Глава 4 Возвращение негодяйчика

Негодяйчик. Возвращение (33 часа)


     Да уж. Землеройки-землеройки, бормочу. Какая странная концовка. Поле, подсолнухи, и землеройки. Вгляделся в окно. Потом в тетрадку. Автобус внутри самолёта, который внутри поезда…  Какого чорта, шепчу. Да кто же написал это. Огляделся. Люди, дети, и я один. Конечно, один. Обмывки образов вспоминаются и с тем прощаются со мной: одеяло, моё одеяло, - окно, поле, подсолнухи, землеройки… Нужно читать дальше, я теперь не успокоюсь, если не узнаю продолжения, - ведь тот, кто настрочил это, фактически… Нет, не вслух!
     Читаю дальше, с большей степенью небрежности, но на деле очень беспокоюсь. Если там будет еще хоть одно слово про подсолнухи (землеройки, автобусы, поезда), я… я не знаю что сделаю. Вместе с тем – испытываю некое чувство комичности ситуации, «рядовой ненормальности» происходящего. Глупо, что я вообще занимаюсь своими воспоминаниями, да ещё читаю чьи-то чужие гадости. Глупо.
Семь часов вечера. Следующая за рассказом о маньяке с булавкой вязь почерка заметно похудела и подросла, стала более частоколистей. Предвкушение грязи. Но всё ж.

                •••••

     Вот и вечер. День за весь день тоже устал быть, и весь воздух в вечернем мире как бы уплотнился и покачивался в себе самом. Ещё не дремал, но клевал собой. Было и солнце, были и красивые облака, и была особая зеленоватая кайма вокруг неяркого заката. Я возвращаюсь с работы. Иду на остановку - к жене, пиву, к Super Mario. Настроение двухъязычное: думаю мысли на каком-то чужом тарабарском языке, а мотив свищу на родном обиходном. Гражданину так не пристало, я знаю, - но мять булавку в руке лишь на одном языке - еще более непристойно. Да, хорошо, что меня никто сейчас не видит. Нет наблюдателя – нет и закона. А если бы и увидел, - то как бы разглядел во мне преступника? Я слишком тротуарен и слишком в пиджаке. Особенный без шляпы, антивеснушчатый, скрытно-чешуекрылый, да и вовсе – специалист по мимикрии широкого профиля. Я спокоен.
     Дзык-дзык, тренькает булавка в такт ходьбе, плавая в кармане пиджака. Она совсем высохла, пожухла от бездействия. И отблеск уж не тот что утром, и защёлк не так упруг. Думаю о жене: аывло эзуцйьт ацт, овцмиыв! Какая она у меня эсоуиищт, натуральное солнце! И не жирна, и послушна, и предсказуема. Хотя здесь и подвох: будь она более змеевидной, более подколодной, разве б стал я ей изменять с булавкой, непрерывно охотясь и непременно побеждая? Может, и не стал бы.
     Как бы она посвинцовела лицом, узнай обо всём… Приревновала бы; находясь в единичной кухне, раскрошила б в пыль две тарелки, четыре кружки, восемь столовых инструментов; а шестнадцатый уровень Super Mario ещё на один вечер остался бы шестнадцатым уровнем. Она у меня такая.
     А я сделаю непонимающее, но раскаивающееся неизвестно в чём лицо; сперва уткнусь в пол глазом и как бы смотреть туда стану; а она, уже успев расхуярить одну шестнадцатую часть нашей квартиры, будет держать в дрожащей руце картридж Super Mario, видимо, в качестве заложника.
     «Я разломаю этот ****ый диск!» - завопит она своим голосом, и действительно, сотворит руками жест, проецирующий разламывание этого ёбаного диска.
     «Это не диск. Это картридж» - тихо поправлю я её, почти безнадежно. Мгновенная пауза. Украшенное яростью слюнявое лицо жены. Она будет готова прямо сейчас уничтожить целую вселенную. Её побелевшие костяшечки на клешнях (?) наполнятся решимостью. И у меня не останется другого выхода. Я возьму нож.
     Сколько уж раз этот нож был брат (взят?) другими руками и на других кухнях и при других разъярённых жёнах. Вот и я. Я понимаю, что здорово сейчас рискую, - но на кону  пресловутая вселенная, а Mario в её руках – уже вовсе не Super, и каждая секунда моего промедления может стоить ему жизни.
 
