Подвал

ПОДВАЛ
(Тема третья к «Снам Однопозова»)
Появление Четыркина на свет совершенно не было обязательным. Напротив, оно казалось случайным и долгое время оставалось вовсе незамеченным – даже теми, кто жил в непосредственной близости от этого события.
Что это было за место? Кирпичной кладки, с истлевшими от множества неуютных лет внутренними переборками, приземистые домишки подступали к совсем уже древней часовенке. Весь переулок этот сохранялся в центральной части города скорее всего временно, до какой-то неопределенной поры: был он густо заселен горожанами не в первом поколении, чуть ковырни его – куда всех селить? В часовенке же, сколько она стояла, а вернее, в пристройках к ней, обитали семьи настоятелей; от последнего из них родилась женщина, ставшая впоследствии матерью Четыркина – она-то и унаследовала свое право оставаться здесь, уже в самой, приспособленной под жилье, убогой часовенке, после навечной ссылки архимандрита.
Чем же еще замечательно это место? Тем, например, что сочетался здесь царь Иван Грозный со своею четвертою, кажется, женой. Рассказывают, перед самым рождением Четыркина в районе прокладывали железные трубы водопровода и под полом, как раз там, где размещалось жилище Четыркиных, раскопали скелет в рыцарских доспехах. Приехали люди в галстуках, разглядывали истлевший гроб, а потом увезли его в крытом грузовике – освободив место для появления здесь нового человека.
И Четыркин, будто зная ограниченность отведеного ему пространства, рос щуплым и тихим, руками при ходьбе совсем не размахивал, а напротив, с детства приучился держать их прижатыми к туловищу. Когда же настала пора зарабатывать на жизнь, должность ему определилась самая незначительная – да и та по случайной протекции.
Потом появилась Катюшка.
Сухонькая и полуседая к своим неполным тридцати, с лицом, будто занятым у старой, писаной не очень умелым иноком иконы, неслышной тенью ступала жена где-то по самой кромке жизни Четыркина. Хотя, если задуматься, – кто у него был ближе? Родивших Четыркина не стало в тот самый год, когда он привел Катюшку сюда, в келью, под сводчатыми потолками которой, забирая большую часть площади, называемой жилой, едва умещалась удивительная для такого места кровать. Была она тяжела и просторна, изогнутые лапы, державшие ее на весу, упирались в дощатый пол зажатыми меж когтей бронзовыми шарами.
По углам кровати круглощекие резные ангелы печально глядели перед собой пустыми глазницами, придерживая витые, потемневшего дерева, стойки балдахина. Перед сном Катюшка разбирала пирамиду обшитых кружевами подушек, откидывала краешек стеганого одеяла, забиралась под него, занимая там самое малое место и, не засыпая, подолгу глядела в единственное здесь, глубокое и почти слепое, за счет аршинной кладки, оконце, выходившее наружу вровень с мостовой.
Жизнь шла себе и шла.
Случился у них однажды ребеночек, но оказался он синюшным и ни на что не пригодным, а потому, достигнув третьего месяца и едва научившись держать дынеобразную безволосую головку, оглянулся вокруг себя – и жить не захотел. В то же недолгое время, пока он жил, на протянутом между стоек кровати веревочном шнуре сушились пеленки. Шнур с тех пор так и остался висеть – навсегда пустым.
Происходящее за пределами собственного существования Четыркина мало занимало. Отслужив когда-то положенное число армейских лет, сохранил он в памяти большой испуг – прежде всего от того, что так много людей на земле. И самой земли – тоже… Вернувшись, переулок свой он почти не покидал – разве что в отпуск в недальнее Крекшино, где кормилась от засеянных ранней зеленью огородов Катюшкина родня.
Кругом же шла жизнь – непонятная и пугающая своей многомерной суетой и деловитостью. Из квартала выезжали старые соседи, и тогда в их комнаты въезжали новые люди – совсем новые для этого города. За углом переулка, где стояла часовенка, прямо через дорогу, на месте снесенного некогда собора, в образовавшийся котлован залили воду и забыли о нем. Потом, года три спустя, вдруг вспомнили: надстроили вокруг красивым камнем стены – и на соседнюю улицу стали приезжать во множестве легковые машины и автобусы.
