Глава 2 36 часов

36 часов


     Водитель меняется со сменщиком. Стоянка, четыре вечера. Свежий водитель объявляет, что уедет через пятнадцать минут, нисколько не волнуясь жребием отставших. Мера действует, и распаренные дорогой Мои спеша выхаркиваются из автобуса, мотают головами, приставляют ко лбам руки, закуривают, разминаются, разбредаются. Я же не хочу выходить из… отсюда, по крайней мере, до прибытия к какой-нибудь ночной стоянке, чтобы ярче ощутить контраст между этим пыльным горьким воздухом, противным как тёплая газировка, и тем – волнующим, свежим, щекочущим горло, а зрачки претворяющим в зраки. Предыдущее предложение – напыщенная отмазка, - мне просто лень выходить. Может, я впадаю в спячку, в дорожную сорокачасовую спячку, не в силах побороть скуку ума и пытку ожидания. Все механизмы во мне замедляются, кровь загустевает, акварель мысли расплывается водой.
 
     Почему я не полетел на самолёте? Потому что в то место, куда сейчас тарахтит наш драндулет, самолёты не летают, поезда не ходят, - и даже землеройки, порой в сердцах воскликнув «Hospital!», перестают рыть землю в том направлении, так и остаются жить на подступах к городу, нарушая природный баланс и тем самым становясь всё более похожими на людей. На подступах к моему городу нет ничего, кроме землероек.
     А может, и мне стоит устроиться землеройкой? А что - живёшь жизнь, роешь себе землю, уничижаешь простых червей, а с непростыми договариваешься; хоть и слеп по природе, а зато всегда сыт; вроде всех раздражаешь, но этим всем как-то плевать на тебя. Да, я бы мог стать призраком несуществующей души, прихуяренным к истинному трупу землеройки. Это так чудесно!

     Поезд наконец тронулся. А, автобус. Автобус. Поезд. Поезд-поезд. Поезд-поезд. Жители поезда (автобуса, фу ты чорт) вернулись в приподнятом настроении. Находясь на выпасе, они сначала полегчали, а потом снова потяжелели. Жизнь – что поделаешь. В поезде (!) ничего не меняется. Но наступит время, когда вместительность пассажирского транспорта будут измерять не людьми, а килограммами. Это так практично!
     Мы снова ехали, и даже тень песочного ветерка истомкой потягивалась в моей бороде. Я сидел один, без соседа. Не представляю даже, как бы мне было паршиво, сложись всё иначе. Мало что так отвратительно на свете, как близкий запах чужого человека. Но не будем о мясе. Будем о светлом и загадочном.
     Я держал в руках пухлую, изношенную школьную тетрадку, найденную мною только что: будто бы я задремал, а одна моя рука, заснув тоже, скользнула в щель между окном и сиденьем, на коем я был, и уткнулась во что-то книжкообразное на ощупь, цапнувшее мою руку бумажными языками. Залипнув в недодрёме, я на секунду ощутил этот предмет как краешек одеяла, которое сползло с меня и вот-вот уйдёт с кровати, словно неодушевлённый актёр-чистоплюй из Мойдодыра. Одеяло просачивается в промежуток между окном и… кроватью. Сновидческая логика подсказывает мне, что сейчас одеяло окончательно меня оставит, сшептавшись с окном, и, шурша, накроет это поле с подсолнухами, накроет их за то, что они так любят свет. Наградит и успокоит, ибо есть ли в мире большее счастие, чем забвение? Забвение сна, мечтаемое многими и достигаемое всеми. И вот самолёт летит в поезде, который едет в автобусе, который грохочет в аэропорт, в город, где нет аэропорта, - и вся эта конструкция ползёт мимо поля, и вот уж я с горечью наблюдаю, как заботливо подоткнуты краешки спящих (и потому невероятно красивых) цветов, подоткнуты бумажным одеялом, моим, моим одеялом! И вот уж я смиряюсь с утратой, лишь бы поскорее, поскорее! самолёт долетел до края поезда, а поезд доехал до края автобуса, а автобус добрался до аэропорта, - лишь бы забыть это одеяло, забыть, - и более никогда не сметь спать, ибо вечная боль разлуки – это тоже своеобразное забвение. Но поле не кончается, не кончается, не кончается, так и маячит предо мной, - и счастие за окном, и покой, и скрежет лепестковый, и уныние, и свежая сладость молодости. И всё это спит под моим одеялом, дразня меня, и вот я крошу пальцами заледеневшую простыню и бьюсь головой в каменную подушку (а, не, подушка тоже сыбалась). И не ревность меня гложет, а более – непонимание. Непонимание этой бесконечной пытки, хотя, если разобраться, то всё вполне понятно. И всё равно – непонятно.

     Но это просто окно, а это просто тетрадка, и всё здесь как бы просто.  Неприятное сиюминутное видение, впрочем, развлекло меня. Хлебнув тёплой газировки, крепкой как водка, я принялся изучать артефакт, зыркнув по сторонам, как бы боясь быть уличённым в чём-то стыдном. Тетрадка исписана от начала до конца сплошным текстом страдающей туберкулёзом синей ручкой. Мир частокола слов, галактика без абзацев, забытая кем-то вселенная. Распознав не без усилия русский язык, я сделал вид будто удивился, ; уж очень хотелось побаловать глаз таинственными письменами на древнем нечитабельном не. «Негодяйчик» - гласило неопрятное заглавие на первой нестранице торжественно большими небуквами. Почерк тщится быть аккуратным, но всё-таки он коряв – так и видится высунутый от напряжения язык старательной восьмиклассницы или же грушеобразная очкастая физия её однопартийца-недоотличника (будущего милиционера).
     Читать сейчас эту дрянь или же отложить на потом, устроившись на табурете пред свечой и мраком? Автобус (поезд) поперхнулся колдобиной и кивнул головой: читай, мол. Только автобус кивнул, как и поле присоединилось к форуму: читай, зануда. В это же время целая лесопосадка кивнула, и даже небо кивнуло. Дошло до того, что я и сам себе кивнул. Читай.


Рецензии