     Мой грааль, мой вавилон, мой портвейн…
 
     «Если ты сделаешь это», - нарочно замедляя слова начну, - «то мне придётся вот этим ножом срезать все веснушки с твоего образа. Да-да, я сделаю это, не сомневайся. Мне придётся приклеить твои веснушки на моё антивеснушчатое, так как иначе я не смогу жить чтобы совсем без памяти о моей жене, которая только что решила погубить меня! Я буду жить с твоими (то есть моими) веснушками, а ты… что мне ты. Выбирай! Или твои веснушки, или мой Super Mario, или наша с тобой любовь и Super Mario!»
     Последние слова я произнесу с отчаянным вызовом (не забудь цокнуть лошадкой, дурень), даже нарочно задрожу ножом, как бы от волнения. То-то жена растеряется. Такой себе кухонный вестерн: я с ножом, а она с диском Super Mario (с КАРТРИДЖЕМ, грёбаный ублюдок, Тони, мать твою!), и оба выжидаем момент. Со стола на пол десантируется таракан, - это вместо перекати-поле. «Хорошо», - не выдержит наконец жена. - «Но – где она? Отдай мне её!» Я вздохну с облегчением. Всего-то. Выявлю булавку из кармана. Отрешённо? Нет. Просто выявлю булавку из кармана, в целях издёвки лениво попытаюсь нанести укол еще одному десантнику; промахнусь, лишь лапку задену. И вот - булавка в жениной руке.
     «Всего я от тебя ожидала», - торжествующе промямлит жена, - «но чтоб такое извращение… Держи свой… катридж… (в сердцах) Да хоть бы тебе ****ьник уже кто-нибудь набил, хоть раз, в этой маршрутке сраной!»
     Какой у неё глубокий голос, однако, - подумается мне. -  Я и не замечал раньше. Лизнуть её, что ли, за плечо? Обслюнявить ей бретельку на лифчике? Ладно, пусть уж успокоится. И цветы – точно. Нужно ей цветы, гадюке, подарить. Пусть она пока пофырчит, пообижается в своих покоях, а я меж тем и этим выйду в подъезд и украду общаковый горшок с геранью, стащу с окна; а чтоб не зря ходил, ещё и соседскую пепельницу хвостом приберу. То-то. Дитям мороженое, бабе цветы.
     Салатневый румянец округлит моё анти: от приятного соображения, что жена вроде бы как и победила, но разве она знает, что по различным тайникам (по надёжным тайникам?) у меня спрятано ещё шестьдесят пять тысяч пятьсот тридцать шесть булавок? Так-то.   
     Мязцвог, щсвтц ж вонеп, это просто фантазии. Атомы Super Mario да не расщепятся, булавка да не оставит меня, жена… жена-жена-жена… А жена – просто жена. Им не поймать меня. Нет, всё же поймать. Так же поймать, как поймать ветер, заперев его в клеть, а хоть бы и в гроб.

