Учиться у... Талейрана. Глава из повести Решение

Рука машинально потянулась к распотрошенной за считанные часы пачке. По- мужицки, как крестьяне мастерят цигарку, не спеша, размеренно, стал разминать сигарету. Желтоватые кончики пальцев  уже давно ощутили и невесомую тонкость  обертки, и крупинчатость  табака, а Том Петрович Николаев, заместитель директора Курской атомной станции по науке,  все мял и мял сигарету, словно присматривался, прицеливался, проверяя то ли шестым, то ли десятым, во всяком случае, только одному ему свойственному чувством.

Проверял свои мысли, крутил и так, и эдак. Правильно? Неправильно? А если вот так?.. Ага... Гм...

Снова мнет сигарету. И думает, думает, думает.

 На пол с кончика уже невесомо сыпятся крошки, сигарета истончилась,  пальцы нащупывают пустоту, некие прорехи в только что плотном табачном цилиндрике. А он нащупывает прорехи в своем направлении. Пока еще невесомые, неясные, обозначаются лишь некоторые намеки, предположения. Но они есть, а это – главное...

Надо еще думать. Доводить намеки и предположения до очертаний, из которых  вырисуется контур – четкий, ясный, со всеми конкретными определениями и заключениями.

Было ощущение непонятного, настораживающее его, бывалого ядерщика, как матерого зверя в лесу, вскидывающего уши при каждом подозрительном шорохе.
Опасности еще не было. И страха не было. Но настороженность уже витала в воздухе, расправляла крылья не только в его кабинете, но и над всей атомной станцией. А как иначе? Ядерная безопасность – это  его первейшая прерогатива, и он обязан быть настороже.

Недоверие вызывала пухлая, с растрепанными «ушками» - завязками, с виду обычная канцелярская папка, в недрах которых покоятся бюрократические циркуляры, постановления, предписания, указания и прочее чиновничье делопроизводство. Есть папка – есть дело. И ему надо дать ход. Или не дать. Все в его компетенции, все сошлось, замкнулось на нем.

Именно ему предстоит дать окончательный ответ. Заключение. Вердикт. Отмашку. Можно назвать как угодно, все дело в последующем действии.
 Или бездействии...

Папку ему три дня назад положил на стол главный инженер станции Ряхин. Заскочил наскоро, даже рассиживаться не стал. Двинул на столе в его сторону папку - посмотри, выскажи свое мнение.

Он представил себе невысокого, вечно куда-то спешащего, с хитроватой искринкой в глазах и затаенной улыбкой Вячеслава Михайловича. Уже и седина стала пробивать его, морщины, загуляли на челе, даже ростом, кажется, стал чуть пониже. Да... Летят годы, летят... А он хорошо помнит его просто Славой - худощавым, изрядно отощавшим на общежитейских харчах вчерашним студентом, что нарисовался в Томске-7 на строительстве атомного завода. Хлопающие от увиденного – изрытый котлован, непролазная грязь, неразбериха – куда я попал, мать родная? – глазки, скромно вытянутые чуть ли не по швам руки. Кто знал, что «студент» превратится в крупного специалиста - ядерщика, его достойного ученика...

Да и он в глазах молодого специалиста никак не выглядел эдакой глыбой - начальником, решающим все и вся, ворочающим на строительстве тысячами людей, сотнями машин и механизмов. В  расстегнутой фуфайке, сбившейся набок шапке и заляпанных грязью сапогах, он мало чем отличался от гудящего, густо сдабривающего свою речь «для связки» отборными словечками рабочего люда.
Бегло пролистав документы,  сделал зарубку на память. Потом невидимым магнитом притягивал парня к себе, радовался, глядя, как Слава расправляет плечи, становится Вячеславом, а потом, уважительно, и  Вячеславом Михайловичем, истинным спецом - атомщиком.

Жаль, что не удалось основательно побеседовать с Ряхиным - уже вскользь, по касательной главной мысли, прошло. Но и того, что услышал от него, было вполне достаточно, чтобы задуматься.

– Что - то не нравится мне...
Сказанные с прицокиванием и неопределенным движением плеч, без всякого продолжения, слова главного инженера и послужили тем настораживающим шорохом, что заставили Тома Петровича дольше обычного мять сигарету, в задумчивости впустую чиркать зажигалкой и долго прикуривать; неопределенно глядя перед собой в одну точку.

