песок,  через который  потом пробивается вездесущая мурава и прочие сорняки. Этот  же пляж  был естественным, с намытым за много лет, даже десятилетий,  песком. Он  располагался   в двух шагах от финского дома моего двоюродного прадеда, капитана речного флота Ивана Михайловича Ильина.  Но мы туда после первого и единственного визита не заглядывали: зачем маячить перед людьми с нашими проблемами?
Тут к месту будет еще небольшое замечание о характере моей матери. Уж чего в ней не было, так это легкости и простоты в общении, умения вести необязательные беседы – это было ей в тягость, точнее  невыносимо. В проблемной ситуации она замыкалась, молчала, говорила мало и очень напряженным голосом. Поэтому мы с ней  целыми днями валялись на песке под солнцем, загорали так, что кожа слезала с нас лоскутами. Не помню, как и где мы питались – не умирали же с голоду. Кажется, один раз в день ходили в рабочую столовку, а в остальное время перебивались всухомятку.
Не сказать, что мы были в безвыходном положении. Мы знали, что отец все сделает, как надо и скоро эта бездомность кончится. Так и случилось. Семен Макарович опять сходил на прием к начальнику областного управления связи и получил новое назначение.  Я думаю, в глубине души отец и сам понимал, что захолустная Татарка была не лучшим вариантом.
Отцу было тогда всего сорок лет,  за плечами было безграничное  пространство разных дальневосточных странствий и приключений. Возможно, накапливалась усталость, хотелось чего-то мирного, спокойного, постоянного. Начальство порекомендовало отцу город Бердск – в сорока километрах от Новосибирска, и он согласился без разговоров. Был, правда, один момент – как раз в это время строилась Новосибирская ГЭС, и Бердску предстоял перенос города на новое место,  в нескольких километрах от старого.  Конечно, предстояли какие-то хлопоты, проблемы, но они сильно моего отца не устрашили.
Меня это совершенно не коснулось, но позже, из рассказов отца, я составила весьма интересную картину бердской жизни в первой половине пятидесятых лет двадцатого века. Вообще это переселение было, по-видимому, скрытой местной буржуазной революцией в недрах «победившего» социалистического строя. Наверное, каждый понимает, что невозможно остановить возникающую турбулентность в обществе там, где крутятся сумасшедшие деньги. Вот что пишет на страницах Бердской газеты «Свидетель», а также на сайте газеты журналист Евгений Спиридонов – дата: 13 августа 2016 года:
 «В течение четырёх лет, начиная с 1954-го, на новое место переезжали предприятия, учреждения, коммуникации… Всего было перенесено больше 11 тысяч строений, в том числе 10 промышленных, строительных и транспортных предприятий, четыре школы, восемь медучреждений, 30 магазинов…
          Требовалось переместить 3386 жилых домов, 2264 из которых были индивидуальными. На это великое переселение государство выделило 32 миллиона рублей, 17 миллионов из которых выплатили переселенцам в качестве безвозвратной ссуды, а более 500 тысяч – как единовременное пособие. Новосёлов обеспечили строительным лесом, железом, шифером, и в результате большинство бердчан после переселения обзавелись домами, даже лучшими, чем имели до этого. А более тысячи жителей, раньше не имевших своих домов, благодаря переселению стали домовладельцами».
       Далее автор касается социальных аспектов и в конце приводит ряд значимых фактов:
      « Новый город отступил от берегов Оби на 8 километров и расположился на месте, где раньше было огромное поле.
       После переноса в новом Бердске на 106 улицах разместилось около 4 000 частных домов в четыре-пять комнат, а всего за три с половиной года было сдано 130 000 кв. м жилья – вдвое больше, чем его было в старом городе.
        Часть улиц сохранили старые названия, но при этом изменились до неузнаваемости. Так, улицы Пушкина и Маяковского протянулись на три километра, и на каждой выросло по 300 домов».
Лучше Евгения Спиридонова  и не расскажешь: кратко, но затронута самая суть тех судьбоносных событий. В этом тексте сказано, что более тысячи жителей, раньше не имевших своих домов, благодаря переселению стали домовладельцами. Эта категория людей тогда в обиходе называлась вновьзастройщиками. Таким вновьзастройщиком стал мой отец. Тогда в Бердске стал очень употребительным глагол «строиться», но не о доме, а о человеке: я получил документы, буду строиться; я сейчас строюсь, у меня много хлопот; и наконец: я построился, в субботу будем заезжать.