                •••••

     Когда я возвращаюсь с работы, а то есть прохожу достаточный путь, чтобы уже не видеть проходную завода, но и не доходя до остановки, - то часто проникаюсь эдаким героическим настроением. Логично - одну беду миновал, а к другой, домашней, еще не подобрался. Подходящее время, чтобы почувствовать себя кем-то другим: стеснительный разбойник, обаятельный ***, неуклюжий кот, Рэмбо vs Робин Гуд. Все эти, кажется, невозможные образы вдруг становятся вполне уместными, сверхреальными, - но лишь когда проходная уже не видна, а остановка – ещё не видна. Именно в этот небольшой отрывок пути я есть тот, кем и должен быть любой я – самоисключающим понятием, литературным комком, героем войны с дождём. Кем угодно, но всегда не тем, кто будет потом. Но я не замедляю теперь шаг, я не стремлюсь продлить это сладкое (даже и в горькости своей) место, я не ищу своего будущего здесь. Напротив, даже стремлюсь быстрее пройти это счастие, даже спешу более нарочно, чем того мог бы требовать уличный и внутренний этикет. Потому что знаю: не будь у меня дома, жены, проходной – то и не было бы этого счастья. Счастья быть кем угодно. Того счастья, что существует вопреки дому, жене и проходной, - но исчезающему без всего этого. Так прекрасная Атлантида утопает, не чувствуя под собой поддержки низменных камней. Утопает под маршруточью возню, под несчастливые позы развозимого по работам скота. Никогда не утопает в первый раз, а сразу же – во второй, четвёртый, тысяча двадцать четвёртый.… А так как ничто в мире не ново – то откуда же взяться этому первому разу? Единственному? Нет – просто первому. Откуда ему взяться? Моё лицо, моё антимаршруточье анти – как минимум второе из тех, точно таких же, что были до меня на моём или моём месте.
     И над всем этим тренькает булавка, видимо, утверждая свой глагол истинней (?) и первородней, чем все на свете существительные. Карман моего пиджака превращается в филармонию. Кто-то мог бы услышать в нём двойной «треньк», кто-то – уловить четверной «дзык», кто-то ; готов сдать свой билет ради восьмиярусной жены; но для меня эта музыка – то единственное настоящее, сущее само по себе, а, стало быть, непостижимо свободное. Эта музыка счастлива в себе, потому что она являет собой что угодно.
     Но когда я иду по своему любимому участку пути, иду на остановку, - то постепенно схватываюсь страхом, ежедневным страхом расставания с этой музыкой. На остановке всё станет иначе. Нет, музыка никуда не денется. Зато куда-то денусь я от музыки. Голова уйдёт в плечи, а лицо вновь станет равнодушным, пыльным и тревожным. Джон Рэмбо не найдёт здесь Робина Гуда, - а даже если и найдёт, то лишь смерит его мускулом глаза, и, пользуясь вынужденным досугом, достанет телефон, чтобы сыграть пару раундов в «Rambo vs Robin Hood»©. А Робин, в свою очередь, бездумно прицелится в Джона, поймав бездумный встречный взгляд, и под воздействием этикета тотчас отвернётся. Потом: то сигарету закурит, то карманы свои проинспектирует на наличие свободной маршрутки, то будто на часы посмотрит на правой руке (хотя он отроду не носил часов), то взад-вперёд покружит, а то меланхолически посмотрит на дорогу; в общем, по очереди совершит ряд остановочно-маршруточьих мероприятий. Робину повезёт меньше, чем Джону Рэмбо, ведь телефона-то у Робина не будет (какова судьба!), а соответственно, не будет и разбойников, казнокрадов, клятвопреступников и прочих социально-ответственных граждан с планеты Андроид. Не с кем ему будет. Ох, Робин, и зачем ты только родился…
     Но на остановке нет никого. Булавка продолжает играть свою музыку, и я как бы грущу оттого, что здесь так пустынно (а ведь так хотел этого минуту назад!), и даже лавка под козырьком на этот раз не занята бичалым мужичком, которому удалось спастись от дождя и ветра,  жизни и смерти, - но не от похмелюги. Я мог бы накинуть на его дрожащий горб свой пиджак, но, разумеется, ни в коем не сделал бы этого, поскольку пиджак мне и самому нравится.
     Так и представляю: я подхожу к этому коростному дяде и стою над его душой, смиренный и величественный. Дядю душат перегоревшие страсти, как оно и бывает с похмелья. Его знобит, частично от ветра, частично от себя самого; ему хочется и есть и пить, и выпить, и спать, и почесаться, и повеситься, и закурить, и уехать, и остаться. Я стою над ним, не портя воздух ни единым словом, и смотрю на него. Не настойчиво в глаза смотрю, а в него всего смотрю, сразу всю его тушку охватываю. Как будто и вовсе не смотрю, но – смотрю. Дядя замечает это. Жилы внутри его дырок для глядения насыпаются сухим багрянцем, - и, совершив ряд гусеничных движений, дядя принимает сидячее положение. Ветхие щёки, противовьюжный ватник, рыбий рот, обычные ноги, бывшие когда-то подъюбочными руки, неоткалиброванная речь. Я не слушаю его. Я слушаю только свою булавку. Булавка перемещается в карман моих брюк, а я же начинаю снимать с себя пиджак. Всё-таки снимаю. Не медлю и не тороплюсь, но важность (торжественность) невольно чувствуется. Мужичонка дрожит ещё пуще, и даже будто увлажняется от умиления. И вправду – бывает же такое. Ангел-хранитель наяву.
     Не бывает.
     Два события заставляют меня кардинально сменить образ, и, разумеется, я повинуюсь. Скажу более – может быть, эти события и вовсе не при чём, а всё дело в другом. Но пусть. События так события.
     Отчаянный порыв ветра оделяет меня зябкостью, такой неприятной, такой… Разве я могу допустить, чтоб калачик уюта во мне раскруглился и уполз? Мой милый пиджак! Отдать бомжу! Нет, конечно, нет, это невозможно. И потом - а как же специально сшитый мной карманчик для булавки внутри другого карманчика (для поезда?)? На кого он теперь?
     А тут и маршрутка пришвартовалась.
     Пиджак останется полностью на мне, несколько недовольный моей минутной слабостью.
     Я расправлю его на себе, разок трепыхнусь, чтоб складочки порассосались, и не без достоинства пойду к маршрутке. Для драматизма напоследок оглянусь, но уж без увлечения, а всё более с зевком. Полувечный мужик на лавке дрогнет в меня также: по-звериному, без иронии. Мы, паршивцы, так не умеем. Да и плевать.
     Наконец я внедряюсь в жёлтую газельку, нисколько не подавленный и готовый немедленно оплатить проезд. Ещё одна галочка в моём алгоритме. Общество довольно мной и отпускает восвояси, поскольку прекрасно понимает: досуг – это тоже часть работы. А тут ещё и приятно удивляюсь: в маршруточьем логове не так уж много мяса. На три бочки не наберётся. Пробираюсь. Ухмылка так и лезет, но я её живо приструняю: мол, цыц, иди серьёзно. Ну и иду.
     Ба! Кого вижу! С ума сойти. Удача, скрупулёзный расчёт, Провидение?  Лампочка, две печёночки под красивым носом, бараньи они, скулки, шея, грёбаное рыжее пальтецо. Прям у окошка сидит, а рядом ветер-ветер дует. Дует, дует, да и меня придувает. Я фырчу от удовольствия…


Рецензии