Вспыхнувший огонек высветил прорезанные твердые складки на крупном лице.

И снова потекли мысли – вроде бы вразнобой, разношерстные, перескакивающие с одного на другое, сродни  ядерной реакции, при которой из отдельных атомов и протонов высвобождается невидимое количество энергии. Привыкший за многие годы укрощать, направлять эту, пытающуюся жить по своим, отдельным законам невидимую стихию в конкретное русло, он и сейчас действовал по такому же правилу. Не спешил давать разгоряченному мозгу волю, не осаживал его второпях, как крутого коня. Пусть серое вещество выдает то, что кроется в корке и подкорке - и важное, и второстепенное, и, казалось бы, ненужное. Вытаскивая из памяти некие, не относящиеся к делу мелочи, словно подпитывал, наполнял ими – как витаминами,  ферментами, гормонами, назови это как угодно, свою главную конструкцию, в которой нет мелочей и для построения которой многое имеет значение.

Передавая папку с Программой, Ряхин заговорщески бросил ему – как сообщнику, который понимает с полунамека, с полуслова, по одному им известному коду:
– Том Петрович, ты уж с московскими гостями потолерантнее...

Яйца курицу учат? Это так, к слову. Но кто, как не он, Николаев, просветил Вячеслава Михайловича, что прародителем понятия «толерантность» послужил министр иностранных дел Франции времен Наполеона,  влиятельнейший в то время в Европе Шарль Морис де Талейран - Перигор. В белых атласных панталонах,  роскошном красном, с золотым шитьем бархатном камзоле, сверху донизу усыпанный орденскими звездами и полагающимися к ним по статусу лентами, с затаенной хитромудрой улыбкой на устах – именно таким представился ему Талейран, когда он прочел про него книгу.

Жизнь, карьера, политические и прочие ходы этого человека настолько поразили его, что «заразил» им и Ряхина.

Как - то, обсудив в кабинете очередные ядерные дела, он, встав из-за стола, потянулся, разминая затекшие косточки, и, загадочно улыбнувшись, хлопнул по плечу Вячеслава Михайловича:

– Слушай, а ты читал про Талейрана?
– Кого - кого? – не сразу ухватил внезапно перескочившую мысль своего старшего товарища Ряхин. Он привык к тому, что Том Петрович то и дело подкидывает идеи, находки технического рода. Ну, а на этот раз какой-то непонятный Талейран... Что это за фрукт, и какое отношение он имеет к работе?
– Ну... Толерантность – есть такое понятие, знаешь?

Николаев выжидательно смотрел на товарища. Ему нравилось подбрасывать своим коллегам закавыки, которые не вписываются в распространенные нормы и правила, над чем надо основательно поразмыслить. Пока ошарашенный вбросом нестандартной ситуации иной инженер ломал голову, он с неизменной улыбочкой взирал на него со стороны.

Ну, что, дружок, не ожидал? Привык действовать по готовым циркулярам? Это хорошо, молодцом, хвалю за исполнительность. А если зайти с другой стороны? Нельзя? Ну, дорогой, не спеши, так уж и нельзя... В свое время люди в лаптях ходили. Но времена меняются, так что негоже лаптем щи хлебать. Соображалка на что дана? Да и государство зря, что ли, пять лет тебя обучало? Давай, шевели мозгами!

Вячеслав Михайлович пожал плечами. Мол, кто ж не знает это модное, недавно  входящее в обиход словечко, обозначающее терпимость, уважительность к иному воззрению и образу жизни, мыслям. Только это применимо больше там, за пределами атомной станции. Здесь же – своя, особая жизнь, строго подчиненная техническим законам, регламентам и указаниям. Терпимость одного к недостаткам другого, пусть даже в высшей степени хорошего человека – это, как бы сказать...

Непорядок, мягко говоря. За которым может скрываться и нечто большее. Бардак не бардак, но толерантности и терпимости не место на атомной станции, где в разгоряченном реакторе бушует страшная ядерная реакция, где малейший промах может привести к тому, что джин вырвется из бутылки. Нет, нет... Это пусть  «гражданские» вволю применяют толерантность, терпят и прощают друг друга, сколько хотят. А им, атомщикам, находящимся как бы на военном положении, нельзя поддаваться всепрощенчеству и терпимости. Никак нельзя!