Сначала о том, как мы ехали из негостеприимного Новосибирска. Отец был хорошим организатором всех бытовых дел. Он заказал грузовое такси, как будто делал это всю жизнь. Вот уж, что оказалось вне поля моего зрения, так это погрузка на грузовик все того же синего или зеленого, что ли, ящика и остального нехитрого скарба, который, видимо, по приезде из Татарки даже не распаковывался. А куда было его девать? Так и стоял готовеньким багажом. Машина была открытая, без тента, погода стояла великолепная. Это было начало августа, причем, число – восьмое,.. нет, точно девятое, потому что это переселение  точно совпало с моим днем рождения.
Мы сидели на своем барахле в кузове, отец был в кабине с шофером. Я была в восторге от этого путешествия. Предстояло  проехать около сорока километров мимо всяких поселков, выступавших время от времени  из соснового бора. Ветерок в кузове, от движения со скоростью  километров как раз сорок в час, был довольно ощутимым, он трепал мне рыжие волосы, лез в глаза, иногда обдавал обильной пылью. После нескольких месяцев стесненной жизни в чужих, по сути, семьях – родными наши Котовы – Панины нам стать не захотели, мы ощутили пространство свободы. Никто больше не глядел на нас косо, как на нежеланных гостей, не было этого изматывающего ощущения, что мы здесь лишние и нам некуда деваться. При таком обороте дела первоначальное желание строить себе дом в Затоне, естественно, у моих родителей быстро улетучилось, и мы с радостью ехали прочь от этих неприветливых мест, в свою жизнь, которая представлялась нам прекрасной и счастливой.
…Помнится, когда мы ехали поездом с Востока, в наше купе зашла, как мать моя говорила, не цыганка, цыганам верить нельзя, а сербиянка – эти не врут, и стала гадать матери по руке, за небольшую мзду. Так вот она тогда, в конце сорок девятого года, нагадала, что сначала нам будет трудно, что мы будем жить где-то не подолгу, временно, а потом окажемся на  месте, где мы осядем навсегда, и у нас будет все хорошо. Ведь все оказалось правдой, из слова в слово. Скорее всего, сербиянка была просто хорошим психологом и ясно понимала общую судьбу этих ссыльных, возвращающихся поближе к родине.  Слова ее тогда стали для матери как бы путеводной звездой.
Где-то, возможно, в районе Матвеевки, мы въехали в движущийся навстречу нам огромный цыганский табор – он направлялся как раз к Новосибирску. Это были сотни, возможно даже тысячи две – три пестро одетых людей. Женщины были обвешены младенцами, совершенно голые четырех – пяти лет ребятишки сновали по толпе туда-сюда, гортанная речь  летала над табором. Тогда я еще не знала пушкинских строк «Цыгане шумною толпой/ По Бессарабии кочуют». Они через полтораста лет после Пушкина так же естественно кочевали уже по сибирским, далеко не теплым, краям.
…Я помню, как  в начале шестидесятых, когда я уже ездила в Новосибирск на литобъединение Ильи Фонякова, как-то припоздала с возвращением в Бердск – последняя электричка ушла, в Затон уехать поздно вечером еще труднее, чем в Бердск,  и я решила пересидеть ночь на вокзале Новосибирск  Главный. Это была уже осень, холодный ненастный октябрь. Я проходила через подземный переход к поездам, каменный подвал был огромен, осенний холод пропитывал все эти  помещения. И, о ужас, они были полны цыган с их бесчисленными выводками детей разного возраста, все довольно легко одеты, кто лежал на ледяном полу, кто сидел…
Мне было невыносимо холодно просто идти мимо них, а как обходились они? Может, это было для них благом – что не под открытым небом, не под моросящим дождем?  Не под пронизывающим ветром? Но ледяной камень подвалов…Меня охватила волна бессильного сочувствия и сострадания. Этих двух встреч с цыганским табором я не забывала никогда. Указ об оседлости цыган вышел 26 октября 1956 года, так что первая встреча с ними по пути в Бердск была еще до этого указа, а вторая – уже года через четыре после него, и все еще государство не могло одолеть цыганской стихии.
 Проводились облавы, цыган принудительно свозили в барачные поселки, заставляли прописываться, устраиваться на работу. Многие цыгане тогда были осуждены к лишению свободы –  по политическим статьям, а также за спекуляцию, нарушение правил валютных операций, попрошайничество,  кражи  и много еще за что. Сейчас, конечно, в России немыслимо встретиться с целым огромным табором, но некоторые очаги цыганской жизни встречаются даже в наше время – в каких-то аварийных, непригодных для жизни завалюхах вдруг увидишь цыганскую семью с теми  детьми, которые по снегу бегают голиком и босиком и  никогда не болеют.