В продуктовом магазине перестали продавать круглые коробки с нарисованным на них сазаном, составлявшие основу нехитрой трапезы Четыркиных – их место на прилавках заняли, смерзшиеся в ледяные комья, рыбы диковинных названий. Старенький приёмник, светя круглой панелью, передавал по утрам сводки погоды и веселые марши. И Четыркин, краем уха ловя привычно повторявшиеся слова, почти не сомневался, что сейчас их слышат и во всех городах, названия которых лесенками разбегались по светящейся стекляшке от немецкого слова «Телефункен»
На полотнищах-портретах, растянутых деревянными рейками, – они после демонстрации составлялись и сваливались рядом в переулке, чтобы быть отсюда увезенными до следующего объявленного людям праздника, – менялись лица.
Только в жизни Четыркина ничего не менялось.
По утрам, плеснув в глаза водой, просыпался окончательно и съедал заготовленную с вечера Катюшей яичницу, с запеченными внутри нее кружками вареной колбасы, – сама Катюша уходила много раьше. Зато ужинали они вместе, а в конце недели на столе появлялась непочатая бутылка, которой могло хватить на весь выходной – если вдруг не случалось гостя.
Сейчас, оглядывая прошедшую жизнь Четыркина, главным в ней событием, скорее всего, следует признать – единственный на всю страну по огромности суммы – лотерейный выигрыш. Достанься такой кому еще – вот бы развернулось все вокруг, засияло, заискрилось видным отовсюду фейерверком, вовлекая в удивительный серпантин происходящего и даже опутывая им людей, вроде бы, совсем непричастных к судьбе счастливых сограждан!
Но Четыркин… Хотя деньги, которые ему надлежало выиграть, были и впрямь велики, – спросим себя: могли бы они коренным образом изменить течение жизни Четыркина, направить его в новое, неведомое доселе русло? Например, получив их, перестал бы он ходить на службу? Правда, и идти-то до нее было всего-ничего – пару улиц, в серый, занимавший полный квартал, домище, где зимой и летом Четыркин, опять в подвальной комнате, служившей филиалом какой-то дальней конторы, отсиживал положенные ему часы, не вполне понимая, зачем именно он здесь нужен. А вдруг, предположим мы, а вдруг, перестань он здесь быть ежедневно с половины девятого утра, чтобы, отслужив положенное, уходить отсюда в половине шестого… а вдруг… Что тогда?
Можно бы задать множество вопросов и сделать множество предположений – о том, как отразилось бы на всех нас получение Четыркиным таких огромных денег. Только Четыркин никогда о своем выигрыше не узнал – потому что рупь, на который, по уговору с Катюшей, надлежало ему купить в газетном киоске этот запечатанный сиреневыми знаками лоскуток бумаги, затерялся где-то в карманах пиджака: проходя мимо киоска, пошарил он, на ходу, не нащупал его за мятой папиросной пачкой – и не остановился, полагая взять билет на обратном пути, вместе с «Вечеркой».
А потом случился дождь, газета запаздывала, возле киоска было пусто, и Четыркин опять прошел мимо. На другой день рублевая бумажка нашлась, но истратилась на что-то еще. Билет же, поскольку он назначался ему и только ему, Четыркину, остался невостребованным, и был вскоре стареньким, похожим на потертого мыша, киоскером возвращен, в пачке других непроданных, в некую районную инстанцию, где дальнейшая его судьба для нас теряется.
В тот пятничный день, не купивши билет, Четыркин выпил больше обыкновенного – потому что сидело в нем ощущение чего-то не совершенного сегодня, без чего даже непонятно было, как закончить день. Это вот неотчетливое ощущение и велело ему откупорить непочатую бутылку: казалось, еще полстакана, еще чуток – и все прояснится, все станет на свои места и будет понятным: про жизнь, про контору, где он столько лет уже служил безо всяких перемен, про других женщин, живших с ним рядом людей… Про все.
Про себя или про ту же Катюшку – об этом Четыркин как-то не думал. Ни в этот день, ни после.
Потом пришло время, когда Четыркина не стало. И опять не заметили люди – теперь, как он умер. И только, когда нанятые Катюшкиной родней подпитые мужики, сипло переругиваясь, проталкивали из полуподвала через узкий кирпичный выход ящик, содержащий в себе то, что еще день назад было Четыркиным, поняли люди – нету его больше. Подумав, перекрестились и сказали только – Бог с ним… А кто-то и ничего не сказал.
Может, как раз от того, что и Четыркин их не очень замечал, пока жил. Это теперь, сверху, он жалел их всех, как никогда при жизни не жалел – ни Катюшу, ни себя. Потому что теперь знал он такое, чего до поры им не следовало знать, и, пока оставался своей незримой сущностью с ними рядом, все хотел он что-то крикнуть им, о чем-то предупредить: мол, как же так, люди, погодите, неправильно все это, неправильно!..
Эх, жисть.


Рецензии