Ряхин недоверчиво посмотрел на Тома Петровича.
У того улыбка еще не сошла с губ, мягкое широкое лицо стало  мягче и добрее.

Ну, что? Прочитать товарищу Ряхину лекцию про толерантность применительно к «атомным» условиям? Растолковать, что при выдаче «на гора» столь нужных стране киловатт, помимо неукоснительного соблюдения технических предписаний и инструкций, есть еще нечто другое – не менее, а, быть может, более важное? Это – отношение друг к другу, создание особой, «пользительной» атмосферы. В которой бы сочеталась и непримиримость, нетерпимость к недостаткам, и то же самое , но со знаком «плюс» - в отношениях к друг другу, к делу.

Как высокоинтеллигентный и образованный человек учтив и изыскан по отношению к другим не только в обществе, но и наедине с самим собой, так и у атомщика это должно проявляться не в нужный день и час, а всегда быть внутри. Культура не должна жить по принуждению, ею нужно пропитаться, «носить» в себе не только во время похода в театр, но и «пользоваться» дома, на работе.

Да, да,  и на работе! А почему бы и нет? Это только на первый взгляд кажется, что сложно и невозможно. Но мы ведь не люди средневековья, живем в иное время. Атом усмирили, поставили его на службу людям. Значит, и себя должны «усмирить» - свои непомерные амбиции, расхлябанность и попустительство. Тогда и производственный результат не замедлит сказаться.

А еще Ряхину, как главному инженеру, полезно не только успешно решать производственные дела на месте, но и заводить, укреплять деловые связи в Москве, областном Курске, в своем городке Курчатове, на всех уровнях. Зачем? Он не стал растолковывать ему подробно, прочитает книгу, сам все поймет.

После того, как Вячеслав Михайлович буквально «проглотил» книгу, они, как-то оставшись наедине, долго обсуждали ее, крутили, спорили.

– Талейран принес большую пользу Франции, - как карты, выкладывал доводы Ряхин. – Он отстоял государственную независимость и территориальную целостность своего государства. Бальзак считал, что, несмотря на критику, Талейрана уже только за то, что он воспрепятствовал разделу Франции на Венском конгрессе, следует признать национальным героем.

– Да - да, –  пыхнул табачным дымком Николаев. – Сам Талейран, не стесняясь, так об этом говорил: «Я ничуть не упрекаю себя в том, что служил всем режимам, от Директории до времени, когда я пишу, потому что я остановился на идее служить Франции, в каком бы положении она ни была». Все же мне больше импонирует его способность предвидеть неблагоприятные события, просчитывать наперед, – задумчиво проговорил он.

– Сейчас уже мало кто помнит, что Талейран был категорически против вторжения Наполеона в Россию, – несколько помолчав, добавил Том Петрович. – Он считал решение императора неверным, слишком рискованным. Талейран тогда прямо заявил: «Наполеон предпочел, чтобы его именем называли его авантюры, а не его столетие».

– Интересно, что афоризмы Талейрана не утратили свое значение и в наши дни, – зашел с другой стороны Ряхин. – Интересно он высказывался. Например: «Бойтесь первого движения души, потому что оно, обыкновенно, самое благородное». Не сразу и поймешь, что хотел этим сказать.

– Куда больше известно его изречение «Благими намерениями выстлана дорога в ад». Да уж... – перестал пускать дым Николаев, – умнейший был человек, что ни говори.
У такого дипломата, как Талейран, полезно кое чему поучиться.
Он снова остановился, задумался.

– А мне вот что талейрановское запало: «Есть штука пострашнее клеветы. Это – истина».

Возникла тишина – как тот самый момент истины, когда люди без слов понимают друг друга, когда не нужны ни движения, ни жесты. Тишина, которой в бесконечной суете и движении, гуле машин, деловой горячности порой так не хватает, от которой многие отвыкли и даже чураются как некой ненужности, обременительности. В шуме слов можно спрятаться, раствориться, обезличиться. Ты - невидим и неслышен. А тишина – она проясняет, наполняет  светом и чистотой...


Рецензии