…Но вернемся в август пятьдесят четвертого. Помаленьку обтекла нас цыганская волна, и к Бердску мы подъезжали уже по свободной дороге. Сосновый бор обступал этот небольшой тогда  городок. Точно на 1954 год я не смогла найти данных, но есть такие цифры: 1941 год – 6 тысяч, 1959 год – 29 тысяч. С 1970-х годов город стал заметно расти, сегодня  население его превышает  сто тысяч. Историю города я излагать не собираюсь, в последние десятилетия на этой ниве появилось немало местных историков, которые соревновались друг с другом за самое полное и объективное раскрытие этой темы.  Тема – не моя, это точно. Я пишу не об истории городов, а о своей личной  истории.  Общая же история, никуда от этого не денешься, порой  врывается в частную жизнь и становится не только ее фоном, но и набором условий жизни, которые не обойдешь.

Старый Бердск неплохо сохранился в моей памяти. По сравнению с тем, что я видела раньше – поселки Дальнего Востока, райцентр Татарск – старый Бердск отличался каким-то патриархальным, спокойным порядком, были в нем некоторый даже уют и умиротворение. Я редко и кратко посещала  города европейской России, но из того, что я потом узнала о них, мне показалось, что  этот сибирский городок  с населением в 1954 году чуть более 20 тысяч человек  по духу был более близок скорее России как таковой, чем Сибири. Что-то в архитектурном облике и жизненном укладе напоминало старинный Томск, который, в свою очередь, тяготел скорее к какому-нибудь Саратову или Таганрогу – по своему внешнему виду и образу жизни.   
Ясно обозначалась главная улица. Это, конечно, детское впечатление, но оно было позже обогащено моим дальнейшим жизненным опытом. Почему-то я не помню совершенно, где там был горком партии. Хотя даже в Татарке это было мною замечено. Я не могла тогда знать, что это вообще за организация, но приметы власти – некая обособленность, государственные флаги, развевающиеся на ветру, подсказывали, что здесь находится что-то непростое и важное. А про Бердск - нет, не помню, и все. Зато как сейчас вижу стоящие поблизости друг от друга клуб и городской парк. Кто его знает, какие в парке росли деревья? Скорее всего, тополя и клены, как потом они населили улицы в новом Бердске. Но деревья были очень старые – толстые в обхвате, с темной морщинистой корой. Парк был небольшой, но какой-то внушительный был у него вид. Заходишь и оказываешься совсем в другом мире, не том, что  окружает тебя на улице. Эти старые деревья как будто глядели на тебя со своей высоты – древние, мудрые живые существа, добрые и снисходительные к твоей малости. Кроны их были очень обильны ветвями и листьями и симметричны -  не то, что деревья-калеки нового Бердска, много раз насильственно  стриженные, с торчащими то там, то здесь тупыми культями спиленных крупных ветвей. Я просто не понимаю, кому и зачем нужна эта бесчеловечная и жестокая постоянная рубка и стрижка. Нет, я допускаю, что это нужно там, где висят электролинии, но ведь издеваются-то над деревьями и там, где проводов нет. Кроны она не формирует, красоты им не придает, наоборот, деревья превращаются в каких-то уродов, вызывающих жалость и сочувствие.  Ясно, что деревья городского парка в старом Бердске росли вольно и естественно, потому и были живыми и величавыми.
Тут же, поблизости, стоял клуб. Наверное, он был кирпичный и оштукатуренный, во всяком случае, не голый и закопченный. Все в Бердске знали, и до меня быстро это донеслось, что раньше это была церковь. Когда священников разогнали, то разломали колокольню. Никаких куполов там не было, с виду – обычное городское здание. Справа от клуба стояли такие же, как и в парке, старые и огромные деревья. Но что было под ними…Там лежала довольно большая гладкая каменная плита. Она невысоко поднималась над землей – мы, дети девяти – десяти лет, садились на нее с краешку.  Было как-то не по себе, потому что считалось, что это могила знаменитого бердского купца Горохова, местного «олигарха» предреволюционных времен, одного из первых русских строителей капитализма, подрубленного под корень сразу, как только он народился.
На окраине старого Бердска стояли остатки  крепкого, капитального строения. Говорили, что это мельница Горохова. И еще. Когда мне было уже около тридцати и я работала в редакции бердской городской газеты «Ленинский путь», я делала интервью с начальником городского водоканалхозяйства, нашим городским плейбоем Александром Петровичем Базовым – действительно, большого обаяния был человек и великолепно  знал свою профессию.
Так вот, он говорил, что вдоль Вокзальной улицы, около железнодорожной станции Бердск, оставалась в рабочем состоянии «нитка» водопровода, проложенная также именитым купцом. Не знаю, из каких она была проложена труб, скорее всего, импортных, но и тогда, году в семьдесят пятом, она была частью городской водосети и никогда не нуждалась в ремонте, в отличие от остальных водных магистралей, которые раскапывали тогда для ремонта частенько. Да и сейчас это нередко можно увидеть на улицах Бердска – раскопки водосетей для ликвидации «прорыва».
Когда  коммунистический карточный домик рухнул, купец Горохов стал культовой фигурой бердской истории.  Краеведы соревновались в расхваливании купца, описывали его со всех сторон, разрыли все доступные архивы. И как было его не хвалить – хозяйствовал-то он добросовестно, строил свою жизнь и свое хозяйство если не на века, то, во всяком случае, не на пятилетки. И никакие горкомы и обкомы его в этом не направляли и не контролировали.
Я, конечно, не конкурент местным краеведам, но  считаю необходимым в этих мемуарах дать хотя бы элементарное представление о том, куда уходило корнями время моего поколения, что ему предшествовало и какой потенциал представляло для моих современников наше общее прошлое. Я пишу эти мемуары не только для читателей, которым я очень благодарна за их внимание к моим работам, но и для своих детей, внуков и правнуков. Хотелось бы, чтобы и они свою жизнь воспринимали объемно и  панорамно и имели представление о прошлом,  хотя и не из первых рук,  но  из той конкретной истории, которая стала частью моей жизни. У Цветаевой был «Мой Пушкин», а у меня в этих заметках есть мой Горохов.
Итак, о купце Горохове как символе  истории нашего небольшого города. Не очень большая, но информативная статья есть о нем в Википедии, вот что я взяла из нее для своих мемуаров.
Владимир Александрович Горохов родился в 1849 году в городе Илимске Иркутской губернии. Купец первой гильдии, филантроп. Умер 5 апреля 1907 года в Москве. Похоронен сначала там, но через месяц, согласно его последней воле, прах  был перенесен в город Бердск и захоронен на территории Сретенского храма. (Значит, правда, мы, дети, сидели летом 1954 года на могильном камне купца Горохова, рядом с культпросветучреждением старого Бердска). Могила купца, по небрежности властей, была оставлена без внимания и затоплена. Однако, в 2008 году из-за небывалого обмеления рукотворного Новосибирского водохранилища, в просторечии Обского «моря», могила была найдена,  и прах Владимира Александровича был перезахоронен на территории нового Преображенского храма в Бердске.
Торговлей купец В.А.Горохов начал заниматься еще в Илимске, потом переехал в Томск, а затем, в начале 80-х годов 19 века облюбовал себе место под Новониколаевском, в селе Бердское. К этому времени ему уже было присвоено в Томске звание купца первой гильдии. На новом месте Владимир Александрович начал обустраиваться капитально. Первым делом он построил крупчатую мукомольную мельницу, которая перерабатывала в сутки 90 тонн пшеницы.
При мельнице была бесплатная лечебница для работников, а в 1903 году открылась ремесленная школа, где обучался персонал для мельницы, а также для ходивших по Оби буксирных пароходов купца Горохова. В конце этого же года купец с сыновьями учредил торговый дом «В.А.Гороховъ»  с капиталом в один миллион рублей, реальную стоимость которых нам, обчесанным сначала «плановой экономикой», а затем - бесконечной инфляцией, можно представить только с очень большими усилиями.
За шесть лет до этого (до учреждения торгового дома) купцом в селе Бердском была построена и открыта народная библиотека, при ней действовал народный дом с самодеятельным театром. А за 12 лет до этого с участием Владимира Александровича были начаты реконструкция и затем строительство Сретенского храма, законченное в 1908 году. Не только в Бердске купец строил храм. В Новониколаевске, при строительстве собора Александра Невского, который теперь давно уже возвращен православной церкви, а при советской власти там размещалась областная киностудия и еще какие-то «культурные» конторы, так вот при строительстве этого собора жители города Новониколаевска  выбрали купца Горохова казначеем строительного комитета. Это говорит о глубокой порядочности Владимира Александровича, иначе ему  не поручили бы такого ответственного дела.
В общем, много чего полезного сделал для людей бердский купец Горохов. Например, в Томске он участвовал в издании «Сибирской газеты», а также  трудов местных ученых. После смерти именитого купца на его средства был издан сборник документов «Томск в 17 веке». За все свои труды В.А.Горохов был награжден императорским орденом Святой Анны третьей степени «За усердие».
Продолжал развивать дело и сын купца Сергей. По образованию инженер, учился, возможно, в Париже.  В 1908 году он построил канатную дорогу от мельницы до складов, пригласив для этого швейцарского инженера Эжена Липперта из Цюриха. А другой сын Владимира Александровича Александр  был загублен большевиками. В 1920 году в возрасте 32 лет он умер в инфекционной больнице в Томске, будучи арестованным за финансовое содействие адмиралу Колчаку.
Я попыталась дать некое общее представление о Бердске, в котором мы решили поселиться  в 1954 году. В третьей части мемуаров я расскажу о том, как складывалась жизнь нашей семьи в городе, который стал нам родным и близким.
2 августа 2020 года.


Рецензии